Порча Кабир Максим
– Слушай, – сказал Руд, – я как-то напал на сайт. Скрытая камера установлена в ванной общежития, и можно наблюдать онлайн за купающимися студентками. Даже для меня это чересчур подло. Но я смотрел… краем глаза. И там – ночью – была одна сцена. Девушка притащила в ванную таз, а в тазу – отрезанная свиная башка.
– Что?
– Мамой клянусь. Она понатыкала свечей, разделась и ходила вокруг таза. Камера не писала звук, но я думаю, она произносила заговоры. Это было самая больная хрень, которую я видел. Ну, до того, как увидел образину на стене.
Паша сглотнул, прогоняя мысли о Лице.
– Сдается мне, Тамарка проводила какой-то ритуал. Типа знахарского. Народная медицина, суеверия, такое вот.
– По-моему, здраво, – сказал Паша, обмозговав.
– Жалко, блин, мы не сфотографировали рисунок. Не хочешь вернуться и сделать парочку фоток?
– Нет, – твердо, без тени улыбки ответил Паша.
Марина (6)
Осень – робкая в начале – смелела к октябрю, по мере того как смелела и акклиматизировалась Марина на новой работе. Осень вымела ошметки летней поры, отгрохала капитальный ремонт. Дожди размывали проселочные тропки. Шумели в соседнем лесу. Взбухли могильные холмики на отдаленном от города кладбище. Под порывами ветра неумолимо лысели рощицы. Дети в двух горшинских школах смотрели с тоской за окна, где клубилась серая дымка.
А у Марины Фаликовны на душе было светло и солнечно. Грядущие выходные она отмечала красным вином, и ни слякоть, ни гудящий снаружи экскаватор не стали помехой для хорошего настроения. Сегодня в девятом классе был замечательный разбор «Евгения Онегина»: живой, с неравнодушными мальчишками и девчонками. Кажется, крылатая фраза «Он уважать себя заставил» – то есть умер – войдет на время в обиход учеников. Марина рассказывала о своем путешествии в Пушкинские Горы, о дуэли Александра Сергеевича – словно пересказывала драматический фильм.
Не по годам развитая Неля Лебедкина сравнила слова Ленского в финале второй главы с сюжетом элегии Жуковского. Спорили, сколько лет Онегину. Девочки защищали Татьяну. Даже из лопоухого Ерцова удалось выдоить пару комментариев.
Ради таких уроков стоило надевать педагогический хомут. Терпеть бумажную волокиту, срывать голос. И без репетиторства и факультативов вести по двадцать часов в неделю устный предмет – серьезная нагрузка на связки. Не говоря про русский язык и классное руководство. Кузнецова рекомендовала пить теплое молоко и есть инжир.
Марина отхлебнула вина.
Комната, усилиями обитательницы доведенная до ума, избавилась от казенного привкуса. Стала уютной, родной. Книги, безделушки, привезенные из Судогды сувениры.
В пушистой пижаме, приобретенной по случаю первой зарплаты, Марина расположилась на диване. Окружила себя документами, включила музыку. Красное сухое и Боуи идеально подходили к пятничному вечеру, а завтра с утра она рванет домой – лопать мамины пирожки – и прощай до понедельника, Горшин.
Подарки накупила: и маме, и деду, и бабушке.
– Так-с. – Она вынула из стопки распечатку с изображением горшинской церкви.
Бумагами снабдила Люба Кострова.
При библиотеке работал скромный музей. Фотографии запечатлели улочки позапрошлого века. Рынок, телеги, артель обувщиков. Марина сказала, что интересуется прошлым города.
– Все же здесь мои корни.
Люба подготовила материал.
«Храм Рождества Пресвятой Богородицы освятили в 1880-м. В 1937-м закрыли и разграбили. Несколько десятилетий здание служило складом. В восьмидесятых опустело из-за аварийной обстановки. В 1992-м, после долгого перерыва, под его сводами собралась община. Начались богослужения, а с 1996-го – реставрационные работы».
«Туда ходила на воскресные службы моя прапрабабка», – восхитилась Марина.
Прочитала про становление советской власти в городе – скукотища. Выудила отсканированную статью.
«О поселении на месте нынешнего города известно с XVI столетия. Деревня, согласно писцовой книге, принадлежала московскому монастырю, не сохранившемуся до наших дней. За монастырем числилась до XVIII в., когда все церковные земли были секуляризованы, а крестьяне переведены в разряд «экономических». В середине XIX в. в Горшине числилось шестьдесят дворов, почти пятьсот человек. Помимо крестьянского труда, процветали мелкие ремесла: здесь отливали пуговицы. В семидесятых заработало Горшинское смешанное земское училище. Обучение длилось два года, впоследствии – четыре. Школа стала начальной».
Марина перелистнула страницу.
«В 1905-м открылась пятиклассная школа, просуществовавшая девять лет. Село стало центром волости, здесь находилось волостное правление, дом урядника и почтовая станция. С 1919-го горшинцы учились в новой школе – на территории бывшей усадьбы Стопфольдов. В 1962-м помещичий особняк разобрали до фундамента, чтобы построить знакомое всем горожанам здание. Таким образом, школа № 1 в 2019 году отметит свое столетие».
«В 2004 году Постановлением губернатора области от… №… рабочий поселок Горшин преобразован в город районного подчинения».
Взгляд Марины переметнулся к копии исторического документа: «Распоряжение по Ведомству Православного Исповедания Российской империи. Царствование Государя Императора Петра I. 1722 год».
«И почему я на истфак не поступила?» – увлеченная Марина плеснула еще вина в бокал.
Петровский документ будоражил фантазию. Речь шла о лихих душегубцах, угнездившихся в окрестных дебрях. О прогнивших мостах и зело трудных заросших тропах. Чтобы искоренить великий разбой, из столицы был послан Преображенский полк во главе с бомбардир-лейтенантом. Драгуны и горшинский сотник уничтожили банду, а лес вырубили на сто саженей, дабы по оной дороге проезжим всякого чина людям было безопасно и государственному интересу утраты не было.
Автором следующей статьи значилась некто Кузнецова А. М. – Марина решила, что это мама Ольги Викторовны.
Она узнала здание на снимке – то же, что на фото из семейного архива, но запечатленное с другого ракурса. Угловые ризалиты и треугольный фронтон, флигель, деревянные хозяйственные строения. Парадный фасад декорирован в псевдорусском стиле, на окнах – наличники с терракотовыми завершениями.
Особняк Стопфольдов.
Текст гласил:
«Генрих Петрович Стопфольд (1801–1877) сделал блестящую и молниеносную карьеру, дослужившись от титулярного советника до коллежского асессора (от „вашего благородия до вашего высокоблагородия“), и получил право на потомственное дворянство».
Марина улыбнулась. Чины о рангах пахли Чеховым, Акуниным.
«С 1844 года Стопфольд владел всеми дворами Горшина. Тогда же приступил к возведению усадьбы. После крестьянской реформы, отменившей крепостное право, сохранил половину земли, получив щедрую компенсацию за вторую половину. Купил торфяной заводик. Имел двоих детей – дочь Августу и сына от второго брака, Георгия, родившегося в 1867-м».
«Ого! – подивилась Марина. – В шестьдесят шесть детей строгал!»
«После смерти Генриха Петровича, усадьбу и завод унаследовали дети. Августа проявляла к хозяйству больший интерес, чем младший Стопфольд, много путешествовавший и пытавшийся утвердиться на ниве искусства. Так, Августа выделила средства на шоссирование Смоленского тракта. Георгий Генрихович писал картины, организовал в Москве две выставки портретов, раскритикованные и не имевшие успеха у зрителя. Неудачи и смерть супруги от холеры подкосили Стопфольда, он впал в депрессию и умер в 1908-м».
«В сорок один!» – прикинула Марина.
«К тому моменту усадьба опустела. Августа годом ранее переехала в Петербург, забрав с собой единственную дочь Георгия Генриховича».
«Свою племянницу, – закончила Марина за автора статьи. – Шестилетнюю Наталью».
Дальнейшая судьба Стопфольдов была ей известна.
Августа умерла в революционном Петрограде.
Наталья Георгиевна скончалась в блокаду.
Ее дочь вышла замуж и сменила фамилию. Переселилась во Владимирскую область. Родила Маринину маму.
А теперь Марина учила детей на фундаменте родового поместья. Не сказка ли?
В статье говорилось, Георгий Стопфольд писал портреты. Значит, он мог написать и портрет дочери. Найти бы…
Марина отмокала в горячей воде. Побрила запущенную за месяц зону бикини. Выбравшись из ванны, распаренная, встала у зеркала. Стресс положительно сказался на фигуре. Животик пропал, красиво очертились ребра. Небольшая грудь выглядела аппетитно. Увеличилась, предрекая месячные. Марина ущипнула себя за сосок, провела пальцами по плоской ложбинке между налитыми полушариями.
– Дворянка, – прошептала она отражению, – Стопфольд, дворянка. Выкуси, тот, чье имя нельзя называть.
И, весьма довольная, дворянка Марина отправилась в постель.
Тамара (2)
Бог подарил ей свою слюну и свое семя.
Слюну Тамара добавила в чай, чтобы племянница выпила и не кобенилась. От Божьей слюны Лиля стала кроткой и покорной, глаза ее потускнели, а на губах появилась незнакомая улыбка. С улыбкой она шла за Тамарой в подвал оба раза, делала, что велят.
Семенем Тамара наполнила гинекологическую спринцовку.
Жидкость вытекала из трещины в бетоне.
Так – прочла Тамара – мироточили иконы и католические статуи.
Она боялась, что Лиля не поймет. Конечно, любимая племянница, кровиночка. Но и сорвиголова, вскормленная компьютерами да кровавыми сериалами. Лиля думала, тетя не знает про травку. Курила в туалете. Круглый месяц провалялась на шезлонге, уставившись в телефон. Она и в Бога-то не верила, говорила: поповские басни, не забивай мне, теть-Тома, мозг. А глядишь-ты, спустилась к святому лику, и разум включился. Наносное, мирское, отринула, самое важное из души достала.
Но как же можно не достать, когда Бог – вот, рядышком – смотрит на тебя и к тебе, грешной, обращается ласковым голосом? Поевший молочка, сытый Господь.
В комнате Сан Саныч стучал молотком. Мастерил для Лили ложе. Игнатьич на кухне чистил ногти перочинным ножиком. Гости – знающие, посвященные – явились по особому случаю.
В сентябре Тамара разобралась с грозящим Лилиным отъездом. Племянницу ждали в Пскове. Лиля долго разжевывала для родни. Потом передала тете телефон.
– Какая еще работа? – изумлялась Лилина мама. – Том, вы чего?
– Хорошая работа. В магазине. Ты сама сказала, нужно ей научиться самостоятельности.
– Но почему в Горшине? И со мной не посоветовавшись?
– Подвернулось. Я сама не знала. Лиля говорит: работу нашла, нравится. Все равно ей у тебя без толку валандаться. А тут – при толке, и деньги неплохие.
– Ну не знаю… Она тебе не мешает?
– Мне, наоборот, в радость, что не одна. Пусть поработает месяц-другой, надоест – домой вернется.
Лилина мама колебалась, но постепенно ее удалось убедить: девочка должна остаться с тетей.
– Если никто не против, – вздохнула родственница.
…Лиля сидела в красном уголке, вымытая, простоволосая, без похабного макияжа.
– Трусы снимай, – приказала Тамара.
Игнатьич оторвался от маникюрных дел.
Не смущаясь – в раю срама не будет – Лиля стащила шорты и трусы. В белой сорочке зашагала за тетей.
Посреди комнаты возвышалось ложе. Массивное, деревянное. Сан Саныч стоял у плотно зашторенного окна: громоздкая тень. Лиля безропотно залезла на ложе. Игнатьич подсобил, фиксируя девичьи лодыжки ремнями. Закрепил путы на предплечьях. Ноги племянницы были разведены в стороны, как на гинекологическом осмотре.
Тамара перекрестилась и взяла спринцовку.
Костров (5)
Дочь уснула. Свернулась калачиком, подперла кулаком щеку. Наушники выпали на подушку, из динамиков тихо играла музыка.
Костров выключил плеер, накрыл дочь стеганым одеялом. Она вздохнула во сне.
Неимоверно взрослая – двенадцать лет! – во сне она казалась ребенком. Переполняемый нежностью, Костров склонился и осторожно поцеловал Настю в висок. Дочь заворочалась, улыбнулась, не разлепляя век.
– Спокойной ночи, фуколка.
Он погасил в детской свет. Вспомнил, как впервые – в роддоме – поднял дочь на руки. Такую легкую, теплую и мелкую, но в комочке плоти, нетвердых косточек и квакающего плача заключалась величайшая радость, перелопатившая прежнюю жизнь.
– Спит? – Жена оторвалась от экрана.
– Как сурок.
И снова Костров залюбовался. Женой, устроившейся в кровати с ноутбуком. Монитор озарял сиянием ее лицо. Волосы по-домашнему собраны в пучок, очки отражают бегущий текст. В очках, – шутил Костров, – Люба ассоциировалась с героинями эротических фильмов вроде «Пикантных уроков» или «Учительницу на замену».
«Я чертовски везучий сукин сын», – заключил Костров.
Он присел рядом, погладил Любу по шелковистому бедру.
– Что читаешь?
– Пытаюсь кое-что нарыть. Про наш город. Марина на днях попросила собрать материалы по истории Горшина. У нее же родня отсюда. Ну и я решила освежить в памяти. Ты знал, что последний помещик рисовал картины?
– Что-то слышал. – Он прижался губами к колену жены. Ее кожа пахла кокосовым маслом. Люба взъерошила волосы мужа, посеребренные сединой, но густые, как и в тридцать.
– Марина меня озадачила, спросив про картины. Я никогда не задумывалась, куда они делись.
– Ну. Больше ста лет минуло. В Горшине пять раз менялась власть. А Стопфольд, судя по всему, не был Рембрандтом.
– Критики разгромили его в пух и прах.
– Талант не купить за деньги.
– В XIX веке жил богач, кажется в Москве. Любил петь оперные арии. Только вот ему медведь оттоптал уши. Он арендовал театры и платил людям, чтоб они аплодировали. Набивал залы голытьбой, пел, а потом купался в овациях и был счастлив.
– У богатых свои причуды.
– Грустно, что от художника не осталось ни одной картины. Пускай он и хреновенький художник. Было бы отличное пополнение для музея. Мама Кузнецовой принимала участие в сносе старого здания, так даже тогда – в шестидесятые – они доставали из подвала вещи Стопфольда. Понятно, что хлам, но хоть холстинка могла заваляться.
– Может, и завалялась в какой частной коллекции. – Костров помассировал икры жены.
– Гугл безмолвствует.
– А то бы я выделил миллион-другой из школьного бюджета.
– Я нашла любопытное упоминание в дневнике земского врача. Опубликован в двадцать седьмом в Париже. Автор посещал Горшин, гостил у Стопфольдов и… вот, послушай, – она скользнула пальцами по тачпаду: – «Г. С. презентовал новую картину. „Монах-отшельник“. Ужас ужасный. Вместо монаха – некое чудище, прожигающее буркалами публику. Дамы покинули гостиную – смотреть на полотно гадко и неловко. А Г. С. ждет похвал, оценки. Одно скажу: наконец ему удалось вызвать портретом бурную реакцию, но такой ли реакции жаждет творец? Сейчас думаю, что снова видел того мерзейшего монаха – годы спустя – в глазах революционных матросов, гогочущих, обыскивающих нас с супругой».
– То, что надо, – сказал Костров, – идеальная картина для нашего музея. А у Марины Фаликовны, я смотрю, много свободного времени. Загрузить, что ли, работой?
– Не тронь Марину. – Жена отложила ноутбук, потянулась. Под футболкой очертилась грудь. – И держи от нее подальше Каракуц. Совсем девочку извела.
– Вы сдружились.
– Да, она хорошая.
– Согласен. Класс ее любит, это главное.
Пальцы Кострова подцепили резинку сиреневых трусиков.
– И чего мы хотим? – нахмурилась Люба.
– Любовь Антоновна… я книжку потерял.
– Какую книжку?
– «Пятьдесят оттенков серого». Брал читать и потерял.
– Это же библиотечное имущество, Костров!
– Что же делать, Любовь Антоновна?
Люба раздумывала.
– Очки не снимай, – попросил Костров, ластясь.
– Так. За книгу я спрашиваю строго.
– Вы уж спросите… по всей строгости… – Костров перекатился на спину. Люба оседлала его, прильнула, шаловливо лизнула мочку. Поползла вниз.
– Это еще что? – охнула Люба, приспуская пижамные штаны мужа. – В школу с таким нельзя.
– Любочка… солнышко… – Костров нетерпеливо стиснул ее плечо.
Люба заработала бедрами. Глаза блестели за овальными стеклами очков.
– Да, – зрачки Любы закатились, – да, сильней…
– Тише, – Костров испугался, что они разбудят Настю.
Руки жены впились в его бока – грубее, чем обычно. Влажные шлепки участились. Казалось, не Люба скачет на нем – а ее толкают сзади.
За пеленой возбуждения проклюнулась мысль: что-то не так. И дело не в излишней грубости.
Изменились ощущения.
Глаза Кострова расширились.
Люба не замечала, царапая его торс.
Кто-то третий находился в постели.
Костров захлопал ртом.
Люба запрокинула голову – из-за ее растрепавшихся волос выплыло оскаленное похотливое лицо.
Нечестивый Лик.
Костров закричал.
Паша (5)
За окном накрапывал октябрьский дождь. Укутало сизой дымкой турникеты и стадион. Ветер мел по тротуару листву. Футбольное поле превратилось в болото.
Тем приятнее было смотреть на Марину Фаликовну. Темноволосую, утонченную. Такую летнюю на фоне осенней мороси. Паша записал в блокнот: «Героиня: брюнетка, волевая, июльская. Сравнения: как мед, как нагретый солнцем мрамор».
Марина Фаликовна, присев на край стола, декламировала:
- Моей души предел желанный!
- Как часто по брегам твоим
- Бродил я тихий и туманный,
- Заветным умыслом томим.[1]
Паша покосился на последнюю парту. Руд сложил пальцы сердечком и послал воздушный поцелуй. Паша продемонстрировал ему исподтишка средний палец.
Прошла неделя с тех пор, как они вломились в подвал. Эмоции успели притупиться. Всему происшедшему нашлось рациональное объяснение. Разве только чувства, вызванные рисунком, не поддавались логическому анализу. Смятение и страх, отвращение и тяга… Зажмуриваясь, Паша видел потеки на бетоне, складывающиеся в портрет. Слышал вкрадчивый шепот.
Он согласился с Рудом. Картинка – художество кого-то из учеников. Он знал: в подвале Руд испытал ту же иррациональную тревогу, то же омерзение, словно трогаешь дохлятину.
Они договорились молчать о своих приключениях. Соврали Курлыку, что отсрочили поход.
Негритяночка больше не появлялась во дворе. Возможно, уехала обратно в Псков. Паша был рад, что не познакомился с ней. Не нужны ему подруги, расхаживающие в чем мать родила по подвалам.
Баба Тамара, как обычно, дежурила на посту. Божий одуванчик, ни за что не скажешь, чем занимается в нерабочее время.
«Вот так со всеми взрослыми», – давно смекнул Паша.
– Александр Сергеевич, – говорила учительница, – был чуток к веяниям западной культуры. Как и Лермонтов, он вдохновлялся творчеством главного английского поэта – лорда Джорджа Байрона. Влияние байронизма особенно заметно в ранних произведениях Пушкина… Влад, тебе скучно?
Долговязый Влад Проводов отклеился от уха соседки.
– Скучновато, – сказал он развязно.
По классу прошел шепоток.
– То есть, – не изменилась в лице Марина Фаликовна, – Байрон писал поэзию и прозу, боксировал, объездил весь мир, влюблялся в красивейших дам своей эпохи, отправился воевать в Грецию и умер в тридцать шесть, а тебе скучно о нем слушать?
– Жили они интересно, – сказал зазнайка Проводов. – Но стишки их… мертвые стишки.
– Объясни нам, – попросила Марина Фаликовна.
Внимание аудитории подбодрило Проводова.
– Вы вот читали: брег… зыби… кто так сегодня говорит? Кому интересно, что Пушкин был на море и ему понравилось? Почему не писать про жизнь?
– А про море – это не про жизнь? – с благожелательной улыбкой спросила учительница.
– Вы поняли, о чем я. Поэзия – это кремовые розочки на торте.
Несколько парней загудели в знак солидарности.
Паша, в принципе, был далек от рифм, но хотелось поддержать Крамер. Она же молодая, все с чего-то начинают. Зачем урок срывать?
– Я боюсь, ребята, у вас превратное представление о поэзии.
– Какое сформировали, – возразил Проводов. – Мы что зубрили? «Белую березку за моим окном». Вызубрили, вышли из школы, а под березкой пьяный мужик валяется. Простите, в блевоте. Нас к этому поэзия не готовит. Она беззубая. Не про действительность.
– А ты побольше Есенина почитай, – сказала староста Бесик.
– Я читал. И что? Ну про кабак, ну про водку. Говоря вашим языком, эка невидаль.
– Значит, ни море, ни кабак, тебя не впечатляют, – подытожила Марина Фаликовна. Она прогулялась к окну, к холодной мороси. – Влад, а ты какую музыку слушаешь?
– Допустим, рэп.
– И чем тебе нравится рэп?
– Протестом. Текстами.
– Текстами? – зацепилась учительница. – А тексты – это не стихи? Оксимирон, Типси Тип – разве не современные поэты?
Эрудиция Крамер сработала; одноклассники закивали, переглядываясь.
– Это другое, – не сдавался Проводов.
– Но они выросли из Есенина, из Маяковского и Пушкина. Дай бог, из Байрона тоже. Но в чем-то ты абсолютно прав, Влад. Тебе не интересно про березку – и это вина наша, учителей. А поэзия – не просто про жизнь. Она и есть жизнь во всех проявлениях. О любой проблеме – от глобальной до самой личной – есть сильные строки.
Проводов промолчал, но с галерки выкрикнул троечник Лысин:
– Про разборки в черном квартале есть стихи? У Снуп Догга песня есть.
Паша перевел взгляд на Марину Фаликовну. Задумавшуюся и оттого ставшую еще симпатичнее.
«Чего я ее по имени-отчеству? Просто Марина…»
– Не совсем про квартал, – сказала учительница. – Был такой советский поэт, Юрий Домбровский. Мы его не проходим, а жаль. Многое узнали бы о людях. Домбровского четырежды арестовывали по ложным обвинениям. В тридцатых и сороковых. Отбывал срок в ГУЛАГе, в колымских лагерях. Есть у него такие стихи. – Она внимательно осмотрела класс, словно проверяла, можно ли доверять ученикам. Прочла на память:
- Меня убить хотели эти суки,
- Но я принес с рабочего двора
- Два новых навостренных топора
- По всем законам лагерной науки.
Мальчики, захмыкавшие на слове «суки», притихли.
- Пришел, врубил и сел на дровосек.
- Сижу, гляжу на них веселым волком.
- «Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком».
- «Домбровский, – говорят, – ты ж умный человек»…
Паше понравилось про веселого волка. И то, что автор вставил в строки свою фамилию, и то, что герой был высоким, безмолвным и худым, и смело сидел на лагерной завалинке, пока к нему подбиралась толпа зэков с финками. Когда Домбровский сошелся в бое с главным, Чеграшом, у слушателей вытянулись лица. Ни Проводов, ни Лысин не остались безразличными.
Марина читала о том, как Домбровский, размахивая двумя топорами, клал на лопатки орду, и у Паши мурашки побежали по коже. Он не догадывался, что так разрешено в поэзии. Не березка, а топоры и кровь.
В конце стихотворения герой выходил из лагеря, возвращался в мир тонких женщин и трактирных гениев, но не находил здесь себя. Строки «И думаю, как мне не повезло» анализировали вместе: «Ведь выжил! – не понимали ученики. – Значит, повезло!»
А Паша понял. Смерть от финки уголовника Чеграша была лучше прозябания, лучше молчаливого зла и грошового добра.
– У Домбровского есть роман, – сказала Марина, – «Обезьяна приходит за своим черепом» называется. Он о стране, в которой к власти пришли фашисты. Фашистская идеология проникает всюду, в том числе в науку. Ученых-антропологов вынуждают сотрудничать с системой, чтобы они писали лживые труды о неполноценных расах. Это не домашнее задание – но, если кто захочет, прочтите. Я в вашем возрасте читала, и многое для себя почерпнула.
– …Добровский? – пробормотала библиотекарь Кострова. – Ага, Юрий Осипович. «Обезьяна приходит за своим черепом». – Она посмотрела на Пашу. – Вы же не советский период проходите.
– Нет. Мне для себя.
– Похвально. Секундочку.
Кострова исчезла за стеллажами, а Паша подошел к музейному стенду. Весной, в качестве гида, он устраивал экскурсию для малышни: «Это ложка, изготовленная ремесленниками XIX века. Это – веретено, на него женщины навивали пряжу. В такой обуви ходили наши предки. А так выглядело старое здание нашей школы – особняк помещика Стопфольда».
Он посмотрел на застекленную фотографию в рамке. Дом и флигель с мезонином.
Стекло отразило Пашино лицо. И лицо того, кто стоял за его спиной. Страшную, явившуюся из подвала морду.
Паша резко обернулся, ожидая столкнуться с Зивером нос к носу. Но увидел лишь серебристые пылинки в воздухе.
Марина (7)
Ничто не предвещало беды.
Отгремел первый Маринин профессиональный праздник. Рабочий стол тонул в цветах. Костров и Каракуц поздравляли после уроков. Сплавив начальство, педагоги врубили музыку. Линтинская, учительница младших классов, откупорила шампанское. Плечистая Мачтакова, физра, накапала по стаканам коньяк. Танцевали: единственным мужчиной был Антон Павлович Прокопьев. Женоподобный учитель рисования по очереди вальсировал с коллегами, галантно целовал руки и театрально стрелял глазами.
Маринина мама поговаривала: «Много не смейся, а то смех весь истратишь, печалиться начнешь». Дедушка ее позицию критиковал: «Глупости, смех притягивает веселье».
Но девятого октября права оказалась мама.
На перемене прибежала биологичка Швец. «ЧП, твои оболтусы сперли голову!»
Не сразу дошло, о чем речь. Скелет – поддельный, конечно, – дежурил в кабинете биологии, охранял пыльные чучела белки и зайца-беляка (увы, не поддельные).
– Череп сперли! – возмущалась Швец. Отвела Марину полюбоваться обезглавленным беднягой.
