Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе Владимов Георгий
– Да, это все равно что выловить Атлантику. – Он вздохнул отчего-то. – Спасибо.
– Это за что?
– Ну как… Теперь вот я кое-что знаю. Покурим?
Он мне протянул пачку, зажег спичку в ладонях. И, когда я прикуривал, вдруг он сказал:
– Между прочим, старик, вода от винта вскипает.
– Вон как?
– Да. Это называется «кавитация». Вредная штука, разрушает винт. Когда число оборотов превосходит критическое, на засасывающей стороне появляются пузырьки воздуха. Пар, конечно, не идет, но все признаки кипения.
– Знаешь!
Он пожал плечами и опять вздохнул.
– Все мы учились понемногу… Возился с подвесными моторами.
– Зачем же ты в корму пошел?
– А я не пошел. Я в гальюн забежал. Но я все-таки доставил вам удовольствие?
Я поглядел на него – он красивый был, рослый мальчик; девки его, наверное, любили. Отчего же он с Димкой держался за младшего? Но правда, было в нем что-то – как вам объяснить? – всем его хотелось оберечь, приглядеть за ним – как бы он там подальше был от лебедки, от натянутого троса, не удалился бы невзначай «в сторону моря». За Димкой же никто и не думал смотреть.
– Тяжело тебе плавать?
– Что ты! – он улыбнулся. – Я себя никогда так не чувствовал. Чем тяжелей, тем лучше.
– Вот это здорово!
– Я правду говорю. Рано или поздно, а нужно же себя когда-нибудь сделать. Изменить лицо.
– Это как?
– Не помнишь – у Грина? Читал когда-нибудь? «Алые паруса», кажется. Или – «Бегущая по волнам»…
– Ну предположим.
Не читал я этого Грина. Я вообще про моряков не могу читать. Вот только Джека Лондона уважаю, он правду написал: «Человек никогда не привыкнет к холоду». Знал, что пишет.
– Там это сильно сделано. Как у него вырастали мозоли на руках и менялось лицо… Но я, наверное, слишком много читал. А если задуматься, судьба у меня страшная.
– Чем же так?
– Не тем, что ты думаешь. Никто у меня в тюряге не сидел. Все, слава богу, живы. Но все так благополучно – десять лет по одной и той же дорожке в школу, два квартала туда, два обратно. Потом – одной и той же дорожкой в институт. Потом в другой… Вот так подохнешь от информации и никогда не увидишь – архипелаг Паумоту… остров Пасхи… или как танцуют таитянки. Только в кино. А сам никогда не будешь сидеть с венком на шее. Который тебе сплели дочери вождя.
– Знаешь, я тоже умру и не увижу.
– Э! Не в этом дело! – Он выплюнул окурок за борт. – Ты живешь. Хоть один день из недели врежется в память. Потому что человек помнит – когда ему было трудно. Как он голодал. Валялся в окопе. Как делили цигарку на троих и ему оставили бычка. А когда он жил в теплой квартире, с ванной и унитазом, это прекрасно, черт дери, а вспомнить нечего…
Хороший мотивчик к нам долетел с какого-то датчанина. Алик его подхватил, стал насвистывать.
– Не надо, – сказал я ему. – Рыбу распугаешь.
– Да, извини. Это одно из ваших уважаемых суеверий. В старое время боцман бы мне линька дал? – Потом забыл, опять засвистал и бросил. – Привязалось… Давай еще покурим? Рот нужно чем-то занять.
Я спросил:
– Ты потом, после экспедиции, в институт вернешься?
– Конечно. Куда же еще? Мы себе взяли академический отпуск – так это называется… Хороший способ крупно побездельничать. Но все-таки мы кое-что урвали! Хоть поплавали на сейнере.
– Какой сейнер! На СРТ ходишь.
– Ну да, но как-то не звучит.
Он смотрел, улыбаясь, на море, на огни. А я вдруг стал припоминать: где я уже слышал про этот «сейнер»? И не этого ли малого я видел тогда в окне, на Володарской? Не он ли там у Лили сидел на подоконнике, справлял сабантуй? Нет, снизу не разглядеть было, и глаза у меня слезились от холода.
– Слушай, – я спросил, – ты мне чего скажи… Вот у вас, когда девки с ребятами соберутся в компании, они – тоже ругаются?
– В смысле?
– Ну, матерно. Как парни.
Очень я удивил его.
– Бывает. И еще как.
– А зачем? Если злиться не на кого?
– А это не от злости. Это – как тебе объяснить? В общем, наверное, комплекс. Все по Фрейду. Ну, она как бы раздевается при всех. Ей это какое-то доставляет удовлетворение, что ли.
– Скажи ты! А парням это нравится?
– Кому как. Мне, например, не очень.
– Лучше бы она вправду разделась?
– Стриптиз? Ну, это совсем другое. Не каждая решится.
– Но ты же ее все равно после этого не уважаешь?
Он улыбнулся смущенно.
– В остальном они вполне порядочны.
– Которые при всех раздеваются?
– Я же говорю – это совсем другое. Но в общем, ты прав, свинство тут некоторое есть. Но – привыкаешь. Даже трудно себе ее представить без этого. А если подумать – за что они нас любят? Тоже за какое-нибудь небольшое свинство. Я с тобой согласен.
– А я ничего и не говорю. Иди-ка ты спать.
Еще больше я его удивил. Но что-то мне так тошно с ним стало! Оттого, что она была с ним в компании – ну, могла быть – и хотела перед ним раздеться. Я даже себе представил. Нет, она никаких этих слов не говорит – хоть я от нее и слышал однажды, – а так именно и делает. И он на нее смотрит, смеется, и всей компании весело, и дотронуться можно, она позволит. Черт знает, до чего вот так додумаешься! Ну, может, и не так у них все, как я представляю, но почему бы ей не любить его? Ведь он красивый, рослый мальчик. Язык хорошо так подвешен. А что судьба у него «страшная», – ей-то он как раз впору со своей судьбой.
– Ты правда иди. Завтра к шести подымут, не выспишься.
– Посижу еще. Жалко такую красоту упускать.
Господи, я думал – все слова уже в нем кончились.
– Ну как знаешь.
Я встал и пошел от него.
7
Я бы сходил к «деду», но у него окно не светилось. Наверное, думаю, ушел в машину – сейчас там вахта моториста, а моторист у нас – Юрочка, фрукт изрядный, «дед» ему одному не доверял. Тем более машина сейчас подрабатывала, растягивала порядок.
Я заглянул в шахту – Юрочка, голый до пояса, сидел на верстаке и чего-то там вытачивал на шлифовальном станочке, а «дед» расхаживал по пайолам с масленкой – работал за этого самого Юрочку.
Я скинулся по трапу, Юрочка меня увидел и сделал ручкой.
– Привет курточке!
– Привет культуристам.
– Посвистим, Сеня?
– Посвистим.
– А за что – за бабу или за политику?
– Вчера – за политику. Сегодня, значит, за бабу.
– Итак, Сеня, затронем половой вопрос. Поставим его со всей прямотой. Почему он жить не дает и трудиться творчески?
Это у нас с ним вроде приветствия. На том разговор и кончается. Потому что этот Юрочка глуп, как треска мороженая, и свистеть мне с ним не о чем – ни за бабу, ни за политику. А точил он себе ножик. Новая, значит, придурь. В прошлую экспедицию он, говорят, штук двадцать зажигалок выточил – корешам в подарок. Сам-то он не курит, здоровье бережет. Отрастил черт-те какие бицепсы, а бездельник, каких поискать.
А «дед» ходил по пайолам, подливал масла в машину. Не знаю, куда он там подливал, мне и за триста лет в ней не разобраться, столько там всяких крантиков и винтиков. Я просто люблю смотреть, как он это делает. Вот Юрочка – он к ней почти не прикасается, а ходит чумазый, беретик у него в масле – хоть выжми. А «дед» – в пиджаке, в сорочке с галстуком, и ни капли масла на нем нет. Он ходил вокруг машины, а она сопела и плевалась, как скаженная, но только не в «деда». Вот в чем все дело: таким, как «дед», мне не быть, а таким, как мотыль Юрочка, – охота ли серое вещество тратить?
«Дед» меня заметил, но виду не подал. Ему приятно было, что я смотрю на его машину. Как будто я в ней решил разобраться.
– Алексеич! Поди сюда. – Он уже кончил смазывать и обтирал руки концами. – Послушай-ка.
Ничего я особенного не услышал. Стучала она, как три пулемета. Клапана подпрыгивали на пружинах и плевались в меня. «Дед» наклонился ко мне, к самому уху.
– Вот так должен стучать нормальный двигатель.
– А!..
Юрочка глядел на нас, точил свой ножичек и усмехался.
«Дед» пошел по пайолам, вдоль всей машины. Он что-то мне про нее рассказывал, но слышно было плохо. Я и не старался услышать. А потом я знаете что сделал? Повернулся и полез наверх по трапу. Я и не думал его обидеть. Просто мне жарко стало, душно и шумно. Я и забыл, что больше он к своим винтикам не вернется, с которыми полжизни прожил. Теперь и вспоминать стыдно про свою глупость. Но я так и сделал – повернулся и полез по трапу.
В салоне кандей Вася, в колпаке и в халате, играл с «юношей» в шахматы. Третий штурман, только что с вахты, ел компот вилкой и подсказывал им обоим. И еще сидел бондарь, читал газеты, которые мы из порта везли. Он все подшивки прочитывает от доски до доски. Все, что хотите, знает – и про Вьетнам, и про Лаос. А ходит грязный как собака и спит не раздеваясь. Соседи в кубрике на него жалуются. И злой тоже как собака – на всех на свете. А на меня в особенности. Я только зашел – он на меня посмотрел, как будто я у него жену отбил. Или наоборот – сплавил ему свою бывшую. И опять уткнулся в газеты.
Кандей Вася спросил, глядя на доску:
– Компоту покушаешь?
– Не хочу.
– А чего хочешь?
– Ничего не хочу.
Третьему надоело подсказывать, на меня переключился:
– Что ходишь, как лунатик? Курточку напялил и ходит. До преступления так можешь довести.
– А может, я тебе ее продать хочу подороже.
– Свистишь! – Он сразу оживился, оскалился, шрам у него побелел. – Тогда уж до порта не носи, лучше пусть у меня полежит.
А что, думаю, взять да и отдать ему курточку? Просто так, не за деньги. То-то счастье привалит третьему!
– До порта я еще подумаю. Может, я тебе ее так отдам.
– Катись! Мне так не нужно. Я с тобой по-серьезному…
– По-серьезному она мне в тыщу двести обошлась. Правда. Хочешь – расскажу?
– Катись.
Я вышел опять на палубу. Там хоть музыка играла. «Маркони» через трансляцию запустил какую-то эстраду – датскую или норвежскую. Какой-то Макс объяснялся с какой-то Сибиллой. Грустно это, я вам скажу, – слушать, как музыка льется ночью над морем, даже когда она веселая. Слышно, как жизнь проходит, и никак ее не удержишь. Музыка сама по себе, а море – само по себе, его все равно не заглушить, даже вот когда крохотная волнишка подхлюпывает у обшивки.
Вот что я вспомнил. Есть у «маркони» на пленке одна песенка. Даже и не песенка, а так что-то, флейта свое тянет, а барабан тихонько подгромыхивает – даже как будто невпопад. Называется «Ожидание». В горле пощипывает, когда слушаешь.
«Маркони» у нас живет на самой верхотуре, выше и капитана, и «деда», рядом с ходовой рубкой. Повернуться там негде, сплошь аппаратура, и качает его сильнее, чем нас под палубой, и вечно народ толчется. Но я б согласился так жить – ночью ты все равно один, видишь чьи-нибудь огни в иллюминаторе, а что там штурман мурлычет на вахте или треплется с рулевым, это-то можно музыкой заглушить.
У «маркони» было темно, а сам он спал на одеяле, вниз лицом. В магнитофоне пленка уже кончалась. Но он, верно, и во сне помнил, где она у него кончается, – полез спросонья менять бобину. И наткнулся на меня.
– Это кто?.. Идем куда-нибудь?
– Нет. В дрейфе валяемся. Просто выравниваем порядок.
Он почесал в затылке.
– Ну правильно, выметали сегодня. Все забыл начисто. Присаживайся.
Я сел к нему на койку. «Маркони» перевернул бобину и опять залег. Приемник в углу шипел тихонько, подсвечивал зеленым глазком.
– Вызова ждешь? – я спросил.
– Подтверждение дадут насчет погоды.
– А много обещали?
– Два балла. От двух до трех.
– Зачем же подтверждение? Не штормовая же погода.
– А ни за чем. Кеп придет, спросит. Он пунктуальный – все ему в журнал запиши: сколько обещали, сколько подтвердили. Ты с радиограммой?
– Нет. Песенку одну хотел поставить.
– Исландскую?
– Не знаю, чья она.
– Ну я знаю, какая тебе нравится. Тут она будет.
Мы с ним закурили. Лицо у него то красным становилось от затяжки, а то зеленым – от рации. Вдруг он спросил:
– Слушай, мы с тобой плавали или нет?
– Не помню.
– И я не помню.
– Сеня меня зовут, Шалай.
– Я знаю, я твой аттестат передавал на порт. Меня – Андреем. Линьков.
Я до этого как-то мельком его видел. Такой он – большеголовый, лобастенький, быстро улыбается, быстро хмурится, а морщины все равно не уходят со лба. Уже – где лоб, где темечко, волосы белые редки, залысины далеко продвинулись – к сорока поближе, чем к тридцати пяти. Нет, мои все «маркони» как будто помоложе были.
Спросил меня:
– С Ватагиным-капитаном ты не плавал?
– Одну экспедицию, в Баренцево.
– Н-да, – он вздохнул. – Это нам ничего не дает. С Ватагиным кто ж не плавал! Зверь был, а? Зверь, не кеп!
– Зверь в лучшем смысле.
– В самом лучшем! А в какую экспедицию? Это не когда он швартовый на берег завозил и сам чуть не утоп?
– Нет, такого при мне не было.
– Представляешь, в Тюву приходим из рейса – и машина застопорилась. Сто метров до пирса не довезла. Так спешили, что все горючее сожгли. Ну что – на конце подтягивайся к пирсу. Но шлюпку спускать – с ней же час промытаришься. А темнеет уже, к ночи дома не будем. Тут Ватагин раздевается, китель вешает на подстрельник, мичманку на кнехт, бросательный в зубы – и бултых, поплыл. Ну, пока он бросательный тащил, все ничего, только что холодно в феврале купаться. А когда самый-то швартовый пошел, тут он его и потащил на дно. Орут ему: «Брось к лешему, душу спасай!» Но ты ж знаешь Ватагина! Хорошо – догадались за этот же конец его обратно на пароход втащить. Из зубов он его не выпускал. Потом все-таки шлюпкой завезли…
– Нет, – говорю, – при мне другое было.
– Ну-к, потрави!
Такого же сорта и я ему выдал историю. Как у нас на выборке трала палубный один свалился за борт. И никто не заметил, он сразу же под воду ушел, а когда сапоги скинул и вынырнул, то уже кричать не мог, дыхание зашлось. И как его тот же бравый Ватагин заметил случайно с мостика. Никому ни слова, тревоги не поднял – зачем ему потом в журнале писать: «Человек за бортом»? – а сам быстренько разделся до пояса, обвязался железным тросом и прыгнул. С полчаса они там барахтались втихомолку – Ватагин его один хотел вытащить, команда чтоб и не знала. Но пришлось все-таки голос подать. Мы их уже полумертвых вытаскивали. Все-таки он шалавый был, этот Ватагин – если у нас в башке у каждого в среднем по пятьдесят шариков, то у него, примерно, двух не хватало.
– Не-ет! – сказал «маркони». – Он легендарный был, Ватагин. Шепнули ему: в соседнем отряде картина имеется, австрийская: «Двенадцать девушек и один мужчина», ну сильна комедь! Так он и про рыбу забыл – какая там рыба, трое суток мы, как пираты, по всему промыслу шастаем, людей пугаем, и он в матюгальник у каждого встречного спрашивает: «А ну отзовись, не у вас „Двенадцать девок“?» Не успокоился, пока не нашли. Дак потом мы ее суток трое крутили без передышки. И все равно он ловил всех больше. Удачливый был, черт. Или нюх какой-то имел на рыбу. Что ты! Разве теперь такие кепы?
Мы таким манером еще минут пять потравили: какие бывают кепы и что за люди когда-то ходили по морю – маринманы, золотая когорта, каждому хоть памятник ставь при жизни, и куда ж это все ушло, – и сошлись на том, что и кеп у нас так себе, звезд, наверное, с неба не хватает, и команда какая-то подобралась недружная, и вообще-то вся экспедиция у нас не заладится…
Рация в углу запищала, «маркони» перекинулся на другой край койки, надел наушники, стал записывать. Потом погасил зеленый глазок.
– Два балла. Легко вам будет выбирать.
– Теперь тебе спать можно?
– Сиди, потравим еще. Какой спать! Мне еще радиограммы передавать, вон ваша братия понаписала, целые повести. – Зажег плафончик над столом. Там ворох лежал тетрадных листочков, исписанных чернильным грифелем. – Хочешь – зачти. Только между нами.
– Не надо.
– Да развлекись! Ну, я те сам зачту.
Ох эти наши радиограммы! Васька Буров долго-долго кланялся всем кумовьям, жене наказывал беречь Неддочку и Земфирочку, «пусть будут здоровенькие, а папка им с моря-океана гостинцев привезет и сказку расскажет про всякие морские чудеса». Шурка Чмырев – тот со своей Валентиной объяснялся сурово: «Ты помни, что я тебе тогда сказал, а если моя ревность и вообще характер тебя не устраивают, то лучше порвать это дело, пока не поздно. А еще я Гарику задолжал десятку, отдашь ему с аттестата, и пиши мне чаще. Твой супруг Александр». Митрохин своему братану отбивал на другой пароход: «Здравствуй, брат Петя! Знаю, что ты на промысле. У нас тоже начались трудовые будни. Первая выметка!!! Экипаж у нас хороший. Сообщи, как у вас. Петя, приложи все усилия, а я со своей стороны тоже приложу, чтобы нам встретиться в море…»
– Не знаешь, что и сокращать, – сказал «маркони». – Все вроде существенно. Говори им не говори, что у меня больше чем двадцать слов в эфир не принимают. Вот, третий штурман – сразу видно морского человека: «Дорогая Александра! Я вас недостоин. Черпаков».
– Брось, к богу в рай.
Отложил он эти послания, лег, закинул голые руки за голову. На локтях у него и на груди, где разошлась ковбойка, виднелись наколотые письмена, русалки с якорями, мечи, обвитые змеями.
– Как же все-таки, Сеня? Плавали мы с тобой или нет?
– Какая разница! Тем же и я дышу, чем и ты.
– Но неужели же мы не выясним? Э, слушай! А ведь ты Ленку должен был знать. Ленку-«юношу»!..
– Слыхал про нее. А плавать с нею – не плавал. Да при мне уже никаких баб на траулерах не было в помине.
Еще года за три до первого моего рейса рыбацкие жены начали скопом заявления писать в управление флота, чтобы всех женщин, которые плавали юнгами на СРТ, списали бы начисто: из-за этих женщин у них семейная жизнь разлаживается. И всех их заменили мужиками.
– В помине-то, положим, остались, – «маркони» мне подмигнул. – Ленка, она знаменитая была женщина. Про нее легенды складывали. Как она в кубрик до подъема приходила к матросам. В первую койку с краю ложится, с последней встает. У них это называлось – «утренняя зарядка». А когда в порт приходили и кеп аванс выдавал, она от него по левую руку сидела, а по правую – профорг. Он свои взносы собирал, она – свои.
– Тоже потеха, – говорю. – Ты сам это видел?
– Ну, Сень, всего ж не увидишь. Но – рассказывали. Больше, наверное, трепу было, чем дела. Но ведь под всяким трепом что-то ж имеется… Ну и я тоже кое-чему свидетель. Какая у ней с Ватагиным-то была история – целый роман! При всем пароходе. Бичи прямо к ней подкатывались, если что: «Ленка, похлопочи там, на мостике, чтоб не метали сегодня. Погода сильная и отдохнуть охота». Ну, она к бичам с душой относилась. «Ватагин, сегодня метать не будем, устали бичи». И – не мечут, картины крутят. Ну баба! Не знаю – потом она куда делась. Прямо как в воду канула.
– Она и канула.
– Ты шутишь!
– Нет. Я хоть и не плавал с нею, а знаю.
– Как же так вышло? Ну-к, потрави.
Я ему рассказал, как мне рассказывали. В одну экспедицию, поздним вечером, вышла эта самая Ленка ведро выплеснуть с кормы – и упала. Через полчаса только ее кандей хватился. Ну, пока ход застопорили, пока возвращались по курсу, пока нашаривали прожектором, она уже закоченела, ее только телогрейка держала на плаву. Говорили мне – вытащили еще живую, но и десяти минут она не прожила, как ее ни грели и спиртом ни отпаивали. Пошли к базе, там рефрижераторы, надо же до порта ее довезти да предъявить кому следует, у нас не хоронят в море, как в старину. А волнение было – свыше восьми баллов, и база к себе не подпускала. Две недели этот шторм не кончался, и не могли подчалить, носились по морю, и мертвая Ленка лежала на рострах, под брезентом в шлюпке. Все они чуть с ума не посходили.
– Слушай-ка, – спросил «маркони». – А с чего это она, не рассказывали?
– С чего за борт сваливаются.
– Нет, Сень, тут не просто. Она же опытная была «юноша», столько рейсов отходила. Вдруг пошла бы ночью с ведром, да в шторм? Она бы как-нибудь кандею это дело передоверила. А может, она в него и правда влюбилась, в этого Ватагина? Это мужик от любви не помрет, а бабы, знаешь, с них станется.
– Не знаю. А может, потому что легенды складывали?
– Думаешь? Кто ж от этого умирает, Сеня? Скорей – тут все сошлось.
И уже он про эту Ленку по-другому заговорил.
– Если хочешь знать, – говорит, – как она только на траулер пришла, так уже вся ее судьба наперед была расписана. Ты на судне – одна в юбке, а кругом двадцать три мужика с полноценным морским здоровьем, а рейсы же были – по полугоду, ты вспомни. И она же в общем кубрике с механиками жила, ее койка только простынкой задернута, вот и весь девичий стыд. А темных углов сколько, где тебя и полапают, и зажмут, а после все косточки перемоют слюнями. Она и не выдержала. Сначала, наверно, и по рукам давала, и по рылу, а потом сама в загул ударилась, пока ее Ватагин не завлек… Да, Ленка! Сильно ты меня расстроил. Отличная же была девка!
– Не знаю.
– Отличная! Но ты прав – слишком про нее трепали. Корешей же у Ватагина внавал, и каждый, конечно, счастья ему желает. А может, с ней-то и было у него счастье – кто это может судить! Так просто от жены не загуляешь, чтобы во всем отряде про это знали. Да что в отряде, столько людей на флоте участие принимали, отговаривали его, в семью возвращали. А я тебе скажу – когда уже чужой нос лезет… в твои какие-нибудь трепетные отношения, это по-доброму не кончится, не-ет! У меня то же самое было. Ты где служил, на Северном?
– Ну!
– Я-то на Дальнем Востоке, торпедные катера. Ну что – совсем девчонка, ни хитрости у ней, ничего. Насквозь светится. Однажды в субботу нас не уволили, уволили в воскресенье утром – всю ночь она меня на причале ждала, от росы вымокла. Сторожа ее гоняли, она в каком-то пакгаузе пряталась. Это ценить надо, Сеня! Я уже о ней по-серьезному: вот демобилизуюсь и увезу, а почему нет! И черт же меня подловил – с корешами посоветоваться. Взяли бутылку, посоветовались. «Ты, Андрюха, нормальный или нет? Что те твоя сахалинка – тебя в России с подметками оторвут!» Ну, это все ладно, а тут существенное было выдвинуто: «Это же и подозрительно, чтобы такая верность! У них же так не бывает, Андрюха, это же факт женской природы, литературу надо читать. Ты-то к ней по субботам, а всю неделю она чего делает – знаешь?» – «Ждет, – говорю, – учится, чего ей еще делать». – «Не знаешь! А ближе к сроку, гляди, она еще к начальству прискочит, с телегой[56]. А потомок от кого – это никто разбираться не будет». И думаешь, я это все не пережил? Пережил, умный сделался. Когда демобилизовался, и попрощаться не зашел. Телеграммку только отбил – срочный вызов, больна тетя. А теперь – локти кусай.
– А вернуться к ней? – я спросил.
– Вернись! Когда их у меня трое уже. Старший вот в школу пойдет. Я даже так мечтал: вот он подрастет, все ему расскажу. Может, он меня поймет, отпустит к ней. Мужики же мы с ним, неужели не поймет?
– Поймет, да она ждать не будет.
– Ты знаешь – ждет! Вот до прошлой экспедиции я от нее письма имел, в море. Насчет потрохов-то я ей не сообщал… Так вроде ничего существенного не писала, про житье-бытье, а за строчками чувствуется – приняла бы с дорогой душой. Ну, что-то прервалось – может, на берег послала, да жене в руки.
– Напиши, пускай на почтамт посылает.
«Маркони» засмеялся – почти весело.
– Э, Сеня! Когда еще на почтамт ходить!
Мы не заметили – машина кончила подрабатывать, и кто стоял на руле, ушел спать, в рубке стало тихо. Тут началось это самое «Ожидание», а на меня некоторые вещи нехорошо действуют, как первая стопка на запойного. Я так и знал, что все расскажу этому «маркони»: и про Лилю, и как ездил к Нинке, и про то, как меня ограбили бичи и Клавка, – хотя я впервые с ним говорил и видел, конечно, что он трепло. Но это я потом буду жалеть и ругать себя последними словами, а при случае такую же сделаю глупость.
«Маркони» слушал, ни о чем не спрашивал, только вздыхал и поддакивал. Потом сказал:
– Да, Сеня… Под этот разговор выпить бы следовало, а нечего. Но я тебе скажу, как за столиком, – мы хорошие люди, Сеня! Если бы с нами всегда по-хорошему, мы ж горы бы своротили. А если б кто нас научил, с кем найдешь, а с кем потеряешь… Мы б же его озолотили, Сеня!
Ну и все в том же роде. Потом он спросил:
– Ты после экспедиции куда двинешься?
– Не знаю. В следующую экспедицию.
– Я – все, завязываю! Меня кореш в грузовую авиацию соблазняет, в летный состав. Такие же там передатчики. Зарплата, конечно, лимитировать будет. Но думаю – а черт с ней, с зарплатой, потрохов бабке сплавим, а жена пусть поработает какое-то время. Зато же там рейсы – часы, а не месяцы. Валяй-ка со мной на пару.
– Что я там буду делать?
– Пристроишься. А то – радистом натаскаю.
– Можно и радистом.
– Нет. – Он вздохнул. – Если «можно», то лучше не надо. Счастлив не будешь. Тебя вон «дед» на механика тянет, я уж слышал, а ты не идешь. И правильно – душа не лежит. Счастье у человека на чем держится? На трех китах – работа, кореши, женщина. Это мне еще лейтенант на катере втолковывал. Если это в порядке, остальное все приложится. Согласен?
– Мне, значит, только трех китов не хватает.
«Маркони» призадумался, лоб почесал.
– Худо дело, Сеня. Отчего мы с тобой – моряки, а? Ленточки нас поманили?
– Меня, пожалуй, ленточки.
– С детства небось мечтал?
– С младых ногтей.
– Но ведь поумнеть-то – надо? Нет уж, вот доплаваю рейс, пойду на шофера сдавать.
– Ты же в авиацию хотел.
Он засмеялся.
– Иди-ка спать, братишка. Завтра вас до света подымут.
В кубрик я пришел как раз вовремя. Когда уже все угомонились. Дверь была прикрыта, а от камелька жаром несло, как от домны. До чего же мы, северяне, тепло любим. Умираем без него!
Я лежал, не спал – то ли от жары, то ли «маркони» меня расстроил. Как и я его.
А меня ведь и правда ленточки поманили. Хоть я и соврал ему насчет младых ногтей. Мальчишкой я ни в каких моряков не играл и даже не думал о море. И где там подумать – течет у нас вшивый Орлик, а по нему до Оки и на дощанике не доберешься, то и дело тащишься через мели. И когда они появились у нас на Сакко-Ванцетти, эти трое с ленточками, в отпуск приехали, я на них как на чучела смотрел. Хотя они бравые были ребята – подтянутые, наглаженные, клеш не чересчур широкий. Всегда они ходили втроем, занимали весь тротуар – как три эсминца «фронтом» – и по сторонам не глазели, а прямо перед собою суровым взглядом, и понемногу вся наша сакко-ванцеттинская шпана их зауважала. А потом и забеспокоилась – когда они себе отхватили по хорошей кадровой девке и стали вшестером ходить, по паре «в кильватере». Но я не беспокоился – они же не у меня отбили, да и некогда было об этом думать. У меня в то лето отец, паровозный машинист, погиб в крушении, и я должен был мать кормить и сестренку. Пришлось мне уйти из школы, после седьмого класса, и поступить в ФЗО, там все-таки стипендия, а вечерами я еще в депо подрабатывал – слесарем-башмачником. Ну, попросту, тормозные колодки заменял изношенные. Но тоже, если на то пошло, у меня и черная шинель была, и фуражка с козырьком – два пальца от брови, и не меньше я прав имел – смотреть перед собою суровым взглядом и никому не уступать дороги.
А вот однажды они меня удивили. Это на нашей же Сакко-Ванцетти было, в летнее воскресенье. Я вышел погулять с сестренкой и вдруг увидел толпу возле трамвая. Ну, вы знаете, как это бывает, когда что-нибудь такое случается – кого-нибудь сшибло там или затянуло под вагон. Как же это всем интересно, и как приятно, что не с тобой случилось, и какие тут начинаются благородные вопли: «Безобразие, судить надо!.. Хоть бы кто-нибудь „скорую“ вызвал…» А я с чего начал, когда подошел? На кондукторшу разорался – куда смотрит, тетеря, отправление дает, когда еще люди не сели. Так я ее с песком продраил – она и ответить не могла, сидела на подножке вся белая. Я и вожатому выдал – дорого послушать, на всю жизнь запомнит, как дергать, в зеркальце не поглядев. Но между прочим, под вагон я не заглянул. Мне как раз перед этим рассказывали в подробностях, как моего батю по частям собирали под откосом. Я это не в оправдание говорю, какие тут оправдания, но не можешь – отойди сразу, а языком трепать – это лишь себе облегчение, не вашему ближнему. А тот между тем лежал себе – невидный и безгласный, прямо как выключенный телевизор. И никто даже толком не знал, что там от него осталось.
Тут они подошли, эти трое. Вернее, они вшестером прогуливались, но девок оставили на тротуаре, – а я там не догадался сестренку оставить, – и пошли на толпу «все вдруг», разрезали ее, как эсминцы режут волну на повороте. И сразу они смекнули, в чем дело, и двое скинули шинельки, с ними полезли под вагон, а третий держал толпу локтями, чтоб не застила свет. Там они вашего ближнего положили на шинель, а другой прикрыли сверху и выволокли между колес. Ничего с ним такого не случилось, помяло слегка и колесной ребордой отрезало подошву от ботинка, вместе с кожей. Правда, кровищи натекло в пыль, но от этого так скоро не умирают, он просто в шоке был, потому и молчал. И пока мы за него стонали и охали, они ему перетянули ногу, – девка одна сердобольная пожертвовала косынку, – похлопали по щекам, подули в рот. А третий уже схватил таксишника и сидел у него на капоте. Ну, правда, шофер и не артачился, он своего знакомого узнал, с которым вчера выпивали, перекрестился и повез его с диким ветром в поликлинику. Тогда они почистились, надели шинельки и ушли к своим кралям. И вся музыка… Но отчего мы все сделались красные, как вареные раки, когда поглядели им вслед, как они уходят спокойненько по Сакко-Ванцетти, – они за все время не сказали ни слова!
Когда-нибудь поймем же мы, что самые-то добрые дела на свете делаются молча. И что если мы руками еще можем какое-то добро причинить ближнему, случайно хотя бы, то уж языком – никогда. Но я уже тут проповеди читаю, а мне самому все проповеди и трезвоны давно мозги проели, я уж от них зверею, когда слышу. Почему эти трое и остались для меня самыми лучшими людьми, каких я только знал. Почему же я и на флот напросился, когда мне пришла повестка. Мечтал даже с ними встретиться, думал – вот каких людей делает море. Романтический я был юноша!