Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе Владимов Георгий
Нет, сколько я ни копался в памяти, но так я этого Толика и не вспомнил.
14
Лилино письмо я в куртку переложил, в потайной карман. Потом стоял на руле и все думал про него. Что оно там, в кубрике; вот меня сменят, и я его еще раз прочту. И может быть, вычитаю что-нибудь между строк, чего сразу не заметил.
Третий мне что-то всю вахту втолковывал – впрочем, то же самое: у тебя, Шалай, голова светлая, иди в мореходку, зачем тебе в кубрике с семью рылами жить, купишь себе макен, надо быть резким человеком. Спрашивал – сколько предметов должно быть в спасательной шлюпке. Это он к экзамену готовился по морской практике. Оказалось – девяносто шесть предметов. Едва я дождался, пока сменили.
Но я не сразу еще пошел в кубрик, пересилил себя. Лучше я его после ужина прочту, когда все попадают в ящики. Тогда я его за занавеской прочитаю раз десять на сон грядущий. А пока слазил Фомку покормил, почистил ему гнездышко.
В салоне за ужином я чокнутый сидел, все думал про это письмо. Вдруг услышал – смеются. Я не сразу и понял, что надо мною, пока бондарь не сказал:
– Вожаковый-то на шалаве помешался, Лиличкой зовут.
Я поднял голову – он ухмылялся в усы. И с интересом следил – что же я теперь сделаю? И я почувствовал: сейчас это надо с ним решать. Встать, перегнуться через стол и врезать. Пусть он еще хоть одно слово скажет о ней.
Шурка спросил:
– Поди, хороша Лиличка?
– Хороша ли, не знаю. Да только она у них одна на троих. У него да у салаг. Та же самая Щетинина всем троим пишет.
Я поглядел на Алика и на Димку, они на меня. Но ни слова мы не сказали. Я встал и ушел из салона.
Я не читал его в тот вечер за занавеской, на сон грядущий.
На другой день мы управились к полудню, и я пошел стояночный трос для выметки потравить, чтоб потом в темноте не чухаться.
– Не надо, – дрифтер меня остановил. – Метать сегодня не будем.
– Это почему?
– А груз набрали. Сейчас к базе пойдем.
Ну верно, я все забыл. Вчера же еще последние бочки запихивали.
– А к какой базе, не знаешь?
– Одна сейчас в Норвежском на промысле – «Федор».
– «Достоевский»?
– Ну! Сейчас кеп «добро» запрашивает.
Часам к пяти дали «добро», и мы зашлепали. Последняя рыба, тонны две, так и осталась на палубе. Потом один СРТ из нашего отряда сжалился, покидал нам в воду бочек двадцать. А мы ему за это два шланга подали – солярки отлили и пресной воды.
Уже вечерело, когда мы все закончили. Те, кто оставались на промысле, провожали нас гудками, и мы отвечали им. Хоть мы и не в порт уходили, но все же прощание. Может быть, нас от плавбазы в Северное завернут, к Шетландским островам и Оркнейским, а может быть, и на Джорджес-Банку. Это как где заловится.
У нас еще оставалось пресной воды, и старпом объявил баню и постирушки. Все-таки надо к плавбазе чистыми подойти, а у нас все пропотело, рыбой пропиталось.
Нижнее я постирал, когда мылся, но это одно мучение, а не стирка, – кабинка вроде душегубки, маленькая, и не знаешь, за что раньше хвататься: чтоб тебя самого, голого, о ржавую переборку не било или шайку бы не выплеснуло с постиранным. Так что я с верхним не стал мытариться, а решил постирать старым морским способом. Штертом обвязал рукав и штанину и кинул с борта. Когда судно хорошо идет, за ночь ни пятнышка не остается. А мы полным шли, узлов до двенадцати, к базе всегда спешат, почти так же, как в порт.
В это время они и подошли ко мне, Алик и Димка. Взялись за леер, смотрели, как я кидаю робу в волну.
– Чудно, – Алик сказал. – И выстирывается?
– Завтра увидишь.
– Тогда уж лучше с кормы бросать?
– Лучше. Но можно и на винт намотать.
– Да, верно.
Я чувствовал – они о другом хотят спросить. Алик постоял и отошел, а Димка все наблюдал – как моя роба волочится в струе и штерт похлестывает по обшивке.
– Шеф, – спросил он, – ты с ней давно знаком?
– С кем?
– Шеф, зачем делать вид, что не понимаешь?
– Ладно, не будем делать вид. Тебе – зачем знать?
– Слушай, – он взял меня за локоть, я отодвинулся. – Ты не дичись, пожалуйста. Дело в том, что я ее чуть не с детства знаю. Мы в школе вместе учились.
Ну что ж, в общем-то я правильно догадался. Можно было и про письма всем троим догадаться заранее. Интересно только, из-за кого она тогда не пришла – Алик у нее или Димка?
Он спросил:
– У тебя с ней было что-нибудь? Мне просто хочется знать – далеко ли у вас зашло.
Я пожал плечами. Вот уж о чем не хотелось бы.
– Не было, – сказал Димка. – И скажи спасибо. И ничего не будет.
– Так ты уверен?
– Шеф, речь же идет не об переспать. С таким парнем ей это будет даже интересно. Ты не подумай, что здесь мужицкая солидарность, я к ней такие же чувства питаю, как и к тебе. Но я знаю – роман у вас все равно не склеится, только для нее это пройдет бесследно, а для тебя – нет. Я на тебя посмотрел в салоне и понял – нет.
– Чья она? Твоя или его?
– Ничья, шеф. Отношения исключительно товарищеские. Такая застарелая платоника, что уже неинтересно по-другому. Шеф… Ты извини, старик, что я тебя так зову. Ну, привязалось… И ничего тут плохого.
– Да хоть горшком.
– Так вот, шеф. Мне жаль тебя огорчать. Ты славный парень. И мне не хочется твоего разочарования.
– Она, ты хочешь сказать, стерва?
Он засмеялся.
– О нет! Это было бы даже прелестно!
– Ну, может, она какая-нибудь…
– Шеф, она – никакая!
Мне смешно стало.
– Ну, это я уж не верю. Какая-нибудь да есть. Просто ты ее не знаешь.
– Почему я думаю, что я ее все-таки знаю, шеф? Потому, что сам такой же. Понимаешь, мы, наверное, все серьезно больны. Я и о себе, и об Алике говорю, и о чудных наших приятелях, которые остались в Питере, считаются нам компанией. Все милые, порядочные люди. Не гадят в своем кругу. Не делают карьеры один за счет другого. А это уже доблесть, шеф. Но на самом деле положиться на них нельзя. Потому что – никакие. Наверное, когда людям долго говорят одно, а потом – совсем другое, это не проходит безнаказанно. В конце концов рождается поколение, которое уже не знает, что такое хорошо и что такое плохо.
– Что ж вам такого говорили?
– Ну, не нам, предкам нашим. Мы еще не так далеко от них ушли… Это же все было – отрекись от отца с матерью, если их в чем-то подозреваешь, забудь про гнилые, так называемые родственные чувства. Потом – сказали наоборот: нужно было верить своему сердцу, а не верить – ложным наветам. Теперь как будто все верно? А вот во время войны – мне отец рассказывал – висел на нашем доме такой плакат: «Граждане, не верьте ложным слухам!» И никто не смеялся. А ведь смехотура – как же распознать, где ложные, а где нет? Ну, хорошо, а если наветы были – не ложные? Действительно предкам чего-то там не нравилось. Тогда отречься – можно? Тогда разоблачить их – это доблесть? Скажешь, эта ситуация вроде бы миновала. А не слышал ты, что не нужно нам ложного чувства товарищества, а нужно перед всем коллективом выступить против лучшего друга своего? Пожалуй, не совсем миновала? Вот так, шеф. Сначала одно, потом совсем другое, потом опять то же самое. И все, черт меня дери, с пафосом! Где уж нам разобраться, кто там прав был – отцы или дедушки? Нам бы как-нибудь свой век прожить без подлостей.
– Так все-таки – насчет Лили?
– Шеф, вот за что я тебя уважаю! Ты последователен. Дитя природы. Ты все-таки хочешь знать – хорошая она или плохая. Слышал ты про такую философскую систему – данетизм? Один мой приятель, Вадик Сосницкий, считает себя ее основоположником. Он великий человек, Вадик. Может быть, не меньше, чем Аристотель. Это такой философ был в древности, воспитатель Саши Македонского, первого фашиста. Он же, по некоторым сведениям, выдумал диалектику. Так вот, данетизм – это ее дальнейшее развитие, высший расцвет, дальше уже развиваться некуда. Понимаешь, в русском языке есть слово «да» и есть слово «нет». А вот слово «данет» катастрофически отсутствует. Вадик Сосницкий считает, что его просто необходимо ввести, с каждым десятилетием человечество будет все больше в нем нуждаться. Мы с ним затевали такую игру: «Вадик, любишь ты свою Алку?» – «Данет». – «Хочешь на ней жениться?» – «Данет». – «Хочешь, чтоб она ушла и не появлялась?» – «Данет»… Спросишь его, уже для смеха: «Но кирнуть с нами, в смысле выпить, – хочешь?» И что думаешь – Вадик и тут себе верен: «Данет»!
– Делать вам больше нехрена!
– Теперь, шеф, я скажу тебе о Лиле. Насколько я понял, это ты ее приглашал в «Арктику». Так вот, она весь вечер говорила об этом. Что она должна, должна, должна пойти. Что ее мучит совесть, совесть, совесть. Нам с Аликом это просто надоело, мы ее уже в шею гнали. А она – каялась и продолжала с нами трепаться. Не знаю, как ты, а по мне – так лучше, если тебя отшивают сразу и посылают подалее, чем вот такие вшивые угрызения. Нравишься ты ей? Данет. Она такая же данетистка, что и Вадик, и все мы. Ну вот, шеф. Если ты хоть что-нибудь понял – я счастлив. Озадачил я тебя сильно?
– Ничего, переживем.
– Тогда я могу спокойно заснуть. Сном праведника. Чао!
Он ушел. А я залез повыше, на ростры, сел там под шлюпкой. Там было ветрено, и трансляция ревела джазами над самым ухом, и сажа летела из трубы, но хоть можно было одному побыть и кое о чем подумать. Одно я понял – не нужно мне перечитывать ее письма, ничего я там не найду между строчек. А нужно встретиться и посмотреть на нее – пристально, как я никогда, наверно, к ней не приглядывался.
Черные облака несло ветром в корму, и уходили назад корабельные огни – топовые, ходовые, гакабортные и лампочки на вантах. Какой-то праздник был у англичан, и все мачты оконтурились огнями.
Глава третья
Граков
1
Утром я первое, что увидел, – базу.
Я вышел поглядеть, как там моя роба, и сразу в глаза бросилось – огромный серо-зеленый борт, белые надстройки, желтые мачты и стрелы. База от нас стояла к весту, в четверти мили примерно, а за нею плавали в дымке Фареры – белые скалы, как пирамиды, с лиловыми извилинами, с оранжевыми вершинами. Подножья их не было видно, и так казалось – база стоит, а они плывут в воздухе.
Перед нами еще штук восемь было траулеров, и все, конечно, друг друга стерегли, чтоб никто не сунулся без очереди.
И тихо было вокруг, временами лишь вахтенный штурман с плавбазы покрикивал в микрофон:
– Восемьсот двенадцатый, подходите к моему третьему причалу.
Или там:
– Триста второй, отходите. Отдать шпринговый, отдать продольный!
Я вытянул свою робу, штаны, стал развешивать на подстрельнике. В рубке опустилось стекло – там кеп стоял и старпом.
– Что там в кубрике? – кеп спросил. – Спят?
– Просыпаются.
– Пошевели. Сейчас причал нам дадут, надо бочки выставить.
Бочки – это чтоб крен выровнять перед швартовкой. А отчего крен бывает, это вещь таинственная, на таких калошиках, как наш пароход, он всегда отчего-нибудь да есть. Но я посчитал всю очередь – раньше чем через пару часов причала нам не видать.
В рубке, слышно было, посвистели в переговорную трубу. Кеп подошел, послушал.
– Чо? – спросил старпом.
– «Дед» напоминает. Чтоб левым бортом не швартовались. Носится со своей заплатой.
– Это уж как дадут!
– Ладно, – сказал кеп. – Попросимся правым.
Бичи вылезали понемножку – на базу поглядеть. Там почти у каждого кореш или зазноба. Много там женщин плавает – буфетчицы, медички, рыбообработчицы, прачки. У меня там Нинка плавала. Да и утро было хорошее – как не вылезешь! Тихое, штилевое, волна лоснилась как масленая, небо чистое, чуть видные перышки неслись по ветру. Ненадолго, конечно, такая погода – колдунчик[66] на бакштаге показывал норд-вест; ближе к полудню, пожалуй, зыбь разведет.
По случаю базы кандей Вася пирог сделал с кремом – в базовые дни какая-то чувствуется торжественность, хотя, если честно говорить, торжественного мало, а работы много – и самой хребтовой, суток на двое без передышек, без сна. Поэтому чай пили молча и даже за пирог кандея не похвалили, хотя он все время у нас над душой стоял, напрашивался на комплимент.
Наконец услышали:
– Восемьсот пятнадцатый, ваш второй причал, подходите!
Кеп попросил в мегафон:
– Нам бы правым, если возможно!
– А что вы такие косорылые?
– Такие уж!
Там подумали и ответили:
– Тогда к седьмому, убогие!
– Спасибо вам!
Непонятно было – за причал он благодарит или за «убогих».
Машина заработала веселее, и боцман сунул голову в дверь, выкликнул швартовных – по четыре на полубак и на корму. И тут уже было не до пирога, уже в иллюминаторе показался борт плавбазы – высоченный, вполнеба. Он придвигался и закрыл все небо, и мы пошли, не допив.
В корме я оказался с Ванькой Ободом и салагами. Очистили кнехты – стояла там кадушка с капустой и мешки с углем. Борт плавбазы проплывал над нами – с ржавыми потеками, патрубками, в них что-то сипело, текли помои и старый тузлук. Наконец вахтенный к нам подплыл – в синей телогрейке, в шапке с торчащими ушами.
– Эй, на «Федоре»! – крикнул Ванька. – Медицина на месте?
Вахтенный не расслышал, приставил варежку к уху.
– Глухари тут, – Ванька рукой махнул.
Но уже было не до разговоров, пошли команды – и с плавбазы, и с нашего мостика, – и вахтенный нам подал конец.
Потом его снова пришлось отдать, плохо подошли, никак нос не подваливал.
– Пошли чай допивать, – сказал Ванька.
Салаги удивились:
– Сейчас же опять зайдем.
– Щас же! Учи вас, учи. Когда зайдем, уж пить некогда будет.
Они все же остались у кнехта, а мы с Ванькой пошли в салон.
– На самом деле списываешься? – я спросил.
Он какой-то осовелый был, будто непроспавшийся.
– Что задумал, то сделаю, понял? Только симптом надо придумать. Симптом должен быть. Погляди – ухо у меня хорошо дергается?
Ухо у него не дергалось, но двигалось. Ваньку это не устроило.
– Плохо мы психику знаем. Ладно, чего-нибудь потравлю. С ходу оно лучше получается. У меня тогда глаз как-то идет.
– Я думал, ты все шутишь – насчет топорика.
– Хороши шутки! Я уже вот так дошел. – Он ладонью провел по горлу. – Рыбу только сдам. Святой морской закон.
Мы успели выпить по кружке чаю и по куску пирога съесть, пока нас опять позвали. На этот раз как будто чисто подошли.
– Эй, на «Федоре»! – Ванька опять начал. – Врачиха у вас когда принимает?
– Зубная?
– Нервная!
Вахтенный себя похлопал варежкой по лбу.
– Тут чего-нибудь?
– Есть малость. Сплю плохо. Совсем даже не сплю. Грудь все время сдавливает. Коленки дрожат. И воду все пью, никак не напьюсь. Вот уже не хочется, а пью.
– Это у меня тоже бывает, – сказал вахтенный. – Только с водярой. Ну хошь – запишу тебя на прием.
– Будь ласков. Обод моя фамилия.
– Обод. Ладно. Только там не врачиха, а мужик. Он строгий.
– Володька, что ли?
– Ну!
– Какой же он строгий, когда он Святой? Он-то мне запросто бюллетень выпишет.
Вахтенный нам подал конец. Салаги все совались нам помочь, да только мешали.
– Сгиньте! – Ванька им сказал. – Бойся тут за вас. Защемит кому-нибудь хвост, а нам переживание. И так у нас полно переживаний.
Конец провисал, мы его потихоньку подтягивали.
– Почему Святой? – я спросил. – Фамилия?
– Что ты! Фамилия у него знаешь какая… Не знаю какая. А это кличка. Про него ж песенку сочинили, сейчас я тебе спою.
Пропел он дурным голосом, без мотива:
- А было так – тогда на нашем судне
- Служил Володька, лекарь судовой,
- Он баб любил и в праздники, и в будни
- И заработал прозвище – Святой.
Вахтенный посмеялся:
– А и правда, чокнутый. Есть малость.
– Как раз сколько нужно.
Мы закрепили конец и пошли с кормы.
С базы уже завели стрелу, под ней качалась сетка. Это еще не грузовой строп, а для людей, хотя он такой же, из стального троса, только поновее – в него руками цепляешься, так чтоб не пораниться жилкой.
А к сетке между тем уже понемногу очередь собиралась. Каждому, конечно, найдется на базе дело. Радисту – фильмы поменять или аппаратуру сдать в ремонт, рыбмастеру – следить, чтоб не обидели нас, когда рыбу считают, дрифтеру – сети новые получить, механикам – какие-нибудь запчасти, кандею – продукты. Одним неграм палубным на базе делать нечего, их в последний черед отпускают, когда выходит какая-нибудь задержка. А она редко случается, вон сколько траулеров очереди ждут, и еще новые подходят. Никогда не знаешь, попадешь ты на эту базу или нет.
Пятеро вцеплялись в сетку, продевали ноги в ячею. Старпом из рубки кричал третьему:
– Ты там не задерживайся. Сдашь и сразу майнайсь, мне тоже охота!
– Смотря как сдам. Если на пятерку, тут же вернусь с бутылочкой. А двойку – еще переживать буду.
– Договорились же!
– Ладно, не скули, я за тебя на промысле две вахты отстою.
– Что там на промысле!
– Не скули.
Сетка понеслась, взлетела над вазовским бортом, там ее ухман[67] перехватил. Третий еще выглянул:
– Смотри, не шляпь, я тебе доверил!
Со второй сеткой тоже пятеро вознеслись. Потом ее снова спустили, и в нее только четверо вцепились. И тут Васька Буров к ней кинулся.
– Куда?! – Серега ему заорал. – Тебе там чо делать, сачок!
– Бичи, я ж артельный, мне в лавочку – яблоки получить, мандаринчики, «Беломорчик».
– Кандей получит!
Серега его догнал, но сетка пошла уже, он только за сапог Васькин схватился.
– Артельный же я, за что ж я десятку лишнюю получаю?
– За то, чтоб на палубе веселей работал!..
Сапог так и остался у Сереги. Васька летел кверху и дрыгал ногой, портянка у него размоталась. Потом он из-за планширя выглянул, стал канючить:
– Бичи, ну отдайте ж сапог! Я ногу застужу.
– Майнайсь книзу, получишь.
– «Майнайсь»! Вы ж меня потом не пустите. Как же вы главного бича на базу без сапога отпустили, позор же для всего парохода.
– Ладно, – сказал Серега. – Подай штертик.
Васька там куда-то сбегал, потом стравил штерт. Серега концом обвязал сапог.
– Мотай, сачок.
– Вот спасибо, бичи. Зато уж я вам самых лучших яблочков выберу, мандаринчиков…
С базы крикнули:
– Строп идет!
На шкентеле[68], за один угол зацепленный, спускался строп – стальной, квадратный. Мы его расстелили и пошли катать к нему бочки. Друг за дружкой, каждый другому накатывает на пятку, остановиться нельзя. Бочку валишь, катишь по палубе, вкатываешь на строп и рывком ее – на стакан[69]. И она должна стать точно, как шар в лузу, ни на дюйм левее или правее, потому что их должно стать девять; считают нам рыбу теперь не бочками, а стропами; будет восемь – ухман заметит, заставит перегружать.
Ну вот их уже и девять, по три в ряд, стоят пузатенькие, стоят родные, кровные. Двое забегают, заносят углы, цепляют угловые петли на гак – и теперь рассыпайсь, кто куда успеет, потому что ухман не ждет, у него там работа на два борта, с той стороны такой же траулер разгружается. Он махнул варежкой, и нет его, а строп с нашими пузатенькими полетел к небу, мотается между мачтами. Беда, если хоть одна петля как следует не накинута, тогда он весь рассыпается, бочки летят и лопаются, как арбузы.
Но ничего, прошел первый, сгинул за бортом, и пока его там разгружают, мы вылетаем, кидаемся к трюмам – готовить новые девять. А успеваем – так и в запас, пока не крикнут сверху:
– Строп идет!
Через час у нас в спинах хорошо заломило, то и дело кто-нибудь остановится, трет поясницу – прямо как радикулитные. Первым салага Алик начал сдавать. Бочку накатывал долго, ставил кое-как, потом еще кантовал ее, а все его ждали наклонясь – на палубе лежачую бочку нельзя выпускать из рук, она покатится.
Скоро он и вовсе сдох, не мог поставить на стакан, хоть и рвал изо всей силы. Ну, правда, на стропе ее потрудней поставить, тут еще сапогами в тросах путаешься, в стальных калышках[70]. Мне пришлось сначала свою поставить, а потом уж я подошел к нему и за него поставил.
– Слабак! – на него орали. – Инвалид!
– Тебя еще здоровей. Лень ему мослы таскать!
Вообще-то, не слабей он был хоть Ваньки Обода. Просто сноровка в нем кончилась от усталости. И маленькой хитрости он не заметил – что нужно ее серединой по тросу катить, тогда она идет как по ролику, а потом наклонить в одну сторону, взять разгон, тогда она сама взлетает, как ванька-встанька. Я ему это показывал, а бондарь кричал:
– Что, так и будет за тебя вожаковый ставить? Ты только подкатываешь?
– Уймись, – я ему сказал, – меня-то тебе чего жалеть?
Алик весь красный сделался. Следующую бочку он уже так рванул, что она чуть не завертелась. И опять зря, тут силы совсем не надо тратить. Димка подошел, отнял у него бочку.
– Отдохни, Алик. Пропусти свой черед.
– Да я не устал!..
– А я говорю – отдохни. И посмотри внимательно.
Шурка, ясное дело, тут же стал орать:
– А мне тоже отдохнуть можно?
– Можно.
– Тогда ты и за меня поработай, а я посижу, отдохну.
– И помолчи также, – сказал Димка. – А то я кой-кому могу и отвесить.
Шурке это до того понравилось, что он даже не ответил. Сел на свою бочку и закурил.
Димка несколько раз показал Алику, сам весь строп нагрузил, а тот лишь кивал.
Шурка опять не стерпел:
– Что ж только один? Теперь за меня строп нагрузи.
Но в общем-то до всех дошло, что Димка не одному Алику дал передохнуть, но и нам тоже. И маленький урок он нам дал…
Не заметили мы, как и погода переменилась, палуба уже не желтая была от солнца, а серая, и по волне пошли гребешки. А мы еще только один стакан выгрузили, верхний. А их в обоих трюмах по четыре.
Не замечали мы, что вокруг делается – кто еще там подходит к базе, кто отчаливает. Раз только, я помню, вышла какая-то задержка, и я разогнулся, поглядел на море. Там, среди зеленых гребней, шел куда-то баркасик с подвесным мотором – красненький борт и белая рубка, а в корме сидели двое, молодые, с рыжими бородами, и глядели на нас. Куда они шли? А бог весть куда, в море. И не знал я, на сколько у них горючего хватит для этого моторчика и был ли у них еще парус с собой, но их-то это не заботило, и я подумал – да уж, наверно, дойдут куда хотят. Главное – идти куда хочется. Может, и мне вот так – смотаться сейчас на базу и на ней вернуться в порт, а оттуда, не задерживаясь ни на час, на поезде в Россию, хотя бы в Орел к себе поначалу… Что меня держит – неужели вот эта бочка?
Тут же мне про нее напомнили, толкнули в спину.
– Кати, чего стал!
И я забыл про этот баркасик.
Небо темнело понемногу, и ветер свежел. В этих местах погода меняется быстро, в полчаса штиль кончается и разводит мертвую зыбь.