Дань псам. Том 2 Эриксон Стивен
Новая жизнь Баратола Мекхара в Даруджистане оказалась какой угодно, только не мирной.
Беллам Ном был, по мнению Муриллио, единственным учеником школы фехтования, достойным так зваться. В свои пятнадцать лет он еще боролся с подростковой неуклюжестью, но, тем не менее, подходил к обучению с удивительной обстоятельностью. Что еще удивительнее, ему искренне хотелось учиться.
Стонни Менакис давно не удостаивала школу вниманием, так что Муриллио пришлось принять почти все обязанности на себя. Он обнаружил, что даже поверхностное знакомство с Ралликом (и Торвальдом) Номами заставляет его отнестись с уважением с любому носителю этой фамилии, так что с пареньком он занимался гораздо больше, чем с другими. Молодой человек стоял перед ним весь в поту, пока остальные ученики проходили через ворота. Эхо голосов быстро затихало; Муриллио понимал, что Беллам совсем не удовлетворен мучительно медленным темпом сегодняшних уроков. — Учитель, — сказал он, — я слышал про одно упражнение, с подвешенными кольцами. Чтобы освоить идеально точный выпад, пронзая дыры и не касаясь краев колец…
Муриллио фыркнул: — Да. Полезно, если ты решил работать в бродячем цирке. О да, Беллам, точный прицел необходим мастеру рапиры — не стану отрицать. Но упражнение как таковое имеет ограниченную ценность.
— Почему?
Муриллио окинул юношу взглядом и вздохнул: — Что же. Упражнение имеет много условностей, никогда не случающихся в реальной схватке. Ты овладеваешь точностью выпада — полезной, нет сомнения — когда она осваивается вместе с прочими упражнениями. Стойка, дистанция, расчет времени, все виды позиций оборонительных и атакующих. Лицом к лицу с настоящим противником. Нанизывание колец впечатляет, но требуемая при этом форма концентрации отличается от концентрации в реальной дуэли. Так или иначе, ты можешь провести следующие два месяца, изучая нанизывание колец — или провести два месяца, учась оставаться живым перед лицом опытного врага и даже становиться для него угрозой. Выбор за тобой.
Беллам Ном вдруг улыбнулся, и Муриллио заметил, как он похож на сколько-там-юродного брата. — Все же я могу им заниматься в свободное время.
— Скажу тебе вот что. Ты нанизываешь кольца, учитель внезапно атакует, ты ухитряешься не упасть, открыв незащищенный бок, отражаешь два выпада, колешь меня или кого там в переднюю ногу, чтобы не дать подойти ближе и делаешь ответный выпад, сразу после этого отступив. Сделаешь так, и я отдам тебе вторую из моих лучших рапир.
— И долго мне готовиться?
— Сколько хочешь, Беллам.
— Дополнительное время с наставником, — послышался голос из тени колоннады, — тоже не бесплатное.
Муриллио повернулся, поклонился Стонни Менакис. — Хозяйка, мы только разговаривали.
— Ты давал советы, — оборвала его она, — и подначивал ученика. Первое квалифицируется как урок. Второе — как согласие на сверхурочные занятия в будущем.
Улыбка Беллама стала шире. — Уверяю вас, Госпожа, мой отец не замедлил оплатить дополнительный счет.
Женщина фыркнула, выходя из сумрака. — Любой?
— В разумных пределах — да.
Она выглядела ужасно. Она стала старой, утомленной, одежда истрепалась. Не знай ее Муриллио, он принял бы Стонни за пьяницу в периоде кратковременного протрезвления, за которым последует падение в гибельную бездну. Он понимал, что ее гнетет не алкоголь, а нечто гораздо более трагическое. Стыд и вина, презрение к себе, горе. Нежеланный сын похищен — вообразить, будто такое оставит ее равнодушной, означает вовсе не понимать людей.
Муриллио сказал Белламу: — Тебе лучше идти.
Учителя смотрели в спину уходящему. — Погляди, — пробормотала Стонни, когда Беллам достиг ворот. — Одни локти и колени.
— Это пройдет.
— Всего лишь этап?
— Да. — Он узнавал игру, способ говорить о Харлло, не называя его имени, не упоминая о жизни, которая его могла бы ожидать, об украденном будущем. Она занималась этим снова и снова, при любой оказии. Внешне невинные реплики — на деле самобичевание мазохистки. Для этого требуется кто-то вроде Муриллио, кто-то, готовый стоять и слушать и делать вид, что все в норме — не замечая метания, не замечая кровь души, оросившую землю под ее сапогами. Она поймала его в ловушку такой роли, пользуясь его влюбленностью, восхищением. Он уже не был уверен, что любовь сможет выдержать подобное злоупотребление.
Мир мал. И становится все меньше.
Он обошел все бедняцкие трущобы к югу от города, между большими дорогами. Он осмотрел десятки неопознанных трупов. Фактически это вошло в привычку; располагая лишь невнятным описанием Харлло, он старался сделать все, что мог. Никто, знавший ребенка, не смог ходить с ним. Ни Стонни, ни Мирла или Бедек. То и дело Муриллио приходилось спускаться в очередную яму и поближе рассматривать очередного мальчишку, вялое пыльное лицо, глаза, сомкнутые во сне или зажмуренные от боли; молчаливые недвижные лица уже преследуют его ночами, проходят парадом, траурной процессией столь горестной, что он просыпается со слезами на глазах.
Стонни он ничего не рассказывал. Не рассказывал о том, как совместные с Крюппом расспросы среди рыбаков и моряков не подтвердили версии о похищении пятилетнего мальчика. Каждый след приводил в пустоту, не давая даже намека или отдаленной возможности — лишь отдаленное сходство с еще одним ребенком, брошенным задолго до прихода смерти — «дважды мертвым», как выражаются стражники, ведущие записи о найденных телах.
— Я подумываю передать мою долю в школе, — сказала Стонни. — Тебе.
Он удивленно повернул голову: — Я не приму.
— Тогда будешь дураком. Хотя я так и знала. Ты подошел бы лучше. Был бы лучшим учителем. Я с трудом поддерживала в себе интерес с самого начала — все было только ради денег. Сейчас я вижу, что готова все бросить. Я не забочусь о школе и учениках, даже о самых способных вроде Нома. Честно говоря, мне ни до чего нет дела.
«Даже до тебя, Муриллио». Да, он расслышал невысказанные слова. Ну, похоже, она готова его прогнать. Как ни мил он ей в качестве партнера игры в самоистязание, для полного саморазрушения нужно одиночество. Изоляция — не просто защитный механизм: оно служит для подготовки к наказаниям более серьезным, а венцом их обычно является самоубийство. Со своей позиции она может видеть изгнание Муриллио как милость. Увы, это самая несносная форма жалости к себе.
Он отдал сердце не той женщине. «Расчет времени, Беллам Ном, это всё. В мечом в руке.
С любовью в руках.
Да ладно. Я понял это, орудуя рапирой».
— Не принимайте поспешных решений, — сказал он. — У меня осталось одно средство… «Не очень приятное, но тебе лучше не знать».
Стонни просто отвернулась. — Тогда до завтра.
Многие люди, пропитавшись за прожитые годы жесткой негибкостью, приобретают страх перед незнакомыми местами, хотя в то же время жаждут каких-то перемен в жизни, чего-то нового. «Новое» для них — мир фантастический, бесформенный, являющийся ответом на смутные мечты; для него характерно скорее отсутствие старого, нежели присутствие нового. Он — соединение эмоций и игр завистливого воображения, и точное местоположение тут не важно. Попасть в этот мир возможно лишь путем ломки обыденной ситуации, мучительных дерзаний — и как тут не родиться стражу?
А некоторые решают вообще ничего не менять. Некоторые отрицают даже самые разумные перемены.
В «К’рул-баре» бывший солдат малазанской империи Дымка стояла над бесчувственным телом любовницы; за ее спиной ходил взад и вперед Дергунчик, бормоча под нос самообвинения, перемежающиеся взрывами ругательств на полудюжине языков.
Дымка понимала, что же подвигло Хватку на роковой шаг. Но это нисколько не уменьшало ее ярости. Тот же целитель Высшего Денала, что пользовал ее, внимательно осмотрел Хватку, едва Дергунчик привез ее на телеге — и смог лишь подтвердить, что сделать ничего нельзя. Или Хватка очнется, или нет. Дух ее вырван из тела и ныне блуждает неведомо где.
Целитель ушел. Внизу, в главном заде Дюкер и Сциллара сидели в компании призраков. Посетителей почти не было. Дымка, хотя была еще слаба, принялась собирать оружие и доспехи. Дергунчик вышел вслед за ней в коридор. — Что ты задумала? — спросил он, дыша ей в спину.
— Сама не знаю, — бросила она, входя в свою комнатку и бросая кольчугу на кровать. Затем она стянула рубаху и принялась искать стеганое белье.
Глаза Дергунчика выпучились еще сильнее, когда он смог увидеть ее груди, небольшую выпуклость живота, сладкое…
— Ты мне поможешь застегнуться, — сказала она.
— Ух ты… Да. Ладно. А как насчет меня?
Она уделила ему мгновенный взгляд. — Ты решил помочь?
Он зарычал в ответ.
— Хорошо. Пойдем за арбалетами, захватим еще кучу болтов. Ты будешь меня прикрывать, пока это возможно. Выйдем порознь.
— Так точно, Дымка.
Она подняла кольчугу над головой, просунула руки в жесткие рукава.
Дергунчик открыл сундук, вытащив из-под кровати? и принялся ворошить содержимое, ища полосы черной ткани, которыми можно будет прочнее примотать кольчугу к телу Дымки. — Боги, женщина! Для чего тебе все эти тряпки?
— Для банкетов и званых вечеров, разумеется.
— Женщина, ты ни на одном за всю жизню не была.
— Вероятность существует всегда, Дергун. Да, вон те. Проверь, есть ли там крючки.
— Как ты хочешь найти гнездо?
— Просто, — ответила она. — Не знаю, почему мы сразу не подумали. Имя, что назвала Хватка, имя, которое слышал Джагут. — Она выбрала в качестве оружия пару длинных виканских ножей, надела ремень, опустив его пониже. Послала Дергунчику суровую улыбку. — Я собираюсь спросить Угря.
Глава 16
«Птица в клетке», Рыбак Кел Тат
- Нет, я не видел ничего прекрасней
- Послушай, птица в клетке говорит
- Устами отходящего; исчезнет он, а голос
- Жить будет, весточки передавать
- Оттуда, льстить или язвить, не разбирая
- Смогу ли вынести все это. И не знаю
- Не треснет ли доспех, когда клюв нелюдской
- Раскроется приветом от покойника и голова
- Склонится, проводя наказы духа
- Вообрази зев пустоты и безрассудство смысла
- Закрыта клетка саваном ночным
- Чтоб заглушить слова апостолов незваных
- Божков из протяженной бездны, неминучих туч
- Между живым и мертвым, «здесь» и «навсегда»
- Путь по мосту от боли не избавит
- Да, я не знаю ничего прекрасней
- Послушай птицу — говорит и говорит
- И говорит в ней тот, кто растворился
- Отец, ушедший, чтоб незримое узреть
- И говорит, и говорит, и плачет
- Голосом отца.
Это вряд ли можно назвать дыханием. Скорее его разбудил запах смерти, сухой, всего лишь отзвук смрадного гниения, свойственного костяку зверя в высокой траве, высохшему, однако еще окруженному облаком удушливой вони. Открыв глаза, Каллор обнаружил, что смотрит на огромную гнилую голову дракона, что длинные клыки и сморщенные десны почти касаются его лица.
Утренний свет притух; казалось, отброшенная драконом тень извивается, словно раздуваемая столетиями утраченного дыхания. Когда бешеный стук сердца начал замедляться, Каллор повернулся набок — змеиная голова дракона чуть склонилась, наблюдая его движения — и осторожно встал, не поднося руки к мечу, лежавшему около его подстилки. — Я не просил компании, — сказал он, скривив губы.
Дракон отвел голову, треща чешуей, изогнул змеиную шею и сел, дважды взмахнув крыльями.
Каллор видел грязь, скопившуюся в складках суставов чудовища. Передняя лапа покрыта сетью тонких корней — бесцветной насмешкой на спавшиеся кровеносные сосуды. В темных ямах под изогнутыми надбровными дугами остался лишь намек на глаза — серые и черные ошметки плоти, не способные передавать эмоции или намерения; и все же Каллор ощутил взор неупокоенного дракона столь же отчетливо, словно тот провел акульей кожей по его лицу.
— Ты проделал, подозреваю, — начал он, — непростой путь. Но я не для тебя. Я ничего не могу тебе дать, даже если бы и хотел — а я не хочу. И не воображай, что я стану заключать с тобой сделки, какими бы не были твои алчные планы.
Он оглянулся на разбитую вчера стоянку и увидел, что костерок еще курится дымом над пригоршней углей. — Я голоден и хочу пить. А ты можешь идти куда захочешь.
Вибрирующий голос дракона раздался внутри черепа Каллора. — Ты не можешь знать моей боли.
Воин хмыкнул: — Ты не можешь испытывать боли. Ты мертв и, похоже, тебя успели похоронить. Давным-давно.
— Душа корчится. В ней отчаяние. Я сломлен.
Каллор подбросил в костер несколько кусков бычьего навоза и поднял голову: — А мне все равно.
— Я мечтал о троне.
Внимание Каллора обострилось, он принялся размышлять. — Ты хочешь найти хозяина? Непохоже на ваш род. — Он потряс головой. — Трудно поверить.
— Потому что не понимаешь. Никто из вас не понимает. Есть так много вещей превыше вас. Ты хочешь сделаться Королем-в-Цепях. Так что не смейся над ищущими хозяина, Верховный Король Каллор.
— Дни Увечного Бога сочтены, Элайнт, — отозвался Каллор. — Но трон останется и после того, как тление сожрет цепи.
Они замолчали. Утреннее небо было ясным, слегка красноватым из-за пыльцы и пыли, которые словно бы вечно клубятся над здешними землями. Каллор увидел, что в костре наконец снова заплясало пламя, и протянул руку за котелком — маленьким, помятым и закопченным. Налил в него последнюю воду, повесил над огнем на треногу. Клубы насекомых — самоубийц влетели в пламя, исчезая огненными искорками, и Каллор подивился столь упорному стремлению к смерти — их жажда конца кажется неодолимой. Но он этой страсти не разделяет…
— Помню свою смерть, — сказал дракон.
— А стоит помнить?
— Джагуты были упорным племенем. Многие видели в их сердцах лишь холод…
— Их неправильно понимали?
— Они смеялись над твоей империей, Верховный Король. Они отвечали тебе презрением. Кажется, раны не зажили до сих пор.
— Свежее напоминание, вот и все, — буркнул Каллор, следя, как вода медленно закипает. Бросил пригоршню трав. — Ладно, рассказывай свою историю. Я рад развлечься.
Дракон поднял голову, как бы изучая восточный горизонт.
— Неразумно глядеть на солнце, — заметил Каллор. — Можно глаза выжечь.
— Когда-то оно было ярче. Помнишь?
— Изменения орбиты, так думали К’чайн Че’малле.
— И Джагуты тоже. Они весьма тщательно изучали мир. Скажи, Верховный Король, знаешь ли ты, что они лишь однажды нарушили свой покой? Нет, не в войне с Т’лан Имассами — войну начали дикари, а Джагуты лишь неохотно огрызались.
— Нужно им было напасть на Имассов первыми. Уничтожить паразитов.
— Возможно. Но я говорил о войне более ранней — войне, уничтожившей Джагутов задолго до прихода Имассов. Войне, разбившей их единство, превратившей их жизнь в бесконечное бегство от неумолимого врага. Да, задолго до Т’лан Имассов.
Каллор немного подумал и хмыкнул: — Я мало разбираюсь в джагутской истории. Что за война? С К’чайн Че’малле? С Форкрул Ассейлами? — Он покосился на дракона. — А может, с Элайнтами?
В тоне дракона прозвучала горечь: — Нет. Среди нас были те, кто решил сражаться в войне вместе с джагутскими армиями…
— Армиями? Армии Джагутов?
— Да, весь народ собрался в полчище с единой волей. Несчетные легионы. Их знаменем была ярость, их рога кричали о несправедливости. Когда они шагали, стуча мечами о щиты, само время замедляло бег. Сотня миллионов сердец из острого железа. Тебе, Верховный Король, не дано вообразить такое. Твоя империя была лишь порывом ветра перед их бурей.
Каллору нечего было сказать. Не осталось ни ехидных комментариев, ни презрительных сомнений. Перед умом его предстала описанная драконом сцена, и слова куда-то пропали. Вот бы увидеть такое!
Дракон, казалось, уловил его потрясение. — И все же, Верховный Король… Когда ты ковал свою империю, ты поднял пыль во всем мире. Великое дерзание, главный вызов. Мы сражались. Мы отказывались отступить. Мы потерпели поражение. Пали. Столь многие из нас пали… но можно ли было мыслить иначе? Можно ли было отказаться от справедливости нашего дела, хотя оно и было обречено?
Каллор смотрел на дракона. Чай кипел в котелке. Он почти мог расслышать эхо десятков миллионов, сотен миллионов, умирающих на равнине столь обширной, что горизонты не могли вместить ее. Он видел огни, реки крови, небо, забитое пеплом. Создавая образ, он черпал из собственного стремления к разрушению, только увеличивая его в тысячи раз. Дыхание сбилось, грудь залило болью. — Кто, — выдавил он. — Что? Какой враг мог повергнуть такую силищу?
— Восплачь о Джагутах, Верховный Король, когда ты сядешь наконец на свой трон. Скорби, ибо есть цепи, опутавшие все живое, и не тебе порвать их. Рыдай по мне и моим павшим сородичам — тем, что без колебаний вступили в войну, в которой невозможно победить. Запиши навеки в глубине души своей, Каллор Эйдеранн, что Джагуты осмелились на битву, в которую не решался вступить более никто.
— Элайнт…
— Подумай об этом народе. Подумай о них, Верховный Король. О жертве, которую принесли они ради всех нас. Подумай о Джагутах, о невозможной победе, вырванной из сердца поражения. Подумай — и поймешь то, что должно случиться. Возможно, ты один будешь знать достаточно, чтобы в совершенстве почтить их память, почтить принесенную ими жертву.
Верховный Король! Единственная война Джагутов, главная их война, велась против самой Смерти.
Тут дракон отвернулся и распростер потрепанные крылья. Магия расцвела вокруг громадного существа, поднимая его в воздух.
Каллор встал, следя за Элайнтом в коричном небе. Безымянный мертвый дракон, павший во владениях Смерти, павший и в падении просто… сменивший сторону. Нет, в такой войне победы быть не может. — Проклятый глупец, — прошептал он вслед Элайнту. — Все вы проклятые глупцы. «Благослови вас всех. Готос, когда встретимся в следующий раз… Верховный Король должен будет извиниться».
По морщинистым щекам, которые, казалось, были обречены на вечную сухость, текли ручьями слезы. Теперь он будет думать долго, думать трудно, возвращаясь к чувствам, потерянным очень давно и оттого кажущимся чужеродными и опасными для гаваней его души.
Он будет удивляться, с растущим беспокойством, мертвому Элайнту, который, сбежав из королевства Смерти, решил выбрать новым хозяином Увечного Бога.
Трон, сказал как-то император Келланвед, сделан из многих частей. И, добавил он, любая может сломаться, причиняя королю вечные неудобства. Нет, не годится просто сидеть на троне, пропадая в его вечном одиночестве. Он знал это задолго до того, как Келланвед возмечтал о собственной империи. Вот только он не умеет создавать звучные высказывания.
Что ж, все не без порока.
В темном озерце десятки валунов поднимались над лишенной проблесков света, лишенной, по видимому, жизни поверхностью. Они кажутся островками, не связанными между собой; не видно ни цепи, свидетельствующей о затопленной горной гряде, ни полукруга, означающего потухшую кальдеру. Каждый торчит отдельным, дерзким вызовом.
Так ли было в начале начал? Бесчисленные ученые изощрялись, придавая смысл существованию отдельных миров, налагая на них порядок множеством истолкований. Прочерчивались линии, ставились разноцветные значки; лица слились в философские течения. Свойства, аспекты… вот Тьма, а вон там Жизнь. Свет, Земля, Огонь, Тень, Воздух, Вода. И Смерть. Эти аспекты будто бы начинались как сущности чистые, не запятнанные взаимными касаниями. Время — это некий враг, переносящий заразу от одного к другому.
Эндест Силан много размышлял обо всем этом — и оставался в плену колючей, гнетущей неуверенности. Его опыт говорил, что чистота — неприятная концепция, и картина воображаемого мира чистоты наполняла его страхом. Совершенно чистое бытие — лишь физический аналог точки зрения уверенного-во-всем существа. В нем жестокость будет процветать, не сдерживаемая сочувствием. Чистый не может уважать нечистых, не так ли? Ему даже не потребуется оправдывать их уничтожение, ведь низость нечистого всегда самоочевидна.
Как бы не начинался мир, полагал он, чистые формы были лишь сырым материалом для творения более изысканного. Любой алхимик знает: трансформация начинается лишь в смеси. Для процветания жизни необходима бесконечная череда катализаторов.
Его Лорд это понимал. Само понимание заставило его сделать то, что он сделал. А перемены оказались — для многих — устрашающими. Аномандер Рейк сражался за вселенную практически один. Даже братья его отпали, скованные кровными узами, и погрузились в последовавший хаос.
Был ли Харкенас воистину первым городом? Первым, самым гордым сигналом наступления космического порядка? Действительно ли Тьма предшествовала всему иному? Как насчет других миров, соперничающих королевств? И, если хорошенько подумать над веком творения, не началось ли смешение уже тогда? Разве не было Смерти во владениях Тьмы, Света, Огня и так далее? Да и как Жизнь и Смерть могли существовать отдельно друг от друга?
Нет, он верит теперь, что Век Чистоты — всего лишь миф, изобретение, удобное разделение всех необходимых для сущего сил. Но … не он ли был свидетелем Явления Света? Добровольного отречения Матери Тьмы от вечной стагнации? Не он ли собственными глазами наблюдал рождение солнца над благословенным, драгоценным городом? Почему он не понял уже тогда, что неизбежны иные последствия? Что пробудится огонь, завоют яростные ветры, вздыбятся воды и земля пойдет трещинами? Что смерть хлынет в их мир жестокими ливнями насилия? Что Тень скользнет между вещами, едва заметно извращая все первоначальные абсолюты?
Он одиноко сидел в комнате, как делают все старики, когда последний ровесник — свидетель уходит, когда лишь каменные стены и бесчувственная мебель сгрудились вокруг, насмехаясь над последними вздохами, над последними жалкими резонами продолжать жизнь. Но ум его свидетельствовал все с той же острой, мучительной ясностью. Андарист входит, шатаясь. Кровь на его руках. Кровь запятнала искаженное горем лицо рисунком расщепленного дерева … о, ужас в его очах до сих пор заставляет Эндеста Силана вздрагивать, желая отказаться от проклятия свидетельства…
Нет, лучше каменные стены и бесчувственная мебель. Все ошибки жизни Андариста собрались в бормочущем безумии широко распахнутых глаз.
Да, он отпрянул, когда этот взор коснулся его. Некоторые вещи лучше никогда не рассказывать, никогда не передавать, не просовывать сквозь тяжелые завесы, отделяющие внешнее и внутреннее, не втискивать в глубину души беззащитного свидетеля. «Оставь боль себе, Андарист! Он оставил тебя — он оставил тебя, считая, что ты будешь умнее. Не гляди как преданный, проклятие! Его нечем корить! И меня не надо».
Разбить Тень — значит выпустить ее во все миры. Даже при рождении она была неизбежно эфемерной иллюзией, спиралью бесконечных, на себя самих ссылающихся тавтологий. Тень была аргументом, а аргументу для существования достаточно себя самого. Мечта солипсиста — держаться за тень и видеть все иное призрачным, нелепым заблуждением, в лучшем случае — сырой материей, придающей форму тени, в худшем всего лишь потребностью тени определять себя… Боги, зачем искать смысл во всем этом? Тень есть и Тени нет, и жить в ней означает быть ни тем и ни этим.
«Твои дети, милая Тень, усвоили силу Анди и благочестие Лиосан, сделав из смеси нечто беспредельно дикое и жестокое. Это ли не обещание славы?»
Он понял, что сидит, обхватив голову руками. История нападает, круша слабую оборону. После Андариста он увидит понимающую полуулыбку Сильхаса Руина, ту зарю, на которой он встал рядом со Скабандари, как будто зная будущее, как будто с удовлетворением принимая будущее — и, сделав так, избавил своих сторонников от близкой смерти, когда Лиосан закрыли окоемы, когда их солдаты запели ту ужасающую, безумную песню, рождая музыку разрывающей сердца красоты, чтобы объявить о военном походе и резне — избавил своих сторонников от немедленной смерти, подарив им несколько дней или недель. Прежде чем Эдур повернулись против израненных союзников на поле битвы другого мира.
Тень порвана, разбита на части, плывет в тысячу сторон сразу. Подуйте на голову одуванчика, и семена взовьются в воздух!
Андарист сломлен. Сильхас Руин пропал.
Аномандер Рейк стоит один.
Так долго. Так давно…
Алхимики знают: неверный катализатор, неправильная смесь, неточные пропорции — и всякий контроль исчезает. Трансформация идет неуправляемо, взрываясь катастрофой. Смятение и ужас, подозрения и война — а война рождает хаос. Так было, так есть и так будет всегда.
«Поглядите на нас бегущих, грезящих об утраченном покое, о веке чистоты и застоя, когда мы обнимали гниль как любовницу и любовь делала нас слепыми и мы были довольны. Мы были довольны, пока оставались занятыми.
Поглядите на меня.
Вот что значит быть довольным».
Эндест Силан глубоко вздохнул, поднял голову, поморгал, очищая глаза. Владыка верит, что он сможет это сделать, и он должен поверить владыке. Всего лишь.
Где-то в крепости пели жрицы.
Рука ухватилась крепко. Резкий, сильный рывок оторвал Апсал’ару от оси повозки; изрыгая проклятия, она тяжело шлепнулась на мокрую землю. Взирающее сверху лицо знакомо, но лучше бы оно было незнакомым. — Ты сошел с ума, Драконус?
В ответ он схватился за цепь и принялся вытаскивать ее из-под днища.
Она яростно, негодующе извивалась в грязи, ища любой возможности встать или даже оказать сопротивление. Камни перекатывались под укусами пальцев, грязь хлюпала, обмазывая локти, колени, стопы. А он все тянул, относясь с ней пренебрежительно — что за гадкое обращение, подобающее разве что визжащему карманнику. Позор!
Наружу из благословенного сумрака фургона, по усеянной валунами грязи — со всех сторон звенят цепи, натягиваясь и снова падая на борозды, и поднимались снова, снова, как только те, что прикованы на концах, делали очередной безнадежный шаг. Звук, доводящий до безумия своей бесцельностью!
Апсал’ара встала, подобрала цепь и сверкнула глазами на Драконуса. — Подойди поближе, — прошипела она, — чтобы я могла разбить твое смазливое личико.
Улыбка его была безрадостной. — Зачем бы мне делать по-твоему, Воровка?
— Чтобы позабавить меня, разумеется. Ты заслужил это, вытащив меня оттуда.
— О, — ответил он, — я много чего заслужил, Апсал’ара. Но в данный момент мне нужно лишь твое внимание.
— Чего тебе? Мы не можем ее остановить. Если я хочу встретить конец, нежась на оси — почему бы нет?
Им пришлось двинуться, делая через несколько каждые мгновений очередной шаг — повозка ползет всё медленнее, так же медленно, как отчаяние просачивается в ее сердце.
— Ты перестала ломать цепь? — спросил Драконус, самим тоном словно бы предлагая забыть о том способе, которым он вытащил ее.
Она решила, миг спустя, что он прав. По крайней мере хоть что-то … драматическое. — Еще несколько столетий, — сказала она, пожимая плечами, — которых у меня не будет. Проклятие тебе, Драконус — здесь не на что смотреть. Дай мне залезть обратно…
— Я хочу знать, — обрезал он, — когда придет время битвы — ты, Апсал’ара, встанешь на моей стороне?
Она смотрела на него. Мужчина, достаточно красивый даже под этой черной бородищей. Привыкшие выражать злобу глаза давно погасли, в них читалось странное ошеломление, нечто близкое к сожалению, нечто… мудрое. «О, мир меча воистину умеет усмирять». — Почему бы? — спросила она.
Тяжелые брови поднялись, словно вопрос удивил его. — На своем веку я повидал многих, — сказал он торопливо. — Очень многих. Одни внезапно появлялись, крича от ужаса, отчаяния и горя. Другие… были уже немыми, лишенными надежды. Столь многие поддались безумию, Апсал’ара…
Она оскалила зубы. Да, она их слышит. Голоса доносятся сверху в ее убежище. То и дело под нескончаемым дождем одна из цепей начинает смещаться в сторону, царапая остальные — значит, существо на ее конце бредет слепо и бездумно, чтобы вскоре пасть и не встать больше. Остальные переступают через неподвижную цепь, и она начинает влачиться сзади, прибавляя свой вес к весу повозки.
— Апсал’ара, ты прибыла, шипя как кошка. Но немного времени понадобилось, чтобы ты начала искать пути к бегству. И ты не останавливалась. — Он помолчал, вытер рукой лицо. — Здесь так мало тех, кем я готов… восхищаться. — Улыбка Драконуса была неотразимой, потрясающей. — Если нам суждено пасть, я хочу выбрать, с кем быть в последний миг. Да, такой я самолюбивый. Прости, что так бесцеремонно тебя вытащил.
Она молча шла рядом. Думала. Наконец она вздохнула: — Говорят, что с хаосом способна бороться лишь воля. Что иного оружия нет.
— Так говорят.
Она глянула на него искоса. — Ты меня знаешь, Драконус. Знаешь, что у меня сильная воля.
— Да, ты сражалась долго, — кивнул он. — Очень долго.
— Хаос захочет мою душу. Захочет порвать ее, уничтожить разум. Он станет яриться вокруг меня.
— Да.
— Некоторые из нас сильнее прочих.
— Да, Апсал’ара. Некоторые из нас сильнее прочих.
— И ты задумал собрать их вокруг себя, сформировав ядро. Ядро сопротивления, упорной воли.
— Именно это я и задумал.
— Чтобы выйти на другой стороне? Есть ли другая сторона, Драконус?
— Не знаю.
— Не знаешь, — повторила она… или, скорее, прорычала. — Всю свою жизнь, — сказала она, — я выбирала одиночество. В борьбе, в победах и поражениях. Драконус, я встречу забвение так же. Должна… мы все должны. Объединение бессмысленно, ведь умирает каждый в одиночку.
— Понимаю. Тогда прости меня, Апсал’ара, за все это.
— Другой стороны нет, Драконус.
— Да, вероятно.
Она еще раз подтянула цепи, взвалила их тяжесть на плечо и побрела прочь от него, назад, к фургону. Нет, она ничего ему не отдаст, ведь даже надежда невозможна. Он зря ей восхищался. Борьба — безумие. Зачем сопротивляться неодолимому, сражаться с непобедимым…
Враг захватит ее разум, ее личность, разорвет ее на кусочки — и она сможет ощущать потери, по крайней мере вначале — пустоты в памяти, или россыпь простых вопросов, на которые уже не найти ответов. Но вскоре понимание исчезнет, оставшиеся куски будут кружиться разрозненно, одиноко, не ведая, что были частями чего-то целого, чего-то большего. Ее жизнь, ее сознание станет кучкой сирот, скулящих от каждого резкого звука, каждого незримого толчка окружающей тьмы. От женщины к ребенку, беспомощному младенцу.
Она знала, что так будет. Она знала также, что в конце придет милость тупого непонимания, невинности неодушевленных вещей. Сироты растворятся, не помня себя, и не останется ничего.
Чей рассудок не устрашился бы такой участи?
— Драконус, — шепнула она, хотя была уже далеко, снова под днищем повозки. — У хаоса нет другой стороны. Смотри на нас. Каждый скован. Вместе, но в одиночестве. Смотри, как мы бредем по времени к своему концу. Ты сделал меч, но меч — лишь форма, приданная чему-то превыше тебя, превыше любого отдельного существа, любого отдельного разума. Ты лишь сделал это управляемым.
Она скользнула в тень за передним колесом. В густой, липкий дождь.
— Аномандер Рейк понимает, — прошипела она. — Он понимает, Драконус. Больше, чем смог ты. Больше, чем когда-либо сможешь. Мир внутри Драгнирпура должен умереть. Вот величайшая из мыслимых милостей. Величайшая из жертв. Скажи, Драконус, ты согласен отпустить силу? Ты готов подавить самолюбие, избрав это… это оскопление? Меч, твоя холодная, железная улыбка мести — ты готов увидеть его бесполезной вещью в руках? Мертвым, как любой другой кусок кованого железа?
Поднырнув под ось, она положила цепь на деревянную балку. Вскарабкалась следом. — Нет, Драконус, ты бы так не смог. Не правда ли?
В глазах Рейка, когда он убивал ее, была жалость. Было горе. Но она даже в тот последний миг разглядела, что страсти эти обузданы.
Близким будущим. Только здесь и сейчас она поняла.
«Ты даруешь нам хаос. Ты даруешь нам избавление».
И она поняла, что окажись на месте Аномандера, завладей Драгнипуром — не смогла бы принести такой жертвы. Сила оружия соблазнила бы ее — медленно, неодолимо.
Никто иной. Никто иной, как Аномандер Рейк.
Слава богам.
Он очнулся от укола в уголок глаза. Отпрянул, задыхаясь, цепляясь руками за теплые тела. Сзади лежал слепой художник Кедаспела, лицо его исказилось от ярости. Стило отдернулось.
— Стой! Вернись! Вернись и вернись, стой и стой, я почти закончил! Я почти закончил и я должен закончить пока не станет поздно, станет поздно!
Дич увидел, что половину изувеченного тела покрыли татуировки, всю кожу, оставшуюся открытой, когда он лежал без сознания на груде падших. Долго ли он лежал без чувств, пока безумная тварь прокалывала дырочки? — Я же сказал! Не меня! Не меня!
— Нужда. Вершина и крест и точка опоры и сердце. Он выбрал тебя. Я выбрал тебя! Нужда! Или мы все потеряны, мы все потеряны, все потеряны. Вернись. Где же ты где ты и где ты? Ложись как раньше, рукой вверх, подставь запястье — и край глаза…
— Я сказал, нет! Подойди еще раз, Кедаспела, и я выдавлю из тебя жизнь. Клянусь! Я размозжу твою шею. Или пальцы переломаю, каждый клятый палец!
Лежавший на животе Кедаспела отдернул руки, спрятал под грудью. В глазницах сверкнуло негодование, хотя они и были пусты. — Ты не должен этого делать, не должен этого. Я почти закончил с тобой. Видел, что твой разум улетучился, оставив мне плоть — все, что нужно, все, что было нужно и еще нужно, неужели не понимаешь?
Дич отполз еще дальше, далеко от хватки Тисте Анди. Перевернулся и спрятался между двух туш демонов (оба мерзко заерзали под его тяжестью). — Не подползай ближе, — прошипел он.
— Я должен тебя убедить. Я позвал Драконуса. Позвал его. Будут опасности, они всегда приходят с Драконусом. Но я позвал его, позвал его.
Дич осторожно опустился на спину. Он знал, что всему приходит конец. Всякий раз, когда его разум будет слабеть, стремясь к забвению, безумный художник сможет подползти и продолжить работу. «Ну и что? Почему я так беспокоюсь? Тело все равно уже разрушено. Если Кедаспеле угодно… нет, это все, что осталось!»
— Сколь многие были рады, — бормотал Тисте Анди, — понять, что стали чем-то большим, чем были прежде. Это вопрос жертвенности, и я знаю о ней все, что можно знать, да, знаю все, что можно знать. И, — добавил он, почти неслышно, — есть еще многое, еще многое. Спасение…
— Ты же не серьезно.
— Не совсем ложь, да, не совсем ложь, друг мой. Не совсем ложь. А истина, ну, истина никогда так не верна, как ты думал, а если верна, то не надолго, не надолго, не надолго.
Дич смотрел в гнилое небо, на вспышки серебра в том, что казалось клубами серых туч. Все вокруг казалось неизбежным; что-то всегда нависало на самом краю зрения. Ум его охватило странное чувство: как будто вот-вот сообщат ужасную новость о том, что он поражен неподдающейся целителям болезнью. Он понимает, что ужас неизбежен, но подробности неизвестны и все, что можно сделать — ждать. Жить на бесконечной грани ожидания ужасной, бесчеловечной вести.
Если у сущего так много граней, почему преобладают горе и боль? Почему эти мрачные силы гораздо могущественнее радости, любви и простого сочувствия? И, если смириться с этим, можно ли найти во всей вселенной приемлемый выход? Мы поднимаем щит, чтобы ободрить окружающих, но душа корчится за щитом, она вовсе не готова стоять перед катастрофой — в особенности личной катастрофой.
Он вдруг бешено возненавидел суету жизни.
Кедаспела то подползал ближе, то соскальзывал, теряя полученное неимоверными усилиями преимущество; его попытки быть скрытным казались жалкими, почти комическими. «Кровь и чернила, чернила и кровь, Кедаспела? Физическое и духовное выказывают истины друг друга.
Я сверну тебе шею, клянусь».
Он уловил движение, услышал тихие стоны; и тут же некто склонился над ним. Дич открыл глаза. — Да, — усмехнулся он, — тебя призвали.
— Сколько же битв ты готов проиграть, колдун?
Вопрос вызвал раздражение, но на это Драконус и рассчитывал. — Так или иначе мне конец, правильно?
Драконус протянул руку и вытащил Дича из щели между демонами, грубо швырнул животом вниз — непростое дело, ведь Дич был здоровяком… но сила рук заставила его ощутить себя ребенком.
— Что ты делаешь? — спросил Дич, когда Драконус охватил руками его голову, уперся пальцами в края челюсти.
Он попытался отдернуть голову, вырваться из крепкого захвата, но не сумел.
Внезапный рывок. Что-то сломалось в шее, хруст отозвался в основании черепа… краткая вспышка, не успевшая стать болью… и ничего.
— Что ты сделал?!
— Не то решение, которое я предпочел бы, — сказал сверху Драконус. — Но было очевидно, что одними аргументами тебя к сотрудничеству не принудить.
Дич не ощущал тела. Ничего, ничего ниже шеи. «Он сломал ее — мою шею, отделил спинной мозг. Он… Боги! Боги!!» — Пусть тебя постигнут муки, Старший Бог. Вечные муки, агония души. Смерть всех мечтаний, горе нескончаемое всему роду — пусть и они познают отчаяние, нищету — все вы…
— Ох, тише, Дич. Нет времени на пустяки.
Картина перед глазами Дича бешено закрутилась, ибо Драконус тащил его назад, туда, где он лежал, туда, где он нужен Кедаспеле. «Вершина, крест, сердце и так далее. Теперь я твой, Анди.
О да, я не принял тебя всерьез, как угрозу, и посмотри на меня теперь. Верно, дважды верно ты скажешь: Дич никогда не учится. Не понимает угроз. И рисков. Ничего не понимает, ничего! насчет тварей вроде Драконуса. Или Аномандера Рейка. Насчет любого, способного сделать то, что нужно сделать».