В поисках грустного бэби Аксенов Василий

Да полно, был ли это расизм? Может быть, просто такая уж сволочь попалась, вне всякой связи с цветом кожи? Поляк сказал:

— У нас, восточноевропейцев, положение в этой стране довольно двусмысленное. Мы похожи на большинство, а между тем, с нашими акцентами и рефлексами «культурного шока», относимся к меньшинствам. Комплексочки отчужденности от черных или снисходительности к ним у нас сильнее, чем у американцев, которые рядом с ними живут из поколения в поколение. Негры это прекрасно чувствуют.

Вот вы входите в эту комнату, — продолжал он, — белый человек с акцентом, но акцента этого отнюдь не смущающийся; жена у вас блондинка, то есть вы оба вроде бы принадлежите к доминирующей расе. Как бы вы себя ни держали, легче всего вас заподозрить либо в высокомерии, либо в снисходительности. Даже и унижаясь, вы этого не избежите. Вот, подумает она, даже и унизиться им перед нами не унизительно! Сознайтесь, было у вас что-то внутри, когда вы смотрели на ее черное лицо?

— Просто думал, что за сволочь бюрократическая, ну просто как советская, но ничего не думал насчет расы…

— А если копнуть поглубже?

Пришлось почесать в башке.

— В самом деле, не знаю. Может быть, что-то и мелькнуло: вот, мол, какая начальница, черная…

— Ну вот, видите, дело тут не в бюрократизме.

Оказавшись в американском обществе, мы стали участниками расовых отношений. Этого не избежать никому из эмигрантов так называемой «кавказской расы». Даже прогуливаясь по улице, ты участвуешь в составлении расового пейзажа.

Один из моих черных знакомых (увы, я до сих пор могу сосчитать их по пальцам, хотя и живу в городе, где семьдесят процентов населения черные) как-то попытался разъяснить мне эту двусмысленную позицию со своей точки зрения.

— Я родился в этой стране, — говорил он, — так же, как и мои родители, и их родители. Тот, кто родился в Африке, очень далек, я его не проследил. А вы, старина, здесь чужак, не так ли? У вас сильный акцент. С первого же слова в вас узнают иностранца. Однако пройдет десяток лет, и вы, ну, как представитель «кавказской расы», избавитесь от иностранного акцента и станете одним из них. Что касается меня, то я никогда не смогу быть одним из них. При взгляде на меня первой мыслью у каждого из них будет «вот черный», а уж потом — кто я таков, как я одет, в каком я настроении и так далее.

Причем в моем случае это отношение усугубляется, потому что я очень черный. Вообразите, процент пигмента в коже тоже играет роль.

Он и в самом деле был очень черным, этот мой приятель.

— А вообще-то разве у вас есть какие-нибудь основания жаловаться? — спросил я. — Вы — процветающий адвокат, у вас отличный дом в дистрикте, «Мерседес-450»… Белые девушки, как я заметил, вовсе не чураются вашего общества.

Он улыбнулся, улыбка его похожа на flash-light[43] на фоне черного лица.

— Мой оттенок, кажется, считается недурным. Вообразите, оттенки черного цвета имеют значение. Приятные оттенки имеют больше шансов на успех в обществе, но наилучшими шансами обладают черные совсем не черные, те, кого называют high yellow[44], которые выглядят ну просто как белые после вакаций во Флориде.

— И все-таки ваш пример опровергает многие обобщения, мой друг, — сказал я ему. — В самом деле, вам вроде бы и не на что жаловаться, а?

— Я и не жалуюсь, — сказал он. — Мы говорим не о притеснениях, даже не о предубеждениях, а об отчуждении, очень тонком, почти неназываемом; оно будет, вероятно, существовать еще двести лет, не меньше.

Мы пытаемся разобраться в нынешней расовой ситуации со всеми ее тонкостями и грубостями. Собственно говоря, мы не разбираемся, а просто живем среди этих тонкостей и грубостей. В таком месте, как Вашингтон, эта тема волей-неволей возникает чуть ли не ежедневно. Иной раз она оборачивается легкой, юмористической стороной, в другой раз предстает перед нами, чужаками, странной, вывернутой, исполненной смутной угрозы, абсурда ядовитых испарений.

Боб Кайзер, уроженец Вашингтона, как-то рассказывал нам, что еще в начале шестидесятых годов негров не пускали здесь в партер театров, они могли сидеть только на галерке. Сейчас это трудно вообразить в городе, где мэр и почти весь муниципалитет черные, и все-таки, столь недавно… слишком малый еще срок, чтобы забыть те безобразные унижения.

Из всех жителей Штатов только негры приехали сюда не по собственной воле, хотя — может, это прозвучит кощунственно — именно грязный бизнес работорговцев по иронии истории и привел к созданию общины черных американцев, с прогрессом которой во всех отношениях не может сравниться ни одна страна Африки.

Именно «общины черных американцев», а не «нации негров». Приехав из многонационального Советского Союза, мы не сразу разобрались в том, что нация, собственно говоря, здесь одна — американская — и что корни черных уходят к разным этническим группам Африки в той же степени, в какой белых — к разным нациям Европы.

Я пишу сейчас, собственно говоря, не о «черной проблеме», а о том, как она предстала перед нами, эмигрантами из Советского Союза. Негр для нас с детства был клишированным символом империалистического угнетения, объектом нашей солидарности, умозрительного сочувствия, чего угодно, только не человеческих чувств.

Позже, в период диссидентских настроений, многие в СССР склонны были думать, что черной проблемы вообще не существует в Штатах, что все это вымыслы лживой советской пропаганды, что на самом деле в Америке уже давно царит расовая гармония.

Мы восхищались черными джазистами и спортсменами, и нам казалось, что это гарантирует нас от расистских чувств. Оказавшись жителями Америки, мы вдруг поняли, что мы большие расисты, чем коренные американцы. Это вовсе не означает, что у нас появились дурные чувства к неграм. Наоборот, наш расизм, может быть, сказывался в том, что мы культивировали только хорошие чувства к нашим черным соседям. Резкий тон, скажем, по отношению к негру казался немыслимым. Потребовалось время, чтобы осознать, что черные люди вовсе не нуждаются в нашей снисходительности.

Честнее других, может быть, оказались одесситы с Брайтон-бич в Нью-Йорке, которые говорили черным бруклинским хулиганам: «Мы ваших дедушек, мужики, в рабство не продавали, поэтому валите отсюда!»

Ханжеская любезность в отношении черных приводит к недомолвкам и иносказаниям: когда говорят о каком-нибудь районе города «не совсем благополучная „эриа“», а имеют в виду, что там живут черные, когда о неблаговидных поступках, совершенных черными, вообще предпочитают не распространяться, поджимают губы и переходят на другую тему. Такой «прогрессизм», конечно, имеет расистскую подкладку. Негров, очевидно, лишь оскорбляет эта снисходительность и приторность.

Почему мы можем сказать, что среди русских или ирландцев много пьяниц, и почему мы не можем сказать, что среди черных подростков нынче немало таких, что склонны к блуду, к охоте за дешевым кайфом?

Черная комьюнити ежедневно оборачивается к нам множеством своих разнообразных лиц: здесь и блестящий молодой джентльмен Карл Льюс, и ублюдок сыщик, без разговоров застреливший в нью-йоркском дворе отца эмигрантского семейства, здесь и такой благородный деятель, как мэр Бредли, и исламский нацист Фаррахан, здесь и мой next door[45], вечно улыбающийся художник Роберт, и свирепая чиновница из вашингтонского отдела иммиграции и натурализации… Так или иначе это наши соседи, наши новые сограждане.

Негры под американским снегом

В Вашингтоне зима начинается где-то в середине января. Конечно, по сравнению с Россией вашингтонские снегопады выглядят несерьезно, но иногда, милостивые государи, так завалит, что впору вспомнить и остров Сахалин.

В такие дни город преображается. Движение сокращается до минимума. Там и сям видишь брошенные машины. Забавно выглядят под снегом основные представители населения нашего города, то есть негры. Иные черные мужички, как будто это для них привычное дело, берут лопаты и ходят по иностранным посольствам, откапывают. Другие демонстрируют некоторый эстетический вызов белому засилью. Вот передо мной раскачивается на тонких каблучках красотка фунтиков на двести. Она облачена в серый тренировочный костюм, поверх костюма на округлости натянуты красные шорты, над головой зонтик из желтых, зеленых и синих клиньев. А снег идет, а снег идет, и все вокруг чего-то ждет…

Повсюду житель озабочен взаимовыручкой. Помогают толкать машины, прикуривать от аккумуляторов. У моего друга не заводится. Мы возимся большой толпой. Скрип тормозов, рядом с нами останавливается вэн[46], то есть одно из тех многоцелевых во многих смыслах транспортных средств, что пилотирует особого рода народ, так называемые таф — жесткие ребята.

В данном случае из вэна выскакивает черный красавец под шесть футов. «В чем дело, народы? Аккумулятор сел? Прикуривателей нету? Я знаю, где достать. Поехали со мной!» Дело было в воскресенье, все магазины в округе закрыты, и я залез в его вэн, хотя во внешности молодца не было, мягко говоря, кричащей надежности, чем-то неуловимым скорее смахивал он на пирата.

Его звали Стив Паддингтон, что звучит приблизительно как Евгений Онегин. Он лихо гнал через метель и не особенно-то подтормаживал перед светофорами. Кричал мне в невероятном возбуждении:

— Я люблю помогать людям! Обожаю помогать людям! Невзирая на цвет кожи! Мне наплевать на цвет кожи! Главное, чтоб человек был хороший! Верно? Чему нас Мартин Лютер Кинг учил? Помогать людям! Я такой отличный парень! Бабы от меня без ума! Мне тридцать четыре года, а у меня уже семь женщин в разных местах, четверо детей в разных местах! Я мужик что надо! А ты чем занимаешься?

Как не ответить на редкий вопросительный знак среди урагана восклицательных.

— Книжки пишу, — сказал я.

В восторге Стив сильно хлопнул меня по колену:

— Вот это удача! Давно мне так не везло!

— В чем же удача, Стив?

— Не понимаешь? — изумился он. — Я напишу дневник своей жизни, ты сделаешь из него роман, деньги поделим! Теперь дошло? Мне очень деньги нужны! И знаешь для чего? Чтобы хорошо жить! Дошло? Чтобы наслаждаться жизнью.

Мы мчались сквозь пургу все дальше и дальше, в какой-то весьма сомнительный район города. Стив развивал, хохоча, идею замечательного предприятия. На вырученные за нашу потрясающую книгу деньги мы покупаем два автобуса и начинаем на них возить игроков из дистрикта Колумбия в игорные дома Атлантик-Сити. Сколотив на этих экскурсиях достаточное состояние, мы открываем свой собственный игорный дом прямо здесь, в дистрикте. Почему люди должны ездить играть в Атлантик-Сити? Почему они не могут играть прямо здесь, в столице страны? Успех обеспечен, потому что все люди хотят хорошо жить! Все хотят наслаждаться. Успех! Деньги! Лайф-де-люкс!

Я его спросил, почему он так уверен в успехе его дневника, переработанного мною? Потому что у него большой жизненный опыт, объяснил он. Три раза сидел в тюрьме за попытку вооруженного ограбления. Нет, никого не убивал, это противоречит его принципам, вообще оружия не любит, но кое-что есть, чтобы защитить себя и своих людишек. С этими словами он показал мне пару пистолетов и здоровенное мачете. «Этот арсенал, — подчеркнул он, — я купил на свои собственные деньги».

Несмотря на все эти восклицания, Стив нашел бустер[47]. Мы вернулись на место происшествия, завели машину, после чего я пригласил Стива и его подружку Кэйт к нам поужинать. Возбуждение его испарялось, он успокаивался с каждой минутой. Оказалось, что он не сторонник алкогольных напитков, а скорее склоняется к хорошей самокруточке. Выяснилась также и вполне мирная профессия Стива — водитель школьного автобуса. Он очень любит свою девушку Кэйт, однако так же сильно любит Лизу, которая подарила ему вот эту кожаную куртку, отороченную мехом койота. Что касается политических склонностей, то он предпочел бы видеть президентом космонавта Джона Глена, а вице-президентом — черного священника Джесси Джексона.

Я спросил:

— Стив, а раньше ты русских встречал?

— Не то что русских, — сказал он, — вообще никаких иностранцев никогда не видел, кроме китайцев. Вот именно, кроме китайцев, — добавил он, чуть-чуть подумав.

Мы много говорили потом об этом неожиданном знакомстве. Таких парней, как Стив, тысячи на улицах Вашингтона, но вот впервые мы так, случайно, соприкоснулись с их жизнью. Расовое равенство с утра до ночи дебатируется на телевидении. Все знакомые американцы говорят, что за последние годы черное население сделало колоссальный прогресс, и это очевидно. В Чикаго, Лос-Анджелесе, Вашингтоне, Филадельфии, Атланте, в десятках других городов черные мэры, повсюду встречаешь черных юристов, правительственных чиновников, богатых бизнесменов, дети ходят вместе в детские сады и школы — нет лучше зрелища, чем группа малышей разных рас, — молодежь вместе занимается спортом, не так уж сильно дискриминируется в любовных утехах, не говоря уже о танцах брейк… И все-таки разделение, во всяком случае психологическое, еще существует, и черные, кажется, помнят об этом лучше белых.

Знакомый черный музыкант однажды сказал нашей общей приятельнице, что собирается в Вашингтон и хочет навестить Аксеновых. Та предположила, что он может у нас остановиться. Музыкант был смущен: не уверен, что это будет хорошо, все-таки мы с Васей «на разных сторонах улицы». Узнав об этом, был смущен и я, потому что полагал себя с ним на одной стороне, on the sunny side of the street…[48]

Трудно ломаются психологические стереотипы, если на них еще наслаивается биологический стереотип. Познакомившись со Стивом Паддингтоном, мы соприкоснулись и в самом деле с «другой стороной улицы», с совершенно чужой жизнью негритянских масс, полной какой-то странно детской и, конечно, марихуанной жажды, пронизанной монотонным ритмом модного рэгги.

…На следующий день опять шел густой снег. Позвонил Стив Паддингтон и прокричал: «Василий, я уже начал писать свою книгу. А ты над чем сейчас работаешь?»

Негры под советским снегом

Как развивался «образ» негра в советском сознании? В 1937 году, в разгар мрачных сталинских чисток, кинорежиссер Г. Александров создал шикарную музыкальную комедию «Цирк». Помимо трюков, чечеток и хохм, в фильме была сентиментальная линия, мелодраматическая история американской актрисы варьете, умудрившейся в расистской Америке родить черного ребенка.

Толпа разнузданных расистов несется по железнодорожным путям, пытаясь догнать поезд, на котором спасается наша героиня в исполнении ослепительной блондинки голливудского типа Любови Орловой; так начинается фильм. Впоследствии мать негритенка попадает с труппой варьете в Москву. Она стыдится своего ребенка, прячет его от советского актера, с которым у нее начинается роман, пока не убеждается, что в Советском Союзе все нации равны, все свободны. В апофеозе она поет: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» А ее черного младенца с нежными улыбками передают друг другу советские люди, зрители цирка, случайно представляющие все национальные республики и меньшинства Советского Союза.

Младенца, между прочим, в черный цвет не красили. Его роль играл только что родившийся Джим Паттерсон, сын американских коммунистов-негров. Этот мальчик все свое детство наслаждался неслыханной славой, летними каникулами в Крыму, в привилегированном пионерском лагере «Артек»; когда вырос, стал советским поэтом, увы, весьма посредственным.

Позднее нужда в черных киноактерах стала удовлетворяться менее патетическим путем. Во время войны в Архангельске, куда приходили корабли союзников, пять процентов детей рождались черными. Один из этих негритят играл черного юнгу в фильме «Максимка» по повести Станюковича, в котором проводилась идея о стихийном интернационализме русских людей и о сочувствии к угнетенным.

В шестидесятые годы в театральном мире Москвы был весьма популярен молодой актер Гелий Коновалов. Он родился в русской семье, но был совершенно черным и со всеми признаками негроида: курчавостью, толстогубостью, белоснежностью улыбки. Пользуясь своей «спецификой», он читал в концертах стихи с каким-то немыслимым акцентом, хотя не знал никаких языков, кроме своего родного — русского.

Всюду перед ним открывались двери, люди обращались к нему с исключительной осторожностью — как бы не обидеть «представителя угнетенных наций». Так он и шествовал сквозь московские метели, научившись не без цинизма пользоваться своей странной уникальностью. Только лишь в театральном ресторане при приближении к определенному градусу общего подпития Гелий терял свою «специфику» и избавлялся от советского расизма навыворот. Там актерская братия, знавшая гримы всякого рода, к цвету его кожи относилась без всякого пиетета.

В целом же в течение всех советских лет под влиянием «интернациональной» демагогии, фальшивости фильмов и спектаклей, а также не без помощи личностей вроде знаменитого певца — «друга СССР» Поля Робсона, в сознании советского человека рядом с другими стереотипами утвердился и стереотип черного человека, который не может быть никогда ни злым, ни хитрым, ни глупым, ни коварным, никаким, кроме как лишь угнетенным.

Даже и «критический советский человек» привозит в Америку этот стереотип и долго носит его с собой, пока реальность не выколотит его, словно пыль из одежды.

По Пятой авеню в час пик мирно шествуют плечом к плечу в обоих направлениях и филиппинец, и индус, и мексиканец, и эскимос, и мавр, и ацтек, и грек, и финикиянин, и перс, и ассириец, и галл, и кельт, и скиф, и печенег, и римлянин, и карфагенянин, и «гордый внук славян, и финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык»; не исключено, что попадаются тут и атланты, амазонки, кентавры…

Бывший советский человек, хоть он, может быть, по цвету кожи и не отличается от большинства населения, явление на самом деле не менее диковинное в американском обществе, чем, скажем, троянец; в сознании своем он долго носит догмы покрепче, чем мировоззрение идолопоклонника Новой Гвинеи.

Взять пресловутый национальный вопрос. С детства в нас вбивались понятия так называемой ленинской национальной политики с ее принципами интернационализма и равенства наций, а на деле у нас совершенно не было никакого опыта совместной с другими народами жизни; в принципе, мы не знали других наций, кроме советской, хотя внутри оной пресловутый пятый пункт, то есть национальность, строго контролируется. Показной интернационализм на деле оборачивался диковатыми изоляционистскими клише, привязанными в основном к освободительной борьбе, к колониализму и т. п.

Вот, например, клише «рикша». С раннего детства он сопровождал нас, этот несчастный тонконогий «трудящийся Азии», согбенный под своей конусовидной шляпой, влекущий коляску с восседающим в ней жирным империалистом. У империалиста в зубах сигара, кованый каблук упирается в тощий задок желтолицего. Хоть и стали впоследствии клише такого рода предметом юмора, все-таки оказались они довольно живучи и въедливы, иначе не был бы я так удивлен рикшами Гонолулу.

Там, на Вайкики, велорикши все как на подбор оказались белыми парнями и девушками, загорелыми и белозубыми, напоминающими лучшие экземпляры американской университетской породы. Энергично крутя педали, они катали по Калалахуа японских туристов. Клише оказалось полностью перевернутым.

Мы не знали реальной жизни так называемого третьего мира, она была заменена фантомами интернационализма.

Америка не прокламирует интернационализм, она попросту заполняется многоязычной толпой экзотических иноземцев. Помню, как-то ехали мы через снежные холмы Мэна и на одном из этих холмов вдруг увидели ресторан полинезийской кухни. Здесь, в Америке, можно в реальности увидеть неленинскую национальную политику, то есть реальную жизнь разных народов, узнать, что и как разные люди едят, как они молятся, как они трудятся, как они развратничают…

Вот вам еще одно клише, которое после опыта американской жизни переворачивается в сознании русского эмигранта.

Всегда у нас считалось, что декадентская западная цивилизация является в мире главным источником греха разврата, наркомании, половых извращений. Советские люди в этом глубоко убеждены, что, впрочем, не только не отталкивает их от западной цивилизации, а, напротив, наряду с изобилием товаров является дополнительным, а иногда и основным соблазном. Существуют иронические клише типа: «Эх, Запад! Как красиво он разлагается!» «Секс-шопы» с пластмассовыми гениталиями, порнографические «нон-стоп» кинотеатры, проститутки обоих полов, алчущие кайфа толпы в клубах марихуанного дыма — вот образ «тлетворного Запада» в сознании советского гражданина.

Признаюсь, после нескольких лет жизни на этом самом декадентском Западе у меня сложилось впечатление, что основным источником декаданса и блуда является третий мир, который в клишированном идеологическом представлении выглядит как бы невинной жертвой. Именно из третьего мира идут на Запад разнузданный секс, мастурбирующие ритмы, одуряющие травы и порошки, всепоглощающая тяга к кайфу.

Ошибочно вообще представление о том, что цивилизация неизбежно влечет за собой падение нравов. По идее, если непредубежденными, неидеологизированными глазами посмотреть в глубь истории, можно увидеть, что чем ниже уровень развития, тем выше уровень дебоша. Достаточно вспомнить «художества» австралийских аборигенов. Человеческие группы, не озабоченные задачей цивилизации, то есть развития, улучшения (к этому относится и религиозный поиск), озабочены в первую очередь жаждой кайфа. Самые изощренные формы половых извращений и наркомании родились не в цивилизованном обществе, а в дикарских группах. Западная цивилизация, особенно в ее англосаксонской форме, является, по сути дела, последней фортецией здравого смысла.

На эту фортецию из темноты третьего мира идут валы кайфомании. Цивилизация в силу своей либеральной толерантности не отвергает примитивного гедонизма, но адаптирует, переводит эту всепоглощающую страсть в русла субкультуры, шоу-бизнеса, секс-коммерции, то есть организует, вводя даже эту дикую стихию в систему некоторого порядка.

Говоря это, я вовсе не хочу унизить тех людей третьего мира, что работают там ради просвещения и благоденствия своих народов. Эти люди не нуждаются в снисходительности, в высокомерном попустительстве, они же, думаю, меньше всего заинтересованы в том, чтобы сваливать все грехи на западную цивилизацию.

Среди так называемых трех миров в отношениях друг с другом, по сути дела, находятся только первый и третий. Для так называемого второго мира, из которого мы пришли, третий — лишь место приложения марксистско-ленинской «единственно верной» исторической науки.

Штрихи к роману «Грустный бэби»
1980–1981

По выходным дням ГМР мало напоминал аттенданта с автопаркинга у ресторана «Эль Греко». Одежда от лучших фирм. Если уж костюм, то «Тед Лапидус». Если уж плащ, то «Барберри». Если уж ботинки, то «Черч». Кто догадается, что куплено на блошином рынке? Скорее уж подумают — эдакий джет-сеттер[49] в поношенных любимых вещах.

…За его приближением со ступеней собора Святого Матвея следил американский нищий, красивый малый лет под сорок, рыжие кудри перехвачены кожаным ремешком, босые гноящиеся ноги — trade mark[50]. Впрочем, может быть, это и не нищий, а просто-напросто осколок «поколения протеста». Просит, во всяком случае, с достоинством, какому и Боб Дилан бы позавидовал:

— Could you spare one dollar for me?[51]

«Вот он, уровень инфляции, — подумал ГМР, — когда-то ведь, помнится, пели „Браток, подай мне гривенник“». Достав видавший виды бумажник «Диор», ГМР отщелкнул нищему точно по запросу однодолларовую купюру.

— Thank you, — удивленно сказал нищий. — I was sceptical about you[52].

— Отчего же, — пожал плечами наш герой, — я даю это вам как нищий нищему. Есть такое слово «солидарность».

1982

Рэнди Голенцо в связи с продвижением по службе пригласил как-то кучу народу к себе, в наследственный таунхаус. Накупил гамбургеров, не забыл и про соус А-1. Родственников предупредил, подмигивая: «Будет чудаковатый народ из „Пацифистских палисадов“».

И действительно, явилась троица — закачаешься! Великолепная Бернадетта-декольте сразу же привнесла в парти аромат чего-то греко-римского. Генерал Пхи в парадной рубашке хаки со следами боевых наград и с новеньким зайчиком «Плейбой-клаба» тут же принялся за обследование охладительной системы резиденции Голенцо. Скептически покачивал он хорошо причесанной головою — «вот так и мы рассчитывали на нашу стратегическую инфраструктуру».

Третьим в компании оказался русский бегун Лев Грошкин, с которым Бернадетта недавно познакомилась в Санта-Мелинде во время роликобежных уроков.

Лева в Америке процветал, не старея. Получая помощь по программе «велфер»[53] и подрабатывая иногда наличными в транспортной фирме «Голодающие студенты», он обеспечивал себе 120 миль еженедельного набега, что в сочетании с научной диетой и контролем над рефлексами повернуло все процессы его организма в обратную сторону; он выглядел теперь вместо своих полста на чистый четвертак. Таким молодцом он и воспринимался теми, кто не знал его раньше, а тех, кто его знал раньше, Лева старался избегать. «Старая шваль», — думал он о них с понятным презрением.

«Чемпион», — представлялся он новым знакомым. Это хорошее русское слово было понятно местным народам. Дружба с Бернадеттой Люкс внесла в систему циркуляции дополнительную гармонию. «Постарайся понравиться мистеру Голенцо, Лайв, — сказала она. — Рэнди близок к сферам». Лев кивнул. Это нетрудно. Не понимая ни слова по-английски, он хорошо соображал. «Эге, — сказал он, — гамбургеры! — И добавил: — Ого!»

Рэнди такой подход к делу явно понравился. «Вам кажется, что это гамбургеры? — хитро улыбнулся он. — А вот попробуйте-ка покрыть их соусом А-1. Получатся настоящие стейкбургеры!»

Племяш Джейсон цапнул из рук толстенное угощение. Эва как широко и сокровенно открывается рот у малыша! Гамбургер, а на вкус стейкбургер!

— Эй, это твоего дяди стейкбургер! — вскричал Голенцо, вырывая едальное устройство из рук несовершеннолетнего человека.

Все замечательно захохотали. «Стейкбургер, — подумал Лева. — Государственная котлета, из спецфонда. Бернадетта, видимо, не врет. Рэндольф — важная шишка!»

1953

День смерти Иосифа, увы, совпал с днем рождения Филимона. Вот уж двадцать лет 5 марта безраздельно принадлежало ему. В день трагического совпадения он собирался вести всю кодлу в ресторан, для чего заложил в ломбарде фамильную реликвию, статуэтку Лоэнгрина.

Кодла неделю уже предвкушала поход в «Красное подворье», где играл по вечерам золотая труба Заречья Гога Ахвеледиани, по слухам входящий в десятку лучших трубачей мира, сразу после Луи Армстронга и перед Гарри Джеймсом. И вдруг такое неприятное совпадение — умер великий вождь народов, знаменосец мира во всем мире, попросту гений человечества. Веселье маленькой группы совпало с несчастьем космического масштаба. Такое, конечно, случается, но, согласитесь, не часто.

В тот день в стране не хватало грустных прилагательных, траурных мелодий и черного тюля. На лицах был, как сказал поэт, «влажный сдвиг, как в складках порванного бредня». Скандалистка Шура, хватанув с дядей Петей привозного первача, билась за стенкой в истерике: «Жидов-то недобил, жидов-то недобил, отец родимый!»

Вся компания мрачно сидела на койках с учебниками по марксизму на коленях. «Отчего ребята такие смурные, — думал Филимон, — из-за вождя или из-за того, что „Красное подворье“ отменяется? Спроси самого себя, — сказал он сам себе, — и без труда поймешь внутреннее состояние товарища». Вслед за этим фундаментальным умозаключением именинник водрузил на голову шляпу, выкраденную из реквизитной оперного театра, где периодически подрабатывал в толпе итальянских карбонариев, забросил за спину шарф и сказал:

— Похиляли, чуваки!

Три панцирные сетки мощно прогудели, три тела выплеснулись из лежбищ, словно морские львы.

— Куда похиляли?

— В «Подворье», екэлэмэнэ!

— Да ведь закрыто же небось?!

— Не факт!

— Да ведь арестуют же за гульбу-то сегодня, в такой трагический для человечества день!

— Не обязательно!

Глава шестая

Сидя во Флаг-башне между Капитолием и памятником Вашингтону и озирая прекрасные окрестности, я писал свой — позвольте сосчитать — вот именно, четырнадцатый — роман под названием «Бумажный пейзаж».

Это была в то же время моя первая вещь, название которой возникло сначала по-английски, а уж потом было переведено на родной. Произошло это оттого, что мне нужно было вначале сделать на этот роман заявку для получения стипендии в Институте Кеннана. В замысле была история бедной души, потерявшейся в бумажном мире современной бюрократии, политики, журналистики, литературы; отсюда и возникло словечко «paper-scape» по аналогии с «sea-scape» и «landscape»[54].

Герой романа Игорь Велосипедов, автомобильный инженер, барахтается в потоке различных справок, заявлений, газетных статей, самиздатских рукописей, доносов, анкет, досье… Будучи в курсе (как и многие другие советские интеллигентики) йоговской философии, он размышляет о том, что у человека в современном мире, кроме ниспосланных ему с Небес трех тел (физического, астрального и духовного), появляется еще и четвертое тело, творимое «империей», — бумажное тело на фоне бумажного пейзажа.

Велосипедов бунтует, ему хочется вырваться из фальшивого (как он полагает) бумажного мира, но даже и бунт способствует образованию (в соответствующих организациях) его бумажного образа бунтаря. В конце концов, в результате развития литературной, то есть опять же «бумажной» судьбы, наш герой оказывается в Америке, в Манхаттане, где скопление небоскребов иной раз напоминает ему стопки машинописи самиздата.

Реальность в данном случае иронически улыбалась не только в адрес героя, но и сочинителя. В сравнении с американским бумажным потоком советский оказался всего лишь ручейком. В СССР существует одна лишь государственная бюрократия, в США — множество разных бюрократий, которые и обрушивают на человека несметное количество бумаги.

Советская государственная бюрократия, унаследовавшая от царской всю ее тупость и преумножившая это качество во сто крат, стара, малопродуктивна, терзаема неопределенным комплексом вины. Она неповоротлива, плохо оснащена, процесс изготовления бумаг громоздок, отвратен не только получателям, но и производителям.

Американская бюрократия моложе русской, оснащена компьютерами, энергична и, кажется, очень довольна собой. Проходя через упомянутое уже выше управление иммиграции и натурализации, а также оформляясь внештатником на «Голос Америки», я заметил, что система продуцирует свои многочисленные формы с отчетливым удовольствием. Иной раз передо мной оказывались устрашающе огромные листы бумаги с многочисленными параграфами, пунктами, клеточками, с крупным шрифтом и нонпарелью, на которых практически нужно было лишь поставить в каком-нибудь углу «yes» или «no».

К счастью, правительство не охватывает всех сторон жизни общества. К несчастью, кроме правительства, имеется множество других бумажных структур, заваливающих обывателя бумажным хламом. Я говорю «к счастью» или «к несчастью», хотя, в принципе, не вижу альтернативы. В отличие от моего героя — бумагоборца Игоря Велосипедова, — я не знаю, может ли общество ограничить свое бумажное обжорство.

Так или иначе, но по мере врастания в американскую жизнь я становился реципиентом все большего количества бумаг. Не зная еще, что существует такое понятие, как junk mail[55], я приходил в отчаяние, глядя, как на моем столе к концу каждой недели вырастает гора конвертов и пакетов. Пытаясь ответить на настойчивое и любезное внимание моих новых сограждан, я в течение первого года жизни в Вашингтоне выписал восемь кредитных карточек (четыре из них совершенно ненужных), вступил в отношения с тремя разными компаниями страхования жизни, был втянут в какие-то идиотские sweepstakes[56] и, как полный балда, растирал присланным никелем какие-то посеребренные поверхности, дважды вступал в Ассоциацию спортсменов-любителей и почему-то стал получать по три экземпляра их ежемесячного журнала, присоединился к обществам «За чистый воздух», «За охрану животного мира», стал посылать свою лепту в Армию спасения, в World vision, в Союз весенних даффоделий, в United Way, выписал шесть еженедельников, некоторые из которых, например «Тайм», стали почему-то приходить в двух экземплярах, заказал за сто восемьдесят долларов кожаную куртку (за углом такие стоили сто сорок), зажигалку в виде патрона времен Первой мировой войны, после чего вполне естественно вступил в Клуб лучшей книги месяца и получил шеститомную биографию какого-то Адлая Коперстайна, за которую, к счастью, не заплатил ни цента, потому что она, как видно, была послана мне по ошибке…

Срастание коммерческого бюрократа с компьютером придает всем этим отношениям несколько юмористический характер. Предположим, из кредитного общества вам приходит счет, в котором даже вы, бездарный неуч, обнаруживаете ошибку в восемьсот долларов не в свою пользу. С одной стороны, приятно думать, что это не какой-нибудь индивидуум пытается тебя обжулить, а просто компьютер зарапортовался, а с другой стороны, нельзя не вздохнуть: почему машина никогда не ошибается в твою пользу, не насчитает тебе лишнюю сотню, почему она жмет на тебя, а не на себя?

Странное чувство возникает, когда ты вдруг выясняешь, что за тобой идет многомесячная электронная охота. Например, через два с половиной года после отъезда из Калифорнии я получил из Сакраменто категорическое требование немедленно заплатить этому штату должок в размере 1900 долларов. В бумаге сообщалось, что все предыдущие попытки отдельных индивидуумов укрыться от выплаты калифорнийских налогов кончались плачевно, то есть тюрягой.

Надо сказать, что в бытность мою в Калифорнии, то есть в самом начале американской жизни, я и понятия не имел об американских налогах и только лишь удивлялся, почему мое университетское жалованье сокращается к выплате чуть ли не вполовину.

Пока я пребывал в недоумении, из Сакраменто пришли с интервалом в один день еще три угрожающих бумаги — компьютерная охота завершилась успешно, жертва на крючке. Тень решеточки уже маячила в отдалении: плати или садись! Платить ни с того ни с сего не хотелось, садиться тоже. Посадка в американскую тюрьму вызвала бы полное недоумение у кураторов в Москве, на площади Дзержинского. Я пошел к своему аккаунтанту, мистеру Адамсу. Вот такие, говорю, дела, Чарлз, спаси от тюрьмы. Чарлз Адамс ловкою рукою встряхнул калифорнийские угрозы. И улыбнулся: попытаюсь. Через неделю компьютерная охота завершилась совершенно неожиданным образом. Штат Калифорния вернул мне 680 долларов. Оказалось, не я им должен, а они мои должники, а ведь мне и в голову не приходило угрожать им тюрьмой.

Все американское «финансовое» становится на первых порах полнейшей головоломкой для советского эмигранта. В Союзе денежные отношения между людьми и финансовой структурой общества находятся на добанковском уровне: никаких чековых книжек, а о кредитных карточках никто и не слышал. Финансовые отношения между отдельными людьми в принципе держатся на уровне Золотой Орды. О банках советский человек знает лишь то, что банкиры — это империалисты. Фондовая биржа для меня и до сих пор является самым загадочным американским институтом, и я, видимо, просто никогда не пойму, как, почему и для чего происходит торговля всеми этими commodities[57], почему повышаются или понижаются учетные ставки и что такое «дефицит платежного баланса».

И тем не менее при всей моей финансовой тупости в американской жизни даже я становлюсь маленьким финансистом.

Жизнь в Америке являет на свет, как я понимаю, кроме четвертого, «бумажного тела», еще и пятое, «финансовое тело» человека. Деньги, положенные в банк, равно как и деньги, взятые из банка, это не просто твои сбережения и траты, это как бы твои контуры внутри финансовой реальности. Тратя и вкладывая, оплачивая счета и беря кредит, ты составляешь о себе мнение.

Невинные социалистические души волей-неволей становятся осведомленными в таких понятиях, как «баланс» и «кеш флоу». Банк шаг за шагом вовлекает тебя в какие-то свои таинственные мероприятия, он делится своим мнением о тебе с другими банками и кредитными обществами и еще какими-то организациями. Вначале все это кажется тебе порядочным абсурдом, ты не можешь понять, чего от тебя хотят эти «тузы» и «воротилы» (советская терминология), почему они заинтересованы в твоих жалких деньгах, потом вдруг осознаешь, что стал хоть и ничтожным, но элементом этой странной жизни и что к твоим малым деньгам банк относится с тем же автоматическим уважением, что и к миллионному куску.

Сложность этой банковской жизни, в которую вовлечен рядовой гражданин, поначалу шокирует советского простака. Вначале даже обыкновенная банковская машина, выдающая наличные, вызывала у нас остолбенение. Помню, как мы изумленно наблюдали на Мэйн-стрит в Анн-Арборе: какой-то типчик хипповатого обличья стоит у стены какого-то дома, нажимает какие-то кнопки, и из дома выскакивают ассигнации, и типчик засовывает их в карман. Теперь и я сам с ловкостью, какой тот типчик, может быть, позавидовал бы, отщелкиваю на этой машине различные трансекшн, беру чистоганом, делаю депозиты, осведомляюсь, «сколько луидоров у нас осталось», и т. п.

Пока мы научились более-менее шевелить мозгами, чтобы извлекать удобства из банковской системы, мы попросту зверели от всех этих «балансов», «кредитов», «дебитов», «депозитов»… Должен признаться, что некая система «Чекстра», в которую меня вовлек мой банк, до сих пор кажется мне формой замаскированного грабежа, хотя я и понимаю, что она направлена на мое благоденствие.

Еще более сложным и, кажется, совсем уже непостижимым (во всяком случае, на текущий момент) кажется нам соотношение между списанием с налогов, займами в банке и учетными ставками. В этих делах я вряд ли когда-нибудь научусь «шевелить мозгами». Разобраться, почему выгодно (или невыгодно) покупать дом, платить банку огромные проценты или, наоборот, не покупать дом, а платить «рент» за квартиру, представляется мне почти невозможным. Иногда нам с Майей кажется, что мы уже достаточно американизировались и можем теперь хорошо во всем разобраться. Мы садимся за стол и начинаем что-то высчитывать и через некоторое время, полностью запутавшись, бросаем это дело. Иногда нам кажется, впрочем, что и никто в этом не разбирается, включая и тех, что дают нам советы.

О вложении денег — о всяких там инвестментах — и говорить нечего. К моменту эмиграции мой адвокат Лен Шройтер собрал для меня из разных издательств некоторую сумму. Мы ее потратили на путешествия в Европу, Океанию, Грецию. Один из новых друзей как-то нам сказал, что эту сумму за это время можно было увеличить вдвое.

Система американских налогов и списаний в ее запутанности и сложности поначалу показалась мне едва ли не идиотской. Только сейчас я начинаю понимать, что эта система стимулирует инициативу, заставляет людей то тратить, то зажимать деньгу, то выискивать всякие лазейки (помню, как мы были поражены, увидев по ТВ рекламу фирмы, которая помогает гражданам находить получше tax shelter[58], то есть увиливать от налогов), то жертвовать на благотворительность, то начинать какое-нибудь предприятие, то сворачивать; то есть эта система как бы обеспечивает постоянное впрыскивание энергии в камеру внутреннего сгорания национальных финансов, иными словами, эта система рассчитана вовсе не на таких лопухов, как я.

Оглядываясь вокруг, я не без некоторого почтительного содрогания думаю о том, что большинство окружающих нас людей, по сути дела, — американские финансисты. Иной раз видишь пару мужчин, прогуливающихся вдоль набережной, или сидящих в кафе, или загорающих возле бассейна. О чем они говорят, думаешь ты. Ну, вряд ли о «Диалогах» Платона или о стихах Эмили Дикинсон, однако вполне возможно, что о женщинах, о спорте, о политике. Прислушавшись, ты чаще всего услышишь, что парочка хоть и с некоторой курортной вялостью, но все же увлеченно обсуждает вложения, учетные ставки, списания, поиски бюджета… Впрочем, и те, что толкуют Платона, и те, что иронизируют в данный момент по этому поводу, вовлечены в финансовый метаболизм этого общества.

Среди разительных несходств советского и американского обществ находится отношение к трате денег. Там трата денег, щедрые покупки, скажем, или гульба в ресторане всегда является чем-то не очень пристойным, каким-то щекотливым делом, здесь трата денег — почтенное и общественно полезное занятие.

Среди еще более разительных различий находится информация об экономической жизни. Гражданин так называемого организованного общества с его плановой экономикой не имеет ни малейшего представления о том, что происходит в стране (несмотря на оглушающие радостные крики о победах и достижениях), — будто под ним гигантское мертвое тело.

В Америке ежедневно в газетах и по ТВ мы видим реальные цифры подъемов и падений, а колебания этой таинственной биржи как бы отражают движение могучего брюха, вздутие мышц, раздувание альвеол, эрекцию кавернозных тел этой неплановой, то есть как бы хаотической, экономики.

Благотворное неравенство

Почувствовав себя частичкой этого общества, я не мог не подумать о неравенстве. В самом деле, в стране, где проживает миллион (sic!) миллионеров, каждый 240-й из встреченных вами на улице является таковым, в то время как 239 таковыми не являются, то есть страдают от неравенства.

Однажды в Вашингтоне зашел спор на эту тему. Вообразите, он происходил на кухне, то есть в московском стиле. Понятие «кухня московского интеллектуала» уже вошло в литературный жаргон во всем мире. Вариантов спасения человечества было на этих кухнях предложено гораздо больше, чем рецептов пирога.

В Америке кухонный период общественной жизни как-то выпадает из наблюдений. Здесь дискуссия перенесена в обеденный зал: тысячи тематических ланчей и обедов еженедельно по всей стране. Я и сам не раз побывал на таких мероприятиях — и гостем-спикером, и едоком-дискуссантом уже посидел немало.

Спор, о котором я сейчас говорю, по мизансцене напоминал московскую кухню, но, согласно американской культурной традиции, никто не старался перекричать оппонента или открутить ему жилетную пуговицу.

Речь шла о равенстве и неравенстве. Свеженькая темка, не правда ли? Копий и дров наломано столько, что хватило бы, пожалуй, на растопку не одной, а десятка цивилизаций. «Вот, Василий, выскажись, ведь ты приехал из общества полного равенства». — «Э, нет, господа, прошу не разводить мелкобуржуазную уравниловку! Конечно, СССР — самое равноправное общество на земле, но, как говорил теоретик Снежок из романа „Скотский хутор“: все животные, товарищи, равны, но некоторые все-таки равнее!» Творческая мысль в СССР признает, что нынешнее самое справедливое все-таки еще не вполне справедливо, еще не вполне совершенно, ибо еще предстоит нам дорога к нашему идеалу — «от каждого по способностям, каждому по потребностям», то есть к этим зияющим, виноват, сияющим вершинам.

Маршу мешают скептики, маловеры. Каждому по потребностям воздать невозможно, говорят они. Получится безобразное обжорство, глупейшее расточительство, разгул и разврат, никакая экономика не выдержит, крякнет даже самая передовая, та, что нынче такими успехами поражает человечество. Скептики, конечно, не правы. Они танцуют от капиталистической печки и говорят о капиталистических потребностях. Между тем принцип «каждому по потребностям», очевидно, достижим, если как следует поработать над потребностями, то есть снизить их до необходимого уровня или научиться ими управлять в зависимости от возможностей экономики. Таким образом, господа, нам не очень-то следует обольщаться, говоря об удовлетворении потребностей: ведь речь-то идет об удовлетворении иных, не нынешних, коммунистических уже потребностей. В определенном смысле работа по выработке этих новых потребностей началась давно и идет довольно успешно, хотя не без некоторых досадных огрехов и сбоев. Духовные потребности населения, например, доведены до блестящего минимума, и нынешний уровень, конечно, еще не предел.

История дает впечатляющие примеры. До 1917 года в России была огромная потребность в религии, и вдруг она разом в огромном масштабе прекратилась. Нынче эта потребность как-то нежелательно возросла, однако опыт по ее снижению накоплен основательный, и в нужный момент ее, очевидно, можно будет спустить до прежнего минимального старческого уровня. К очень подходящему уровню сведена потребность общественной активности, примером тому многомиллионная организация сторонников мира во главе с Ю. Ж. Этот же товарищ олицетворяет наши потребности в журналистике и политической активности. Высылка доброй сотни русских писателей за границу говорит о потребностях в литературе.

Итак, история показывает нам знаменательные изменения духовных потребностей, ну, а что касается самой истории, то в ней потребность попросту микроскопическая. Словом, в духовной сфере советское общество семимильными шагами идет к полному равенству. Этого пока, увы, не скажешь о потребительской сфере. Тут гражданин еще жаден, капиталистичен. Подавай ему пищу повкуснее да подоброкачественней, одежду попрочнее да поизящней. Экономика, нацеленная на равенство, никогда не справится с этими потребностями неравенства. Как это противоречие преодолеть, да и преодолимо ли оно? Строгими дисциплинарными мерами, конечно, можно добиться желательного снижения потребительских потребностей, ну, а экономика уж сама себя покажет. Если невозможно стремиться к повышению качества жизни, то для достижения равенства можно стремиться к снижению качества жизни.

Тут в споре всплыла известная формула Черчилля: «Капитализм — это неравное распределение блаженства, социализм — это равное распределение убожества». Кто-то тут же сказал, что в наши дни эта формула нуждается в поправке.

Социализм, или то, что называется сейчас «реальный социализм», в самом деле вызывает всеобщее убожество, однако распределяется оно неравномерно. У одних его (убожества) больше, у других (особенно у тех товарищей, что равнее равных) меньше. Исправленная формула Черчилля звучала бы так: «Капитализм — это неравное распределение блаженства, социализм — это неравное распределение убожества». Однако даже убожество, распределенное не поровну, все-таки больше соответствует человеческой природе, чем утопии равенства, они ужасают и в самых блестящих вариантах.

Равенство, на каком бы уровне оно ни возникло, пусть даже на самом богатом и преуспевающем, быстро приводит к снижению уровня и убожеству. В неравенстве — залог прогресса. «Мне нравится, что в обществе есть недоступно богатые люди», — сказал один из участников дискуссии. Помните, как у Фицджеральда: «Богатые — это другие». Присутствие элиты делает жизнь интересней, попросту забавней. Мне самому, например, наплевать на золотые часы «Роллекс» или «Конкорд» с бриллиантами, прекрасно обхожусь «Сейкой», работает не хуже, но вот почему-то приятно, что кто-то рядом носит эту бессмысленно дорогую штуку.

Англичане недаром (даже и при лейбористских правительствах) поддерживают институт королевского двора. Это эталон замечательного общественного и эстетического неравенства. Принц Чарлз в интервью с американским журналистом Питером Осносом показал ясное понимание своей роли как общественного эталона «британства». Питер продемонстрировал удивительное портретное сходство с принцем и схожую манеру одеваться, однако отметил не без удовольствия, что костюм высочайшей особы в два раза дороже. Вполне естественно, что в споре зашла речь о другом полюсе неравенства, о бедных и обездоленных. Уж не собираются ли сторонники неравенства представить наше общество идеалом в то время, как пресса и телевидение ежедневно сообщают о тысячах бездомных, об очередях к благотворительному котлу, о нуждающихся и безработных. Какой уж там идеал! Никто пока что в реальном мире и не предвидит идеала. Наличие нищеты и убожества — это одна из главных общественных проблем, «головная боль», как здесь говорят. Убожество, однако, не ликвидируешь, отобрав у богатых их излишки и распределив среди бедных. Надолго не хватит. Динамично развивающееся общество борется за своих бедных гораздо более сложными и многообразными путями. Допустимый уровень бедности соприкасается с уровнем человеческого достоинства. Всякий человек должен иметь свое жилище, за исключением, разумеется, тех, кто не хочет его иметь, а таковых тоже немало. Экономическое неравенство в присутствии человеческого достоинства — вот о чем, собственно говоря, следовало бы вести речь. Не против богатых, но за бедных — таков, кажется, смысл современной экономической справедливости.

Клуб американских миллионеров, если можно так сказать, — это сердцевина процветания в этой гигантской стране. Социальная демагогия проваливается в обществе, где каждый хочет стать миллионером, где неравенство вызывает снизу не желание отнять, а желание подняться выше, получить и потратить больше. Любопытно, что, вступив в эру новой технологии, общество потребления предлагает новую форму равенства, основанного не на марксизме или других социальных теориях, а на практике современной торговли.

Спорщик, высказавший эту мысль, приводил примеры из сугубо практической жизни. Ну вот, извольте. Миллионер покупает «Роллс-ройс» за сто тысяч, а бедняк покупает «Фольксваген-кролик» за пять тысяч. Неравенство, дикая социальная несправедливость как будто бы налицо, однако «кролик» катит не намного хуже, чем «серебряная тень», так же, как «роллс», он дает вам прикурить, развлекает музыкой, рессоры у него отличные, кресла удобные, хоть и не из марокканской кожи, а из пластика, имеется внутри и кондиционер воздуха, и отопитель; транспортные возможности бедного человека приближаются к миллионерским. Кто-то тут попутно рассказывает курьезную историю. Оказывается, гаражи не принимают «Роллс-ройсы» на стоянку: очень уж страховка высока. Дискриминация миллионеров.

Ну, вот еще примеры. Появляются, предположим, технологические новинки, какие-нибудь новые модели стерео— или видеосистем. Поначалу они доступны только очень богатым людям, но не проходит и года, как цены на эти товары фантастически падают, а еще через год или менее того они уже становятся доступны практически всем. Это происходит на наших глазах. Промышленность и торговля в жажде продать побольше, то есть в жажде развития, постоянно усовершенствуют свои открытия и удешевляют их массовое изготовление.

Появляется новый стиль в одежде. Шестифутовые манекенщицы демонстрируют тряпки баснословной цены. Проходит месяц, и огромная индустрия начинает выбрасывать точно такие же тряпки на рынок по вполне доступным ценам. Ориентация на богача плавно переходит в ориентацию на середняка, а потом и на бедняка. Не надо делать богача беднее, надо сделать бедняка богаче.

Современному бедному человеку доступны наслаждения, которые были ранее только достоянием богатых. За пятерку можно слушать лучшие оркестры мира, за десятку — смотреть великолепные репродукции. Бурно развивающаяся видеомузыка дает еще большие возможности. Перелеты через океан становятся все дешевле, несмотря на инфляцию.

Все доступней становится копировальная и множительная техника, домашние компьютеры и проч.

Так возникает новый мир, и так возникает это странное новое равенство посреди неравенства. С марксистской точки зрения это, конечно, не подлинное равенство.

Да, скажем мы, к счастью — не подлинное.

От неравенства экономического мне очень легко перепрыгнуть в неравенство политическое, ибо в этой сфере американской жизни у меня пока что нет никаких прав, за исключением права возвращаться в эту страну из заморских путешествий.

Прилежно выплачивая налоги в течение пяти лет, я в конце концов заполучу право гражданства и вместе с ним возможность участвовать в великой борьбе «слона» и «осла», однако должен признаться, что пока я никаких особенно пылких гражданских эмоций в отношении американской политической структуры не испытываю, за исключением одной — чтобы она держалась.

Американцу, должно быть, редко приходит в голову, что его демократия может покачнуться или вдруг развалиться. Нам, людям из Восточного блока, на первых порах демократия кажется хрупкой и уязвимой, как Красная Шапочка в лесу. Привыкшие к беззаконию наших бывших правительств, к постоянному глумлению над личностью, мы долго еще считаем эти качества проявлением силы, в то время как американская демократия кажется нам избыточной и мы за нее просто боимся.

Вот, например, Уотергейтское дело. Американская пресса осуществила свое право на критику любой личности, включая и президента. Газета «Вашингтон пост» изгнала из офиса первого человека страны. С одной стороны, последствия этой кампании оказались более чем трагическими. Кризис института американского президентства привел к установлению тоталитаризма в нескольких странах Азии и Африки, к уничтожению красными трех миллионов камбоджийцев, к глобальному падению авторитета демократии.

Не без содрогания выходец с Востока думает о том, что может произойти в дальнейшем, если что-то вроде этой истории повторится. Развал Соединенных Штатов, тот самый «последний и решительный бой», о котором они поют в своем гимне?… Нелегко нам увидеть вторую сторону этого дела и представить его как один из катаклизмов, необходимых для укрепления американской демократии. Нам трудно понять тот факт, что американцы, в гигантском большинстве патриоты, не отождествляют страну с правительством. Коммунисты всем вбили в головы, что они и есть Россия, что их партия — это и есть Советский Союз, государство, воплощение национальной гордости и патриотизма. Не чураясь и метафизики, они внедряют в головы людей страннейший постулат «Народ и партия — едины!».

Огромность и мощь Америки автоматически вызывает у советских людей предположение, что и здесь происходит нечто подобное советским процессам, что где-то существует единый (может быть, невидимый?) центр, контролирующий всю американскую жизнь. Иначе как, мол, можно все это удерживать и приводить в действие?

…Прошлой зимой несколько моих студентов университета Джонс Хопкинс и Гаучер-колледжа побывали туристами в Советском Союзе. Масса впечатлений и возбуждение немалое. Один щеголяет в советской флотской шинели, которую где-то выменял на пару джинсов. «Как же вы там обходились, Тим, без джинсов? — спросил я. — Ведь холодно». — «Запасные, сэр, — пояснил он. — Основные-то оставались на мне». Двадцатилетние американцы были поражены некоторыми вопросами, которые им задавали советские люди об американской жизни. У нас сложилось впечатление, говорили они, что многие там всерьез считают Штаты тоталитарной страной. С неподражаемым сочувствием спрашивают, как в Америке осуществляется «промывка мозгов». Уверены, что ФБР — повсюду, что университеты, скажем, кишат стукачами, инакомыслие повсеместно подавляется, телефонные разговоры подслушиваются, письма перлюстрируются, и все это направляется президентом Рейганом, настоящим диктатором. «Мы просто руками разводили, — говорили студенты, — видно было, что ничего не докажешь, да к тому же, знаете, как-то смешно защищаться от таких обвинений, находясь в Советском Союзе».

В самом деле, проще всего было бы отделаться замечательной русской поговоркой «чья бы корова мычала, а твоя бы молчала», но все-таки присутствует в этом деле некоторый аспект, который призывает продолжить разговор. Дело в том, что не только те люди, что задавали нашим студентам подобные вопросы, то есть не только те, кто подавлен ежедневной и ежечасной антиамериканской пропагандой или попросту осуществляют оную, но и независимо мыслящая российская публика имеет некоторые сомнения в отношении Соединенных Штатов. В Европе, дескать, это да, настоящая демократия, а вот в Америке все-таки, знаете ли, все сверху управляется, там очень крутая администрация, там военно-промышленный комплекс, ФБР, ЦРУ и проч. Мало кто по-настоящему понимает, насколько демократично американское общество, как здесь развито не просто инако-мыслие, но разно-мыслие.

Чего только не писала советская пресса о Рейгане, особенно в начале его президентства; называла его чуть ли не вторым Гитлером — о Сталине почему-то в этих случаях не вспоминается. Конечно, мыслящие люди в СССР этому не верят, но даже они не представляют себе той простоты, с которой президент располагается в порядках американской жизни. В России народ любит рассказывать анекдоты о своих правителях; кто шепотком, а кто и громко. Здесь устных анекдотов о Рейгане вы не услышите. Почему? Боятся ФБР, так, разумеется, объяснит «Литературная газета». На самом же деле все анекдоты о Рейгане немедленно печатаются в газетах и журналах, изображаются в карикатурах и распространяются в миллионах экземпляров. А между тем прессу в США советские газеты называют «машиной американской пропаганды».

Восхитила меня история с шестнадцатым блоком Пенсильвания-авеню. Однажды в вечерних новостях мы услышали, что Белый дом хочет по соображениям безопасности закрыть эту часть улицы для траффика. После этого в местной прессе печатались бурные протесты. «Пен» принадлежит вашингтонскому люду, а не президенту Рейгану, заявила мэрия города. Хотел бы я увидеть, как Моссовет вот так же осаживает Горбачева.

В Вашингтоне немало магазинчиков с левым уклоном различного градуса. Недавно я шел мимо одного из них (в десяти минутах ходьбы от Белого дома, между прочим) и увидел в витрине сатирический плакат. Он назывался «Анатомия нашего президента». На нем был изображен Рональд Рейган в трусах. Надписи и стрелочки обозначали его органы. Уши президента, гласила одна надпись. Левое не действует, президент внимает только звукам справа. Руки[59] президента — чрезмерно развиты. Сердце президента работает ритмично, потому что он спит восемнадцать часов в сутки. Разумеется, чем ниже шли стрелки, тем сомнительнее становились надписи.

Это Америка. Сомневаюсь, что британские смутьяны выставят в таком виде свою королеву или французы — Миттерана. В Европе еще сохранилось традиционное почитание первого человека страны.

Рейган — американец, и это его не очень-то волнует. Должен сказать, что этот президент вообще, как мне кажется, неплохой парень. Когда пуля ублюдка попала ему в грудь, на лице его не мелькнуло даже тени страха. Это видела вся страна сотни раз в бесконечных повторах. Удар в грудь, и вслед за этим лишь жесткий взгляд — откуда атакуют? Известно, что лидер одной другой большой страны в обстоятельствах менее серьезных сходил под себя. Походкой и жестикуляцией президент почему-то напоминает мне моего покойного друга Статиса, отличного графика и пловца. У него неплохое чувство юмора и даже самоиронии, поистине уникальное качество для государственного деятеля. На последних выборах американцы продемонстрировали свое отношение к этому, как один репортер выразился, ultimate product of Hollywood[60].

После пятилетней жизни здесь смешно встречать в советских газетах выражение «американская машина пропаганды», тем более смешно читать, что администрация Рейгана манипулирует этой машиной. Знаю по собственному опыту, как трудно советскому человеку до конца уяснить, что американские средства информации (за исключением только сравнительно небольшого правительственного информационного агентства) не имеют никакого отношения к правительству, а, напротив, как бы противостоят ему.

Порой становится не очень-то приятно наблюдать, как газетчики и репортеры телевидения чуть ли не преследуют президента, ловят его на каждом слове, сообщают (даже) результаты его последнего медосмотра, пересчитывая все лимфоциты и эзонофилы, вслед за хирургами лезут президенту в кишки. (В СССР кишки вождя — высшая государственная тайна.)

Комментаторы ТВ считают своим долгом прежде всего поставить под сомнение любое заявление президента. Сначала усомнимся, а потом поговорим — вот принцип. Например, если президент говорит, что надо улучшить дисциплину в школах, по телевидению тут же сообщается, что в этом нет никакой нужды, что в школах и так все в порядке. Без сомнения, если бы он сказал, что дисциплина хороша, тут же показали бы всякую гадость.

В интеллигентских кругах возник определенный стереотип леволиберального фрондерства. Чтобы сказать в адрес президента несколько положительных фраз, надо в общем-то обладать каким-то уровнем независимого мышления. Русским эмигрантам поначалу все это кажется катастрофичным, но потом они начинают думать, что, может быть, именно на этом разномыслии и зиждется американская мощь с ее гибкостью и взаимозаменяемостью частей.

Любопытно, что в антирейгановском раже советские газеты нередко перепечатывают американские статьи, бьющие по президенту, и на тех же своих страницах убеждают читателей, что Рейган задушил малейшие проявления свободы.

Иные из антирейгановских сатирических плакатов в окнах левых книжных лавок бывают не лишены остроумия, другие отличаются изрядной тупостью. Недавно я видел одну такую карту — «Мир согласно Рейгану». На ней изображен был, например, огромнейший Тайвань и съежившийся коммунистический Китай. Огромная Польша с надписью «Солидарность» подавляла мелкие страны Европы, охваченные пацифизмом. Отечество для палестинцев было найдено в Северном Ледовитом океане. Над СССР было написано «Страна безбожных лгунов». Простите, ребята, но в последнем случае ваша ирония, как унтер-офицерская вдова, «сама себя высекла».

И все-таки я не все понимаю, если не сказать большего. Американская демократия, видимо, основана на психологических структурах, мне неведомых.

Впервые с самого начала наблюдаю избирательную кампанию. К моменту написания этой строки в ней начинается очередной скандал. Первое в истории страны выдвижение женщины на пост вице-президента вызывает общенациональную эйфорию, а через пару недель газеты и телевидение с азартом начинают выяснять запутанные финансовые дела ее мужа. С экрана ей задается вопрос: «Что вы там прячете, мэм?» Но в то же время многотысячные толпы встречают ее восторженными воплями, а серьезные политики говорят, что, каким бы ни оказалось раскрытие финансовых махинаций, оно не повредит ее шансам на выборах.

Нам, американофилам из СССР, кажется, что демократический процесс должен осуществляться какой-то особой породой безупречных людей, а он между тем осуществляется людьми обычными, среди которых есть и глупцы, и показушники, и честолюбцы, а чаще всего людьми, в которых чего только не намешано. Народу приходится делать отбор среди всех этих качеств. Проблема выбора, столь часто встающая перед американцами, кажется нам, людям, уставшим от тотального политического обмана, тяжкой ношей. Один огромный всеобщий обман, конечно, проще массы всевозможных маленьких приемов и уловок.

Вашингтон — Москва с почтовыми голубями
(предвыборная переписка)

В кинофильме «Москва-на-Гудзоне» русский беженец падает в обморок, не в силах выбрать в супермаркете сорт кофе из дюжин, расставленных на полке. Слишком обширный выбор оказывает слишком сильное действие на нетренированные мозги.

Подобного же рода головокружение я испытывал, наблюдая теледебаты девяти демократических кандидатов на одно место соискателя одного стула. Девять! И каждый лучше предыдущего, и так по кругу, то есть наоборот! Не слишком ли щедрый выбор?

Благодаря мудрым и дальновидным иммиграционным законам я еще не имею избирательных прав, так что можно не волноваться, однако мне как-то не по себе в этом году, все время спрашиваю себя, что бы я сделал, будь избирателем?

Намерения всех кандидатов в президенты США столь благородны! Как определить высший уровень благородства?

Я поделился своими сомнениями со старым московским другом, по имени Фил Фофанофф, известным в Москве как смесь Чайльд Гарольда и Санчо Пансы, человеком из нынешнего урожая российской интеллигенции, иначе говоря, внутренним эмигрантом. Мы умудряемся сноситься друг с другом посредством почтовых голубей.

Вашингтон — Москва

Дорогой Фил, впервые в жизни я наблюдаю американскую избирательную кампанию с самых ее истоков. Сейчас каждый вечер в нашей гостиной шумят отголоски таинственных событий, именуемых «праймериз» и «кокусы»[61]. Эти американские «кокусы» не имеют никакого отношения ни к московским кактусам, на один из которых ты однажды по пьянке сел к полному неудовольствию твоего зада, ни к Кавказу, где мы когда-то с тобой карабкались.

Возможно, ты помнишь, что мы прекратили голосовать еще в 1956 году, когда впервые обнаружили смехотворный обман в советских избирательных бюллетенях. Инструкция на этих листках гласила: «Оставьте одного кандидата, остальных зачеркните». Ты сказал: «Смотри, здесь нет никаких „остальных“, здесь только одно имя. Они нас принимают за имбецилов». С тех пор слово «выборы» у нас не вызывало ничего, кроме тошноты.

Сейчас волей-неволей я чувствую даже и себя вовлеченным в местную гонку, и я не исключение в нашей эмигрантской общине. Собираясь, мы обмениваемся дежурными фразами об Андропове и Черненко, а потом не без пыла начинаем обсуждать все эти «кокусы», толковать такие вздорные предметы, как «каризма»[62], и вслед за всей нацией выкрикивать: «Where is the beef?!»[63]

Спрашиваю себя — что это такое: подсознательная потребность человеческой природы или азарт болельщика?

Птахи нынче летают быстро. Вскоре я получил ответ.

Москва — Вашингтон

Дорогой Василий, вообрази, ваши американские выборы нынче совпадают с нашими советскими выборами!

Как раз когда я читал твое письмо, раздался стук в дверь. Вошла хорошенькая девушка и сказала:

— Привет, я ваш агитатор. Мне нужно зарегистрировать ваше имя, возраст и пол для приближающихся выборов в Верховный Совет.

— Вы появились вовремя, — сказал я. — Не могли бы вы разъяснить мне разницу между советскими и американскими выборами?

Она заглянула в «Спутник агитатора» и разъяснила:

— В американских выборах все кандидаты являются ставленниками военно-промышленного комплекса.

— То есть вы хотите сказать, что и американские избиратели не имеют никакого выбора?

Хорошенькая агитаторша пожала плечами и вздохнула:

— Что вы задаете такие странные вопросы, товарищ? Лучше скажите, что записывать в графе «пол». Мужчина?

Вашингтон — Москва

Дорогой Фил, третьего дня один из этих «ставленников военно-промышленного комплекса» яростно атаковал проект бомбардировщика Б-1. Выступая перед студентами университета, он заверял их, что отнимет жирные куски у ненасытной военной машины и отдаст их им, худощавым молодым людям. Он явно рассчитывал на взрыв аплодисментов и восторга, подобных тем, что когда-то тут получал тот, с которым его сейчас сравнивали, однако студенты по совершенно непонятным причинам хранили ироническое молчание.

К счастью, все это пока ко мне не имеет отношения. У меня нет прав оценивать кандидатов по их философской мощи или интеллектуальным возможностям.

Единственное, что я в самом деле могу оценить, это их внешность. Посмотрев на них с этого угла, я нахожу их всех довольно привлекательными — высокие, подтянутые, костюмчики неплохо пошиты, аккуратные прически. Лысины не просматриваются. У лысого человека, похоже, мало шансов на избрание.

Конечно, кандидаты — не самые красивые люди в этой стране, но они и не должны быть «самыми», иначе от них можно было бы потребовать и комбинации других «самых-самых» качеств. Они просто должны быть fit[64] для президентства, вот в чем дело.

Кроме каризмы, дорогой Фил, у них еще должны быть рекорды. Нужно иметь лучшие рекорды, чем у других, чтобы стать президентом или хотя бы кандидатом в президенты. У меня довольно смутное понятие о том, что это означает, поэтому я продолжаю концентрироваться на их наружности. Например, когда один из кандидатов гордо заявил, что у него лучший рекорд по вопросу гомосексуализма, я заметил, что костюм у него в то утро был безукоризненный, но из левого уха торчал пучочек седых волос.

Как выбирать, кому отдавать предпочтение? Возьмем, к примеру, трех парней из девяти, сидящих на сцене. Все они за nuclear freeze[65], но у одного физиономия самодовольного кота, другой напоминает лося, в то время как третий отличается скользящими, как у морского льва, телодвижениями…

Москва — Вашингтон

Дорогой Василий, твой новый «физический» подход к соискателям в американских выборах заставил меня подумать о наших проблемах. Не кроется ли в этом решение наших неразрешимых однопартийных самовыборов? Отягощенный этими мыслями, я направился за советом к могущественному товарищу XYN, секретарю Союза писателей и депутату Верховного Совета.

— Товарищ XYN, почему бы нам не иметь двух кандидатов на одно место? Пусть оба будут членами нашей единственной и единственно возможной партии, но один будет, скажем, кудрявым, а другой — хромым. У людей появится шанс сделать выбор, и таким образом мы заткнем рот буржуазным клеветникам, говорящим, что у нас выборы без выборов.

— Не пойдет, — сказал мрачный товарищ XYN после продолжительного молчания. — Люди не смогут решить сами, что лучше — кучерявость или ущербная нога. Кроме того, физические данные кандидатов могут затмить неоспоримое совершенство марксистской теории. Наша партия решила раз и навсегда: один — это лучше, чем два. Удовлетворены моим объяснением, гражданин Фофанофф? Не советую вам поперед батьки в пекло лезть. Всего доброго.

Вашингтон — Москва

Дорогой Фил, хотя мы и потеряли по пути несколько седовласых парней, американская избирательная кампания грохочет все сильнее. Вроде бы меньше стало кандидатов, а количество черт, из которых надо делать выбор, все увеличивается. Тут у нас и возрастные морщины, и неточная нумерация прожитых лет, оттенки кожи и произвольные движения языка… схожесть с прототипами и несхожесть ни с кем, усы, пробор в волосах, неожиданный набор «новых идей»… Становится все более очевидным, что идеальная композиция невозможна, а как избрать лучшую? У меня нет навыка к демократии, Фил. Предпочтение одного другому — не кроется ли в этом какое-то аристократическое высокомерие? Все время спрашиваю себя, как примирить все эти противоречия?

Москва — Вашингтон

Дорогой Василий, вслед за Пушкиным, «откупори шампанского бутылку иль перечти „Женитьбу Фигаро“».

Штрихи к роману «Грустный бэби»
1982

Бернадетта Люкс, взяв старт от Центра долголетия, мощно катила на роликах вдоль океана. Волосы за ее спиной развевались наподобие хвоста знаменитого коня Буцефала, мемуары которого вот уже неделю лежали у нее на ночном столике. Трудно было узнать в этом очередном подобии Джейн Фонды некогда ленивую домоуправляющую. Аэробика превратила ее в вечную девушку, агента по недвижимости.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

«В голосе Минца была такая уверенность в своем праве приказывать, что Удалов с Грубиным со всех ног ...
Серия повестей и романов о приключениях отважного агента Интер-Галактической полиции великолепной Ко...
Серия повестей и романов о приключениях отважного агента Интер-Галактической полиции великолепной Ко...
«Уважаемая редакция!...
Планета Пэ-У лишь недавно вступила в Галактический центр и ее пока считают отсталой цивилизацией. Зд...
В Подземном царстве, где правит Властелин Тьмы Пакир, однажды родился необычный крылатый человек Эль...