В поисках грустного бэби Аксенов Василий

— Какая-то у вас в этом романе неприятная дидактика.

Дидактика? Чего-чего, но уж обвинения в дидактике я не ожидал. В том куске, что я читал, излагались страдания стихийного анархиста Велосипедова, в частности его рефлексы по поводу предстоящего медосмотра в военкомате. Родина, полагал Велосипедов, как и всякая блядь, любит молодых солдат без геморроя. Она заходит сзади и говорит: нагнись, разведи руками ягодицы, надуйся! Если из заднего прохода не выскакивает шишечка, гордись — ты годен в бронетанковые войска. Ну а что, если выскочит? Свободен! Свободен, как партизан, как кавказский абрек!

— Дидактика, вы сказали?

— Ну а что же еще? Ну зачем вы описываете эти противные шишечки? Неужто без этой отвратительной дидактики нельзя обойтись?

— Вы давно из Советского Союза? — спросил я.

Оказалось, что она там ни разу и не бывала. Настоящая русская американка из семьи послевоенных «перемещенных лиц».

Обобщать, впрочем, и здесь невозможно, потому что, кроме этих теток и дядек, русская община Америки познакомила нас с множеством интересных типов, интеллигентов, чудаков, идейных борцов против коммунизма и безыдейных кутил с гитарным репертуаром цыганских варьете Санкт-Петербурга или просто с людьми, которым мы были интересны, которые в общении с нами пытались составить для себя образ живой современной России.

«…You new arrivals brought up here some fresh air, you gave us a new pace… Thanks to you we the American Russians have realized that „russianness“ doesn't necessarily mean a musty backwardness[103], елки-палки!»

Этот тост поднимает all American [104] Ted Stanitz, при рождении нареченный Федором Станицыным.

В отличие от своих родителей, которые, родившись здесь в русской семье, растеряли и язык, и интерес к исторической родине, Тед стремится теперь вернуться к «русскости».

Нам, новичкам, очень трудно было понять феномен «русского американизма». Постоянная путаница со словами «наши» и «ваши». Вначале тех, советских, обидчиков и лжецов, мы все еще называли «наши», а этих, американских, давших нам приют в своей стране, называли «они», «их», «ваши» и т. д.

«…Наши в Афганистане творят черт-те что… Наши сбили пассажирский авиалайнер… Американцы заявили протест… Американцы обогнали наших в космосе…»

И вдруг, раз за разом, я стал ловить себя на том, что употребляю слово «наши» по отношению к Западу, к Америке.

— Видишь, — говорил я жене или приятелю о последних новостях, — в Германии произошел обмен шпионами. Обменено четверо ихних на двадцать наших.

— Это невыгодный обмен! — возмущается жена или приятель. — Когда они наконец научатся иметь дело с нашими?!

Полная путаница. Они в данной интерпретации американцы. Наши?… Кто они? Вдруг жена или приятель спохватываются, что называют нашими совсем «не наших», а тогда, значит, обмен выгоден: двадцать душ наших за четырех ихних.

— Ты говоришь «наши» про «наших»? — спрашивает жена. — Про наших советских или про наших американских?

— Давай договоримся: их наши — это уже не наши, а наши наши — это наши, о'кей?

В таких языковых спотыканиях и проявляется процесс американизации, так мы начинаем понемногу понимать, что означает — быть не просто изгнанниками, но русскими членами западного блока.

Русская Пасха в Вашингтоне

Недавно православная Пасха совпала и с европейской, и с еврейской. В канун праздника повсеместно в городе слышались приветствия: «Хэппи Истер!» — «Счастливой Пасхи!» Последним из сферы обслуживания, сказавшим мне эту фразу, оказался черный автомеханик на станции «Эксон», заменивший прокладку в трансмиссии моей машины. «Вам также», — ответил я. Приятно, когда у тебя общий праздник со всем городом.

Ближе к полуночи мы отправляемся в северную часть города, в наш скромный храм Святого Иоанна Предтечи. Скромность вообще отличает все, что связано с русской жизнью в Америке.

В Вашингтоне, например, функционирует отделение Русского Литературного фонда, этой уникальной организации, основанной в Петербурге сто пятьдесят лет назад для помощи «неимущим и пьющим литераторам». Советский вариант этого учреждения представляет собой многомиллионный государственный бизнес, здесь в Вашингтоне под руководством энергичной и элегантной председательницы, профессора Елены Якобсон, Литфонд проводит свои скромные вечера в скромном зале протестантской церкви.

Что ж, может быть, эта скромность является хоть маленьким, но все-таки противовесом гигантомании социалистической метрополии.

Итак, мы съезжаемся на заутреню. В городе два православных собора. В Свято-Николаевском соборе, где настоятель — профессор русской литературы Джорджтаунского университета отец Дмитрий Григорьев, служба идет почти полностью на английском языке. Мы, разумеется, выбрали храм, где молятся по-русски. Немаловажную роль в этом выборе, конечно, сыграла и личность настоятеля собора Иоанна Предтечи отца Виктора Потапова. Мы с ним и его семьей за нашу жизнь в Вашингтоне хорошо подружились. В жизни отец Виктор — это приятный русский молодой человек, ему немного за тридцать. Трудно поверить, что в юности он говорил по-русски с акцентом, настолько жива и современна его русская речь сейчас. Родившись в Америке, отец Виктор посвятил свою жизнь русской церкви. Он прекрасно знает литературу, и не только зарубежную, но и за интересными именами в России следит, дружит с Ростроповичем и Солженицыным. Часто в доме Потаповых в вашингтонском пригороде Сильвер-Спринг, душой которого (не пригорода все-таки, но дома) является жена Виктора Маша (трудно назвать матушкой молодую хорошенькую парижанку из известной семьи Родзянко), собирается по праздникам многолюдная компания прихожан. Веселые шумные вечера. Однажды отец Виктор известил о радостном событии: в Вашингтон прибывает чудотворная икона Курской Богоматери. Она известна на Руси еще со времен татарского нашествия и вывезена была за границу в составе Добровольческой армии.

Мне нравятся проповеди отца Виктора, как их манера, так и смысл. Однажды я слышал, как он рассказывал прихожанам об иконоборчестве и в связи с этим вспомнил историю царя Авгаря.

Прикованный к постели царь послал придворного живописца в Палестину, чтобы запечатлеть образ Спасителя. Из-за большого стечения народа, а может быть, и из-за других причин живописцу никак не удавалось это сделать. Вдруг Иисус подозвал его, потом попросил кусок холста, так называемый убрус, и приложил его к своему лицу. На холсте отпечатался Его портрет. Это был первый нерукотворный образ Спасителя. Живописец отвез святой убрус своему повелителю в город Едессу. Впоследствии на протяжении веков нерукотворный образ Христа прошел через множество испытаний, кочевал из страны в страну. Поразительно то, что он несколько раз давал с себя отпечатки.

Мне этот рассказ отца Виктора пришелся кстати. Я в то время писал роман о фотографах и думал о непостижимой космической сути фотопроцесса.

Вокруг храма, в прилегающих тихих улицах, под огромными деревьями паркуются машины прихожан. Кирпичной кладки церковь стоит на перекрестке и на холме, маковка и крест по праздникам подсвечены. Церковь не вмещает всех прибывших, народ стоит на ступенях и вокруг на склонах холма. В руках у молящихся свечки, огоньки трепещут на ветру, пасхальные ночи почему-то всегда выдаются тут ветреными.

В полночь звучит колокольный звон, и появляется крестный ход. Возглавляют шествие дети, среди них Сережа и Марк Потаповы и пятилетний Филипп, сын писателя Саши Суслова. Я слышу, как, проходя мимо нас, дети тихо разговаривают по-английски.

Что поделаешь, все они умеют, благодаря усилиям родителей, говорить и читать по-русски, но естественно для них говорить, конечно, по-английски. Передавать язык из поколения в поколение — трудная задача для русской общины в Америке. В газетах можно увидеть приглашения в летние скаутские лагеря — «принимаются дети, хотя бы немного говорящие по-русски».

Все выходят из храма, и на холме собирается основательная толпа, человек не менее четырехсот. Удивительно много литературно знакомых лиц — типы Толстого и Чехова. В этом же старом русском ключе звучат, как ни странно, и фигуры военнослужащих, особенно фигуры русских парней в парадной форме американской морской пехоты, эти выглядят просто как прежние кадеты или нынешние суворовцы.

«Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» — поет хор. «Христос воскресе!» — слышится возглас священника. «Воистину воскрес!» — отвечает народ. Невольно думаешь: Господи, сколько вокруг русских и полное отсутствие марксизма-ленинизма! Начинаются троекратные целования.

Американское телевидение теперь каждый год показывает сцены пасхальных служб и крестных ходов в Москве. На экранах все выглядит весьма пристойно, несмотря на присутствие огромного числа милиции и дружины или благодаря ему. Пасха, кажется, становится в России все более нормальным, радостным и значительным праздником, все меньше наблюдается истерического ажиотажа, когда огромные толпы ничего не понимающей полупьяной молодежи крушили решетки церковных оград.

Слово «радость», однако, по отношению к религиозному празднику у советских людей (и у бывших советских тоже) вызывает внутреннее неудобство. Безбожная власть семь десятилетий внедряет отношение к религии как к делу темному и затхлому, уделу немощи и уныния. Примитивный позитивизм советского общества, это наследие унылых революционных демократов XIX века (как ни странно, он до сих пор еще в ходу в американских академических кругах), религиозное, мистическое чувство считает недостатком образованности, а праздник Воскресения Христова относит к суевериям. Возврат русских к поискам смысла Пасхи — протест против марксистского примитива и, может быть, шаг вперед, перешагивание негативного опыта.

Новые русские племена

В последние годы в этнической пестроте мира произошли не особенно значительные по масштабам, но довольно примечательные изменения. Появились новые русские племена. К курянам, смолянам, вятичам, новгородцам, москвичам, рязанцам и прочим, обитающим на исконной территории, присоединились (парадокс заключается в том, что присоединились, отъединившись) бруклинцы, чикагцы, калифорнийцы, не говоря уже о новом русском племени, расселившемся на библейских холмах.

Речь идет о новой еврейской эмиграции из Советского Союза. Всю жизнь находясь в положении подозрительных чужаков на коренной территории, страдая от всех этих омерзительных пятых пунктов, эти люди вдруг оказались русскими, покинув свою родину. В Израиле и в Америке вас назовут русским, даже если ваше имя Давид Пейсахович Ципперсон. Никого не смутит в этом случае ни курчавость ваших волос, ни форма носа, ни картавость.

Не думаю, что это такое уж замечательное приобретение или предмет гордости — замечательным приобретением для этих людей является как раз возможность больше не смущаться своего еврейского происхождения, а, напротив, гордиться принадлежностью к своей великой нации — это всего лишь данность; они не могли стать русскими среди русских, и они стали русскими среди нерусских.

Парадоксально в этой истории, однако, то, что, покинув современную Россию, эти люди оказались русскими не только номинально. Отряхнув с подошв пыль земли-обидчицы, они вдруг почувствовали, что убавили в своей «еврейскости» и прибавили в своей «русскости».

Корни этого парадокса чаще всего уходят в советский опыт новых эмигрантов. В старой России еврейство стояло прежде всего на иудейской религии, в синагогах возникал дух национальной общности и приобщенности к древней культуре. Советские евреи на протяжении долгих послереволюционных десятилетий были фактически оторваны от иудаизма, их религия представлялась им как нечто дряхлое, мрачное и отжившее. Биологическое, генетическое для них неизмеримо важнее, чем духовное.

Религиозные организации американских евреев, очень много сделавшие для вызволения своих предполагавшихся единоверцев из русского (читай советского) плена и для приема прибывших, были разочарованы весьма слабым энтузиазмом этой публики в отношении синагог. В свою очередь, новые эмигранты удивлялись — чего это их в какие-то там синагоги тянут. Один инженер из Свердловска рассказывал нам о беседе, которая была у него по приезде с координатором еврейского центра в Чикаго.

«Поздравляю, — говорит мне этот „товарищ“ (словечко это, между прочим, и по сей день еще в ходу среди советских беженцев), — теперь вы свободный человек и сможете ходить в синагогу, сколько вам заблагорассудится». Вот чудак человек, да на кой она мне, его синагога…

Подобного рода бездуховность поражала американских евреев, но еще больше их сбивали с толку те интеллигенты, что были в какой-то степени приобщены к так называемому «религиозному возрождению» в Советском Союзе. Почему-то к иудаизму неофиты в своих духовных поисках обращаются далеко не в первую очередь. Гораздо чаще встретишь среди них буддистов, кришнаитов, эзотеристов всевозможных окрасок, толкователей Блаватской и Гурджиева. Не говоря уже о христианстве. Если уж тянет современного русско-еврейского интеллигента в храм, то это скорее православная церковь, чем синагога.

Широкие массы новых эмигрантов, хоть их вообще трудно еще пока назвать верующими, тоже тяготеют к исполнению православных обрядов. Обитатели «Малой Одессы» на Брайтон-бич перед Пасхой отправляются в русские церкви освящать куличи. В России это можно было бы объяснить мимикрией, а чем объяснишь здесь?

Чем объяснишь совершенно поразительную советскую культурную ностальгию, на которой предприимчивые антрепренеры делают здесь неплохие деньги? Когда-то в Союзе за американскими фильмами гонялись — здесь гоняются за советскими. В телевизионном репортаже о жизни эмигрантов однажды показали компанию пожилых евреев, просматривающую на домашней видеомашине старый фильм военной поры и вытирающую глаза при звуках песенки «На позицию девушка провожала бойца».

В Москве это явление, очевидно, подвергается изучению и из него делаются соответствующие выводы. Иначе как объяснишь то, что в Нью-Йорке, Лос-Анджелесе, Чикаго, Филадельфии то и дело через эмигрантские развлекательные агентства устраивают просмотры самых новых фильмов, на которых выступают подчас даже и участники, «звезды Восточного блока». Похоже на то, что прокат новых фильмов в американской эмигрантской аудитории стал предшествовать московским премьерам.

Года два назад в эмигрантской печати поднялась было кампания против концерта советской эстрады. На мачту был поднят могучий лозунг: «Не будем голосовать нашими долларами за советский коммунизм!» Группы активистов пикетировали концертные залы, обижали публику, идущую на концерт. Публика между тем жаждала увидеть своих прежних кумиров, даже и пошлейшего «патриотического» певца Кобзона. К коммунизму, очевидно, это не имело никакого отношения.

Сейчас уже никому и в голову не приходит бойкотировать советских эстрадников. Сладкоголосый певец с внешностью типичного охотнорядца вызывает массовые всхлипывания бывших одесситов, киевлян и минчан песенкой о влюбленных лебедях. Евтушенко с присущей ему дерзновенностью читает в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе свои дерзновенности двадцатидвухлетней давности, показывает трехчасовой фильм о своем потревоженном детстве, и наши новые племена принимают его с восторгом и даже в ответ на критические отзывы в газете раздражаются письмами — не замай! Однако даже евтушенковские сантименты вряд ли имеют отношение к коммунизму.

Наиболее красноречивый показатель «русского патриотизма» этих новых — это, конечно, гастрономия. Например, тоска о твороге. Долгое время в эмиграции стоял сущий стон — где достать наш, настоящий русский творог, такой, как с Центрального рынка? Десятки всевозможных сортов американского творога в переполненных продуктами супермаркетах не удовлетворяли патриотов. Какая-то хозяйка натолкнулась на решение. Стали покупать некоторый вид йогурта, ставить его на малый огонь, и получался настоящий творог. Спустя некоторое время эмигрантские торговцы наладили массовое производство «настоящего творога».

А уж что говорить о колбасах, как мягких — ну прямо как настоящая «докторская» в лучшие годы! — так и среднего, и твердого копчений. Все эти «качества и количества», подвергшиеся столь сильной коррозии в пору «зрелого социализма», расцвели новым цветом в многочисленных русских лавках по всей Америке. В поисках настоящих, то есть русских, грибков торговцы бороздят пространства Нового Света, вступая в коллаборацию и с канадцами, и с поляками. Решена проблема и «вишни в шоколаде», и «зефира», не говоря уже о рыбных копченостях. Из страны победившего социализма вожделенно завозится все, что там еще осталось вкусненького, — консервы осетра и судака, балтийские кильки…

Говорят, что гастрономическая ностальгия связана с самой сутью этого явления, с неуловимыми изменениями биохимического состава, вызванными переменой среды обитания. Так или иначе, но похоже на то, что многим новым американцам — или, если угодно, новым русским — возможность удовлетворять эту ностальгию благодаря безудержности капиталистического рынка кажется событием более важным, чем возможность отправлять иудаистские ритуалы.

Дело, конечно, не только в биохимии, ибо эстетические порывы к игре молекул все-таки не отнесешь. Посмотрите на названия всех этих новых ресторанов, открытых прибывшими в Америку русскими евреями. Никаких там «Эльдорадо» или «Лоунли стар», одни только свои, родные — «Садко», «Метрополь», «Националь», «Руслан», «Калинка»… А оркестры там играют, а девицы там поют — ну просто сочинский Госконцерт! А уж дерутся там к утру по-настоящему, по-русски — с размахом, с хрустом, «раззудись, плечо, размахнись, рука»!

Как известно, можно и клопа двумя пальцами растереть с блаженным вздохом — коньячком потягивает! Русский патриотизм еврейских эмигрантов из Советского Союза можно подвести под двоякое, троякое, многоякое толкование. С одной стороны, можно выразить вполне понятную печаль по поводу ассимиляции евреев, по поводу утраты связей с древней культурой и религией, однако, с другой стороны, нельзя не увидеть в этом свидетельства того, как удивительно могут сблизиться народы, несмотря на предрассудки и провокации. Русские и евреи прошли вместе и ГУЛАГ, и великую войну, вместе они построили свой тошнотворный социализм и вместе содрогнулись от содеянного.

Открыв газету «Новое русское слово», можно увидеть бок о бок последние приветы такого рода.

«Союз старшин Кубанского казачьего войска и чины бронепоезда „Георгий Победоносец“ с глубоким прискорбием извещают о том, что… числа Волею Божьей скончался на 95 году жизни хорунжий Егоров…»

«… числа ушла от нас после продолжительной болезни Цилечка Ниппельштром. Она была человеком большой души. Родственники в Чикаго, Хайфе и Одессе…»

Можно, конечно, ухмыльнуться и сказать — вот, мол, ирония судьбы, гримасы истории, а можно и просто помолиться за две отлетевшие души.

Сталкиваясь с явлением этого на первый взгляд странного патриотизма, можно сказать, что евреи все-таки бежали не от русских, а от коммунизма. Не было бы коммунизма в России, сейчас, в отличие от времен погромов, не было бы и бегства; были бы просто переезды.

Русское лето в Новой Англии

В разгар лета в Вашингтоне температура стабильно подкатывает под сотню, то есть около сорока по Цельсию.

Столичный люд ныряет из кондиционированных автомобилей в кондиционированные офисы и обратно. У университетских людей, к каковым и я отношусь, все-таки есть преимущество — неоспоримые летние каникулы. Семинар мой закончился в середине июля, и мы стали быстро готовиться к бегству. Куда же? Возникла идея — в Вермонт!

Почему же именно в Вермонт? Разве нет других прохладных штатов? Тот же Мэн, например, с его бухтами, островками и знаменитыми омарами? Та же Аляска, от которой и до родного Магадана рукой подать? Идея Вермонта, однако, преобладала и в наших собственных размышлениях, и в разговорах с русскими знакомыми. Выяснились любопытные совпадения. Не только нас потянуло в Вермонт, многие и другие братья писатели туда отправились. Саша Соколов вообще уже два года живет в этом штате, Солженицын с семейством еще дольше. Вот и Валерий Челидзе, по слухам, купил там где-то землицы, ферму зачинает человек, и Нина Берберова уж которое лето проводит в Вермонте, и Леонид Ржевский, и вот еще такие имена все время всплывали в вермонтских разговорах — Юз Алешковский, Анатолий Вишневский, Михайло Михайлов, Иван Елагин, Игорь Чинов, Ефим Эткинд, Симон Карпинский, Виктор Некрасов, Наум Коржавин, Анатолий Антохин, Виктор Соколов (не путать с однофамильцем, вышеупомянутым Сашей), совсем уж неожиданный молодой московский поэт Бахыт Кенжеев (а я не знал, что он уже год как на Западе), Михаил Моргулис, Лев Лосев, Игорь Ефимов… Эге, да это уже получается что-то вроде подмосковного писательского кибуца Переделкино, хотя, конечно, без литфондовской столовой и без циркулирующих по аллеям классиков соцреализма Феликса Кузнецова, Николая Грибачева, Сергея Залыгина.

Вермонт, эта «добрая старая Англия» с ее крошечными белыми дощатыми городками, лежащими в долинах меж не очень высоких и мягких зеленых гор… Многие здесь сходятся на том, что природа и ландшафт Вермонта напоминают Карпаты и предгорья Польских Татр. Нигде, пожалуй, за пределами России не найдешь такого количества белоствольных берез. Куда ни бросишь взгляд, на любом склоне наши «скромные красавицы», в горном воздухе четко рисуются ветви и ствол, как будто бронхи, дающие воздух этим зеленым массивам. Сколько помнится, дома душа сопротивлялась всем этим березовым тучам пошлости, включая танцевальный ансамбль и валютный магазин «Березка» (не назвали же его березой или попросту липой, а вот уменьшительной красивостью наградили), а вот сейчас смотреть на эти деревья приятно, ну и немного грустно, конечно.

Не исключено, что именно березы привлекли в Вермонт создателей двух старейших в Америке летних школ русского языка. Иначе с какой стати именно здесь? Так или иначе, уже много лет в двух вермонтских городках — Мидлбери и Норсфилде, разделенных семидесятью милями горных дорог, в июле и августе собираются несколько сот американских студентов, одержимых идеей овладеть «великим-могучим-правдивым-свободным», то есть ВМПСом имени Тургенева.

В старом колледже Мидлбери, кроме основной русской группы, есть еще группы французского, испанского, арабского, китайского и еще каких-то языков. В кафе и ресторанчиках здесь привыкли к группам молодежи, разговаривающим всяк на своей тарабарщине. Провинциальный городишко превращается в подобие Олимпийской деревни.

Студенты другой школы размещаются на пустующем летнем кампусе военного университета Норвич, впрочем, о близости вооруженных сил говорит только маленький пузатый танк возле футбольного поля. Кажется, он участвовал в высадке в Нормандии или на Филиппинах. Существует, правда, одно строгое, почти военное, правило — в течение семи недель запрещается говорить по-английски. Этот метод в Союзе, кажется, назывался «погружением», а студенты — «погружантами».

Мы поселились между двумя этими школами, в Шугар-Буш-велли, то есть в долине Сахарного кустарника. Сорок минут езды до Норвича через один перевал, час езды до Мидлбери — через другой.

Мы и не представляли, что «русская жизнь» в горах будет проходить с такой интенсивностью, что возникает даже какое-то странное неэмигрантское ощущение. Поневоле вспомнилась идея малой России, которая время от времени и не очень интенсивно, но все же дебатируется на страницах американской русской печати.

Идея, как говорят старые эмигранты, не новая, существовала с самого начала русского рассеяния, были даже какие-то эксперименты по созданию русских анклавов в Парагвае, в Югославии…

«Третья волна» все прежние русские идеи основательно взбодрила. Есть люди, которые говорят: нас в Америке очень много, несколько сот тысяч, но все разбросаны на огромных пространствах этой страны. Неумолимо идет процесс ассимиляции, подрастающее поколение теряет язык и т. д. Нужно попросить правительство выделить кусок земли для создания русского этнического округа. Поднимем там рядом с американским трехцветный русский флаг, выберем учредительное собрание, разрешим существование всех политических партий, кроме большевистской, ибо она, как известно, не разрешает существования никаких других политических партий.

Помилуйте, господа, улыбаются скептики, а что, если жители вашей мини-России, подобно гражданам Острова Крыма из одноименного романа, потребуют слияния с Великим Советским Союзом?

Серьезные люди говорят: искусственное создание подобных стран всегда кончается вздором, как, например, это случилось со сталинской Еврейской республикой в Биробиджане. Необходима экономическая или культурная почва, а лучше все это, вместе взятое. Вот если бы правительство помогло основать Русский университет, тогда вокруг него постепенно мог бы возникнуть русский город. Что ж, если этой идее когда-нибудь суждено сбыться, штат Вермонт для нее вполне подходящее место. Здесь даже есть городок под названием Москоу.

Саша Соколов и его жена Карен сняли нам студию в одном из современных поселений в долине Шугар-Буш на высоте примерно тысяча метров над уровнем моря. Едва мы вошли и включили радио, как густой баритон из Монреаля запел: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты…» — как бы давая соответствующий настрой вперед.

Берут с нас здесь не дорого, всего лишь 400 долларов в месяц при всех удобствах, включая плавательный бассейн и сауну. В зимнее время, впрочем, эта цена поднимается втрое, а то и вчетверо, ибо этот «Сахарный кустарник» как раз и является зимним горнолыжным курортом.

Вокруг на дивных склонах тянутся парнокресельные подъемники. В лесах проложены трассы и для равнинных лыж. В последние годы курорт, как, впрочем, кажется, и все курорты на земле, бурно развивается. Там и сям на зеленых склонах видны живописные ультрасовременные деревушки пресловутых кондоминиумов. Рядом с кондоминиумами располагаются спортивные комплексы с бассейнами, огромным количеством теннисных кортов и поля для гольфа.

Я все еще сопротивляюсь гольфу, хотя в моем нынешнем возрасте лучшего спорта ей-ей не найдешь. Идешь себе по чудному зеленому рельефу, махнешь палочкой, мячик катится в ямку, такое отсутствие социалистического реализма. И все-таки поеживаешься: это как-то все-таки слишком — гольф; это как-то уж чересчур для бывшего советского человека.

Любопытные все-таки на нас всех лежат печати и стереотипы «передового общества». Вот, например, сборы в дорогу. Три года мы уже живем на Западе, однако всякий раз, собираясь куда-нибудь на каникулы, невольно думаем, чем же нам надо на этот раз запастись, как, бывало, запасались растворимым кофе и мясными консервами перед отъездом в Коктебель. Жена недавно призналась, что у нее до сих пор все-таки слегка, как дома говорят, «не укладывается в голове», что в далеком Вермонте есть абсолютно все, что есть в столичных вашингтонских магазинах, в Калифорнии, в Чикаго, на Аляске, в горах и пустынях. Приезжаешь в торговый центр деревушки Вэйтсфильд в долине Мид-ривер, видишь там даже разные стильные магазинчики и «Дары моря» со свежими устрицами, креветками и омарами и понимаешь, что мы, дети сталинской карточной системы и брежневского коррумпированного худосочия, никогда к этому не привыкнем.

Многие ресторанчики и магазинчики летом закрыты. Зимой, рассказывает Саша Соколов, долина преображается, как будто вливается новая кровь, масса лыжников и гуляк толпятся в барах, двери все время открываются, в клубах пара входят все новые гости, среди них много европейских профи.

Саша и Карен окопались здесь два года назад с целью написания романа вдали от «тревоги мирской суеты». Карен работает во французском ресторанчике. Саша в основном пишет, иной раз колет дрова, прокладывает лыжню, словом, почти как граф Толстой. За сущие пустяки они снимают две комнаты в мансарде дома, стоящего на отшибе в густом сосновом лесу. Хозяева дома представляют собой что-то вроде коммуны стареющих американских хиппи шестидесятых годов. Для этой славной публики характерны доброжелательность и расслабленность. С мирными песнями они выращивают кое-какие растения и овощи, по вечерам балдеют в сопровождении музыки рэгги, весьма напоминающей колотун сибирских шаманов. Один из них, по имени Скип, еще и скульптор, производящий небольшие белые формы, которые вдруг видишь в саду и думаешь — а это что за зверь?

Саше Соколову сейчас сорок. Четыре первых года этого срока он провел в Канаде, родившись в семье советского разведывательного офицера. Восемь лет назад он покинул необъятные просторы своей советской не-родины, получил канадский паспорт и теперь представляет собой характерную фигуру русского писателя-изгнанника. В этом месте можно поставить риторический вопрос — хватит ли двадцати семи лет русской жизни для дальнейшего существования русского писателя, которого сейчас считают одним из самых многообещающих прозаиков нового поколения?

Помнится, еще при нас в Москве интеллигенция носилась с первым романом Саши «Школа для дураков». Он написал его в Союзе, а издал в Штатах. «Новый автор, новая проза», — так говорили о нем. Владимир Набоков дал высокую оценку. Саша работает медленно, и второй роман «Между собакой и волком» появился едва ли не через пять лет после первого. Говорят, что и эта книга в Москве была принята «на ура». В эмиграции читатель пресыщенный, к тому же немало здесь и того, что в Союзе называется социалистическим реализмом, а здесь именуется ханжеством, но тем не менее и здесь репутация «второго вермонтского отшельника» (первый, конечно, Солженицын) все более укрепляется.

Однажды вечером мы отправились через перевал Роксбери-Гэп в гости к профессорам Володе и Лиде Фрумкиным. Там собралась интеллигенция на литературные чтения. В программе вечера Саша Соколов с отрывками из нового романа «Палисандрия». Автор основательно волновался: кажется, первое чтение на публике, представление пятисотстраничного романа, которому и отданы были вермонтские годы.

Герой романа Палисандр Александрович Дальберг, незаконный племянник, а может быть, и сын маршала Берии, «кремлевский сирота», как определил его автор, что-то вроде «сына полка» в крепости Кремль. Это как бы вневременной, но внутриисторический дух, кочующий в особого рода литературе. Отрывок представлял собой кусок метафорической прозы, полной языковой игры. Поразило многих, насколько глубоко внутри русской культуры и языка находится этот человек, который иной раз месяцами не видит ни одного русского, у которого и жена американка, который и сам уже больше говорит по-английски. «Я совершенно не боюсь отрыва от языковой стихии, — говорит Саша Соколов, — мой русский никогда от меня не уйдет». Из этого следует, что молчит он по-русски.

Через неделю после приезда мы получили приглашение на фестиваль русского искусства в Норвич. Почетный директор русской школы в Норвиче — один из ее основателей, профессор Монреальского университета Николай Всеволодович Первушин. Ему восемьдесят четыре года, он бодр, доброжелателен и любознателен. Если бы мне предложили угадать происхождение этого человека по его внешности, я, наверное, не долго бы думал, прежде чем сказать: Казанский университет. Гадать не приходится, он оттуда и происходит, то есть мы с ним оказались двойными, если не тройными земляками. Самое замечательное, однако, заключалось в том, что Николай Всеволодович был преподавателем моей покойной матери в Казанском университете, он и называет ее до сих пор Женей Гинзбург.

Когда знакомишься с преподавателями норвичской школы, частенько слышишь благозвучные или, так сказать, основные русские фамилии: Осоргины, Родзянки, Волконские и даже Нарышкины. Ничуть не хуже рядом с ними, во всяком случае для любителей литературы, звучит фамилия Некрасов.

Виктор Платонович Некрасов тем летом прибыл из-за океана, чтобы сеять «разумное-доброе-вечное» среди американских студентов. В последние годы я привык его видеть за столиком парижского кафе в дыму сигарет «Голуаз», поэтому весьма странно было найти его на фоне буколического пейзажа, в шезлонге под чем-то развесистым. «Наверное, от скуки доходишь, Вика?» — спросил я. «Напротив, — ответил он, — блаженствую. Вив ля Вермонт!»

Некрасов принимал гостей, и среди них Светлану Гельман, которая когда-то, в бытность редактором на киностудии «Ленфильм», работала вместе с ним над фильмом «Солдаты».

Вместе мы отправились в местный театр. Фестиваль уже начался. Хор американских студентов исполнял русские религиозные песнопения.

Танцам в фестивальной программе была отдана львиная доля. Их поставила бывшая солистка Мариинского театра Калерия Федичева. Любопытно было наблюдать, как эта «суперстар», выступавшая на лучших сценах мира, волнуется за своих, прямо скажем, не очень-то профессиональных и иногда просто неуклюжих учеников. Мальчики и девочки, впрочем, компенсировали все свои недостатки избытком энтузиазма, ну а федичевская хореография была хороша.

Зрительный зал и сцена в этом театре очень были похожи на какой-нибудь клуб или Дом культуры в СССР, и иногда под звуки гопака или молдовеняски взгляд невольно начинал искать лозунг «Решения пятидесятого съезда партии выполним!». К счастью, взгляд этого не находил.

Звучали скрипки (Венявский) и рояли («Картинки с выставки»), забавный долговязый Нэтан изображал русского профессора, девушка из довольно известного семейства Дюпон, работая под простушку, вела конферанс. С успехом были исполнены песенки Новеллы Матвеевой тремя студентками из колледжа Оберлин, где профессор Владимир Фрумкин активно знакомит студентов (в том числе и при помощи собственного исполнения) с творчеством современных советских бардов Окуджавы, Высоцкого, Галича и других. Особым успехом пользовалась песенка Новеллы Матвеевой «Миссури», воспевающая этот, между нами говоря, вполне бытовой штат. В России, да и вообще в Европе, все эти американские названия, все эти Оклахомы и Миннесоты звучат как синонимы приключения, увы, многие из них не более романтичны, чем Тульская губерния.

В программе фестиваля были театральные представления Русского домашнего театра. Сначала был показан водевиль В. А. Соллогуба «Беда от нежного сердца». Кари Эйнхаус, Лиз Херд, Пол Нильсен, Кэти Суза и Джим Шинник с товарищами разыграли немыслимой трогательности историю сироты Настасьи Павловны, отца и сына Золотниковых, Марьи Петровны Бояркиной и Катерины Петровны Кубыркиной. Акцент исполнителей в данном случае играл благую роль, придавая тексту нечто многозначительное.

Гвоздем сезона оказалась гоголевская «Женитьба» в постановке молодого драматурга Анатолия Антохина. Я не очень хорошо знаю его историю, но приблизительно она выглядит так. Лет пять назад за выдающиеся успехи в области советской драматургии Антохина приняли сразу в две отличные организации — КПСС и Союз писателей, а также наградили туристической визой в Италию. Последнее, так сказать, дополнительное, отличие оказалось основным: из Италии Анатолий домой не вернулся. История не столь уж нетипичная. Я знаю одного человека, который в течение нескольких лет делал комсомольско-партийную карьеру с одной лишь целью — получить визу на Запад… и проследовать вслед за многозначительным многоточием. Чего-чего, а историй вокруг хватает. Чуть ли не все наши знакомые русские — это ходячие сюжеты для небольших или больших приключенческих романов. Драматург Антохин, например, недавно женился на принцессе из дома императора Хайле Селассие, и вместе они дали жизнь еще одной эфиопской княжне.

В Норвиче Антохин умудрился с непрофессиональными актерами и — скажем мягко — с весьма ограниченными средствами сделать забавный спектакль. Начинается он прологом в стиле Театра на Таганке. На сцене восемь осуждающих господ в черных сюртуках и котелках и два Гоголя в простых рубашках — один оправдывается, другой молится. Трюк состоит в том, что пролог идет на великолепном английском языке, а затем начинается основное действие на косноязычном русском.

Режиссер ловко приспособился к обстоятельствам. Если в примитивке Соллогуба английский акцент актеров как бы выручает текст, то в замечательной комедии Гоголя акцент как бы еще прибавляет сюрреалистичности. Решая все это дело в буффонадном ключе, Антохин точно разработал движения актеров и даже в костюмах добился выразительности. Удачей спектакля был живой оркестрик с большой трубой, благодаря которому гоголевские герои очень естественно то прохаживались в танго «Кампарсита», то подрыгивались в ритме буги-вуги. Следует сказать, что в ту же ночь за двумя перевалами гор, у соперников в колледже Мидлбери, другой режиссер Слава Ястремский показывал спектакль по пьесе Евгения Шварца «Тень».

Кончилась программа фестиваля, и послышались призывы: «Господа, теперь к Пападжану!» Имелось в виду какое-то кафе. Откуда, думаю, армянское кафе появилось в центре Вермонта? Оказалось, что так называют здесь бар «Папа Джо». Все, кто пришел, уселись за длинными деревянными столами под луной и, вняв тосту Некрасова, выпили за три волны эмиграции; пусть они плещутся вместе.

Однажды вечером в программе местных новостей, передающихся из самого большого (и все-таки не очень большого) города штата Вермонт Берлингтона, мы увидели репетицию компании скрипачей и виолончелистов. Это был довольно уже известный в Америке Камерный оркестр советских эмигрантов под управлением Лазаря Гозмана. Сам руководитель выступил и сказал, как им приятно репетировать на берегах чудесного озера Шамплейн, а также пригласил на концерт в собор Святого Павла и добавил: в качестве солиста выступит пианист Дмитрий Шостакович, внук великого русского композитора. Митя! — воскликнули мы и сразу решили поехать в Берлингтон, благо что не так далеко, не более восьмидесяти миль по хайвею 89.

Несколько лет назад мы встретили Митю и его отца, знаменитого дирижера Максима Шостаковича, в Нью-Йорке. Это был, кажется, один из первых вечеров в Большом Яблоке, вскоре после решения не возвращаться более в страну, где до сих пор еще официально не отменено сталинское постановление «Сумбур вместо музыки». Компанией бывших москвичей мы сидели в открытом кафе, в том квартале Манхаттана, что называется «Маленькой Италией». Там, между прочим, на наших глазах, будто по заказу для новоприбывших, произошло довольно страшное столкновение двух враждующих клик итальянской мафии.

Митя, тогда девятнадцатилетний мальчик, поразительно похожий на деда, смотрел, широко раскрыв глаза: вот это да, вот это Америка, вот это кино! В самом деле, все выглядело похоже на фильм Копполы «Крестный отец», только без выстрелов: работали ножами.

Спустя несколько недель после этого эпизода мы видели Митю и Максима в белых фраках в вашингтонском Центре Кеннеди. Они исполняли Первый концерт для фортепиано с оркестром деда и отца. Вот был триумф — дай Боже, не упомню второго такого в концертных залах.

В берлингтонском соборе Святого Павла любителей музыки собралось не менее тысячи. Публика на таких концертах, видимо, везде примерно одна, что в Ленинграде, что в Вермонте, такие специфические лица, явно не худшая часть человеческой расы.

В программе вечера, как объявил Лазарь Гозман, было четыре гения, два английских — Перселл и Бриттен, и два русских — Шостакович и Прокофьев. По поводу последнего Гозман рассказал своей аудитории поучительную притчу.

Сергей Прокофьев и Иосиф Сталин умерли в один день. Газеты в тот день были заполнены всенародной скорбью по поводу отхода великого отца народов и вождя прогрессивного человечества. В них не нашлось места даже для сообщения о смерти музыканта. В марте этого года весь мир, включая и Советский Союз, отметил тридцатилетие со дня смерти великого Прокофьева. В газетах всего мира появилось множество статей о его творчестве. О смерти тирана не вспомнил почти никто.

История красивая, но не совсем точная. Многие газеты мира напечатали статьи к тридцатилетию смерти Сталина, рассуждая на тему, как еще силен сталинизм в Советском Союзе, делая разные выкладки политического характера и т. д. Другое дело, что никто не вспомнил чудовище добрым словом; это верно.

Оркестр советских эмигрантов (лучшего названия ребята не удосужились найти) составлен по принципу знаменитого баршаевского ансамбля. Сам Баршай тоже эмигрировал, но после эмиграции осел в Европе. Гозман и его друзья, однако, активно пользуются его оркестровками.

Митя Шостакович играл дедовский Первый концерт для фортепиано, ему сопутствовала на трубе приглашенная для этой цели Лорэйн Коэн. Концерт этот написан был дедушкой Мити, кажется, в середине тридцатых годов, когда он был близок к возрасту нынешнего исполнителя. Полное фантазии сочинение с вплетающимися джазовыми ритмами и какими-то урбанистическими конструкциями.

Когда концерт закончился, мы пошли в комнату музыкантов. Приятно было услышать знакомый жаргон — «чувак, чувак, эй, чувак». Музыканты эти, Саша Мишнаевский, Дмитрий Левин, Леонид Кейлин и другие, уже лет по восемь-девять живут на Западе, а вот все еще говорят в своем кругу на советском «лабухском» жаргоне. С одним из них мы слегка повспоминали сезон 1967 года в Коктебеле.

Мы пригласили Митю погостить в горах, он сразу же согласился, и мы поехали. По дороге нас догнала гроза. Молнии освещали белые домики и островерхие церкви. Митя рассказывал о своей жизни. За эти годы он окончил Джульярдскую музыкальную школу в Нью-Йорке и с отцом объездил уже полмира — Гонконг, Сеул, Мельбурн, Токио…

Сейчас собирается на гастроли в Австрию и Швейцарию. «Эх, Гонконг, — говорит он с чудеснейшим мальчишеским восторгом, — вот это город, такая там идет тусовка…» Снова выплывает московский жаргончик. «Ну а как, Москву вспоминаешь?» — «Да, вижу иной раз, когда играю кое-что, как идет поземочка по Манежной…»

На следующий день в горах сияло солнце, и при виде ясных небес вспомнили популярное среди русской художественной интеллигенции слово «шашлык». Собралась большущая компания на пикник к Ирландскому озеру. Мы еще не знали некоторой специфики этого маленького круглого водоема, окруженного густым кустарником.

Верховодил шашлыком, разумеется, Юз Алешковский, известный своими кулинарными способностями не менее, чем своей густо наперченной прозой. Нагруженная припасами наша многочисленная экспедиция с женщинами, детьми и собаками медленно продвигалась вверх по горной дороге к озеру Айриш-Понд. Медлительность ее движения была обусловлена бесконечными и довольно увлекательными спорами о… — как когда-то писал поэт Евтушенко— «о путях России прежней и о сегодняшней, о ней». Наконец мы приблизились к озеру, и тут вдруг обнаружилась особенность этого места. Из кустов на шум наших голосов вышли голые люди: здесь, оказывается, располагался лагерь нудистов. Один из них спросил:

— На каком это языке вы разговариваете, народы?

Прошу прощения за повторение своей собственной шутки, но я ответил:

— Пушкин.

— Бушкин? — удивился голый гигант. — Это где?

— Между Китаем и Германией, и далее — повсеместно.

Штрихи к роману «Грустный бэби»
1980

Боевой революционер Владимирленин Фиделькастро Карл Энгельс в майке Казанского университета по ночам гонял свой голубой «Порше» в богатых кварталах. Даже вот и так, даже вот и просто нарушая сон буржуазии, ты приближаешь мировую революцию.

1983

В жизни ГМР произошел странный эпизод. В компании TWA он стоял за тремя японками.

— Пожалуйста, наши транзитные билеты, — сказали японки на понятном английском кассирше.

Та любезно улыбнулась и предложила японкам доплатить по пятнадцать долларов. Те ни слова не поняли и забормотали что-то между собой, едва ли не в панике.

— Она говорит, что вам нужно доплатить по пятнадцать долларов, — любезно подсказал ГМР.

Японки просияли — дошло! Кассирша поблагодарила любезного господина за помощь. Последний остался в полном недоумении — на каком языке говорил с японками? Кажется, все-таки по-русски.

Пища для обобщений.

Радио в машине: «…Весь наш приход молится за то, чтобы семья Вильсонов поскорее преодолела трудности с водоснабжением… сгущение транспорта, начиная от выхода № 27 на протяжении пяти миль… молимся за то, чтобы Дэвисы выжили после бракоразводного процесса… Мич Снайдер закончил пятидесятиоднодневную забастовку, которую он предпринял с целью убедить правительство открыть в дистрикте еще один приют для бездомных… Меня интересует, Тэд, какая сейчас погода в Бейруте? Такая же, как у нас, или еще хуже?… Столкновение трейлера и грузовика. По поверхности разбросаны канистры с токсическим материалом. Обсуждается вопрос об эвакуации населения… Сад чудес приглашает на бесплатную пиццу… новая гипотеза связывает происхождение торнадо с правосторонним движением… молимся за Линдона Хукса, начавшего ремонт своей фермы…»

1983

Когда бежишь, тебя никто не тронет. Кому ты нужен в беговом состоянии? Даже самому тупому ясно, что с тебя нечего взять, кроме пригоршни пота. Надо всегда бежать. Если бы я всегда бежал, я бы не попал сейчас в такое дурацкое положение.

Так рассуждал русский бегун Лев Грошкин, стоя под мушкой пистолета на темной улице Санта-Мелинды, возле дома вдовы профессора Девоншира, в котором он снимал за символическую плату альков, гардероб и душ. В гардеробе, между прочим, висели неплохие вещи покойного профессора, и вдова, которая души не чаяла в своем жильце, молчаливом улыбающемся русском, не возражала против их использования.

Может быть, как раз из-за твидового пиджака Лева и был остановлен в тот вечер тремя практическими революционерами, направившими на него свой большой пистолет.

— Give me your wallet, man! — сказал старшой. — Or I'll make your jar fixed for good![105]

— Простите, ребята, я не понимаю по-английски, — улыбнулся Лева революционерам в стиле международной молодежи.

Ствол пистолета красноречиво пошевеливался, модуляции голоса были вполне убедительными, однако Лева и этого не понимал, потому что не понимал по-английски.

— You mother fucker, give me your money, your watch, your jewelery, give all you possess, or I'll squash you on spot![106]

— Неужели непонятно, что мне ничего непонятно? — пожал плечами Лева и даже немного рассердился. — Идите на хуй, ребята, в самом деле!

Он повернулся и пошел прочь, думая о том, как в данном случае балансировать уровень адреналина в крови, чтобы предотвратить легкое дрожание лопаток. Над этим в будущем придется поработать.

Выстрела в спину не последовало. Революционеры сообразили, что ошиблись: думали, что пожилой буржуй идет в твидовом пиджаке, а оказалось — свой, молодой и в чужом.

1985

С труппой странствующего театра ГМР однажды оказался на юге Вирджинии. Местные интеллектуалы показали ему холмы, на которых сто двадцать лет назад проходила битва Северной и Южной армий. Пока повествовали, впали в крайнее возбуждение, забыли и о гостях в яростных спорах, откуда наступала пехота, когда подвезли пушки и где сшиблась кавалерия.

А какие же тут были потери, не без некоторой снисходительности спросил ГМР, но, получив точную цифру потерь, только присвистнул: побольше, чем при Бородине!

«Любопытное тут отношение к этой их Гражданской войне, — подумал ГМР. — С одной стороны, с таким пылом о ней говорят, будто она в прошлом году только закончилась, а, с другой стороны, никакой особенной ненавистью к противоположной стороне не пылают. Герои, и южные и северные, почитаются вместе. У нас же там (то есть там, у них) все наоборот. Гражданская война для людей едва ли не так же отдалена, как Ливонские походы Ивана Грозного, однако невозможно ведь себе представить в советском городе памятники „белым“ Колчаку и Деникину рядом с „красными“ Фрунзе и Котовским, как это можно увидеть, скажем, в Вашингтоне, где конные фигуры „северян“ располагаются неподалеку от „южан“. Советская хромограмма явно несравнима с американской магнитной стрелкой».

Глава двенадцатая

— Ты не возражаешь, если у тебя сегодня будет outdoor[107]? — спросила Ольга.

Февральское солнце заливало стены ее кабинета. Февральские цветы за окном чуть-чуть колебались под февральским деликатным бризом. Февральские зрелые грейпфруты по соседству отягощали ветви столь весомо и естественно, что казалось, без них вид из окна будет нелеп.

В такие «зимние» калифорнийские дни «индорное» местонахождение тоже представляется несколько нелепым. Разумеется, я не возражал. Мы покинули департамент русского языка и литературы и пошли по кампусу Южнокалифорнийского университета в сторону лужайки, на которой посреди магнолий и агав возвышалось несколько королевских пальм, из тех, что всегда вызывают в душе некоторый, пожалуй, уже курьезный, романтический сдвиг.

— Я должна тебя предупредить, — сказала Ольга со смешком. — Твои сегодняшние студенты будут немножко необычными.

— Они пока еще все для меня довольно необычные, — сказал я: это был мой первый академический семестр после эмиграции.

— Ну а сегодняшние, пожалуй, будут из ряда вон выходящими, — загадочно произнес мой женский друг профессор Ольга Матич и погрузилась в свои административные бумаги.

Мы сидели под пальмой. Множество колибри порхало в ветвях. Приятно то, что экскременты этих крошечных созданий совершенно невесомы; падая на тебя, они не оставляют следов, а их запах ничем не вредит всеобщему благоуханию.

— Что-нибудь вроде кентавров? — пошутил я, потому что в этом пункте полагалось пошутить.

— Что-то в этом роде, — буркнула Ольга и подняла голову. — А вот и один из них. Джошуа.

К пальме приближался черный юнец семи футов ростом. Вслед за ним появились два белых богатыря, косая сажень в плечах, Мэтью и Натан. Вскоре вокруг пальмы набралось десятка два гигантов и богатырей — Тимоти, Натаниэль, Бенджамин, Джонатан, Абрахам и прочие, баскетболисты и футболисты спортклуба «Троянцы»; позвольте не продолжать список славных имен.

— Дело в том, что в университете поднялась кампания против наших спортсменов, — шепотом объясняла мне Ольга. — Стали говорить, что парни совершенно не учатся, а только гоняют мяч, превращаются в профессионалов. Президент обязал всех атлетов записаться на учебные программы, и вот, вообрази, почти все они записались на русский факультет. Впрочем, что это я шепчу, они же не понимают ни слова.

Расположившиеся вокруг пальмы в сидячих, стоячих и полулежачих позах троянцы являли бы собой зрелище грозное и античное, если бы не их яркие T-shirts и мальчишеские улыбки.

— О чем же мне с ними говорить?

— Ну, расскажи хотя бы об альманахе «Метрополь», — сказала Ольга и похлопала в ладоши. — Ребята, мистер Аксенов, который всего лишь полгода как уехал из СССР, расскажет вам о попытке организовать независимый журнал «Метрополь».

— Странно, что вы называетесь «троянцами», — сказал я студентам.

— Что же тут странного, сэр? — спросил Мэтью.

— Странно то, что существует какая-то очевидная юмористическая связь между, казалось бы, космически отдаленными явлениями. Дело в том, что альманах «Метрополь», редактором которого я имел честь быть, в Москве на партийном собрании советских писателей назвали «троянским конем империализма». Словом, у вас, троянцев, сегодня появилась возможность узнать обо всех этих делах from the Trojan horse's mouth…[108]

Раскаты атлетического хохота качнули стволы пальм. Странно было рассказывать о наших московских вечных непогодах и слякотных литературных страстях этим столь прекрасным организмам, олицетворяющим, казалось, только лишь весь этот sun fun[109] Южной Калифорнии, еще страннее было видеть на их лицах интерес к метропольской истории.

— А почему это вас не отправили в лагерь? — спросил Тимоти.

— В лагерь? — удивился Бенджамин. — Ты говоришь «в лагерь», Тим?

— Это не тот лагерь, о котором ты думаешь, — вмешался Натаниэль, — не спортлагерь, а концлагерь, как во времена Сталина.

— В чьи времена, Нат? — спросил Джонатан.

— Сталина. Передаю по буквам — Эс, ти, эй, эл, ай, эн…

Я поинтересовался у ребят, с какой стати они взялись именно за изучение русского. Пригодится, ответили они с весьма неопределенными улыбками. Восемнадцатилетний великан Абрахам, уроженец острова Самоа и текл футбольной команды, сказал, что русский, возможно, понадобится, когда придется играть в футбол в СССР.

— Однако в СССР, Эйб, не играют в этот футбол, — возразил я. — Там никто даже и не представляет себе этот ваш плечевой футбол.

Юноша нахмурился:

— Вы, конечно, шутите, мистер Аксенов? Давайте лучше поговорим о Достоевском.

С этого февральского урока прошло уже около пяти лет. За это время я повидал множество университетских кампусов по всей территории США:

Berkely, UCLA, Stanford, Sonoma State, Irvine, Santa Cruz, Occidental, the University of Washington, Indiana University, the University of Michigan, the University of Kansas, Oberlin, Vanderbilt, Miami University, Ohio State, the University of Virginia, the University of Richmond, Columbia, CUNY, Hunter, Amherst, the University of Maine, Dartmouth, the University of Chicago, Boston University, Norwich, Middlebury, Sweetbriar, Princeton, Georgetown, George Washington, Johns Hopkins and Goucher… по крайней мере, полсотни городов американской молодости.

В общем и целом, несмотря на то, что для коровы иронии и в кампусах найдется хорошее пастбище, все-таки можно сказать, что университеты — это чудесная, ободряющая, очень положительная струя в американской жизни.

Само понятие «кампус» как крошечной автономии внутри гигантского государства звучит необычно и вдохновляюще для пришельца с Востока. В России некоторые старинные университеты (в частности, моя alma mater — Казанский университет) еще сохранили некоторые жалкие, чисто территориальные — скажем, ворота, скажем, забор — следы прежней автономии от тех времен, когда ввод городской полиции на территорию университета вызывал скандал в либеральной прессе, однако это всего лишь жалкие следы, и миллионам советских студентов даже не снится жизнь, похожая на кампус. Традиции тщательной заботы о свирепой дисциплине и комсомольской воспитательной работе, почти все учебные заведения растворены в больших городах, из аудитории в аудиторию часто добираются городским транспортом, да и не в этом дело — понятие университетской автономии звучит в СССР абсурдно.

Никогда прежде не думал, что буду заниматься просвещением юных умов. В Союзе писатель вообще далек от университета, а уж меня-то с моим статусом, который в течение последних лет быстро деградировал от «противоречивого прозаика» до «подрывного элемента», к учебному процессу и на пушечный выстрел бы не подпустили.

На американских кампусах фигура писателя привычна, как коккер-спаниель на лужайке перед домом. Престижная школа обязательно должна иметь одного или даже пару подобных субъектов, которые теоретически как бы облагораживают своим присутствием образовательное пространство, как бы вносят изюминку в тесто, парадокс — в коктейль-парти, чудаковатость — в общую панораму лиц, практически же — сидят на лагуне с отвисшими ушами, с полуоткрытым ртом (желательно, в нем трубка) и с теоретически невинным взглядом.

Кто больше выигрывает от этого симбиоза — университет или писатель? Я выигрываю от этого симбиоза ежемесячное жалованье, которое позволяет мне оплачивать хорошую квартиру в центре Вашингтона. Университет, оказывается, тоже имеет кое-какую экономию, если его писатель более-менее известен. Вот, например, Гаучер-колледж, где я уже третий год состою «писателем-в-резиденции». За рекламное объявление в «Балтимор сан» он платит цену, превышающую мое годовое содержание, между тем в любой статье обо мне или о моих книгах гордое имя этого столетнего института упоминается бесплатно.

Отвлекаясь, однако, от «низких» (как в России говорят) материй и не будучи вполне уверенным в том эффекте, который производит на жизнь кампуса мое присутствие, присутствие моей жены и нашего щенка Ушика, вечно проносящегося по школьным полянам с огромными палками в зубах и пытающегося постоянно (писательский пес!) снискать аплодисменты у студенток, могу лишь сказать, что главным выигрышем от пребывания на кампусе считаю неизменный подскок настроения, когда обнаруживаю себя среди веселой и здоровой, как правило, благожелательной и любознательной молодежи.

Мэрилендские амазонки

Гаучер-колледж — одно из немногих оставшихся в стране сегрегированных по полу учебных заведений. Тысяча юных девиц — вот наш состав. В президентах у нас тоже женщина, историк Рода Дорси. К этому следует добавить, что вся мужская часть факультета — убежденные феминисты.

Америка, как известно, гораздо юнее России, она обделена многими нашими историческими активами, вроде татарских набегов, сражений на льду озер с рыцарями Тевтонского ордена, вроде корабельных побоищ со шведами под многотысячными парусами и тому подобным, однако в смысле университетского образования мы стоим в историческом смысле почти наравне. За исключением средневекового Дерпта, старейшие русские школы не намного старее американских, так что Гаучеровское столетие, которое празднуется в этом году, и для России звучит солидно.

Кампус расположен возле окружной дороги Балтимор, и для того, чтобы добраться до него от моего дома в районе Адамс-Морган, что в центре столичного дистрикта, я трачу час с четвертью, катя в неиссякаемом потоке комьютинга[110]. Включаясь в программу advertising[111], сообщу, что кампус — это 340 акров полян, паркинговых площадок и леса. На нем расположены учебные корпуса, включающие даже собственную астрономическую лабораторию, лекционные холлы, спортклуб с бассейном, библиотеку, экуменический храм; можно отправлять какие угодно обряды, за исключением посещения мумии Ленина, да и то лишь по причине нетранспортабельности оной.

Кроме того, имеются три поля для игры в травяной хоккей и лакросс, шесть теннисных кортов и конный клуб с соответствующими площадками для конкура.

Лошади, надо сказать, весьма украшают наших студенток, да и сами выигрывают в изящности от присутствия на их спинах грациозных юных леди. В довершение ассоциации с амазонками, надо сказать, что стрельба из лука является здесь наиболее популярным видом спорта.

На этом сходство с мужикоборческими племенами, можно сказать, заканчивается. Особой враждебности к худшей половине человеческого рода мы здесь не заметили. Благодаря консорциуму с университетом Джон Хопкинс в наших классах можно видеть и мальчиков, а в автобусе shuttle, курсирующем между двумя школами, общение полов вообще нередко выходит из-под гуманитарного контроля.

Я уже упоминал в этой книге о панической стороне американской статистики. «Каждый десятый студент на американских кампусах — алкоголик!» Поверьте, господа, за все время своей академической активности, в поездках по всем этим многочисленным кампусам, перечисленным выше, я не видел ни одного студента, который был бы пьян в том смысле, что придается этому слову во Франции или Германии, не говоря уже о России.

Мои студенческие годы в Казани и Ленинграде были неизменно сопряжены с очень серьезными драками. Мы дрались из-за девушек на танцевальных вечерах, или по спортивным причинам, или (чаще всего) без причин. Дрались по одиночке, группа на группу, курс на курс, факультет на факультет, институт на институт. Однажды движение на Каменноостровском проспекте было остановлено грандиозной дракой горного факультета Ленинградского университета и Первого медицинского института, в другой раз электротехи форсировали городской канал, чтобы неожиданно напасть на бал Техноложки.

Даже намека на что-либо подобное я не заметил в американских университетах. Трудно себе представить, что когда-то эта публика или, вернее сказать, их молодые родители бунтовали на кампусах и жгли какие-то чучела.

Американские студенты (нынче?) весьма благовоспитанные молодые люди. Наши девушки в Гаучер-колледже, пожалуй, сродни благородным девицам из Смольного института, впоследствии, увы, утратившего свое благородство до нулевой степени, когда девиц разогнали, а дортуары заняли большевистские комиссары. Надеюсь, что история не повторится на северной окраине Балтимора, возле beltway[112].

В поисках «русской комнаты» я прохожу по коридору студенческого общежития. Мое движение по этим заповедным краям вызывает легкую панику. Хлопают двери, высовываются носы и щеки девчонок. Кубарем прокатывается из комнаты в комнату кто-то, не совсем одетый, мелькают розовые пятки и прочие окружности. «Девочки, девочки, мужчина явился!»

Хоть и смущен, а все-таки лестно. Отражаясь в разъезжающихся стеклянных поверхностях, внезапно заявившийся, а значит, интригующий мужчина в тренч-коуте в авангарде несущий пучок усов и трубку, в арьергарде шарф и зонт.

Появляются две панковые панночки, слева фиолетовый клок, справа — зеленый. «Хелло, сэр, не хотите ли с нами проехаться в местный „Трезубец“?» Разноцветные хохлы дрожат от дерзновенности. Мямлю что-то неопределенное: спасибо за приглашение, как-нибудь в следующий раз, когда я немного повзрослею. Тут открываются все двери. Весь состав уже в полном порядке и высокомерен, как Мадонна. Ложная тревога, girls. Это всего лишь Аксенов, наш писатель.

Засим я уже волокусь вдоль стены, стеная на манер апдайковского кентавра…

Да, пожалуй, невзирая на все эти так называемые сексуальные и наркотические революции, американские студенты на удивление чисты, благовоспитанны и даже — пусть в меня бросят камень — целомудренны. Сладкой травкой кое-где, может быть, и попахивает, но гораздо чаще попкорном. На семинарах вроде бы нет закрытых тем, однако трудно заподозрить наших девиц и парней из Джона Хопкинса в чрезмерно открытых отношениях. Скорее уж можно вообразить «воздух всеобщей влюбленности» — Наташа, Соня, Николя, Денисов, Долохов, весь этот вальс начальных глав «Войны и мира».

Скорее уж можно сказать, что советские комсомолки более развратны, чем наши «амазонки».

Благодарение Богу, поле американской славистики неимоверно широко. Обыгрывая русскую поговорку, можно сказать, что его и за несколько жизней не перейдешь. Пашут по этому полю, может быть, и не так уж глубоко, но с размахом; всходы кустистые. Не рискуя впасть в преувеличение, можно сказать, что американская славистика по масштабам не имеет себе равных в мире, включая и Советский Союз. Съезды двух основных ассоциаций американских славистов проходят в огромных отелях и напоминают атмосферу кинофестивалей.

Советским идеологическим держимордам эти масштабы не очень-то по душе. Среди них бытует мнение, что все славянские факультеты американских университетов — это филиалы ЦРУ. Для этой публики, надо сказать, весьма характерно, что они очень быстро начинают всерьез верить ими же изобретенной лжи. Еще охотнее они выделяют из какой-либо среды козлов отпущения и начинают их бурно, всеми своими «партейными фибрами» ненавидеть.

По сути дела, все ученые-слависты США под подозрением, но самыми коварными, подрывными и злостными считаются Морис Фридберг (университет в штате Иллинойс) и Деминг Браун (университет в штате Мичиган). Почему выделены именно эти два почтенных ученых джентльмена, сказать трудно. Скорее всего, их сочинения когда-то попались на глаза какому-нибудь цековскому дядьке, скажем Альберту Беляеву, известному в Москве под кличкой Булыжник — Оружие Пролетариата. Возмущенный отсутствием марксистского подхода, то есть несогласованностью с вышестоящими инстанциями, БОП вставил мичиганца и иллинойсца в свои списки. С тех пор они там и фигурируют как главные враги, хотя за это время немало и других «врагов» появилось, покруче.

Разумеется, ЦРУ участвует в разработке некоторых программ и некоторые выпускники-слависты идут на работу в американские разведывательные ведомства, однако доля этих государственных дел на поле американской славистики невелика. Количество студентов, «берущих русский», из десятилетия в десятилетие колеблется, и трудно сказать определенно в зависимости от чего — спутник, детант, холодная война, культурная эмиграция из СССР, туризм, обмен женихами и невестами? Количество преподавателей же неизменно увеличивается.

Беженцы из России всегда находили приют на университетских кампусах. Легко ли придумать после всех революций, бегств, тюрем, расстрелов, чекистского любопытства лучшего refuge, чем описанный Набоковым. «…Слегка провинциальная институция, характерная своим искусственным озером в центре хорошо продуманного пейзажа, пересекающими кампус увитыми плющом галереями, настенной живописью, представляющей местных ученых мужей в процессе передачи факела знаний от Аристотеля, Шекспира и Пастера». Набоковский профессор Тимофей Пнин вновь появляется в обличье московских и питерских интеллектуалов 80-х годов. Мне все-таки удалось избежать полного «пнинства», и дело тут не в том, что мне не случалось предлагать аудитории wrong lectures (Пнин прочел «не ту» лекцию и не в «том» университете), а в том, что университет вообще не был для меня единственным якорем. Можно было найти и альтернативы этому типу существования, однако все эти альтернативы посягали в большей степени, чем университет (во всяком случае, мне так казалось), на мое писательское время, и потому они меня раздражали.

Кроме того, по ходу моей так называемой «академической деятельности» я стал испытывать прежде мне неведомое чувство.

Честно говоря, на университет я поначалу смотрел только лишь как на меньшее зло, однако со временем я вдруг стал получать прежде неведомое удовлетворение своей университетской работой. Раздумывая над этим, я вдруг пришел к вполне старомодному заключению — я нашел свою работу здесь благодарной.

Американская молодежь, в принципе, космически отдалена от моего предмета — современной русской литературы. Даже у самой интеллигентной ее части, которая имеет о нашей словесности хотя смутное, но все-таки какое-то понятие, существует подход к этому предмету как к калеке. Да-да, конечно, имеются в наличии и благородные чувства, и симпатия, и желание помочь, но… — ну что тут поделаешь… все-таки скучно, ребята, согласитесь, не очень-то весело все время иметь дело с унылыми, пришибленными, ущербными, такими… хм… угнетенными…

Мне важно было показать, что в литературных событиях России трех последних десятилетий кипела такая страсть, какую здесь и не видели.

Вот основные вехи одного из моих первых семинаров «Существование равняется сопротивлению». 1956 год — альманах «Литературная Москва», бунт против литературного сталинизма. Пастернаковский кризис. Первая Нобелевская премия. Глумление над Пастернаком. Противостояние «Нового мира» и «Октября» как отражение духовной борьбы шестидесятых годов. Возникновение журнала «Юность», молодая проза и ее развитие до открытого антиконформизма. «Поэтическая лихорадка», суперзвезды поэзии. Магнитиздат, советские барды, «человек с гитарой» как символ сопротивления. Солженицынский кризис, вторая Нобелевская премия. Изгнание Солженицына, исход писателей, последующие высылки. Самиздат и тамиздат. Альманах «Метрополь» как последняя попытка прорыва через идеологические надолбы. Эмиграция…

…Когда говоришь с этими мальчиками и девочками из американских пригородов, которые могут быть без риска преувеличения названы страной массовой роскоши и благоденствия, о творчестве своих старых товарищей, говоришь о жизни, прежде им полностью неведомой, когда вместо туманного и пугающего пятна, именуемого Россией, перед ними начинает вырисовываться картина сложной духовной борьбы, сопротивления человеческого достоинства тоталитарному нахрапу, тогда понимаешь, что университет — это не просто тихая заводь, место, где ты получаешь свой ежемесячный чек; понимаешь, что игра все-таки стоит свеч.

Семинар по программе «писательское мастерство» в большом среднеантлантическом университете. Я прихожу на первое занятие и получаю от секретарши обескураживающую информацию: на ваш класс записалась одна студентка, но она, к сожалению, сегодня как раз бракосочеталась с другим (то есть не со мной) нашим профессором.

Очень хорошо, говорю я. Получается, значит, меньше, чем единица. В самом деле, какая прелесть. Надеюсь, мой счастливый коллега не будет возражать против наших редких встреч с его молодой супругой. А вообще-то с какой стати юная леди записалась в русский семинар накануне замужества? Перепутала с Индией?

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

«В голосе Минца была такая уверенность в своем праве приказывать, что Удалов с Грубиным со всех ног ...
Серия повестей и романов о приключениях отважного агента Интер-Галактической полиции великолепной Ко...
Серия повестей и романов о приключениях отважного агента Интер-Галактической полиции великолепной Ко...
«Уважаемая редакция!...
Планета Пэ-У лишь недавно вступила в Галактический центр и ее пока считают отсталой цивилизацией. Зд...
В Подземном царстве, где правит Властелин Тьмы Пакир, однажды родился необычный крылатый человек Эль...