В поисках грустного бэби Аксенов Василий

Из непригодившегося набора эпиграфов:

«…Северо-Американские Штаты обращают на себя… внимание людей наиболее мыслящих… Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая… гордая своими учреждениями. Но несколько глубоких умов… занялись исследованием… и их наблюдения возбудили снова вопросы, которые полагали давно уже решенными…»

А. Пушкин

«…Америка представляет образ демократии как она есть — со всеми ее недостатками и достоинствами, предрассудками и страстями… Эта проблема касается не только Соединенных Штатов — но и всего мира…»

Шарль А. Токвиль

«США — гл. страна соврем. капитализма… Экономика США подвержена циклическим кризисам… После окончания Вт. мир. войны империалистич. круги США развернули „холодную войну“ против СССР и др. социалистич. гос-в… В условиях изменения соотношения сил в мире, благодаря гл. обр. росту могущества СССР, США вынуждены были пойти на ряд шагов в направлении нормализации…»

Советский энциклопедический словарь

«…США могут оказаться последней крепостью капитализма…»

В. Маяковский

«…Мы все хвалили (в Америке)… Раз мы едем, а человек полез в мой карман, вынул мою головную щетку и стал причесываться; мы только переглянулись…»

Ф. Достоевский, «Бесы»
1985

Думая однажды о премиях и наградах, полученных его сверстниками и коллегами, которых он почему-то полагал ниже себя, ГМР и не без раздражения окинул стены своего жилища. Пустовато.

Вскоре заказана была рамочка красного дерева, и квартира украсилась высшей наградой нашего персонажа.

Указ Президиума Верховного Совета СССР

Учитывая, что NN (т. е. ГМР) систематически занимается враждебной Союзу ССР деятельностью, наносит своим поведением ущерб престижу СССР, Президиум Верховного Совета СССР постановляет:

На основании статьи 18 Закона СССР от 1 декабря 1978 г. «О гражданстве СССР» за действия, порочащие высокое звание гражданина СССР, лишить гражданства СССР NN (ГМР) N-ского года рождения, уроженца города N, проживающего в США.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

Л. Брежнев

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР

М. Георгадзе

Примечание автора:

Не следует отождествлять эту награду, полученную персонажем, с аналогичной, полученной автором. Первый порочил высокое звание и наносил систематический ущерб, действуя на театральных подмостках, второй — в сфере словесности.

1985

Есть одно явление, ускользнувшее от вездесущей статистики: двуязычие многих собак, зарегистрированных Американским обществом собаководов. Вот, например, наш щенок. При слове «собака» он немедленно бросается к окну; при слове «dog» — та же реакция.

Глава четырнадцатая

Зимой 1968 года в Крыму, сидя на террасе, висящей над верхушками кипарисов, и предаваясь восхитительному зимнекрымскому пьянству, трое приятелей решили написать «шикарный шпионский роман», советский вариант приключений Джеймса Бонда с красотками, погонями, ЦРУ, КГБ, с различными этническими кулинариями и, разумеется, с морем разливанным виски, джина, водки и шампанского.

Бикфордов шнур воображения, как витиевато они выражались, должен был ветвиться через Россию, Францию, Вьетнам, ну и, конечно же, через Соединенные Штаты Америки.

Из трех соавторов двое (поэт Г. П. и прозаик В. А., то есть ваш покорный слуга) в Америке никогда не были. Зато третий, автор немалого уже числа приключенческих книг О. Г., был, так сказать, настоящим американистом, знал английский язык не хуже своего родного и нередко, закрыв глаза, совершал мысленно прогулки по Пятой авеню, стараясь не пропустить ни одного питейного заведения, где когда-то сиживал то ли в воображаемом, то ли в реальном шпионском качестве.

В начале работы одному из соавторов, а именно мне, почему-то пришло в голову написать сцену на ипподроме. На американском, разумеется, ипподроме. Конечно, я не имел ни малейшего понятия, какие в Америке ипподромы, где они расположены и существуют ли они там вообще. Направился к нашему знатоку: найди мне, пожалуйста, какой-нибудь подходящий к случаю ипподром в Америке. Он открыл свои справочники. Вот тебе, изволь, самый подходящий — ипподром Лорел, штат Мэриленд.

…Могло ли мне тогда, в феврале 1968 года, на склоне Крымских гор, прийти в голову, что я буду по меньшей мере дважды в неделю проезжать мимо этого самого ипподрома по дороге из дистрикта Колумбия в Гаучер-колледж, что на окраине Балтимора?

Не так давно в журнале «Камментари» некая писательница Фернанда Эберстадт (не исключено, что приятельница Бернадетты Люкс) представила общественности ядовитый разбор моего романа «Ожог», сопровождаемый еще более ядовитым жизнеописанием автора.

В лучших традициях советской литературной коммуналки Фернанда поведала читателям некоторые неблаговидные факты моей биографии и представила на обозрение неоконсервативной общественности мои сомнительные политические склонности и отвратительные черты характера.

Здесь, разумеется, не место говорить подробно ни об обвинениях миссис Эберстадт, ни о том, что ее писания поразительно отличаются от привычного стиля американской журналистики и напоминают скорее словесный блуд иных моих соотечественников — доброжелателей как из эмигрантской, так и из советской среды; уместно, может быть, лишь остановиться на одном эберстадтовском пункте.

После того, пишет она, как Аксенов в 1963 году лицемерно покаялся в «Правде», он в течение двадцати лет наслаждался благоволением Кремля и беспрерывными поездками за рубеж, в том числе в 1975 году в Калифорнию, а именно (очевидно, в соответствии со своими анархическими склонностями — В.А.) в пресловутый Беркли.

Тут очень много неправды, которую можно отнести и за счет неведомых мне «русских консультантов» Эберстадт, а можно, впрочем, оставить и на ее совести. Во-первых, с 1963 года («покаяние») до 1980-го (высылка и лишение гражданства) двадцати лет явно не прошло, во-вторых, в течение этого периода я, по крайней мере три раза, на многолетние сроки становился «невыездным», даже в Польшу тогда не пускали, гады!

Что касается поездки 1975 года в Калифорнию (в UCLA, а не в Berkeley), то за эту поездку я бился едва ли не целый год, писал бесконечные заявления, ходил на приемы к различным «булыжникам» и даже инсценировал что-то вроде истерики в секретариате Союза писателей с криками: «Я вам не крепостной мужик!» Так или иначе, — каюсь, Фернанда! — я и в самом деле провел тогда два месяца в США и по приезде написал книгу американских очерков «Круглые сутки нон-стоп».

Любопытно мне было сейчас, когда я завершаю свою вторую книгу об Америке и нахожусь в преддверии своего американского романа, почитать те очерки 1975 года. Забавно прежде всего то, что в них, напечатанных в советском журнале «Новый мир», не содержится почти никакой критики американской жизни.

Весна 1975 года в Калифорнии была для меня, может быть, самым беззаботным временем моей — прости еще раз, Фернанда! — хлопотливой и суетной жизни. Дважды в неделю семинар на родном языке, а потом Санта-Моника-бич, «многопартийная система», всякого рода шлянья — как будто молодость вернулась. Может быть, эта беззаботность и сказалась прежде всего на карнавальном и — Фернанда! — конечно же, гедонистическом характере книги «Круглые сутки нон-стоп», а может быть, тут что-то присутствовало и посерьезнее, а именно нежелание чужака замечать изъяны здешней жизни.

Подсознательно я как бы отшвыривал стереотипы многолетней антиамериканской пропаганды и, изображая волшебную карнавальную Калифорнию, как бы бил по социалистическому реализму. Как еще я мог писать тогда о самом западном Западе, после которого снова уже начинался Восток? Вся моя критика тогда направлялась в адрес родины, что и окончилось, как уже было сказано, потерей родины.

Сейчас я уже почти американец. Я привык к тому, что меня раньше раздражало, например, к запаху попкорна в кинотеатрах, к слабому американскому кофе, к тому, что футболом называется не-футбол, я привык ставить месяц впереди числа, говорить «у-упс» вместо «оп» и «ауч» вместо «ой», потряхивать кистью правой руки, будто обжегся, если что-нибудь непомерно дорого… Будучи американцем, я уже свободен от безоговорочного восхищения, я вижу не только светлые окна, но и затхлые углы моего нового дома, будучи им «почти», я все-таки временами почесываю себе башку: а не вышвырнут ли меня и отсюда за критиканство?

Вот Фернанде Эберстадт мое ворчание ведь явно не нравится. Сидит, дескать, в Вашингтоне какой-то развязный анархист, бывший «комсомольский хиппи», прохлаждается, да еще денежки получает за критику американской массовой культуры.

Консервативная дама, впрочем, не высказывает своих соображений по поводу моего правового положения в этой стране, но вот К.-Е. Матиас из Атенса в ответ на мою статью в «Нью-Йорк таймс мэгэзин» пишет: «…Мы не выбросим Аксенова из нашей страны, но мы ответим более суровым возмездием на его мрачные размышления о нашей художественной жизни, мы будем игнорировать их!» Это заявление дает мне повод предположить, что, если Матиас вдруг смягчится и воздержится от «более сурового возмездия», меня все-таки выбросят.

Боги! Куда же мне тогда деваться, «куда нам плыть», ведь дальше вроде и некуда, ведь Америка же это вроде как бы last frontier[119], на которой предполагалось отбиваться до конца?…

«Круглые сутки нон-стоп» были напечатаны в Советском Союзе на пике детанта. Теплые капли разрядки шлепались на плеши государственных деятелей, в космосе соединились серпасто-молоткастый и звездно-полосатый корабли, и полковник Леонов, вопреки ожиданиям, не попросил в американском салоне политического убежища.

Теперь таких книг об Америке в Советском Союзе не печатают. В последние брежневские, андроповские и черненковские годы в советской прессе воцарилась одна лишь черная ложь. Альтернативность американского образа жизни советскому социализму выводит из себя вершителей «исторического прогресса». Примитивность лжи, очевидно, вполне устраивает заказчиков: новых умов она не заморочит, а призвана заморочить дальше уже замороченных, еще плотнее укрепить в их сознании знак Соединенных Штатов как извечного и окончательного врага.

В принципе та же идея, хотя и выраженная более изощренным способом, живет в антиамериканских высказываниях определенной советской литературно-бюрократической группы, известной теперь под условным наименованием национал-большевиков.

Для выражения своих идей нацболы часто используют жанр литературной критики. В этом поле нередко старается поэт Станислав Куняев, квазирусский (хоть и с татарской фамилией) враг мирового космополитизма. Бдительно он выискивает по страницам советской прессы мельчайших блох американофильства и космополитизма. Постоянное и пристальное внимание С. Куняева приковано к собрату по советскому поэтическому цеху Андрею Вознесенскому, он подкарауливает каждый неосторожный шаг этого «абстрактного гуманиста». Последний в поисках метафоричности, достойной, в самом деле, лучшего применения, сравнивает Россию и Америку с двумя ладонями, обхватившими лоб планеты.

«Две страны, две ладони тяжелые, предназначенные любви…» Легкий морозец политической пошлятинки пробегает по коже при чтении этих строк, однако не это волнует нацбола Куняева. Вознесенский виновен в том, что, оказывается, «предъявляет равный абстрактно-гуманистический счет разным системам», из коих Америка «олицетворяет в сегодняшнем мире культ насилия и террора», а Россия, очевидно, олицетворяет противоположное, то есть культ терпимости и либерализма. Две таких ладони вместе быть не могут, считает Куняев. Планета, стало быть, обречена на одноладонную любовь, бр-р-р…

Даже и в лучшие свои времена Америка, продолжает нацбол Куняев, не держала среди своих лозунгов идею любви, но культивировала насилие и захват. Вот вам пример — судьба коренного, то есть индейского, населения. В российской истории, стало быть, подобных примеров не найдешь, а завоевание Сибири, Средней Азии, Кавказа, Прибалтики, многочисленные разделы Польши были лишь распространением российской поглаживающей ладони.

Другой советский поэт того же направления Игорь Шкляревский в декларативной поэме тоже не обходит Америку своим вниманием. У него все-таки еще хватает совести вспомнить добрым словом американскую продовольственную помощь во время войны (обычно по этому поводу изрыгается лишь сарказм — мы-де воевали, а они-де только свиную тушенку давали), но и он предъявляет Америке какой-то, самым мягким образом говоря, дурацкий и наглый счет.

  • Америка, ты богатая,
  • На бабах ты не пахала,
  • Не воевала ты на своей земле,
  • Наше горе твоим не измеришь.
  • Сегодня ты все имеешь,
  • Только — воображения хочу тебе пожелать:
  • Нас не будет, и вам не бывать.

К американскому богатству нацболы относятся так, будто оно свалилось на США с неба, а не было создано колоссальным трудом народа, энергией и предприимчивостью дельцов, пафосом строительства принципиально нового в истории цивилизации, сильного, но либерального общества. Им кажется, что при раздаче богатства матушка-Россия была просто-напросто несправедливо обделена, а вот Америка при дележе нахапала.

Не лучше ли было бы не злопыхательствовать на чужое богатство, а всерьез подумать о своей бедности: откуда она?

Объявив древнее дело грабежа и разрухи величайшим событием в истории человечества, задушив собственную демократию в самом зародыше, беспрекословно подчинившись самой лживой и самой неумолимой власти, приняв самую идиотскую систему экономики, став диким пугалом всей земли, они не хотят даже задать себе вопрос: «кто же пашет на русских бабах?», а вот с рабской наглостью полаять через забор на богатого соседа — за милую душу!

В недостатке воображения, что здесь как бы предполагается Шкляревским, содержится и априорная агрессивность, нацеленность на уничтожение оппонента. Поэтическое же воображение нацболизма не выходит за пределы им же созданного обмана.

Вообще, в отношении Америки там, за Беринговым проливом, бытуют мифы собственного изготовления редкой устойчивости. Даже и высоколобые интеллектуалы нацболизма пребывают (не исключаю даже, что и искренне) в их плену. Для того чтобы расшевелить в данном случае американское воображение, не мешает бросить взгляд на то, как эти идеологи представляют себе интеллектуальную и литературную ситуацию в Соединенных Штатах.

Согласно нацболовской классификации (классификация — это главная одержимость марксизма всех времен; иной раз кажется, разреши ему все проклассифицировать, и он оставит человечество в покое), — итак, согласно этой классификации, культурные силы США делятся на две основные группы — космополиты и национально мыслящие. Нетрудно догадаться, к какой группе направляет нацболизм свои симпатии.

К «национально мыслящим» критик Селезнев относил таких писателей, как Фолкнер, Фрост, Колдуэл, Стейнбек, Уоррен, Уайдлер, Гарднер. Критик Петр Палиевский, что слывет вожаком нацболовской теоретической мысли, считает Фолкнера чем-то вроде американского Шолохова, хотя и в несколько ухудшенном варианте, ибо он «предлагал не больше, чем мог предложить: старые человеческие ценности», тогда как Шолохов был выше гуманизма, этого наследия «устаревшего девятнадцатого века».

Все-таки Фолкнер хорош как представитель глубинки, истинно народной жизни и, таким образом, как антипод космополитам-авангардистам типа Джойса. Выстраивая свою схоластическую схему, дьячки нацболизма объявляют суть современного конфликта: космополиты против России, космополиты против Америки, космополиты против мира, космополиты против самого бытия.

В американской культурной жизни, по мнению другого кита нацболизма Кожинова, существуют сейчас «здоровые возрожденческие» силы и «темные силы распада»; к последним относятся постмодернисты. К постмодернистам же, злокозненным, что язвительно противостоят «истинным ценностям американского народа», московский мудрец относит народ такого типа: Ален Гинзберг, Джек Керуак, Лоуренс Ферлингати, Курт Воннегут, Джером Сэлинджер, Джон Апдайк, Филип Рот, Норман Мейлер, Питер Брукс, Джерри Рубин, Джеральд Дворкин, Пол Гудман, Дениз Левертов, Карл Шапиро. Процент еврейских имен, как мы видим, в списке «темных сил» весьма высок: так у нацболов всегда.

В том факте, что многих писателей из этого списка в шестидесятые и в семидесятые годы публиковали в СССР, Кожинову видится некое звено мирового космополитического заговора. Люди, публиковавшие их, делали вид, что имеют дело с бунтарями против капиталистического общества, а на самом-то деле их бунт направлен «в равной степени — а подчас даже в большей — против социалистического образа жизни».

Постмодернистский бунт, по Кожинову, являлся орудием «заправил мирового империализма», «Бельдербегского клуба (?) и ЦРУ» и способствовал выработке зловещей политики Рейгана.

Чуть-чуть споткнувшись на «неоконсерваторах» — ведь они, настоящие враги социализма и друзья президента Рейгана, на дух не переносят постмодернистов, — Кожинов пускается в перечисление: «Норман Подгорец, Ирвинг Кристол, Роберт Элтер, Чарлз Френкель, Дэвид Рисмен, Натан Глейзер» — ах, как будоражит эндокринную систему нацбола звучание этих имен! — и тут с легкостью и (согласимся) полной естественностью приходит к выводу: и те и другие являются антикоммунистами, космополитами, действующими в полной стачке друг с другом, сначала одни, потом другие, ибо «перед нами две стадии (!) развития одного литературного и, шире, идеологического явления. Цель и на той и на другой стадии одна: превратить американский народ в послушное орудие международного империализма и сионизма».

Последнее слово кожиновской аргументации нам следовало бы подчеркнуть трижды, в нем содержится корневая идея всех этих дубовых нацболовских построений: «Бей жидов, спасай Россию и Америку!» Главный враг нацизма любой окраски остается все тем же.

Любопытно, что в этих невежественных бреднях впервые как бы проявляется какой-то смутный призыв к «здоровым силам Америки». Раньше предполагалось, что всякая американщина должна быть искоренена ходом исторического прогресса, сейчас у здоровых сил появилась слабая, но все-таки надежда на выживание и даже на сотрудничество в борьбе с «темными силами распада»; им нужно лишь отбросить «старые человеческие ценности» да вызвериться антисемитизмом, а потом-де договоримся.

Невежество нацболизма в оценке американской культурной ситуации, возможно, является идеальной канвой для примитивного рисунка модернистского, космополитического и в конечном счете еврейского заговора. Выделив почему-то покойного Джона Гарднера в качестве символа «здоровых, национально мыслящих сил», Кожинов не может даже удержаться от намека, что трагическая гибель писателя была не случайна, что за ней можно увидеть «поистине страшный смысл», разглядеть зловещие тени постмодернистов и неоконсерваторов.

Невежество, мифотворчество и вульгарность в оценке американской ситуации, увы, не являются достоянием одних только нацболовских умников. Официальная советчина (может быть, даже и специализированные по Америке соответствующие учреждения и личности вроде спецкоров и обозревателей) также не очень-то ясно представляет себе американскую жизнь. Охотно берутся на веру самими же изобретенные стереотипы лжи. Массовый агитатор, говоря об американской прессе, употребляет выражение «машина американской пропаганды», но даже такой эксперт, как Георгий Арбатов, сдается мне, не понимает степени независимости здешней прессы от правительства.

Придушив у себя в стране всякие открытые проявления инакомыслия, советские аппаратчики хотят и Америку представить тоталитарным царством, а главное, они сами хотят поверить в это, всячески избегая мысли о том, что, если бы меру непокорности, нужную в СССР для определения антигосударственности, можно было приложить в США, антигосударственным оказалось бы едва ли не все американское население.

Среди советских чинов в моде высокомерное презрение в адрес Соединенных Штатов, идущее, без сомнения, от определенного комплекса неполноценности. Это высокомерие, между прочим, сравнительная новинка стиля. Когда-то на Америку (хотя бы в производственном смысле) равнялись; Ленин призывал сочетать «русский революционный размах с американской деловитостью», всю жизнь слышались призывы из-за Кремлевской стены «догнать и перегнать Америку», Хрущев даже отмерил для этого дела двадцатилетний срок и к этому времени как раз и приурочил построение вожделенного коммунизма. После падения Сайгона, однако, Америку как мировую силу как бы уж и списали со счета, тогда-то и появился этот стиль взгляда свысока, разговора с темной презрительной ухмылочкой. (В скобках замечу, что этот стиль, который практикуется и сейчас, все-таки был в последнее время, а именно, сдается мне, после Гренады, несколько поколеблен.)

Вспоминается, как однажды на прибалтийском писательском курорте появился крупный цековский чин, только что вернувшийся из Америки. Основательное брюшко товарища нависало над новенькими стоявшими коробом джинсами Levi's, «молния» застегивалась только на пол хода. На груди товарища висела американская камера «Полароид». Время от времени он фотографировал свое полностью американизированное семейство и с довольной улыбкой превосходства над окружающими (большинство из которых никогда не видело в глаза полароидного чуда) держал двумя пальцами быстро подсыхающий снимок.

После обеда, за коньячком, он рассказывал писателям об Америке. Эта страна идет в ложном направлении… Презрительно выпяченная нижняя губа… У них кишка тонка… Смешок… Все, что они выдвигают, просто несерьезно… Misleading and misled country[120], добавлял он почему-то по-английски…

Пренебрежение силой Америки и вообще Запада весьма характерная (и очень опасная для всех) черта нацболизма. С Европой вообще для них вопрос как бы уже решен — надо будет, сдуем, как пыль! Откровенно по-нацистски взирает на Европу новый мессия нацболов поэт Юрий Кузнецов.

Тем, «кто молод», он предлагает уже сейчас снаряжать лошадей, «скакать во Францию-город, на руины великих идей». Нет ни военных, ни нравственных преград — «нам едино, что скажут потомки золотых потускневших людей»!

«Только русская память легка мне!» — восклицает далее поэт и завершает пассаж соображением о том, что «чужие священные камни, кроме нас, не оплачет никто!».

Трудно не увидеть здесь нацболовской мечты о глумлении над разрушенной и порабощенной Европой. Только зря готовит лошадок Кузнецов. Никто этих всадников с их крокодиловыми слезами во «Францию-город» не пустит, а сунутся, так получат такого леща, что копыт не сосчитают. Нацболизм хоть и зловещ, но ублюдочен от рождения, и не только потому, что загодя разгадан, но и потому, что опирается на дурную идеологизированную память, не понимает современного мира, не может оценить реальной мужской силы демократии, включающей и отменную мощь европейских армий, и, между прочим, сознание нескольких миллионов инакомыслящих русских.

Широко практикуется в этих кругах миф о том, что «американцы — плохие солдаты», что они изнежены и декадентны. Этот очень опасный миф основан на чрезвычайно низком уровне знания американской психологии, на недооценке американских парней. Рискну заметить, что приведенные выше нацболовские соображения об американских интеллектуалах, возможно, вполне соответствуют соображениям (если таковые вообще имеются) о мире американских стадионов и пивных салунов, о всех этих red necks, tough guys и прочих потребителях пива «Бадвайзер», которые, собственно, и составляют костяк страны.

Америка, в принципе, не любит проигрывать. Американские парни во Вьетнаме не проиграли ни одного сражения. Эта война, увы, попросту оказалась полем внутриамериканского спора. Поводов для высокомерия у соваппаратчиков в связи с Вьетнамом нет никаких. Им лучше бы лишний раз сообразить, что у Америки есть все шансы, чтобы защититься от шантажа, что, разлетевшись на Америку, вечно на ней расплющивались — слава Богу! — разные нахрапистые трутни с казарменными идеями «самых передовых обществ».

Далее следуют соображения «единства». Советское общество едино, американское общество раздроблено, то есть как бы слабее. В этой системе пропущен один немаловажный момент. В так называемой раздробленности Америки живет ее магнитная сила, сильнейшее желание ее защищать.

Если бы Америка была «едина» по советскому или иранскому образцу, ее защита не стала бы духовной целью современного человечества. Нужна не только решимость, но и страстное желание защищать Америку с ее многоликостью, ее разбродом, ее идейными и эстетическими шатаниями, защищать ее гедонизм, ее щедрость, ее этническую пестроту и англо-шотландский фундамент, ее неравенство, ее технологию, ее стихийную контрреволюционность, в которой до сих пор живет надежда на новую либеральную пору цивилизации, ее экуменизм, ее капиталистов и ее бродяг, ее суперстарз и ее фермеров, профсоюзников, журналистов, политиков, феминисток, священников, проповедников, культуристов, гомосексуалистов, лесбиянок, сектантов, гадалок, постмодернистов, борцов, уличных музыкантов, игроков казино, беглецов с Востока, панков и хиппи, манекенщиц, киношников, биржевых брокеров, девиц «гоу-гоу», налоговых инспекторов и даже ее агентов по продаже недвижимости…

Я пишу эти строки во время очередного бейрутского кризиса, когда бесноватые муллы и ублюдочные террористы пустились во все тяжкие, чтобы унизить Америку, а значит, унизить все законы Эллады, заповеди христианства, кодексы рыцарства, все, что еще осталось достойного защиты. Будь я молод, я бы записался сейчас в американскую морскую пехоту, чтобы провести какое-то время своей жизни в прямой борьбе за свободу.

Называя лопату лопатой, я скажу, что в наши дни антиамериканисты, даже и такие, как Габриэль Гарсия Маркес, являются врагами свободы и друзьями мирового концлагеря, хотя парадокс Америки заключается в том, что она должна защищать и своих антиамериканистов.

Дождь в Джорджтауне, все замедленно, машины наплывают одна за другой в ритме долгого дождя, почти элегически мы движемся в своем «бэби-бенце» в поисках местечка, чтобы пришвартоваться, мимо маленьких домов с медными ручками дверей, с фигурками уток и фламинго на крыльце, с окнами, за которыми видны картины, камины и лампы, мимо этнических ресторанчиков и маленьких лавок, демонстрирующих фокусы обувной, табачной, мебельной и прочих элегантностей и экстравагантностей, вдруг слегка вздымаемся, оказавшись на мостике через канал, где еще уцелели деревянные шлюзы, — в конце улицы, в сумерках серой полосой прокатывается Потомак — появляется расплывающийся красный светофор, обзор закрывается складками плащей, разноцветными клиньями зонтов, мелькают два-три смеющихся лица, ритм внешнего движения вдруг совпадает с блюзом внутримашинного радио…

«Ах, американский дождь…» — вздыхает наша московская приятельница. Третьего дня мы случайно натолкнулись на нее возле памятника Линкольну. «Вот, посмотри, — сказала Майя, — на ступенях сидит женщина, как две капли воды похожая на Галю Груздеву».

В первые годы после эмиграции, надо сказать, перед нами то и дело мелькали в американском калейдоскопе знакомые московские лица: то сенатор какой-нибудь на газетной странице оказывался похож на Женьку Р., то бартендер в ресторане на Витьку Е., то банковская кассирша смахивала на Ирину Д. и т. д. Даже в чертах баскетболистов на экране ТВ нам виделись наши прошлые Жорки, Таньки, Светки, Мишки.

Двойник Галки Груздевой встала и оказалась Галкой Груздевой. Оказалось, что большевики вдруг расщедрились и отпустили ее в Америку, и вот именно в Вашингтон, на научный конгресс. Нет, она нам не звонила, у нее и телефона нашего не было. Ну конечно, она могла бы достать наш телефон в Москве, спросить у друзей, но не спрашивала, боялась, трепетала над своей визой, как над фарфоровой: как бы не кокнуть, а вдруг отберут, если узнают, что с Аксеновыми дружна.

И вот такая встреча. «Я о вас думала, а вы вдруг материализовались, нет-нет, я теперь не боюсь, ведь это уже Америка». В дождливые сумерки мы едем вместе ужинать в Джорджтаун. Она, не отрываясь, смотрит в окно на брызги дождя и, очевидно, замечает гораздо больше, чем мы, в окружающей столь влажной действительности. Немолодая женщина, ученый-биолог, умная и уже основательно усталая, как и все немолодые советские женщины-биологи. Она впервые в Штатах и, кажется, впервые вообще на Западе.

Вдруг — удача! Какой-то бравый малый бодро подходит к своему «камарро», — значит, мы сможем встать на его место. Я открываю окно. Are you leaving, sir? Он улыбается. Your luck![121] Галя смеется. «Мне все еще забавно, что вы разговариваете по-английски». В самом деле, забавный образ жизни, соглашаемся мы: внутри ты говоришь на своем языке, открываешь дверь и оказываешься как бы в другом составе воздуха.

…Мы ужинаем в китайском ресторане. Наша приятельница разглядывает других едоков, вполне обычный подбор джорджтаунских dining parties[122].

— Знаете, ребята, я иногда думаю, — говорит она, — что американцам, наверное, гораздо труднее умирать, чем нашим людям.

— Ты думаешь, здесь мало беды?

— И все-таки. — Она вздыхает. — Здесь, может быть, не меньше драм, но меньше тоски, худосочия, унижения. Жизнь здесь человечнее, из нее уходить труднее, чем из нашей…

— Однако они не знают ведь другой, для них эта жизнь вполне обычна, они не помещают себя в ту жизнь, которую ты, Галя, столь метафорически называешь нашей…

Апрельским пополуднем (так и хочется сказать «афтернуном») я гуляю с нашей собакой в Рок-Крик-парке. В этой его части нет ничего культивированного, возникает иллюзия леса, хотя по берегам каньона в десяти минутах ходьбы располагаются иностранные посольства. Ручей, тропинка, склоны, кусты орешника и вишни, стволы огромных дубов, каштанов и кленов.

Мы одни. Ушик хлопотливо что-то выискивает в камнях и траве, бросает задними лапами прошлогодние листья. Полное отсутствие ветра. Все неподвижно во всем объеме леса и неба. Рассеянный серый свет. Крутой склон прилегающего к каньону парка «Дамбертон оакс» в полном цветении: все оттенки розового перемешаны с пятнами яркой желтизны и пучками белого, и все пронизано нежнейшей зеленью. Я долго смотрю на этот цветущий склон, и вдруг меня посещает уверенность в том, что это не что иное, как душа моей недавно скончавшейся в Казани девяностодвухлетней тетки Ксении.

Она умерла полгода назад, но я узнал об этом только за неделю до этой встречи. Письма из Казани почти не доходят, телефонные звонки из Вашингтона, думаю, поднимают по тревоге полный состав местного ГБ.

Сестра моего отца, она росточком не доходила ему до плеча, некрасивая, нос картошкой и удивительно голубые глаза. Муж ее погиб, господа, еще в Первую мировую войну, и с того времени она была одинока, если не считать оравы чужих детей, которых ей, поколение за поколением, пришлось воспитывать.

Я оказался в ее доме после ареста родителей пятилетним детдомовцем, и она воспитывала меня до шестнадцати лет, пока я не отчалил в свое магаданское юношество, к ссыльной маме. Во время войны в казанском доме остались одни женщины и дети. Чтобы прокормить всю ораву, тетя Ксения отправлялась и в дождь и в стужу на местную барахолку. Она торговала там чужими вещами и получала с продажи какой-то процент. Дети ждали у окна ее возвращения. Вот она появляется сквозь пургу, кургузая, маленькая, тонкие губы упрямо сжаты. Иногда она приносила краюху хлеба, луковицу, иногда пару килограммов картошки, иногда ничего.

Вернувшись после десятичасового стояния на рынке, она рубила сучковатые дрова — ее натужные выдохи, от которых нам всем становилось стыдно, — варила еду, иной раз устраивала общую баню.

Запомнилась сцена. Я стою в корыте. Она мне трет немыслимо грязную ногу мочалкой, потом отстраняется, как бы любуясь результатами своего труда, и говорит: «Ну вот, сравни теперь ту и эту, какая же лучше?» Мы оба смеемся. Счастливый момент детства — тетка меня любит!

При жизни о тете Ксении говорили: «У нее большая душа». Встретив ее в цветении склона «Дамбертон оакс», я увидел, какая это была спокойная и мирная красавица.

Большевики изгнали меня с моей родины, отрезали путь к дорогим могилам, однако души витают вне их власти и встают перед изгнанниками в воспарениях американской земли.

Штрихи к роману «Грустный бэби»
1985

Из дневника ГМР.

Внезапно я обнаружил себя лежащим на ложе, жестковатость и малопружинистость которого вызывали странные ощущения той жизни. Это ощущение усугубилось пятном на стене, до странности похожим на то, что образовалось там в 1969 году, когда Виктория швырнула в меня банку с майонезом, но промазала, после чего в течение долгих лет это невыводящееся пятно служило мне доброй опорой: стоило только выразительно взглянуть на него, как Виктория прекращала спор и покидала комнату.

«К счастью, все это лишь капризы подсознания», — подумал я. В окно с прежней яркостью жарит солнце Бетховен-стрит, стоит одно из тех утр, не таких уж редких здесь, когда кажется, что за ночь мир переменился к лучшему или, во всяком случае, не сподличал в очередной раз — никто не взорван, никто не похищен.

Если только я сам не похищен. Будто похмельная спазма прошла по коже, показалось, что откуда-то хоть и стороной, но вполне отчетливо прошла фраза «нарастает темп уборки урожая, труженики полей по достоинству оценили меткие замечания товарища Горбачева».

Как обычно, большим пальцем левой ноги я включил телевизор. От сердца отлегло: на экране оказался Брайант Гамбл. Он хоть и сказал по-русски «доброе утро», но все-таки с нашим акцентом. Просто Эн-би-си ведет очередную «живую» программу из Москвы, вот наш парень и научился немного вякать по-ихнему.

На кухне не оказалось ни пива, ни кофе, чтобы поправить голову. Снова взяла оторопь: это ведь тоже оттуда, это выражение, здесь-то давно муки похмелья в отставке.

Отправился на угол в магазин «7-11», купить себе кофе. Бетховен-стрит выглядела странновато. Куда-то исчез филиппинец, торговавший с коляски хотдогами и мороженым, весь бизнес которого держался на людях, коим не с руки было пройти лишнюю сотню метров за тем же товаром в «7-11». Вместо него стоял богато одетый узбек с золотым орденом Чойбалсана на лацкане цековского спинжака. Чего он тут стоит, к чему приценивается? Откуда вообще взялся этот персонаж среди нашей хипни? Ага, должно быть, просто член делегации парламентариев, вышел из «Хилтона» пробздеться, мечтает о девке…

А вдруг?… Прошиб лошадиный пот. Влетаю в лавку. Сердце стучит, как лошадь. Цепляю со стенда свеженький «Пентхаус», бодрю себя смешком: интересно, какие тут сегодня лошади, какие ляжечки на обложечке? В зеркале вижу лошадиную загнанную рожу, в руке журнал «Советский экран». Швыряется в глаза фраза передовицы «нынче вряд ли найдется в нашей стране человек, не поверяющий себя решениями Апрельского (1985) пленума ЦК КПСС»…

Неужели влопался? За ночь перевезен из нашего города в их, то есть в нашу ту из этой их, иными словами, в эту вот прежнюю, из той настоящей?

Что-то все-таки вокруг еще вращалось, подмигивало и предлагалось, продуктов и товаров было вокруг еще немало, однако не оставляло ощущение зыбкости и незаконности.

Надо срочно брать такси и мчаться куда-то. Если есть еще хоть малый шанс удержаться, надо его использовать!

Такси различных фирм пока предлагались в избытке. «Желтый кеб», «Атлас», «Пять звезд», «Голубая вершина»… Выбираю почему-то без надписи на борту, но зато оливкового цвета и с шашечками. «Гони!»

Таксист сразу начал ругать правительство, и делал это с провокационным упоением: хмыри, мол, аферисты, поганой, мол, их метлой! Парирую: «Если вам не нравится правительство, выбирайте другое!» Он радостно сверкнул цыганским глазом: «Помоги, друг, достать произведения Солженицына!» Нет, этот номер не пройдет, не спровоцируешь! Начинаю мычать что-то вроде «этих превосходных полетов», а получается генетически опротивевшее: «Мы красная кавалерия и про нас»… Машина останавливается у подъезда «Союза творческих союзов». Вижу часовых с четвертой и второй буквами русского алфавита на погонах. «Куда ты меня привез, распиздяй?» — «Кажется, по адресу», — отвечает раб, подавляя рыдания. «Нет, не выйдет, вези туда, где у меня еще остался шанс!» — «Куда? Где это ваш шанс? Сами не знаете!»

…Площадь вздымалась брусчатым горбом и сплющивалась по краям, будто в широкоугольной оптике. Агарофобия окаймлена была клаустрофобией громоздящихся строений, все эти красные кирпичи и плиты шлифованного лабрадора, все эти зубцы, шпили, козьи ножки карнизов, витые тюрбаны куполов, вся эта социалистическая Византия.

Нескончаемая очередь тащилась по краю площади и утекала в прямоугольную черноту. Предполагалась торжественность, но кто-то тихонечко жевал, кто-то, заглядывая в рукав, читал книжку. При полном отсутствии шансов люди все-таки не хотели даром терять времени. А может быть, каждый, как и я, лелеял последнюю надежду?

Из-за угла дома, похожего на сундук персидского царя, вдруг стали выползать круглый нос и крутой лоб «Боинга-747». Кажется, это и есть мой шанс, нужно только пересечь площадь. Однако я не смогу этого сделать в одиночку — агарофобия сдует, как мотылька. Все-таки оторвался от вечной очереди, шатким шагом достиг вершины бугра и там закачался под ветром. На счастье, из башенных ворот вдруг появилась толпа авиапассажиров и зашагала ко мне, персон не менее трех сотен.

Они шли в ровном темпе, неся через плечо или в руках свои сумки, фотокамеры, туалетные ящички, и брифкейсы, и прочее, то есть теннисные ракетки и клюшки для гольфа. Выглядели они как-то вразнобой — иные загорелыми и цветущими, будто прямо из Майами, другие бледными и задроченными, будто не иначе как из Нью-Йорка. Одни шли по-простецки, едва ли не на босу ногу, другие по всем законам клуба, одни беззвучно хохотали, демонстрировали сильнейшее возбуждение, будто только что освободились из бейрутского плена, другие шагали с сосредоточенной вяловатостью, словно возвращались из деловой командировки в Чикаго.

Вот вам два-три портрета. Милейшая толстуха буфетчица в растягивающихся джинсах и в майке с надписью «I'm sexy»; задниц таких не видывал ни Крым, ни Кавказ. Трудящийся миллионер в длинной шубе из скандинавских мехов шествовал, потупив глаза, как всегда немного смущаясь своего богатства, будто «Роллс-ройс» среди «Фольксвагенов». Стройная женщина-администратор с негативным выражением лица, но зато с великолепнейшим, до складочки, разрезом на юбке; смущало некоторое несоответствие — лицо намеренно отталкивало, нога намеренно привлекала. Длиннорукий выпуклоглазый малый в майке с надписью «Пума», с изображением оной и с пучками рыжих волос, из-под майки выпирающих.

Вот к этим своим согражданам я пытался подвалиться, стараясь отвалить подальше от соотечественников, безучастно взиравших из очереди на агарофобический пейзаж. Шатко и неуклюже я шагал вровень с авиатолпой, срезая понемногу, осторожно сближаясь, стараясь не привлечь чрезмерной резвостью внимания сторожевых башен.

Вскоре я заметил, что слился с этой беззвучно шагавшей, жестикулирующей и артикулирующей толпой. Я оглядывался во все стороны, и мне казалось, что я вижу среди идущих немало то ли знакомых, то ли примелькавшихся лиц: своих соседей по кондо, джоггеров, шоферов грузовиков, патрульных, профессоров-либералов-консерваторов, стареющих хиппи, двух поэтов и пяток киношников, дипломатов из Ди-Си, китайских кулинаров, директора, адмирала, писательницу романтического направления, адвоката и чиновницу, водителя скулбаса, студентов-троянцев и студенток-амазонок, пару кандидатов в президенты, болельщиков футбола, женских активистов, нищих, яппи, фотографа с тремя котами, грабителей, священника, синклит русистов, джазменов, нудиста, Джейн Фонду, ЗАПа, Ромео, Меркуцио, няню… Неужто мой шанс сработал, а если это так, то почему бы и другим с того дальнего берега площади, из тех зубчатых теней, не попытаться соединиться с идущими и не топать вместе? «Не жди ответа, — сказал я себе, — ни на первый вопрос, ни тем более на второй».

Рыжий в майке с надписью «Пума» — мистер Флитфлинт? — вытянул губы и стал что-то насвистывать. Тут включился звук.

Июль 84, Вермонт — июль 85, Париж

Страницы: «« ... 345678910

Читать бесплатно другие книги:

«В голосе Минца была такая уверенность в своем праве приказывать, что Удалов с Грубиным со всех ног ...
Серия повестей и романов о приключениях отважного агента Интер-Галактической полиции великолепной Ко...
Серия повестей и романов о приключениях отважного агента Интер-Галактической полиции великолепной Ко...
«Уважаемая редакция!...
Планета Пэ-У лишь недавно вступила в Галактический центр и ее пока считают отсталой цивилизацией. Зд...
В Подземном царстве, где правит Властелин Тьмы Пакир, однажды родился необычный крылатый человек Эль...