Заклинатель джиннов Ахманов Михаил
— Есть у Амура стрелы, есть и сети… Такого нет философа на свете, чтоб женский вид сносил спокойно, не окочурившись при том… И если даст Господь вам вдохновенье, надгробной надписью его почтите…
Пусть его, подумал я, не спуская глаз с девушки.
Какая красавица! Мне б такую!
Интермедия 1
ГОРЫ СДВИНУЛИСЬ
Когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила.
Коран, сура 81. Скручивание.
Велик Аллах! И милостью Его, я, Захра, дочь эмира Азиз ад-Дин Хусейна, не страдаю пороком тщеславия. Нет во мне суетных желаний кичиться своим умом, красноречием и красотой, отцовским богатством и древностью рода, и даже тем, что из всех живущих стоим мы ближе к престолу Аллаха и род свой ведем от матери Фатимы и святого Али. Это не наша заслуга, это всего лишь отличие, что выделяет нас изначально как серебряный слиток среди слитков меди. Но кто скажет, к чему приуготовлен тот или другой металл?… Глядишь, медь обернулась чеканным сосудом, полным мудрости и доброты, а серебро — всего лишь монетой, которую тискают алчные руки ростовщика…
И, памятуя об этом, я не считала себя звездой среди глиняных черепков, склоняла слух к речам достойных и не мнила себя ни умницей, ни красавицей. Хотя мужчины, случалось, утверждали иное. Робер с французской галантностью намекал, что я похожа на Артемиду: тонкий стан, длинные ноги, пышные темные волосы и нечто божественное во взгляде. Стан, ноги и волосы таковы, какими их сотворил Аллах, и я ими довольна, а все остальное на совести Робера; он — живописец, личность творческая, импульсивная, а значит, склонная к метафорам и преувеличениям. Но Али ГаФур, ваххабит и мой поклонник из Алого Джихада, говорил, что я напоминаю прянувшую с тетивы стрелу; а между стрелой и богиней охоты можно усмотреть сходство. Абдаллах ас-Сукат, коему я предназначалась в жены, комплиментами меня не баловал, однако смотрел и пускал слюни, будто явилась ему гурия из райских садов, обольстительная и прекрасная, как сон у источника Зем-Зем. Его липкие взгляды были мне ненавистны… Но это было давно, так давно! Целых семь лет назад…
Многое изменилось с той поры. И я изменилась — не знаю, к лучшему или к худшему. Я уже не та Захра, робкая и отчаянно смелая, что вошла в отцовский кабинет в один из дней, назначенных Аллахом. Воистину то был день великих свершений и перемен: вошла я невольницей, а вышла свободной, как ветер над каменистым харратом. Почти свободной; ведь даже ветер не в силах опрокинуть гору. И у меня есть своя гора — мой джабр, мое предназначение.
Отец, призвавши меня, объявил, что Абдаллах жаждет услышать, когда я войду в его дом и проследую к брачной постели. Сказано это было самым суровым тоном, так как речь о моем замужестве заходила не в первый раз, и я поняла, что теперь мне, наверное, не отвертеться. Отец был преисполнен решимости, а матушка, вытирая слезинки пухлыми пальцами, в то же время улыбалась и кивала мне с дивана, словно говоря: вот и пришел, милая, твой час, счастливый миг соединения с достойным юношей, наследником богатств и древней славы. Баба, однако, не говорил ничего и вовсе не улыбался; сидел на суфе с мрачным лицом, уставившись в изразцовый пол. Заметив это, я воспрянула духом. Дед хоть и жил в Джабале, нашем поместье под Кербелой, оставался главой семьи, и руки его были твердыми, разум — ясным, а слово — последним. Если на кого и надеяться, так на него, подумала я, вздохнула и, набравшись храбрости, промолвила: — Абдаллаха не хочу! Хочу учиться. В Европе! Дед хмыкнул, матушка застыла с раскрытым ртом, а отец поперхнулся. Брови на его красивом холеном лице сошлись, глаза округлились, ноздри раздулись — все признаки гнева, знакомые мне, были ясны, как грозовые тучи на хмуром небе. Но он сдержатся; взглянул на деда, будто испрашивая помощи, вскинул руки вверх и начал обличительные речи. Сперва он напомнил про род Абдаллаха, пусть не столь славный, как наш, но все же почтенный и состоятельный; потом заклеймил моих безбожников-учителей и подруг-бесстыдниц, проклял книги и телевизор, что развращают молодежь, а вместе с книгами — бары, кафе и слаксы, голливудские фильмы и мини-юбки, губную помаду и туфли на высоких каблуках, и все обычаи Запада, внушающие непокорность дочерям, чей разум короток, а язык долог. Я слушала его, потупив взор и размышляя о воле Аллаха, создавшего меня женщиной; в ином варианте все эти грехи и грешки не были б для меня такими запретными. Вот, например, отец: хоть он не носит юбку, но вообще-то юбками не брезгует. Особенно мини… Особенно где-нибудь в Лондоне или в Париже…
Мысль об этих сказочных городах дала мне силы — или чуть заметный дедушкин кивок?… Я выпрямилась и, не глядя на отца, сказала:
— Мне не нужен Абдаллах. Мне не нужны его богатства. Там, в Европе, я не стану бегать по барам и кафе, я буду учиться. У мудрых людей! Разве не сказано Пророком: ищущий знаний — благословен? Или это относится только к мужчинам? К тем, чей разум болтается меж ног, а с языка текут не речи мудрости, а слюни?
Матушка в ужасе всплеснула руками, дед хихикнул, а отец побагровел. Кажется, я перегнула палку — насчет слюней и всего остального. Благовоспитанной дочери эмира не полагается знать о таких вещах, но я не испытывала смущения. Я уверилась, что не лягу в постель Абдаллаха, а если меня уложат силой, случится нечто страшное. Очень страшное! Я даже собиралась укоротить его дни — или по крайней мере то, что болталось у Абдаллаха между ногами.
— Дерзишь! — Кулак отца взметнулся над моей головой. — Дерзишь, негодная! Да проклянет тебя Аллах! Забыла свое место? Ну так я…
Кулак начал опускаться, матушка побледнела и испуганно пискнула, но тут раздался голос деда:
— Не трогай ее, Хусейн. Белую верблюдицу не хлещут плетью. Ее берегут, помня о том, что в этой стране уже была война и будет, видимо, другая. Пусть едет подальше от опасностей!
Отец окаменел с поднятой рукой, а баба, резво вскочив на ноги, подошел ко мне и коснулся щеки сухими тонкими пальцами.
— Пусть едет, — повторил он. — Я даю ей свое благословение и защиту. И содержание — сорок тысяч английских фунтов в год.
Чуть наклонив голову, я поцеловала его пальцы. Он был щедр, и он избавил меня от Абдаллаха, но это ли стоило благодарности?… Главное, он меня любил. Тогда я еще не понимала всей силы и смысла его любви; ведь для него я была не только Захрой, любимой внучкой, его продолжением и кровью, но чем-то неизмеримо большим — сосудом Аллаха, лоном, в котором зародится аль гаиб. Ибо такова моя судьба, мой джабр — зачать, выносить и родить мессию. Аль имам аль гаиб, Скрытый имам будет моим сыном… Так сказал дед, и так подтвердили видения.
Мои видения… малыш со светлым личиком… крошечный синеглазый мальчик, что тянет ко мне руки… Мое дитя?… Возможно… Но не от Абдаллаха!
На отцовском лице румянец гнева сменился обычной смуглотой.
— Ты говоришь, пусть едет? Едет? Одна? Девчонка-недоумок? И ты готов ее благословить? Не говоря уж о деньгах? Прости, но если это шутка, то…
Пальцы, гладившие мою щеку, напряглись: баба не терпел, когда ему прекословили.
— Твоя мудрость, сынок, бежит впереди моей глупости. Сказано, что я отпускаю ее, но не сказано, что отпускаю одну. Ахмед Салех поедет с ней. Ахмет, и сорок тысяч фунтов… и что-нибудь еще… так, на всякий случай… Этого хватит, чтоб оградить ее от зла. Она будет как гранатовое зернышко — из тех, что лежат в середине, спрятавшись за другими зернами и кожурой. Ахмет — это очень твердая кожура.
— Пусть едет с мужем, с Абдаллахом, — внезапно вмешалась матушка. — Ахмет — чужой человек и может задумать дурное, когда в руках его будут деньги и невинная девушка.
— Чужо-ой? — протянул дед, не поворачивая головы. — Для тебя, женщина аль Самир, не подарившая мне внука, Ахмет — чужой? Запомни, что Салехи служат нам с тех времен, когда про род Самиров не слышали ни в Багдаде, ни в Аравии, ни в Мисре! И никогда — запомни, никогда! — мы, эмиры Азиз ад-Дин, и предки наши, начиная с Хасана ибн Низари, не выказывали неудовольствия их службой. Тебе ли, женщина, судить о них, о верных воинах и стражах? Твоим ли родичам-купцам, которым нефть дороже крови? — Дед прищурился, кивнул отцу и приказал, чуть повысив голос: — Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Моей внучке не мил Абдаллах ас-Сукат, ибо он — потомок вонючего ифрита и ослицы! Значит, другой мужчина будет ее супругом, и пусть она ищет и выбирает сама, без принуждения и страха, ибо никто не уйдет от своей судьбы. Готовьте ее к отъезду! Даю вам десять дней на сборы, и этот срок она проведет в Джабале. Со мной и с Ахметом.
Вот так все и свершилось, будто в историях Шахразады: халиф приказал и удалился, а слуги забегали, чтобы исполнить его повеления. Я не видела их суеты, ни матушкиных слез и причитаний, ни сборов, ни сундуков с добром (их я бросила во Франции), ни вытянутой физиономии Абдаллаха, с которым, надо думать, поговорил отец. Я в это время была в Джабале, под дедушкиным крылышком, в оазисе видений и персиковых садов, что цвели в тот год с небывалой щедростью. Но это уже другая песня и другая сказка.
Потом я уехала в Париж, в Сорбонну. Учиться и искать себе мужа, как приказал баба.
Чарующий город Париж! Не красота его пленяет, не роскошь, не память о прошлом, не старые камни, не соблазнительные фантомы витрин, а некая легкость и жизнерадостность, словно мелодия, звенящая в воздухе, то, что создает атмосферу вечного праздника, круговорота событий, движения мысли, трепета чувств. Конечно, теперь я понимаю всю иллюзорность прежних своих ощущений: я видела не реальный город, а мой Париж, явившийся Новым Светом для девочки с месопотамских равнин, древнее и скучнее которых нет места в подлунном мире. Я понимаю это, и все же чувство праздника и новизны не покидает меня, когда я думаю о Париже. Пусть настоящий Париж не таков, каким я видела, каким придумала его, пусть!.. Что это, в сущности, меняет? Ровным счетом ничего.
Я расцвела в этом городе. В нем девочка Захра стала Азиз ад-Дин Захрой, арабской принцессой, чуть загадочной, в меру богатой, независимой и элегантной. Нельзя жить в Париже и не стать элегантной женщиной, а у женщины, привлекательной для мужчин, всегда есть какая-то тайна. И у меня она была — мой джабр, мои поиски, мои видения. Я не могла забыть о них, даже если б пожелала — Ахмет, мой молчаливый страж, своим присутствием напоминал об истинной цели моей поездки.
Мы жили с ним мирно; он был ко мне добр и почтителен, и я не сомневалась, что могу положиться на него. На его силу и преданность, спокойствие и разум, на умение отсечь лишнее и посоветовать нужное… Правильно сказал баба: с Ахме-том я была словно гранатовое зернышко, защищенное твердой кожурой, и мне это нравилось. Он не мешал и не слишком стеснял мою свободу; он охранял и берег, ибо в том заключался его собственный джабр. Так текли мои дни и превращались в месяцы, а из них складывались лето, осень, зима и весна, и все это вместе отлетало назад, в прошлое, сезон за сезоном, год за годом. На родине отбушевала война, предсказанная дедом, случились другие события, но все они пролетели мимо, как цвет, облетающий с персиковых деревьев. Я училась; сначала — общей истории, потом — античной, потом писала работу по доисламским культурам Аравии, Сабе и Химйару, у Рене Дюпона, пожилого профессора-ориенталиста. Потом стажировалась в Берлине у доктора Маннерхайма, в Лондоне, Филадельфии и Каире; Каир, знойная и яркая аль-Кахира, понравился мне больше других городов — не потому ли, что был основан моими родичами?…
Храни меня Аллах от греха гордыни… Так ли, иначе, я повидала мир, и всюду Ахмет Салех был рядом. Возможно, не только он, но видела я одного Ахмета. Всегда почтительный и серьезный, он следовал за мною словно тень — грозная тень со стальными мускулами и непроницаемым лицом. Он охранял меня и занимался моими финансами; подыскивал кухарок и служанок, снимал квартиру или номер в отеле, водил автомобиль — если мне не хотелось самой посидеть за рулем — и выполнял сотню других обязанностей, временами загадочных и сокрытых от моих глаз, как лицо уродливой старухи под темной густой паранджой. Я знала, что он каким-то образом наводит справки о всех моих знакомых; во всяком случае, по прошествии нескольких дней мне сообщалась, кто чем дышит, чем занимается, беден или богат, насколько порядочен, имеет ли тайные пороки, к чему стремится и не испытывает ли слабость к состоятельным наследницам. Мсье Дюпон, мой престарелый профессор, был аттестован наилучшим образом и одобрен — как и Фатима, дочь шейха из Объединенных Эмиратов. Она изучала юриспруденцию, но страстно любила искусство во всех его проявлениях — наряды, картины и юных художников. Ей я обязана знакомством с Робером.
А вот Али Гафура Ахмет не одобрил, хотя Али был правоверным мусульманином, творил салят пятижды в день, а в промежутках верно служил Аллаху — разумеется, теми способами, какие его соратники из Алого Джихада считали единственно достойными. Пока Али шептал мне любовные касиды и похвалялся своими подвигами в Палестине, Ахмет терпел, хоть шрам на его щеке временами дергался, а в глазах мерцали опасные огоньки. Но как-то Али Гафур, набравшись смелости, возжаждал большего — коснуться моих губ, а может, и груди. Мы были наедине, гуляли по набережным Сены; я отпрянула, он рассыпался в извинениях и стал превозносить мою непорочность и красоту. Потом он исчез. Совсем исчез! Клянусь, он был мне безразличен, но каждой девушке приятно, когда вокруг толпятся поклонники — да еще такие романтические, как Али Гафур. Я спросила о нем Ахмета, и тот, скривившись, пробормотал: жил, как пес, умер, как собака! На этом с Али было покончено, а вскоре появился Робер.
В то время наша с Ахметом жизнь текла размеренно и спокойно, как Диджла в пору летнего зноя. Мир древних был чарующ и загадочен, и я познавала его с усердием и страстью. Пласты обыденной реальности раздвигались передо мной, обнажая корни традиций, истоки легенд, причины и следствия событий, движения народов и племен, и это было так волнующе, так интересно и так прекрасно! Прекрасно, как прогулки по каналам Венеции, отдых на Лазурном Берегу и созерцание сокровищ Лувра и Прадо. Я наслаждалась свободой, я предавалась своим ученым занятиям, и Ахмет мне в том не мешал. Мы научились жить друг с другом. Он заботился о моих удобствах и безопасности, а я делала вид, что не имею представления о его интрижках с кухарками и служанками; я трудилась под мудрым руководством мсье Дюпона и встречалась с Робером, а мой ангел-хранитель будто ослеп на оба глаза. Мне было уже двадцать три, и Ахмет, вероятно, считал, что молодой женщине нужен мужчина — тем более, такой приятный и предупредительный, как Робер. С его точки зрения Робер являлся наименьшим злом, ибо не посягал на мою руку, мое наследство и честь стать отцом аль гаиба. И в результате, сделав меня женщиной, Робер остался жив.
Через год, когда мне исполнилось двадцать четыре, мы перебрались в Москву, а спустя десять месяцев — в Петербург. Эта поездка и исследование, которое проводилось мной, были связаны с просьбами баба: он интересовался историей одной из ветвей карматов, обосновавшихся в России. На мой взгляд, карматы были людьми очень несимпатичными: полусумасшедшие фанатики, однажды укравшие священную Каабу и возвратившие камень на место лишь за выкуп, уплаченный моим предком, правителем аль-Кахиры. Словом, они мне не нравились — ни по существу, ни как предмет исследования; но к этому времени мы с Робером уже расстались, и ничто не мешало мне выполнить дедушкину просьбу.
Возможно, его интерес к карматам определялся их верностью роду Али — во всяком случае, в ранний период движения, когда карматы поддерживали исмаилитов. Еще в 1097 году их совет старейшин послал лучших воинов оберегать потомков Пророка — тех, что были моими родичами, гонимыми врагом. Их следы находили в Балхе и Исфахане, во Франции и Германии; и наконец, в записках одного наполеоновского генерала я обнаружила упоминание о русском офицере, чья мать была аваркой, и род ее назывался «карматы». Не знаю, какими тропами столетий прошли они, эти странники, сыновья аравийских пустынь, чтобы найти себе новую родину… Возможно, они были рабами крестоносцев, сбежавшими из невольничьего каравана, или купцами, что двигались вслед за монгольским воинством… Но так ли, иначе, волей Всевышнего их занесло на Кавказ, а оттуда в Россию. В Петербург, а может, и в другие районы, в Крым и Поволжье, в татарские вотчины… Россия так велика! И русские с такой непостижимой легкостью мешают кровь с любым народом!
В Москве я учила их язык, копалась в архивах и мерзла в большой холодной квартире, которую снял Ахмет. Сам он заговорил по-русски едва ли не раньше меня — у него появились приятели, аварцы, чеченцы, лезгины, относившиеся к нему с подчеркнутым уважением; все — оборотистые, торговые и не из бедных людей. Мне они не докучали и даже, как оказалось, направили мой поиск на верный след. Кто-то из них имел племянника, женатого на девушке из рода карматы; они считались благородным семейством в Дагестане, и их фамилия звучала как «Сурабовы». При всем моем скудном знании русского я поняла, что слышу искаженное «Сухраб», «рубин» на пехлеви, почтенное древнее имя — правда, скорее персидское, чем арабское. Но вопросы этимологии в тот момент меня не занимали. Важней было другое: один из Сурабовых, Муса, преподавал в Петербургском университете, был ученым-арабистом и занимался сектами «крайних» — гулат, карматов и исмаилитов. Мне стало ясно, что судьба призывает меня в Петербург.
Там я вскоре и оказалась, без сожалений покинув шумную Москву. Ахмет подыскал нам жилье и привел русоволосую красавицу служанку, по-русски — домработницу. Звали ее Валюшей, но я ее переименована в Валию. Она действительно стала мне советчицей и другом, а еще — камеристкой, горничной и поверенной девичьих тайн. Где отыскал ее Ахмет? Не знаю… Но он всегда был падок на таких женщин — крупных, статных, светловолосых, с синими глазами. Кажется, Валии он тоже нравился, к обоюдной пользе для них обоих: вскоре Ахмет стал говорить на русском лучше меня, а в речах Валии то и дело проскальзывали ласковые арабские словечки.
Что касается нашей квартиры, то была она в Графском переулке, у самой речной набережной; речка отчего-то называлась Фонтанкой и в пяти минутах ходьбы от нашего дома пересекала Невский — и там был мост. Великолепный мост, достойный, чтоб его поместили в садах Аллаха! Был он украшен четырьмя статуями — обнаженный юноша сражался с жеребцом и усмирял его, и оба они, человек и конь, были прекрасны той грозной красотой, какую бог дарует воинам. Я не могла наглядеться на них, но Ахмет, как истинный мумий, опускал глаза, плевался и шептал молитву. Нет, все-таки этим коням не было места в джанна… А жаль!
Вскоре я приступила к занятиям, и мир мой словно распался на четыре части. Одна была суровой и мрачной — история карматов, их талим и их пропахшие кровью дороги: другая — уютной и теплой: наш дом в Графском, походы с Валией по магазинам, вечерние трапезы за круглым дубовым столом под бронзовой люстрой с двенадцатью свечами. Третью часть я бы назвала дипломатической — потому что касалась она моих русских коллег по faculte histoire. Мы были еще недостаточно знакомы для искренней приязни, но все-таки не являлись чужими людьми, а в такой период холодная вежливость и дипломатический официоз спасают ситуацию. За одним-единственным исключением: я делила кабинет с молодым самоуверенным хакимом, который тут же начал искушать и соблазнять меня. Возможно, я поддалась бы соблазну и съела с хакимом Сашей «сардельку дружбы» в факультетском буфете, но Ахмет его решительно забраковал. И я согласилась; не тот был случай, чтоб ссориться с Ахметом.
Четвертое и последнее было связано с Мусой Сурабовым. Мой новый муршид обладал блестящим умом, был эрудирован и неизменно добр, как и другие мои наставники, и я не сразу догадалась, что Муса — совсем иной человек, нежели мсье Дюпон и герр Маннерхайм. Те изучали Арабский Восток, Сурабов жил им; они, европейцы, были по отношению к нам, арабам, факторами внешними и переменчивыми: с равным успехом они занимались бы историей готов, китайцев или финикиян Сурабов же был своим — не только потому что корни его рода тянулись на Восток, но и по многим иным причинам. Проявлялось это во множестве мелочей: в том, что он не пил вина, не ел свинины, и в том, что он мыл руки в час намаза, хоть и не творил молитв, и в том, что Коран, хранившийся в его столе, был обернут шелковой тканью, и в том, что наши беседы велись на арабском — с самого первого мгновения, как он увидел меня. Случалось, что мсье Дюпон тоже переходил на мой родной язык — из вежливости или ради практики, но для муршида Мусы говорить на арабском было столь же естественным и привычным, как дышать. И знал он его гораздо лучше, чем мой учитель из Сорбонны.
Словом, я была счастлива, кружась меж четырех сторон своего петербургского мироздания. Я размышляла о том, как украшу свое жилище завесами и коврами, как реставрирую древний камин и мраморную ванну; как, закончив с карматской темой, примусь изучать свой любимый Химиар (конечно, под руководством муршида Мусы!); и как, с соизволения Аллаха, выдам за Ахмата Валию. Думала я и о сотне других вещей, о туфлях и новой шубке, о петербургском балете, о бронзовом юноше на мосту, напоминавшем мне Робера, о зимних холодах, которые скоро кончатся, и даже о том, чтоб съесть с хакимом Сашей его «сардельку дружбы» (если только будет она не свиной). Но все эти мысли и раздумья вращались по-прежнему в четырех стихиях — мой дом, моя работа, мои коллеги и Сурабов, мой муршид. Четыре — число, угодное Аллаху; ведь даже мир он сотворил из четырех частей, и к ним не добавишь пятую.
К миру — пожалуй, но судьба Азиз ад-Дин Захры все же отлична от судеб мира и допускает прибавление. А раз допускает, то и будет прибавлено, хочу я того или нет. В том — джабр! Мой дар, мое предназначение! Уйти от него нельзя.
И в некий день, когда я сидела в нашем маленьком кабинетике, открылись двери, и Он вошел. Вернее, задержался на пороге, глядя на меня так, словно я была гератской розой, а Он — влюбленным соловьем.
Как Он смотрел! С какой тоской и жадностью! Лицо его окаменело, но говорили глаза, и речь их была понятной.
- На сахарном колечке губ твоих
- Двум поцелуям — спорю — нету места.
- Надежде ли висеть на волоске,
- Где волоску в уборе нету места?
- Задаром поцелуй подаришь? Нет!
- Ему в подобном вздоре нету места.
- Сегодня душу хочешь? — Отними!
- Для завтра в разговоре нету места.
Он смотрел…
Я, не будучи тщеславной, понимала, что в ту минуту мой вид доставил бы мужчине удовольствие: юбка на мне была серой и облегающей, чуть выше колена; блузка — полупрозрачной, словно кашмирская шаль; щеки — румяными с мороза, губы — слегка подкрашенными, а ресницы…
Но хватит обо мне; я знала, что смотреть на меня приятно, и Он смотрел.
А я — на него.
Довольно высокий, худощавый, темноволосый… Лицо — бледное, с чуть выступающими скулами и высоким лбом, брови над синими глазами густые и ровные… Странное сочетание! И странные черты, будто европейские на первый взгляд, но за ними, словно под маской, просвечивает нечто другое, более древнее, отдающее Востоком — то ли полынной степью, то ли пространствами знойных пустынь, то ли соленым морским ароматом. Грек? Иудей? Пожалуй, нет; я не встречала таких глаз ни у греков, ни у евреев.
Колдовские глаза! Синие, как море на закате! Такие же, как…
Я вздрогнула. У мальчика из моего видения тоже были синие глаза. Его глаза, не мои! Являлось ли это подсказкой? Той тенью, что будущее бросает перед собой? Смутным отблеском еще не наступивших дней, велением джабра?
На миг чувства мои пришли в смятение.
Впрочем, я заметила, что Он не был красавцем и в общем-то не относился к тому типу мужчин, которые нравятся мне. Не Аполлон и даже не Робер! Добрый, милый, взбалмошный Робер, жертва моей рассудительной натуры… Он любил меня так, как может любить лишь художник, мечтающий о Галатее, и не его вина, что я оказалась неподходящей моделью. Что поделаешь! Джабр! Предназначение правит людьми, сводит и разводит их, соединяет и разъединяет, и в том видна рука Всевышнего. Я, исполнив Его волю, подарила Роберу все, что могла… И довольно о нем!
Этот Синеглазый не походил на Робера. Не взбалмошный, не милый и, может быть, даже не добрый… Но сильный! Казалось, он даже не сознает горящего в нем огня, сокрытой силы; он был похож на джинна, что заключен в магический сосуд и дремлет в нем, пока не будут сорваны печати. Но я ощущала его мощь и чувствовала, что она — иная, чем сила, которой одарен Ахмет. Этот был не воином, но бойцом — упорным, яростным и в то же время рассудительным и умным. Стратег и полководец, не солдат! Из тех, что меняют судьбы людские и двигают горы!
Не думаю, что мне бы понравился такой человек. Скорее он бы меня устрашил; ведь я — не глупая бабочка, чтобы лететь в огонь, сжигая крылья. Но разве что-то от меня зависело? Этим вопросом не приходилось задаваться, ибо очевидное не нуждается ни в толкованиях, ни в пояснениях.
Явное и скрытое… ясное и занесенное в еще не развернувшийся свиток, где есть ответы на все вопросы… Подумав о них, об этих тайнах судьбы, я вспомнила, как в детстве терзала деда, расспрашивая о множестве вещей, и на одни вопросы он отвечал, а на другие — нет, преподнося мне извечную истину взрослых: когда-нибудь узнаешь. Когда? — спрашивала я. И он, посмеиваясь, произносил нараспев слова из суры «Скручивание»: когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила.
Может быть, это время настало? Синеглазый перешагнул порог, горы сдвинулись, и свитки развернулись…
Глава 6
НИЗКАЯ ШУТКА
«Все это — низкая шутка, сыгранная с нашей благородной доверчивостью, — сказал Сэм».
Норман Линдсей. Волшебный пудинг.
Не помню, что я делал в тот день, с кем встречался, кому звонил. Все колебалось и плыло словно в тумане; вроде бы шел я на работу со Светланой Георгиевной, главной нашей институтской сплетницей, и она мне с жаром о чем-то толковала; вроде столкнулись мы у дверей с Лажевичем и сухо раскланялись с ним; вроде на лестнице курил Басалаев, а при нем — Шура Никитин и Танечка, и все трое сделали мне ручкой; вроде заглядывал я к Вил Абрамычу, а у него сидел Оболенский, и вроде сказали они хором, что надо мне лекции почитать — к примеру, на первом курсе, для накопления стажа и опыта. Притом Вил Абрамыч взирал на меня ободряюще, а Феликс Львович улыбался, но улыбка получалась у него неискренней — вроде бы неискренней и словно бы приклеенной к его гладкой холеной физиономии. Были еще какие-то бары-растабары — с геологами, желавшими познакомиться с моей классификацией минералов, и с Пашей Рудневым насчет его научных дел. Вроде были, а в точности не упомню… Вот с Ником и Диком, кибернетическими близнецами, я определенно не беседовал. Они ребята особые, из одной яйцеклетки, в сущности — клон, и от того, я полагаю, одарены чувствительностью за двоих. Они-то сразу разобрались, что шеф маленько не в себе — а раз не в себе, то и приставать не стоит.
Но все остальные-прочие меня активно домогались, по каковой причине я из института удрал, успев лишь отобедать в нашей столовой.
Что ел и пил, опять-таки не помню; о чем размышлял по дороге домой, выпало из сознания. Напрочь! Но были раздумья мои не о научных проблемах, не о тайнах мироздания и Федеральной резервной системы, не о загадках долларов и минералов и даже не о вчерашнем похищении. Я грезил наяву, я мечтал, рисуя какие-то фантастические картины, но каждую из них, будто подпись мастера, украшало одно и то же: пара темных очей и брови, как взмах крыла летящей птицы. Эти глаза сияли всюду — влажные, загадочные, колдовские… Я видел только их — и, возвратившись домой, взбираясь по лестнице, вдруг осознал, что не помню номера своей квартиры, своего адреса в Сети и настоящего имени Бянуса. Впрочем, ситуация была еще печальней — я даже не разглядел, цела ли сегодня филенка. Но как звали ту девушку, принцессу-аспирантку моих грез, я, разумеется, не забыл. Захра… Захра-дин-дин чего-то там… не важно… Захра и звон колоколов… перезвон бубенчиков верблюжьей сбруи… пение браслетов танцовщицы… плеск фонтанных струй… зов ветра в палящих песках… сказка арабских ночей… Захра! Утром Бянус представил нас друг другу, и тем дело кончилось; она кивнула, а я пробормотал — отчего-то на французском, — что рад приятному знакомству. И тут же вылетел за дверь, в полном ошеломлении, забыв про свои отвертки и ампутацию модемного порта. Повезло Сашке! Вспомнив, как зовут Бянуса, я, не раздеваясь, тут же позвонил ему и намекнул, что стоило бы заглянуть ко мне на посиделки. Это с какой же целью? — ехидно поинтересовался мой друг. С целью принести извинения, выдавил я. Принесу, пообещал Бянус, в стеклянной таре и в двух экземплярах. А можно Верочку привести? Тут одному доценту, видишь ли, помощь психолога нужна… Срочно! Я ответил, что он путает психолога с венерологом, и повесил трубку. Через десять минут мы с Белладонной сидели на кухне и пили кофе с молоком: молоко — ей, кофе — мне. Напившись, моя кошка умыла мордочку розовым языком, выгнула спинку и потянулась, задравши хвостик. Затем хвост принял форму вопросительного знака: этакий изящный полуэллипс, переходивший в прямую. Приглашение к беседе, если я что-то понимаю в кошачьих наречиях. О чем же с ней поговорить? Мужчины говорят о женщинах, женщины — о мужчинах, а мужчина с женщиной — о любви. Белладонна, конечно, была женщиной, пусть кошачьего рода-племени и с хвостом, но в любовных делах она разбиралась. И я, вздохнув, начал рассказывать ей о своих девушках — о тех, с кем я встречался, а иногда и ложился в постель.
Про Ольгу, подружку школьных дней, и про другую Ольгу, из медицинского, с которой меня познакомила мама; маме очень хотелось, чтоб мы поженились, но медицинской Ольге я как-то не глянулся. Еще была Нина с матмеха, веселая, светловолосая и круглолицая, но с ней пришлось расстаться на шестом курсе: занят я был по самую маковку, готовил диплом и посещал американский учебный центр, обосновавшийся на Фонтанке, в библиотеке Маяковского. Там пришлось пройти три круга ада: тест по языку, тест на общее развитие и тест по специальности. Когда же я закончил магистратуру, времени хватило лишь на то, чтобы собрать чемодан и укатить — в Саламанке меня уже ждали, и место мне было приготовлено, и стипендия, и комната, и даже шеф, Дэвид Драболд, из молодых профессоров, зато энергичный и симпатичный. Но с ним мы занимались исключительно науками, а во всем остальном я томился и страдал, оторванный от родных палестин и привычного житья-бытья. Тут меня Нэнси и пригрела. Она трудилась на отделении социологии, и тема у нее была такой — пригревать молодых иностранцев из слаборазвитых держав. Я был у нее не первым и не последним, но никаких обид не чувствую, а лишь одну горячую благодарность. Она помогла мне адаптироваться и научила жить в Америке; и оказалось, что жизнь эта очень приятна и спокойна, если не совать носа в Нью-Йорк или Чикаго, а обретаться в тихих университетских городках вроде нашей Саламанки. Помимо прочих удовольствий, с ней я освоил афроамериканский сленг — Нэнси была мулаткой-шоколадкой и говорила на двух языках, собственно на английском и на его чернокожей версии.
Расстались мы легко и просто — моя мулаточка подцепила чеха, а я повстречался с Бригиттой. С ней мы прожили пару лет, даже квартиру вместе снимали, а в Штатах это, надо сказать, непременная стадия перед супружеством. Что бы и случилось, если б моя герл-френд не упорхнула в Марбург. Ей так хотелось увезти меня к сосискам, пиву и сытому житью-бытью! Но я понимал, что Германия — это не Штаты. Здесь мы стали бы заурядной супружеской парой, белыми американцами при дипломах и собственном домике, и эти дипломы, а также цвет кожи и приличный английский, определяли наш статус. Но в Германии я был бы «русским евреем», а Гита — женой еврея, и вместе с ней мы бы читали на стенах, что еврею лучше убраться в Хайфу, чем быть повешенным в Марбурге. Так что в Марбург меня не тянуло, да и в Хайфу тоже, а Гита не собиралась ехать в Петербург. И мы с ней, увы, распрощались… Не так легко, как с шоколадкой Нэнси, а проливая горькие слезы и кляня судьбу.
Потом я отправился в Кембридж, где не успел никого завести, если не вспоминать об одной красотке, снимавшей сексуальную озабоченность у мужчин. Она занималась этим совершенно бесплатно, из любви к искусству, и я не считаю ее профессионалкой. Специалистом — да, крупным специалистом, но никак не путаной, не гейшей, не куртизанкой. Кстати, у нее была степень по структуральной лингвистике, и всех своих кавалеров она наделяла забавными кличками. Я числился под кодом «морячок» — наверное, потому, что не раз пропутешествовал над Атлантикой.
По возвращении домой я прочно сел на мель. И Танечка, и Катерина, и другие девушки, с которыми я встречался, были этой мелью; жизнь с ними не сулила сказки и романа, а в лучшем случае повесть или даже очерк. Или краткую эпитафию на могильном камне: жил-служил, ел-пил, детей породил и упокоился во благовремение. Убожество…
Низкая шутка, которую жизнь играет с нашей благородной доверчивостью… Ибо вступаем мы в нее полные энтузиазма и надежд, а кончаем в болестях и разочаровании.
Не слишком ли рано я начал задумываться о таких предметах?…
Но одиночество располагает к грусти, а я, вернувшись, вкусил и то и другое полной мерой. Не везло мне с женщинами! И не было рядом мамы, чтоб выписать мне смуглянку-невесту из экзотических краев, из Бухары или Бахчисарая, и не было отца, чтобы наставить на путь истинный и объяснить, где мужчины ищут себе подруг, с которыми можно пуститься в долгое плавание… Не в институте же кибернетики! А также не в Марбургах и не в Саламанках.
Все это я рассказал Белладонне, под ее сочувственное мурлыканье, а потом поведал ей, что Аллах, видать, хранил меня от долгосрочных обязательств. Чтоб я, неблагодарный нытик, дожил до этих дней в своем исходном состоянии, без деток и супруги и почти что невинным, как монах из ордена святого Франциска. Тут Белладонна с сомнением фыркнула, и к нам позвонили.
— Кто там?
За дверью кто-то завозился, потом провыл:
— Сне-ежный человек Федя-аа… На четырех лапах, зато с извинениями.
Я отщелкнул замок. Бянус и вправду был под хмельком, но на ногах держался твердо, пока не ввалился в квартиру. Тут он рухнул на колени, вытащил из объемистых карманов два пузыря, протянул их мне и начал извиняться. Но говорил он исключительно на языке атцеков, а может, инков, на каком-то индейском наречии, прищелкивая, чмокая и вереща, будто белый какаду. Белладонна зашипела, дернула хвостом и убралась на диван в гостиную. Я послушал-послушал, затем поднял Сашку, и мы расцеловались, как подобает друзьям и русским людям.
Явившись в кухню, Сашка первым делом врубил повсюду свет, в люстре, в бра и даже у плиты, и стал рассматривать меня с преувеличенным вниманием, поглаживая свой роскошный галстук. На столе меж тем возникли баночка сардин, полукопченая колбаска, сыр сулгуни, хлеб, тарелки, вилки, стопки, а он все глядел, игрался со своим галстуком и почесывал темя. Наконец изрек:
— Клиент скорее жив, чем мертв. Странно! Меня сразили наповал первым же залпом. Да и по тебе, считай, не промахнулись.
— И кто тебя сразил? — Искоса поглядев на него, я принялся нарезать булку.
Бянус полез в шкафчик, вытащил пару стаканов и заменил ими стопки. Потом снова воззрился на меня.
— Ваньку валять будем или как?
Я молчал, откручивая колпачок с «Политехнической» и размышляя о смысле этой реплики. Относилась ли она ко мне или же к стопкам? Или к тому и другому?
Сашка, выждав какое-то время, разразился речью:
— Ты, Серый, не майся зря, а то сгоришь в горниле страсти, как юный Вертер. И кто мне, спрашивается, будет пентюхчинить да программы писать? Не Аллигатор же, хряк налоговый!.. Ты, Серый, с меня бери пример. Меня вот тоже наповал сразили, а я отмерил двести грамм, историей КПСС занюхал и оклемался. А почему? Все потому, что я человек трезвомыслящий, с богатым, значит, опытом, и опыт мне подсказывает, что нездоровые сенсации народу не нужны. Народу нужны здоровые сенсации! Вроде моей Верочки. Такие, которым можно юбку расстегнуть и даже под ней пошарить…или там рекламку глянуть об изделиях «Дюрекс», с полной надеждой, что намек оценят и поймут… Вот что я называю здоровой сенсацией! Нашей, отечественной! А эта Захра из багдадских краев… Плюнь и брось! С ней не съешь сардельку дружбы и не запьешь пивком… Уж очень они го-ордые!
Он скорчил презрительную мину, но тут же оживился, глядя, как я разливаю по стаканам. Себе я налил на палец, ему — на два. По-прежнему не говоря ни слова.
Сашка покрутил головой и вздохнул.
— Молчишь? Не желаешь другу душу изливать? — Он сделал паузу, потом снова вздохнул и молвил: — Ну не хочешь, не надо. Я и так чувствую, интуицией и нутром. Крепко же тебя зацепило, Серый!
— Это кто тебе сказал? Он желчно усмехнулся.
— Бабушка по имени Ванга шепнула… Да ты в зеркало глянь, кретин! У тебя все на роже написано!
— Моя рожа, что хочу, то и пишу, — буркнул я, и мы чокнулись. Бянус закусил сардинкой, пожевал колбаски и с горечью произнес:
— Тяжело тебе жить на свете, Серега… А почему? Все потому, что сущность твоя противоречит нашей реальности. Реальность-то препоганая, скверная, не мир, а второе нашествие марсиан, вот твоя сущность и бунтует, делает попытку к бегству… за океан, в Саламанку, или там к женщине… Только ведь женщина и Саламанка — часть нашей реальности, понимаешь? А реальность как была препоганой, так ею и осталась.
— И что же — никаких перспектив? — спросил я, чувствуя, как холодеет под ложечкой.
— Если серьезно, то никаких. Она, видишь ли, из рода Азиз ад-Динов, наследница их, а это очень религиозная семейка… и знатная — такая знатная, что сам Саддам Хусейн, пока был жив, коврик перед ними расстилал. Эмиры они или шейхи в своем Ираке, к тому ж богатые, как три «Газпрома» в день получки… Кто мы для них, Серый? Так, кафиры, голь перекатная, нищета… Ни верблюдей у нас, ни поместьев, ни палат белокаменных, ни скважин нефтяных… У тебя вот компьютер и кошка есть, но думаю, этого мало. Опять же не мусульманин ты…
— Крещусь! — воскликнул я. — То есть обрежусь! Сашка пристально поглядел на бутылку, потом — на свой пустой стакан, вздохнул и налил. Мне — на два пальца, себе — на четыре.
— Тебя обрежут, парень… так обрежут, что мочиться будет нечем. При ней, видишь ли, Ахметка-телохранитель состоит, сурьезный тип во-от с таким ножиком! — Бянус отмерил на крышке стола сантиметров сорок. — А если надо, они таких Ахметок навербуют легион — из чеченов или там афганов… и с ножиками, и с пушками…
— Погоди ты чушь молоть, — прервал я его, понимая, что все эти байки о ножиках и верблюдах, об эмирах, поместьях и Ахметке-телохранителе Бянус выкладывает для моего же блага. — Можешь толком сказать: откуда она, чем занимается, как к нам попала и что ей здесь нужно?
Ухватив стакан, Сашка запрокинул голову и выпил. Кадык под галстуком дергался на его тощей шее будто рукоять старинного реостата.
— Отвечаю по пунктам и со всей подробностью, ибо проинструктирован трижды — Сурабчиком, завкафедрой и в деканате. Арабская принцесса они, прозываются Азиз ад-Дин Захрой, возраст — двадцать пять, место рождения — Ирак, семья прописана в Багдаде, дворец — как у Харуна Рашидо-ва. В общем, в твоей квартирке тесновато ей будет… понимаешь, «ролс-ройс» некуда ставить… — Сашка окинул пренебрежительным взглядом кухню. Интересует их восточная древность, домусульманский период, первый-пятый века нашей эры, но в данный момент они занимаются карматами… это такие магометанские гангстеры, вымершие на сей момент… Ну что там у нас еще? Образование они получили в Сорбонне и в тех же краях удостоились магистерской степени. Для глубокого постижения наук перебрались в Москву, выучили русский, провели в столице десять месяцев, разочаровались, плюнули и отправились к нам. За обучение платят ба-альшие валютные бабки. Прикрепили их к Сурабчику по двум причинам: во-первых, Арабский Восток — его епархия, а во-вторых, мужчина он положительный, но дряхлый. Значит, будет принцессу учить, а не покушаться на ее невинность.
— Как некоторые другие, — заметил я, покосившись на его галстук.
— Как некоторые другие, — согласился Сашка. — Впрочем, нам уже дали от ворот поворот, и теперь у нас чисто деловые контакты. Поклоны, реверансы, беседы о науках и искусствах, то да се… ну разные мелкие любезности, имевшие результатом хищение одной программки…
— Кстати, о программе… — Я решил повернуть разговор в другую колею. — Можешь чем-нибудь похвастать? Есть успехи?
Бянус оживился, порозовел и налил по новой.
— Есть! Еще какие! Читать пока что не читаю, но выделил сорок шесть устойчивых групп, от одного до семи знаков в каждой, и среди них есть числительные и названия месяцев. Понимаешь, начинать надо с числительных. Кроме придурков-шумеров, все нормальные люди считают на пальцах, а пальцев-то десять, и потому…
Он пустился в сложные логические рассуждения, не забывая наливать и прихлебывать, и делал это с такой резвостью, что вторую бутылку, еще непочатую, я убрал в шкаф.
Бянус проводил ее тоскующим взором, оборвал свой научный доклад и буркнул:
— Вот, добро пропадает… Надо было Аллигатора позвать…
— Сегодня у нас приватный разговор, — возразил я. — А добро не пропадет. Вы же с Аллигатором и оприходуете.
Спиртное кончилось, и Сашка засобирался домой. В прихожей он ободряюще похлопал меня по спине и напомнил, что народу не нужны нездоровые сенсации из аравийских пустынь. А потому ложись спать, друг дорогой. Кто спит, тот не грешит!
Но я не внял его совету. Время двигалось к полуночи, однако спать мне не хотелось и не хотелось работать и глядеть фульрики. Снедаемый тоской, я отправился в гостиную, улегся на диван рядом с Белладонной и включил телевизор. Чтобы, значит, приобщиться к новостям и подумать под их успокоительную мельтешню.
По девяти программам из шестнадцати передавали клипы и сексуальные шоу с музыкой. Где мулаточки прыгают, где спайс-герлы задами крутят, а где и родные козлики скачут… Один выплясывал в желтых штанах в обтяжку, в салатном балахоне и с короной из фальшивых брильянтов на смоляных кудрях. Поверх короны трепетали желто-зеленые перья, а подвязки под коленками были цвета зари на Соломоновых островах. Пел он, в общем, неплохо, но, поглядев на канареечный его наряд, Белладонна хищно сузила глазки и выпустила коготки.
Я продолжал поиск в эфире. На всех каналах жизнь била ключом: где пели, где танцевали, где убивали, где трахались. В «Царстве страсти» раздевали, но только до трусиков, а самым шустрым и страстным фирма «Боллс» дарила свой ублюдочный компьютер. Я бы ради такого даже подтяжки не отстегнул… Впрочем, это взгляд специалиста, а раздевались явные дилетанты.
Наконец, минуя шум и треск, мы добрались до новостей и узнали о новых инициативах президента, а еще о том, что неонацистская партия «Меч Нибелунгов» получила большинство в Саксонии и Баварии, что в Штатах рассылают почтой уже не белый, а бурый порошок — видимо, с холерным вибрионом, что Таиланд и Вьетнам затеяли маленькую войнушку в джунглях, что дианетики-хаббардисты грабят легковерных под гипнозом, что появился экстрасенс, который лечит шизиков одним нажатием на копчик, и что российское правительство разродилось списком стран-должников.
Само собой, в него попали все бывшие союзные республики, а опричь них — половина глобуса, от Болгарии и Чехии до Кубы, Мадагаскара и Японии. За последней еще со времен проклятого царизма числился должок в десять миллиардов долларов, но отдавать его Япония не собиралась. Как, впрочем, и иные страны, включая Мадагаскар.
Под Хабаровском и в Крыму вроде бы затихло, но в губерниях творился полный беспредел: один губернатор приватизировал мост через Волгу, другой отписал на внуков все местные бани и рынки, а третий вовсе провозгласил себя князем и принялся печатать собственную валюту. Солдаты меж тем дезертировали или стреляли своих в упор, банкиры сражались за никель, нефть и лесные угодья, политики заседали, киллеры палили в журналистов, а министры с журналистами судились, отстаивая свое достоинство и честь, с коими у них была несомненная напряженка. Встречались, однако, факты поинтересней. Я с удивлением убедился, что сообщения про электронный полтергейст и непонятные утечки энергии перебрались из «Amazing News» в обычные новости. На этот раз никто не покушался на Луну и не вращал антенны телескопов, зато накрылся какой-то важный стратегический объект в системе НАТО. Причина состояла в аварии компьютера: то ли он напрочь сгорел, то ли ушел в нирвану, растеряв по дороге свои базы и файлы. Подозревалась диверсия исламских экстремистов или вмешательство потусторонних сил. Последнее — более вероятно; этот компьютерный архистратиг был обнесен колючей проволокой в реальном и виртуальном пространствах и защищен не хуже, чем подвалы Форт Нокса с золотым запасом США. Но, как сказал бы Бянус, проволока — проволокой, а мокрецы гуляют на свободе…
Под занавес пошли вести из нефтяных восточных стран. Главная заключалась в том, что меж Ираном и Ираком объявлено перемирие, но в Багдаде праздновали победу, и в Тегеране, несомненно тоже. Среди древних багдадских мечетей бесновались народные толпы, маршировали шеренги тощих смуглых воинов с автоматами АКМ, дефилировала верблюжья кавалерия с русскими пулеметами в седлах, катились наши родные танки и установки «Град». Видя такой размах российско-иракского сотрудничества, я приободрился. Отчего бы и мне не породниться с эмирами из рода Азиз ад-Дин? Я даже могу мусульманином сделаться, как мои татарские предки… Процедура-то несложная! Три раза признать, что Аллах велик и Мухаммед — его первейший заместитель… Только-то и проблем! Ну еще обрезание и всякие другие мелочи, вроде молитв и священных текстов… А может, над взрослыми неофитами и обрезания не совершают?… Получишь зачет по Корану, и гуляй себе в чалме!
Я встал и направился в родительскую спальню, где хранилась коллекция Коранов. Не знаю, зачем их отец собирал; может, из любви к маме, из уважения к ней, а может, по душевной склонности к загадочному и непостижимому. Мама была совсем не религиозна; свинины, правда, не ела, но от шампанского не отказывалась. Еще отмечала курбан-байрам и пекла неподражаемые беляши…
Вздохнув, я обозрел книги в своем ореховом шкафу. Самой почтенной был старый Коран на арабском, бабушкино наследие, в ветхом коричневом переплете с зелеными узорами. Три новых Корана, на русском, арабском и двуязычный, купил отец. Коран на английском я привез ему в подарок из Штатов лет восемь назад, еще две книги, на французском и немецком, купил в Париже, но передать не успел. Итого получалось семь Коранов, а еще — три издания Библии, Книга Мормона и какой-то священный фолиант на иврите. Все они мирно проживали в одном шкафу, в отличие от приверженцев своих конфессий, деливших бога вдоль и поперек и полагавших, что только в их огрызке истинный свет и божья милость.
Я снова вздохнул и вытащил Коран на английском, увесистый том на шестьсот страниц, с виньетками, заставками и арабесками. Читал я его, читал, да понял мало… Темная книга! Вот, к примеру: «Когда звезды облетят, когда горы сдвинутся с мест, когда моря перельются, когда свитки развернутся, когда небо будет сдернуто, когда ад будет разожжен, а рай приближен, тогда узнает душа, что она приуготовила…»
И как это прикажете понимать? Конец света и Страшный суд? Но почему лишь в это время душа узнает, что ею приуготовлено? Ведь душа умершего давно пребывает в раю среди гурий или в преисподней, а значит, приуготовленное ей в земной жизни уже свершилось — или кара, или награда. Да и ад уже давно разожжен! С адом-то чего тянуть? Зачем ждать, пока сдвинутся горы и развернутся свитки?
Пожалуй, решил я, с текстом такой сложности моему Потрошителю не справиться. Это вам не узелковое письмо, не химия с физикой и не загадки Федеральной резервной системы; это продукт божественного человеческого интеллекта, в коем слились воедино рациональное и мистическое, вера, поэзия и разум. Можно ли их отделить друг от друга, классифицировать на то и это, разобрать по частям? Сомневаюсь… Но если б такое удалось, не осталось бы в результате ни веры, ни поэзии, ни разума. С этой мыслью я и отправился спать.
Прошла неделя, тянувшаяся как семичленный полином, где дни-аргументы множились на коэффициент неуверенности и возводились в степень нетерпения. Нетерпения — потому что я жаждал ее увидеть; неуверенности — потому что я этого боялся. Бянус, разумеется, был прав — шансы мои нулевые, а если высчитывать их точнее, получим отрицательную величину. Я не высчитывал, чтоб не расстраиваться, но мозг мой, привыкший к логическим упражнениям, трудился сам по себе, предлагая четкие, внятные и безнадежные ответы. Итак, что мы имеем на входе? Принцессу, прелестную девушку из состоятельной семьи с дворцами, телохранителями и традициями; традиции, как и семья, не наши. Не демократические, если определяться в сфере социальных понятий. Еще у нас есть герой, не очень юный и небогатый, зато с серьезными намерениями, при кошке, квартире и компьютере. Может ли он покорить красавицу? И чем? Конечно, лишь своим мужским обаянием и харизмой тайны, пленяющей женские сердца… А если нет ни обаяния, ни тайны, ни харизмы, то и надежды тоже нет, как и самого героя. А что же сеть? Что там у нас на выходе? Всего лишь старший научный сотрудник, не принц и не герой. Целует он свою кошку, прощается с компьютером и прыгает вниз со второго этажа…
Диагноз ясный и фатальный, и, не желая убеждаться в очевидном, я избегал не только встреч, но даже мыслей о Захре. Я не звонил Бянусу, не ходил обедать на истфак и добирался в лабораторию другой дорогой, чем всегда. Обычно я хожу от набережной по Менделеевской линии, а у истфака сворачиваю налево, в университетский двор. Теперь этот маршрут исключался — ведь я мог столкнуться с нею у обшарпанных истфаковских колонн! Или на улице, или в дверях, или где-то еще… Словом, ходил я теперь по двору, маскируясь за красными стенами Двенадцати коллегий. Кстати, тут было на что поглядеть и о чем подумать. Если шагаешь к Неве от нашего института, то первым правую руку встретится светло-коричневый корпус НИИ физики, где учился отец; бывший НИИ, так как нынче физики скучают в Петергофе, а на прежних их площадях окопались геологи. За геологической берлогой, опять же справа, торчит черно-красный кирпичный особняк на гранитном основании, очень напоминающий каталажку, — спорткафедра. На стенах — две мраморные доски. Первая извещает, что располагалась тут раньше не тюрьма, а дом для игры в мяч, первое в России крытое спортивное сооружение, возведенное в одна тысяча семьсот девяносто третьем году. На второй доске написано, что здесь 24 марта 1896 года А. С. Поповым на изобретенном им приборе была принята первая радиограмма. С тех пор прошло столетие с хвостиком, но новых мраморных досок не появилось. Временами я думаю, что стоит переселиться сюда вместе с Тришкой, Джеком и Белладонной; и, быть может, на третьей доске напишут, что трудился здесь С. М. Невлюдов, великий классификатор всего сущего. В том числе и собственной души…
Отчего бы и нет? Кому суждено удостоиться славы, тому ее не избежать. Главное — не торопиться. Haste mates waste, — говорят мудрые бритты; где спешка, там убытки.
Я размышляю об этих материях, любуясь на золотой купол Исаакия, что виден на другом берегу Невы. Он словно навис над ректорским флигелем, последним во дворе; этот флигель выходит к набережной, заслоняя зеленое двухэтажное крыло филфака. Две доски, на флигеле и университетском здании, гласят, что в первом родился Александр Блок, а во втором учился В. И. Ульянов-Ленин. Доски повешены напротив друг друга, и, проходя меж ними, я чувствую себя третьим лишним в компании титанов. У них свой спор, свой молчаливый диалог и свои счеты: кто кого перевисит, переживет и сохранится в памяти людской. Лично я ставлю на поэта, а потом вспоминаю, что ректорский флигель нынче занят иностранным студотделом и факультетом ориенталистики. Почему бы Азиз ад-Дин Захре не заглянуть сюда?… И, потрясенный этой мыслью, я замираю на мгновение, а потом мчусь на набережную, к автобусной остановке. Вот здесь-то нам точно не встретиться! Принцессы в автобусах не ездят. Итак, я ее избегал, забыв еще одну мудрую британскую пословицу: absence makes the heart grow fonder[25]. Еще говорят, что любовь должна вести к великим свершениям, ибо, как утверждал Бердяев, человек двупол и потому в борении постигает истину, а вот ангелы бесполы и потому способны лишь служить. Однако философ ошибался. Всю эту неделю я пребывал в борении с самим собой, но никакие истины мне не открылись; подобно ангелу, я лишь служил, а если уж начистоту — отслуживал. Отсиживал, отбрехивался, тянул резину, увиливал, молчал и в полный рост давил сачка, пользуясь своим свободным расписанием. В институте на меня посматривали кто сочувственно (может, болен?), а кто с неодобрением (мол, зазнался!), и даже Басалаев не стрельнул у меня полсотни до получки. Мои акции как преемника Вил Абрамыча падали, и шеф, встречаясь со мной, глядел с молчаливым укором. Я старался не попадаться ему на глаза. В делах с великой заокеанской тайной тоже наступила творческая пауза. Джек упрямо твердил, что швейцарские доллары ничем не хуже американских: картинка — та же, краски — те же, и все различия — к примеру, в плотности бумаги — ложатся в интервал нормального распределения погрешностей. Мне никак не удавалось его переубедить; мне даже начало казаться, не подсунул ли мне Керим под видом фальшивых швейцарских долларов настоящие. Так сказать, с целью проверки моей компетенции…
Но это было пустой идеей — ведь я не нашел никаких секретных знаков на эталонных образцах, ничего, что отличало бы их от швейцарских купюр или, наоборот, являлось бесспорным критерием идентичности. А раз не нашел, то и гадать о керимовых шуточках не стоило. Сам же Керим не забывал меня, регулярно позванивал и снимал допрос: «Масть п'шла, бабай?» — «Пока что нет, шашлык. Не извольте икру метать». — «Ну, трудыс, трудыс…» Однажды позвонил сам Петр Петрович Пыж, господин генеральный директор; говорил ласково, стелил мягко, но чувствовались в его тоне нотки раздражения, будто бродила у него мыслишка срезать мне финансы или вызвать на ковер. Не сразу я сообразил, в чем тут дело, но все же родилась одна правдоподобная гипотеза. Мои хрумки — люди коммерческие, а значит — недоверчивые; откуда им знать, что наемный спец не крутит динаму? Положим, нашел он, чего искал, а теперь время тянет и продолжает поиск в иных направлениях — кому бы сбыть повыгодней заокеанские секреты… Я понимал своих работодателей и не обижался. Понимал и другое: при успешности моих трудов цена им — не тысячи, не сотни тысяч и даже не миллионы. Сколько? Ну караван верблюдов, груженных золотом, плюс удавка на шею или пуля в лоб… в любом порядке… Тайны — опасная материя, так что уж лучше получить немного, да из знакомых рук.
Но работа моя не двигалась, а мысли, как ни пытался я направить их к делам практическим, сворачивали в сторону истфака.
К его колоннаде и стенам, к выщербленным, скованным наледью плитам тротуара, к окнам в хрустальных морозных узорах, к тяжелой дубовой двери, что открывалась с протяжным всхлипом, впуская ее… Ее! Мою Захру!
Наступила пятница, и я не выдержал: явился к истфаку ни свет ни заря, бродил под колоннадой, глядел на орды студентов, штурмующих дверь, прятался за углом от доцента Бранникова — и наконец дождался. Она подъехала в такси, в старенькой бежевой «Волге», и с нею был мужчина — тот самый Ахметка-телохранитель, описанный Бянусом. Но Ахметкой я бы его не назвал. Он оказался самым полнометражным Ахметом, каких мне доводилось видеть: высокий, поджарый, лет сорока пяти, с мрачноватой и грозной физиономией, со шрамом во всю левую щеку. Он был, вероятно, очень силен, но по-иному, чем шкафоподобные молодцы моих гарантов; те могли кости переломать, а этот бил бы насмерть. Ахмет рассчитался с шофером, открыл заднюю дверцу, и она выскользнула из машины, явившись передо мной, словно мираж аравийских пустынь. Прячась за колоннами, я мог рассмотреть ее, отсчитывая мгновения по гулким ударам сердца. Она была без шапки; темные волосы, густые и блестящие, рассыпались по плечам и трепетали на ветру, словно шелковая чадра. Она показалась мне довольно высокой, гибкой, тоненькой; ее фигуру подчеркивал кожушок, расшитый цветными нитями, полы его подрагивали выше колен, обтянутых капроном, и я любовался ими, пока не почувствовал — инстинктом или подсознанием, — что на меня глядят. Смотрели оба, и Захра, и мрачноватый ее телохранитель, но видел я только ее. Ее лицо и губы, алые и чуть припухшие, ее высокий чистый лоб, ее колдовские глаза… В этот момент — а длился он не дольше секунды — меня охватил страстный порыв сменить прописку, и поскорей; согласно всем канонам восточной поэзии, я жаждал жить в ее сердце и упокоиться в глубине ее глаз.
Мысль о бесцельности этой попытки пронзила меня, наполнив горечью; я поклонился и отвел взгляд, но успел заметить, как она кивнула — то ли мне, то ли Ахмету, повелевая открыть двери. Тяжелая створка распахнулась с протяжным стоном, ветер в последний раз взвихрил ее волосы, мелькнул расшитый кожушок, его заслонили широкие ахметовы плечи, и все исчезло. Сказка закончилась, я остался один. Моя газель умчалась к водопою, к фонтану мудрости, что бил жидкими струйками на кафедре древних культур.
Кто я для нее? Кафир, как сказал Бянус, голь, нищета…
Ни верблюдов, ни поместий, ни брильянтов, ни скважин нефтяных…
И никакого обаяния… Так что приятных сюрпризов мне ждать не приходилось.
Поторопился я с этим выводом, поспешил, забыв, что кроме приятных сюрпризов случаются и неприятные. Вроде оазиса в пустыне, засыпанного песком; ведешь к нему свой караван, мечтая испить водички и отдохнуть под пальмами, и вдруг — глянь-ка! — ни пальм, ни оазиса, ни воды, а один песок, да и тот пополам с ослиным пометом…
Отсидев свое на работе и возвратившись домой, я с порога услышал писк и тиканье, что доносились из моей комнаты. Тик-тик-пи-иип, тик-тик-пи-иип… Тришка встречал меня бедственным сигналом, словно верный пес, завывающий у разграбленного жилья. Вопли его начались, судя по мигавшим на экране надписям, в восемнадцать ноль три, когда он был активирован импульсами Добермана, а значит — тут я покосился на свой ханд-таймер — кто-то работал с Джеком уже целый час сорок шесть минут. Неведомо кто и неведомо где…
Однако работал! С моим Потрошителем! С моей драгоценной программой! Крутил ее по-наглому! Неприятная новость, но был к ней вдобавок еще и вопрос: за кем я охотился в прошлую среду? Кого прикончил, кому сотворил харакири, чью кровь пустил? Тот самый октяк или септяк за смутным адресом 111@ecsp… Кому принадлежала та машина? Не похитителю, нет, это было уже яснее ясного, но кто тогда ее хозяин?
Кажется, я догадывался кто. Мелькал один клиент с роскошным титулом… Haш дорогой усопший, так сказать…
Прервав тревожные вопли Тришки, я пролистал список статей из «Amazing News» с интригующими заголовками. Мятеж холодильников в штате Юта… Бунт стиральных машин в Претории… Боевые лазеры на орбите… Пентагон атакует Луну… Звонки с того света… Телефонные привидения… В мой телевизор вселился баньши, утверждает Присцилла Скейлс… Венерианский зонд маневрирует — по чьей воле?… Интернет: энтузиасты пускают слюни, скептики предупреждают… НЛО над аризонским радиотелескопом… Секс в виртуальной реальности… Компьютерный Ганнибал в нирване…
Тут я остановился, раскрыл статью и ощутил, как на висках выступает испарина. Этот усопший октяк или септяк, этот Ганнибал на микросхемах, трудился в Европейском Центре Стратегического Планирования НАТО, он же — European Center for Strategic Planning. А если взять по первым буквам, как раз и получалось «ecsp»… Мой клиент, не. стоит сомневаться! Та самая жертва потусторонних сил!
С кухни долетел призывный мяв — Белладонна намекала, что время ужинать. Я запустил Добермана в поиск и отправился к ней, чувствуя странную дрожь где-то под ребрами — то ли печень шатала, то ли желудок вибрировал в такт неприятным мыслям. Есть, однако, не хотелось. Может, теперь мне вообще не надо есть? Ни есть, ни пить, ни спать… Ведь духи к таким мелочам безразличны… А Сергей Невлюдов, как ни крути, только что превратился в духа, в электронного призрака, и имя ему — полтергейст!
Белладонна слизывала подогретое молочко, а я глядел на нее и думал. Собственно, призраком полагалось считать не Сергея Невлюдова, а того умельца, который стибрил мою программу. И этот подвиг был не из первых в его биографии — ведь даже к Ганнибалу он ухитрился подключиться! Похоже, и на другие машины пролез; я был уверен, что похититель снова работает с Джеком на чужом компьютере. Это являлось наихудшим из всех возможных вариантов: мою программу умыкнули, затем переписали на съемный диск, а теперь засылают копии через Сеть и отрабатывают на чужих машинах. Еще одна низкая шутка, сыгранная со мной! И Бянус опять-таки прав: скверная у нас реальность, препоганая — не мир, а второе нашествие марсиан!
Видать, мой хакер тоже из их числа, ловкач-марсианин во-от с таким загребущим хоботом… Хитрый, гадюка! Бянусов пентюх можно и без большого умения обшарить, а вот фокусы с Ганнибалом — это иные штучки. Другой уровень, работа мастера! И сделана на совесть, с умом и ловкостью, так что концы наружу не торчат. Спрятать концы — вот где проблема. Любую машину можно взломать, сквозь всякий фильтр просочиться, но если наследил, последствия будут тяжкими — пять раз сойдет, а на шестой попадешься. Есть, правда, почти безопасный способ — ничего не ломать, не ключик к замку подбирать, а свой замочек навесить. Заблаговременно…
Слышал я о таких штучках, знаю! Заокеанские коллеги поделились, и в Саламанке разъяснили что к чему, на лекциях компьютерного грабежа… Собственно, курс был посвящен средствам программной зашиты, но где защита, там и атака, а где атака, там и взлом. Читал аспирантам об этих материях профессор Шон Корелли, старенький гномик с седым хохолком по кличке Даблхакер… Крупный специалист!
Людей такого калибра и нанимают системными проектировщиками. Трудятся они для всяких крупных фирм и государственных контор, для армии и тайных служб, и платят им очень неплохо, от ста до трехсот тысяч, плюс берут подписку о неразглашении. Но разве подписка и деньги — гарантия лояльности? Соблазн-то велик! Компьютер без программ — пустая банка, и системщик, головастый «first pilot»[26], наполняет его защитными средствами и супервизорами, библиотеками и базами, интерфейсами и драйверами — словом, всем, чем положено, в надлежащей пропорции и гармоничном единстве. И только ему известны все тонкости и нюансы, пароли и шифры, ловушки и коды легального доступа; он словно Дедал, строитель лабиринтов, и может оставить в каждом свою персональную дверь. Иными словами, пароль наивысшего приоритета, чтобы проникнуть в систему извне, по сетевой магистрали, и поглядеть, чего там бывший работодатель накопил в своих секретных кладовых. А может, и с другими целями — припрятать краденое и погонять особо времяемкую программку за казенный счет… к примеру, Джека…
Я быстро прикинул, что мой марсианин, если ему под шестьдесят, мог потрудиться на дюжину фирм и к каждой протоптать дорожку. К финансовым компаниям и банкам, к системам ПВО и радиорелейной связи, к средствам спутниковой навигации, к архивам Моссада и ЦРУ… Бог знает, кто нанимал такого опытного мастерилу, и если пустить Бедлама по всем ею заказчикам, хлопот не оберешься. На прошлой неделе был натовский октяк, а кто сегодня? И кто будет завтра? И что случится, ежели я объявлю джихад? Спутники посыпятся с небес, банки лопнут, биржи дрогнут, танкеры сядут на мель, откажет связь по всей Британии или в берлинском метро столкнутся поезда? Любой из этих вариантов не исключался, и я решил, что буду действовать не торопясь, с сугубой осторожностью. Как говорят англичане, burn not your house to fright the mouse away — не стоит сжигать жилище, чтобы избавиться от мышей.
Белладонна расправилась с молоком и мурлыкнула в знак благодарности. Я поднял ее, прижался щекой к белоснежной пушистой спинке; хвост щекотал мне шею, а под правым ухом слышалось негромкое довольное урчание. Не разжимая крепких объятий, мы зашагали к Тришке, и тут, бросив взгляд на экран, я охнул, произнес что-то непечатное и потянулся к физиономии обеими руками — глаза протереть. Белладонна тоже выругалась — на своем кошачьем языке — и вцепилась острыми когтями в мой свитер, царапая кожу. Но мне было не до нее.
На этот раз я не преследовал похитителя в своем сетевом обличье; контактное кресло пустовало, и Доберман крутился в одиночку. Сейчас, когда хозяйский пудель его не тормозил, розыски велись в компьютерном темпе, с той скоростью, какую дозволяли частоты линий связи. От Питера до Саламанки — пара минут, три — до Токио и Фриско, пять — до Мельбурна и Огненной Земли… Поиск был стремителен, неотвратим и шел не дольше, чем моя кошка вылизывала блюдце; значит, как я надеялся, нужный адрес уже мерцает на экране, под фигуркой черного пса, а пес кайфует в розовом виртуальном тумане, поджидая моих команд.
Но все было не так: Доберман трудился в поту и в мыле, а реестр найденных им адресов включал уже семнадцать позиций. Семнадцать! И на моих глазах к списку добавилась восемнадцатая.
Это выглядело изощренным издевательством. Какую задачу решали с помощью Джека на восемнадцати мощных машинах?… Классифицировали песчинки с калифорнийских пляжей? Искали сходство меж языками всех народов и племен? Лепили кластеры из отпечатков пальцев и подписей всего земного человечества? Или обшаривали Метагалактику, чтобы составить список черных дыр?
Вероятнее иное: ловкач-марсианин лишь демонстрировал мне свои возможности. Мол, не суйся, сявка, к деловому, не качай права, а сиди с болтом в варзухе и пасть не разевай! Это было оскорбительно — вдвойне оскорбительно для человека с двумя дипломами. Впрочем, дипломы не прибавляют ума, а только тешат тщеславие и гонор.
Памятуя об этом, я решил не спешить: дождался, когда Доберман закончит работу, обозрел список на двадцать три позиции, вызвал сетевой каталог адресов и принялся исследовать их принадлежность. Номер первый — Фонд интенсивной геополитики, Мюнхен, профашистская шарага… Я отметил ее черным крестом. Номер второй и номер третий — компьютеры госпиталей в Осло и Барнауле… медики, святое дело… Пусть живут! Номер четвертый — штаб-квартира «Исламских мстителей», Ливия, Эль-Джауф; номер пятый и номер шестой — Церковь Методистов-Праведников, Атланта, и ее филиал в Майами… Всем — по черному кресту! На седьмой позиции я споткнулся — эта машина была приписана к Союзу женщин-феминисток в Хайдарабаде. Все-таки их я не тронул, но с восьмого номера по восемнадцатый всадил черные метки всяким шикарным клубам и фирмам патентованных средств от ожирения и перхоти. Еще были парочка японских банков, букмекерская контора, центр экзотических татуировок и брачный офис голубых. Банки я пощадил ради спокойствия клиентов, но все остальные были помечены черным крестом.
А голубые — даже парой! Я с изумлением убедился, что в этом гнездышке разврата стоит октяк раз в десять помощнее Тришки, и позавидовал черной завистью. Аллах милосердный! Что творится в мире! Откуда у гомиков такой компьютер? Да и зачем он им?
Но сей вопрос являлся риторическим и не меняющим сути дела: и голубой октяк, и все его компатриоты исламской, методической и патентованной ориентации, были обречены. Инициировав Бедлама и запустив его гулять по черным меткам, я с тайной радостью следил за гаснущими адресами, Первый колышек, в порядке приоритетности, был забит голубым, а затем все свершалось по списку, от мюнхенских геополитиков до центра татуировок, и каждая казнь занимала ноль минут двенадцать микросекунд. Внушительная демонстрация! Где б ни таился мой марсианин, намек был ему ясен: найду, достану и в порошок сотру!
Я усмехнулся, представив, как цветет его монитор от команд аварийного сброса. Разумеется, он поддерживал связь со всеми машинами, и теперь, когда они вырубались одна за другой, было легко догадаться, что происходит. Но вот как — это уже мой секрет! Самый гениальный программист, не зная алгоритма Потрошителя, не смог бы очистить его от средств защиты. И я бы не смог; проще все написать по новой, чем разделить Добермана и Джека.
Это мой марсианин понимал, и когда экзекуция завершилась, выбросил флаг капитуляции: адреса пяти машин, не тронутых мной, тоже погасли. Он больше не работал с Джеком; он убедился, что хозяин всюду отыщет свое похищенное добро. И притом оба мы понимали, что ситуация сложилась патовая: я перекрыл ему выход в Сеть, а он держал в неволе Потрошителя. Конечно, он мог с ним поиграться на собственном компьютере, отключенном от Сети, но это, видимо, его не устраивало. Значит, пат! Двойной пат; ведь я не мог найти его, добраться до его машины, как и он — до моей.
Но в следующий миг я был наказан за самоуверенность; тришкин экран полыхнул пронзительной синевой, и в глубине его всплыли три черные буквы. Они надвигались на меня шеренгой, грозили остриями пик, точно строй фалангитов, они росли, увеличивались в размерах, пока не заполнили весь экран, порвав синеву в клочья. И я, не сразу догадавшись, что вижу надпись на английском, прочитал: WHY.
А после, чего со мной не случалось уже лет восемь, перевел на русский: ПОЧЕМУ.
Почему — без вопросительного знака, хоть это был несомненно вопрос. Хороший вопрос! Почему? Очень краткий и очень емкий. Как раз такой, какого ждешь от марсианина. От удивленного марсианина, чей разум не в силах постичь земных обычаев и земной жестокости.
Глава 7
БЕСПОРЯДОК В ОПИЛКАХ
А. Милн. Винни-Пух и все-все-все.
- Опять ничего не могу я понять,
- Опилки мои — в беспорядке.
- Везде и повсюду, опять и опять
- Меня окружают загадки.
Суббота. Семь вечера. Настроение мрачное. Звонок.
— Кто там?
— Тибетский далай-лама и зеленый человечек с Венеры. Я открыл дверь. Алик был слегка навеселе, а вот Бянус и впрямь позеленел. Но на ногах держался, опираясь на могучую аликову руку.
— Говорят, тут есть что пить и кого есть? — поинтересовался Симагин, шумно отдуваясь и отряхивая с шапки снег.
— Давно ты в людоеды записался? — буркнул я, пытаясь вспомнить, когда в последний раз подходил к компьютеру. Кажется, в пять сорок… или в шесть пятнадцать?… Впрочем, неважно; на Шипке все без перемен, и янычары по-прежнему дудят в рожок. Why, why, why… Сплошное вай-вай! Я начал стягивать с Бянуса пальто. От него пахло спиртным, но аромат был слаб и никак не соответствовал внешнему виду. Придуривается, что ли? — мелькнуло у меня в голове.
— Человека, позабывшего друзей на целую неделю, непременно надо съесть, — убежденно вещал Аллигатор, разоблачаясь. — И лучше, если этим займутся друзья. Во-первых, поедание будет не таким болезненным, а во-вторых, хоть какая-то польза напоследок…
Сашка, которого я избавил от шапки и пальто, плюхнулся на диванчик в прихожей, вытянул ноги и капризным тоном заявил:
— Теперь разуйте, пожалуйста. И остальное снимите. А после — в баню! Только чтоб с пивом и девочками!
— Баня нынче на ремонте, а у девочек выходной. — Алик содрал с Сашки сапоги, потом крякнул, взвалил его на плечо и повернулся ко мне: — Куда доцента тащить, хозяин? Кстати, ты не беспокойся, он враз оклемается и никакого ущерба мебели не причинит. Принял с наперсток да еще по морозцу прогулялся… Пять секунд, и станет как новенький.
— Отнеси это в гостиную и брось на диван, — распорядился я, ткнув Бянуса пальцем в бок. — И постарайся, чтобы это не подкатывалось к моей кошке с сексуальными домогательствами. Она хмельных охальников не любит.
— Есть, шеф! Будет сделано, шеф!
Симагин потащил Сашку в гостиную. Сашка дрыгал ногами, извивался и вопил, с незаурядным талантом изображая алкаша. Но мне было ясно, что он не пьян, а лишь комедию ломает — так, чтоб разрядить обстановку и поюродствовать всласть. А заодно и хозяина развлечь.
Доставив с кухни поднос с бутылкой, рюмками и тарелками, я обнаружил, что Сашка возлежит на диване в обнимку с Белладонной, что щеки его уже не отливают зеленью, дыхание ровное и взор ясен. Симагин возился с телевизором, выбирал пейзаж поласковей, без стрельбы, кровавых разборок и эротических выкрутасов. Найдя какую-то передачу о китах и дельфинах, он довольно хмыкнул и покосился на поднос.
— Чего тарелки пустые? Есть нам сегодня дадут, или нет? Я, как-никак, со службы.
— Наша служба и опасна, и трудна, у майоров будит аппетит она, — пропел Сашка, щекоча Белладонну за ушами. — Иди-ка ты, рожденный революцией, на кухню, и приготовь нам что-нибудь экзотическое, из диеты аллигаторов. Рыбный салат, к примеру.
Алик взглянул на меня.
— Рыба есть, Серый?
— Была, да кошка съела. Есть сыр, яйца и майонез. Кажется, банка горошка…
— Сойдет.
Симагин отправился к кухонному столу, а Бянус сел, осторожно переместив Белладонну на колени, и сообщил:
— Знаешь, Серый, у вас снова филенку сперли. Это ж в который раз?
— В десятый. А может, в двадцатый, — мрачно отозвал ся я, соображая, не заглянуть ли к Тришке. Но делать это при любопытных друзьях счастливого детства было бы операцией самоубийственной: пойдут расспросы, охи-ахи, тары-растабары — а что я, собственно, могу сказать?… И по тому, справившись с компьютерным синдромом, я уставился в телевизор. Там, среди океанских волн, подернутых радужной пленкой, резвились дельфины, а два бородатых эколога на надувном плоту черпали водичку, смешанную с бензином, и разливали ее по стеклянным емкостям. Надо думать, для пересылки в компанию «Шелл».
Сашка почесал длинный нос.
— В двадцатый, говоришь? Это уже тянет на хищение в крупных размерах. Давай Аллигатора натравим, а? Пришлет он своих молодцов, залягут они у вас на лестнице с минометами или гранату к филенке подвесят, и когда…
Он трепался, стараясь меня развлечь, и постепенно мысли мои свернули на новую тропку, в обход вчерашних событий — да и сегодняшних тоже. Я будто забыл о марсианских воплях, долбивших мой компьютер, и вспомнил о том, о чем стоило помнить: о Захре, о чудных ее глазах, о подаренном ею взгляде, о ветре, взвихрившем ее волосы, откинувшем полу кожушка над круглыми коленями… Я думал об этом, и мир понемногу светлел и, подчиняясь сашкиной болтовне, превращался из очень мрачного в слегка угрюмый. Горизонт еще затягивали тучи, но в разрывах меж ними просвечивало синее; потом Бянус что-то сказал, блеснула молния, грянул гром, тучи разошлись, и солнечный луч пал на мое лицо.
— Тобой интересовались, — со значением повторил Сашка.
— Это в каком же смысле?
— В смысле родословной. И в смысле внешности. Почему, мол, глазки у тебя голубые, а рожа — татаро-монгольская… Ха! Любопытные эти бабы! Глянут разок и тут же интересуются, кто твои папа с мамой, не оженился ли ты случайно и не страдал ли твой дедушка алкоголизмом.
— Мой не страдал. И что отсюда вытекает?
Бянус с важным видом поднял взор к потолку, поковырял в ухе и произнес:
— Отсюда вытекает, что надо надеяться и ждать. Восток, понимаешь ли! Дело тонкое! На Востоке спешить не любят.
— Кроме Ахмета с длинным ножиком, — заметил я, почти развеселившись.
— А что Ахмет? Ножик при нем, но ты не расстраивайся, Серый, не переживай из-за ножика. Ахметка всего лишь телохранитель, и нежные чувства, буде они появятся, не в его власти. Ты, Серый, помни одно: девичьему сердцу не прикажешь!
— Это радует, насчет чувств и сердца, но к телу тоже есть интерес, — сказал я, переместив бутылку со всем прочим с подноса на журнальный столик.
— Циничный ты какой!.. — откликнулся Сашка и приступил к открыванию и разливанию. Мне — на палец, а им с Аликом — на три.
Я глядел на эту процедуру, но, кажется, не видел ничего. Два темных озера маячили передо мной, и в них игривыми рыбками плескались огоньки, рисуя слово «WHY»; два этих видения накладывались, смешивались, и я никак не мог изгнать проклятого марсианина из милых глаз Захры. Ладно, черт с ним, с марсианином, и с его дурацкими воплями! Главное, она обо мне спрашивала… Интересовалась, как отметил Бянус… И совет его верен — надо надеяться и ждать. Все правильно: восточная женщина, дело тонкое! Мама тоже была восточной женщиной, не выносила свинину и раскрывала по праздникам Коран, но в этом, не считая внешности, и состоял ее восточный колорит. Конечно, мама была дитем советской эпохи, сравнявшей неординарность с аппендицитом, что подлежит немедленной резекции… А Захра? Скорее всего, ей дали религиозное воспитание.
А это значит пять намазов в день и никакого секса с иноверцами… С намазами, правда, я мог ошибаться — слишком уж гладкими были ее коленки.
Тут вошел Симагин с большой миской, из которой торчали три ложки, и цепь моих дум прервалась.
— Салат «хризантема»! — торжественно объявил Алик, опустив миску на стол.
Бянус тут же отведал, сморщился и пробормотал:
— Отцвели уж давно хризантемы в саду… Какой сыр сюда намешан, изверг?