Феликс и Незримый источник и другие истории Шмитт Эрик-Эмманюэль
На пороге стоял мой отец.
2
Я разглядывал обе дороги. Тут острая щебенка. Там расплавленный асфальт. И если мы рискнем рвануть вперед на нашем джипе, то либо проткнем покрышки, либо намертво приклеимся к шоссе. Как говорится, куда ни кинь, всюду клин… По моему мнению, нашему африканскому вояжу пришел конец.
– Сейчас посмотрим…
Сент-Эспри – невозмутимый и безукоризненный, как всегда, – сверялся с огромными картами, разложенными на баранке и приборной доске. А мне чудилось, что под воздействием жары и эта бумага тоже вот-вот раскрошится в пыль, как сухой лист.
Я вздохнул, разозленный донельзя.
Горячий воздух безжалостно раскалил поля, дороги и жгучий песок; даже небо, совершенно безоблачное, казалось туманным.
Я глотал обильную слюну. Глотал непрерывно. Глотал сознательно. Таким образом, мне, измученному зноем, удавалось внушить себе, что солнце еще не вконец испепелило меня, что внутри моего организма еще осталась малая толика влаги.
– Ну что ж, кажется, ситуация проясняется все больше и больше.
Зажав в зубах карандаш, Сент-Эспри сравнивал различные маршруты и улыбался, явно восхищенный собственной смекалкой. Вот уж наказание так наказание – иметь отца! Честно говоря, я бы предпочел обойтись без оного. Его самонадеянность, его убеждения, вера в собственные возможности, непринужденная мужественность и прочие блестящие качества приводили меня в полное уныние. Рядом с ним я казался себе жалким, беспомощным младенцем: росточком ему до бедра, хилый, тонкий как соломинка, с вялыми, неразвитыми мускулами; мой голос все время срывался на дискант, тогда как его баритон соперничал с виолончелью. Вдобавок, как и описывала мне Мама – еще в те времена, когда она говорила, – Сент-Эспри был очень красив. Нестерпимо красив. Стоило ему где-нибудь появиться, как люди смотрели на него, затаив дыхание. И мужчины, и женщины, не важно кто, все оборачивались на него, прерывали разговоры и, позабыв о своих делах и заботах, любовались этим красавцем. Одним своим присутствием он давал им урок безупречных пропорций. Высокий, стройный, гибкий, с широкими плечами и тонкой талией, он гармонично сочетал в себе силу и грацию: едва увидев его мускулатуру, люди с удивлением отмечали изящество его рук и ног; пораженные этой гигантской фигурой, они тут же угадывали в ней аристократическую утонченность. Его кожа цветом напоминала крем-карамель – такая же гладкая, мягкая и маслянистая, без единой морщинки, без единого изъяна. Губы – пухлые, красиво очерченные – открывали в улыбке два ряда белоснежных сверкающих зубов. Ему не требовалось никаких усилий, чтобы выглядеть красавцем. Хуже того, он держался так, словно эта красота была для него неудобным даром богов, и эта скромность, эта стеснительность делали его еще более привлекательным. Так же как особе королевской крови не требуется доказывать свое высокое происхождение, так и он не изображал соблазнителя, в отличие от Бамбы; напротив, двигался с невозмутимым спокойствием хищника, в любую минуту готового к прыжку. Любой мальчишка был бы счастлив иметь такого отца. Любой – но только не я. Его совершенство меня раздражало. Я злился, видя, что он-то не потеет, что его бежевая рубашка поло остается девственно-чистой, несмотря на сжигавшую нас сорокаградусную жару. В моих глазах его главный недостаток состоял именно в отсутствии недостатков.
Он провел мизинцем линию на своей карте и с довольным видом объявил:
– Сиеста!
Вот на сей раз я его одобрил. Наконец-то здравое решение, самое лучшее за долгое время путешествия! Я откинул свое кресло. Мама, сидевшая сзади, уже спала. Африка действовала на нас с ней совсем по-разному. Насколько я ощущал себя здесь чужим, настолько же она была тут в родной стихии. И держалась в своем оцепенении так же спокойно и доверчиво, как ребенок, которого уложили спать в холодке. Она, конечно, по-прежнему не разговаривала, не слушала, не смотрела по сторонам – никаких перемен к лучшему, – однако ее тело наливалось какой-то новой, чисто животной силой. Вот как губка, пропитанная водой, дает ей свободно стекать, так местная засуха оживляла Маму.
Сент-Эспри подмигнул мне и надвинул на глаза шляпу.
– Приятных тебе снов, милый Феликс!
Да, совсем забыл сказать: мой родитель вдобавок еще и любил меня и демонстрировал это каждую минуту!
В общем, все последние недели я терпел адские мучения… Мама вела себя как зомби, а неизвестный отец буквально обожал меня.
Я устроился поудобнее и закрыл глаза. В такой кошмарной жаре заснуть нельзя, можно только погрузиться в бесчувственное состояние. Что я и сделал – словно оступился и с облегчением полетел в бездонную пропасть забытья.
Тогда, в Париже, в самый страшный вечер моей жизни, Сент-Эспри появился в дверях нашей квартиры, как само Провидение. Должен признать, что он моментально вник в ситуацию и оказался на высоте положения. Поставленный в известность Бамбой – дядей, который не был моим дядей и который разыскал его координаты через интернет, – он воспользовался стоянкой своего корабля во Франции, чтобы добраться до Бельвиля, найти бывшую возлюбленную и встретиться с родным сыном.
В своем письме Бамба не скрыл от него плачевное состояние Мамы, зато умолчал о том, чем кончилась эта история. Это я объяснил своему родителю причину внезапного пробуждения Мамы в то роковое утро: она пришла в себя лишь для того, чтобы совершить преступление. Пятеро отравленных подрядчиков находились в больнице, и мы боялись, что они подадут на нее жалобу. Если бы мы смогли купить их молчание путем жирной взятки, они не стали бы поднимать шум, но у нас пропали все сбережения. Я не хотел упоминать о роли Бамбы в этом бедствии, потому что инстинктивно чувствовал, что такая развязка позволит Сент-Эспри выступить в совсем уж благородной роли спасителя. Моя первая встреча с этим незнакомцем привела меня в восторг: мы беседовали – пусть даже и на грустную тему – как мужчина с мужчиной, как люди, несущие ответственность и за себя и за других. По его лицу я заметил, что он одобряет мое здравомыслие.
– Отведи меня к твоей матери, – решительно сказал он.
Мы вошли в кафе, где мадам Симона уже опустила железную штору и приглушила свет, чтобы нам не мешали случайные посетители. Признаюсь: еще несколько секунд я надеялся на чудо: а вдруг Мама исцелится при виде Сент-Эспри? В кино можно часто видеть такие сцены, когда возвращение близкого человека пробуждает память того, кто, казалось бы, безнадежно замкнулся в себе.
Увы, реальная жизнь похожа на фильмы не больше, чем фильмы на реальность… Мама посмотрела на Сент-Эспри как на пустое место, не обратила на него никакого внимания.
Реакция последовала со стороны мадам Симоны: она вперилась в пришедшего со словами:
– Черт подери!
– Простите?
– Я сказала: черт подери!
Сент-Эспри поклонился ей:
– Добрый вечер, я отец Феликса.
Это заявление привело меня в полное замешательство. Какой еще отец?! Что он мелет?! Он не был моим отцом, он был любовником моей матери, случайным любовником, транзитным любовником, источником спермы, которую она выбрала, чтобы произвести меня на свет. Я не испытывал к нему никаких родственных чувств. Тоже мне – отец Феликса!
– А я сразу это усекла, – отрезала мадам Симона. – Фату мне все рассказала…
– Вот как? И что именно?
– Что вы… ну… что вы…
– Так что же?
– Я-то думала, она прихвастнула… но нет, вовсе нет.
Она густо покраснела и, нагнувшись ко мне, прошептала:
– Знаешь, Феликс, будь я таким, как он, мне, может, и захотелось бы остаться парнем.
Я пожал плечами. Меня меньше всего интересовала красота моего папаши; даже его появление казалось мне ненужным: я с малых лет привык жить и думать самостоятельно, без него. И его присутствие уже начинало меня раздражать. Тем временем к нам подошли завсегдатаи бара.
– Ррро! – воскликнула мадемуазель Тран, застыв в изумлении перед Сент-Эспри.
Робер Ларусс и господин Софронидес только чопорно кивнули ему в знак приветствия, не смея заговорить, и вернулись на свои табуреты. Судя по их лицам, красота моего родителя внушала им робость, но при этом ничуть не задевала их достоинства. Находясь на высшей степени совершенства, она создавала некое равенство вокруг себя: все некрасивые, заурядные – словом, обычные люди образовывали единое, однородное сообщество, в котором никто не мог с ним соперничать. В результате он не унижал безобразных, а, напротив, поднимал их до общего скромного уровня, за что они чувствовали к нему смутную признательность.
Вместе мы обсудили сложившуюся ситуацию. Мадам Симона повторила: для подрядчиков главное – башли. И если им ничего не достанется, они будут преследовать Фату по закону: подадут на нее в суд и получат денежную компенсацию, а она потеряет свободу. Короче, будущее грозило ей тюрьмой и долгами. Или психушкой и долгами.
– Вот разве только сбежать… – подсказала мадам Симона, обращаясь к Сент-Эспри.
– Да, увезите ее отсюда! – одобрительно воскликнул господин Софронидес.
– Возьмите Фату на свой корабль, и ее не найдут, – добавила мадемуазель Тран.
Но тут уж я не вытерпел и взял слово:
– Минутку! Что это вы распоряжаетесь моей матерью, как вещью! А я – что будет со мной, если она сбежит с этим господином?
– Я твой отец, Феликс.
– Ну да, отец – на один вечер! После двенадцати лет отсутствия. Если ты надеешься украсть у меня Маму, то напрасно беспокоишься!
И тут до них дошло, что я обозлен до крайности и вот-вот расплачусь. Меня била дрожь, я весь вспотел и уже начал жалеть, что не выбросился из окна седьмого этажа, избавив себя от этой гнусной сцены.
– Феликс прав, – подтвердил мой родитель. – Бегство не решит нашу проблему. Я заплачу подрядчикам, чтобы заткнуть им рот.
Он достал из кармана пиджака бумажник шагреневой кожи, раскрыл его, и оттуда выпала целая колода банковских карточек, которые, словно повинуясь рукам фокусника, веером разлеглись на столе. Их было великое множество – голубые, платиновые, золотые. Из многих банков. Из многих стран. Просто супер, ничего не скажешь!
Мы уже всему перестали удивляться: нам с первой же минуты стало ясно, что мой родитель выше всяких похвал. Во всем – во внешнем облике, в элегантности, в моральном отношении, в благородстве, в рыцарском духе. И тот факт, что он был еще и богат, только дополнял эту картину.
Он спросил у меня, каким банкоматом можно воспользоваться, и я отвел его к нужному. Двадцать минут спустя он вручил мадам Симоне толстую пачку денег со словами:
– Спасибо вам за поддержку, мадам Симона. Мы рассчитываем на вас.
«Мы»? Это значит, Сент-Эспри и я? Он то и дело объединял нас в своих высказываниях. И хотя я тем вечером главным образом переживал за Маму, меня это дико злило, и чем дальше, тем больше…
Когда мадам Симона ушла, мадемуазель Тран спросила у Сент-Эспри:
– А где вы будете ночевать?
Я чуть было не предложил ему диванчик, так недавно покинутый дядюшкой Бамбой.
– О, не беспокойтесь, я забронировал номер в ближайшей гостинице.
И мадемуазель Тран шепнула мне на ухо:
– Настоящий джентльмен! Он даже не пытается воспользоваться ситуацией…
– Сю-сю-сю! – буркнул я, высмеивая слащавый тон мадемуазель Тран. Ух, до чего же меня раздражал этот человек, который нравился всем на свете, кроме меня! И что только моя мать нашла в этом субъекте?! У него было все!
На следующее утро, едва мы расположились у стойки, мадам Симона вручила Сент-Эспри лист бумаги – заверение, подписанное всей пятеркой подрядчиков, в том, что они никогда не будут подавать жалобу на вред, нанесенный их здоровью владелицей «На работе» в день, когда они посетили ее кафе.
Сент-Эспри поблагодарил ее, аккуратнейшим образом сложил листок и спрятал его во внутренний карман пиджака, идеально подходивший по размеру.
– Уф! – выдохнул он. – Я на него потратил почти все мои сбережения.
И он мне улыбнулся. Я ответил ему гримасой, означавшей улыбку.
– Что же вы намерены делать дальше? – осведомилась мадам Симона.
Я испепелил ее яростным взглядом. С какой стати она обращается к нему?! Он что – стал владельцем кафе за одну эту ночь? Полновластным хозяином?
Высшей инстанцией? Или, может, мне снится страшный сон?
– Я хочу провести два-три дня около Фату, чтобы разобраться в ее состоянии, а дальше мы решим, – ответил он, повернувшись ко мне.
Я метнул на него мрачный взгляд, и он обеспокоенно спросил:
– Ты сомневаешься, Феликс?
– Мы уже испробовали и докторов и колдунов. Что же нам остается?
– Психология.
Мы все изумленно воззрились на него. Такого термина в нашем кафе еще не слыхивали. Под шум общего разговора я тихонько пробрался к Роберу Ларуссу и присел рядом с ним на банкетку.
– Что это за штука такая – психология?
– Я еще не дошел до буквы «П», – плаксиво признался он.
– Ну так давайте посмотрим в словаре.
– Нет, это не по мне… я так не могу…
– Чего не можете?
– Нарушать свою программу.
– Вот что: давайте скажем, что я сам прочел это в словаре, а не вы.
– Ну, тогда ладно.
И он протянул мне свой драгоценный том. Перелистав его, я остановился на странице 2037:
– «Психология – наука, изучающая возникновение мыслительной деятельности человека, 1588. Научное исследование феноменов разума и мыслительной деятельности, характерных для некоторых живых существ, как то: высших млекопитающих и людей, которые обладают сознанием собственного существования».
– Впечатляюще! – прокомментировал Робер Ларусс, кусая губы.
– Или вот еще определение номер два: «Эмпирическое, спонтанное знание чувств другого человека, помогающее понять и предвидеть его поведение».
– А это совсем уж потрясающе! Твой отец меня просто поразил…
Я оторвался от словаря:
– Что такое «эмпирическое знание»?
Робер Ларусс прикрыл глаза и, очень довольный тем, что может ответить, не прибегая к словарю, выдал мне определение:
– Это все равно что инстинктивное. Иными словами, знание, почерпнутое из общепринятого опыта, в котором нет ничего рационального и которое не опирается на научные медицинские данные. Людей, использующих такие знания, обычно называют шарлатанами или знахарями.
При последних словах он почувствовал, что дал маху, и пристыженно заморгал:
– Ох, извини, я очень сожалею…
– А уж как я-то сожалею…
Неужто нам грозит новый парад целителей-самозванцев? Мы ведь еще не пробовали втыкать иголки в кукол, зарывать ночью в полнолуние луковицы, колдовать на молоке…
Но тут подошел Сент-Эспри и, нагнувшись, внимательно оглядел меня. Казалось, его переполняет счастье.
– Мадам Симона, мадемуазель Тран…
– Да? – отозвались они хором, заранее готовые согласиться с любыми его словами.
– Ведь это видно, не правда ли, сударыни, это видно?
– Что видно? – переспросили они все так же дружно.
– Что мы любили друг друга, Фату и я. – И, распрямившись, он указал на меня: – Взгляните: разве в чертах Феликса не запечатлелись счастье и радость детей, зачатых в любви? Его лицо сияет райским блаженством.
Растроганные мадам Симона и мадемуазель Тран со слезами на глазах любовались моим родителем и мной. Что касается Мамы, то она откупоривала новую бутылку жавелевой воды, и мысли ее витали где-то очень-очень далеко.
Сент-Эспри опустился передо мной на колени:
– Мы с твоей матерью обожали друг друга. Обожали! И никто не смог заменить ее в моем сердце. Она чуть не разбила его, когда сбежала от меня вместе с тобой.
Мне очень хотелось возразить, что от матери я такой версии не слышал, но я смолчал, вспомнив любимую присказку мадам Симоны: каждый человек нуждается хотя бы в маленькой иллюзии, чтобы выжить. Поэтому я ограничился ехидным вопросом:
– Так, значит, ты доволен, что она больна, да или нет?
Моему родителю понадобилось три дня, чтобы изучить Мамину болезнь.
Завершив свои наблюдения, он торжественно назначил нам встречу в кафе «На работе» к концу дня. Мама присутствовала на ней в числе всех прочих, присев на корточки в туалете, со шваброй в руке.
Сент-Эспри сел за стол, скрестил свои длинные ноги и объявил:
– Я понял!
Мы все – мадам Симона, мадемуазель Тран, Робер Ларусс, господин Софронидес и я – окружали его подобно ученикам, готовым внимать словам пророка. Он указал на бутылку моющего средства, водруженную на стойку, и выдал нам свое заключение:
– Жавелевая вода!
– Что-что?
– Фату страдает синдромом жавеля.
Этот диагноз был встречен недоуменным молчанием: мы не улавливали его смысл, но он так сбил нас с толку, что мы поневоле стали слушать внимательнее. А Сент-Эспри помассировал свои тонкие запястья и продолжил:
– Вы заметили, что Фату все протирает жавелевой водой? Почему? Да потому что ей хочется очистить мир, который нанес ей обиду, – вот она и пытается дезинфицировать его, избавить от вирусов, струпьев, микробов, язв, бактерий и прочих гадостей. Она решила покончить со злом. Но этим дело не ограничивается. Есть еще один момент, самый важный, который все объясняет.
– Какой же? – прошептала мадемуазель Тран, изнывая от нетерпения.
– Она выбрала для этого жавелевую воду. Мадам Симона, вы здесь занимаетесь бухгалтерией: сколько литров этой воды Фату расходует за неделю?
– Двадцать пять! Целое состояние! Но я ей не перечу: эти несчастные двадцать пять литров жавеля – единственное, что ее хоть как-то поддерживает.
Сент-Эспри оглядел всех нас и спросил:
– А почему?
Вместо ответа мы хором повторили:
– Почему?..
«Ученики пророка, истинно говорю вам!»… Сент-Эспри обладал таким магнетизмом, что собравшиеся благоговейно внимали ему, ловя каждое слово. Он улыбнулся:
– Потому что Фату хочет все отбелить. Вот главное свойство жавелевой воды: она не только очищает, она еще и отбеливает. И это самое важное: выбрав жавелевую воду, Фату тем самым говорит нам не только об окружающей среде, которая внушает ей отвращение, она говорит нам о себе.
– О себе? – повторил как эхо Робер Ларусс.
Ну прямо-таки месса, ей-богу!
Сент-Эспри нагнулся ко мне:
– Феликс, она когда-нибудь рассказывала тебе о своем детстве, о родной деревне, о школе?
– Нет.
– О своих родителях?
– Э-э-э… нет.
– О братьях и сестрах?
– У нее только один брат – Бамба.
Сказав это, я прикусил язык: только бы он не начал меня расспрашивать, иначе я проговорюсь и все узнают, что Бамба, мой самозваный дядя, нас обчистил.
– Бамба не брат Фату, – поправил Сент-Эспри.
– Как?! – воскликнула мадам Симона. – Бамба ей не брат?
Мой родитель посерьезнел:
– Бамба мужественный человек, некогда он сыграл важнейшую роль в жизни Фату, хотя и не принадлежит к ее семье.
Я насторожился: откуда Сент-Эспри известна эта тайна? Но он как будто угадал мои мысли, потому что тотчас же объяснил:
– Бамба сам все мне рассказал. Феликс, у твоей матери было четверо братьев и три сестры. Упоминала ли она о них?
– Нет.
– Описывала ли когда-нибудь Африку? Сенегал? Мавританию?
При каждом названии я только мотал головой, пристыженный собственным молчанием. Никогда раньше я не замечал этих белых пятен на карте моей памяти: Мама как-то исподволь внушила мне, что ее жизнь началась одновременно с моей, и я, как избалованный, беззаботный эгоист, искренне верил в это.
– Возила ли она тебя в черные кварталы Парижа – в Золотую Каплю, в Шато-Руж, в Страсбур-Сен-Дени, на рынок Дежан?[10]
– Нет, она ненавидела эти места и запрещала мне посещать «гетто». Мы даже к тамошним парикмахерам не ходили и шмотки не покупали.
– Что ж, ты подтверждаешь мой диагноз. Фату порвала со своим прошлым, со своими корнями, и пустилась в свободное плавание. Она решила стереть из памяти свою историю, свое происхождение. А когда человек отрекается от своего прошлого, он тем самым лишает себя настоящего и, уж конечно, будущего.
И вот именно в этот момент мы увидели самое страшное: Мама, словно в подтверждение слов Сент-Эспри, смочила губку жавелевой водой и начала растирать ею руки и плечи. При этом ее лицо исказилось от боли, но она упрямо продолжала свое дело.
– О господи, да она же спалит себе кожу! – завопила мадам Симона.
Сент-Эспри кинулся к Фату и вырвал у нее из рук бутылку и губку. Мама растерянно посмотрела на свои пустые ладони, призадумалась и через несколько секунд попыталась начать все снова. Но он решительно удержал ее. Она сразу потеряла интерес ко всему окружающему, села на стул и замерла. Для нее ничто уже не существовало. Наши взгляды, наши разговоры – все это проходило мимо ее сознания.
– Ну вот, теперь она взялась за себя, значит придется ее госпитализировать, другого выхода нет, – решила мадам Симона. – Сейчас позвоню в «скорую».
– Только не это! – воскликнул Сент-Эспри, не дав ей схватить телефонную трубку.
Вот тут я впервые почувствовал к нему симпатию.
– Но… как же быть? – робко спросила мадемуазель Тран.
– Фату нужно отвезти домой. Если ей и суждено возродиться к жизни, то лишь на земле, где она увидела свет.
– Что-то я не пойму, – вздохнула мадам Симона.
Сент-Эспри схватил Маму за плечо, стронул с места (она пошла за ним не глядя, послушно, как робот) и, обратившись ко мне, скомандовал:
– Собери ее вещи, Феликс, мы уезжаем. Твоей матери необходима Африка. Только Африка сможет ее вылечить.
С того момента, как мы вышли из самолета в Сенегале, я испытывал дискомфорт. Не тот банальный дискомфорт, который причиняют неудобные кровати, стулья, помещения, нет, это был мой особый дискомфорт, ощущаемый и где-то внутри, и на коже – словом, захвативший все мое существо. Местные запахи, жара, краски, свет, звуки, расслабленность, ритмы, близость чужих тел – все казалось мне чужим, все отталкивало.
В поисках нашего отеля мы с Мамой и Сент-Эспри прошли по улицам Дакара, пробираясь в густой толпе между прохожими, товарами, разложенными прямо на тротуарах, велосипедами, не разбирающими дороги, оглушительно сигналившими машинами. Я чувствовал себя затравленным. Здешние люди двигались совсем не в парижском темпе, а либо гораздо медленнее, либо много быстрее, налетая друг на друга, сталкиваясь, соприкасаясь, и это никого не шокировало.
Но самое удивительное вот что: здесь я уже не был единственным чернокожим! В Париже я выделялся, привлекал внимание одной только своей внешностью; конечно, время от времени мне доставались из-за этого оскорбления какого-нибудь придурка-расиста, но на таких я плевать хотел, помня Мамины слова: «Если человек глуп, то это его и только его проблема, притом серьезная!»
Так вот, очутившись здесь, в толпе сплошных чернокожих, я сразу понизился в статусе, став теперь лишь одним из множества себе подобных, ничем не отличавшимся от других. Да и Мама тоже растворилась в этом окружении. Мимо меня проходили десятки, потом сотни, потом тысячи женщин, и у всех я обнаруживал тот же цвет кожи, те же черты, то же телосложение. Поначалу я принимал их за ее теток или кузин, однако вскоре их множество поставило меня перед жестокой реальностью: я стал свидетелем свержения Мамы. Ее величественная красота с каждой минутой тускнела все больше и больше. Черные в черной Африке, мы теряли свои привилегии; нет, подумал я, уж лучше быть черным в Париже.
Сент-Эспри, разрезавший толпу со своей обычной невозмутимостью, не испытывал таких мучений: здесь, как и везде, прохожие останавливались, чтобы полюбоваться им. Честно говоря, временами мне, обиженному тем, что я сливаюсь с общей массой, очень хотелось когда-нибудь стать на него похожим, как это сулила Мама.
В отеле он снял для нас с Мамой просторный номер, а сам занял соседнюю комнату, поменьше. Пока мы сидели, остывая от уличной жары, мне захотелось разузнать о нем побольше и я спросил:
– Ты уже бывал в Африке?
– Нет, я, так же как и ты, здесь впервые. Ну-ка подойди, я тебя обрызгаю.
Сент-Эспри ненавидел комаров; он с самого Парижа заставлял нас принимать Nivaquine[11], чтобы защититься от малярии, и обрызгивал жидкостью, отгоняющей насекомых.
– В Сенегале главную опасность представляют не самые крупные животные – гиппопотамы и крокодилы, а самые мелкие – комары, – объяснял он, размазывая этот состав по рукам Мамы.
Но я не отставал:
– Так откуда же ты родом?
– С Антильских островов. С французских Антил. Я родился на острове цветов, слыхал о таком?
– Нет.
– Его еще называют Мартиникой.
– Значит, ты не африканец.
– Африка живет в моих генах, а не в воспоминаниях, в отличие от твоей матери. Мои предки покинули Африку еще в семнадцатом веке. Вернее, наши с тобой предки, Феликс.
Когда он говорил «наши», мне всегда хотелось его одернуть: «Эй, ты не очень-то спеши приписать меня к своей родне! Я еще не знаю, соглашусь ли принять твоих предков».
– И чем же они занимались?
– Были рабами.
– Кем-кем?
– Рабами. Их отлавливали в Африке и переправляли через океан.
От этих его слов я буквально оцепенел. Мои предки – рабы?! Неужели я потомок рабов? Прапраправнук беспомощных жертв? Нет, даже слушать не желаю! От этого Сент-Эспри одни несчастья… И я ринулся в атаку:
– Значит, Мамины предки были похитрей твоих!
– Не понял?
– Их-то как раз не отловили, они остались в Африке свободными.
– Можно сказать и так, Феликс. Ты вполне прав.
Я чуть не лопнул со злости: как я ни старался подколоть этого человека, мне не удавалось вывести его из себя. Даже непонятно, сознавал ли он, что я нападаю на него все чаще и чаще… Словом, я решил закрыть дискуссию, вытащил свой телефон и сделал вид, будто читаю новые сообщения. Ну и вляпался же я! Вот так живешь целых двенадцать лет, тихо-спокойно, без всякого отца, и вдруг тебе на голову сваливается эдакий тип – красавец и ноль недостатков. Приуныв, я с завистью вспоминал, как мои школьные товарищи жаловались на своих «стариков»: одни ни хрена не соображали, другие ни черта не делали, или лупили детей, или сквернословили, или «ходили налево». Везет же людям… Да, не всем выпадает такая удача – заполучить папашу с изъяном!
Пока я дулся, Сент-Эспри пошел бродить по улицам Дакара вместе с Мамой; он приобщал ее к африканской атмосфере, надеясь, что новые впечатления пробудят в ней память и интерес к жизни. Мама покорно дала ему увести себя, но, когда она вернулась, я констатировал, что в ее взгляде так и не промелькнула хотя бы искорка сознания.
На следующий день мы отправились в путь. Куда, спросите вы? К реке Сенегал. Благодаря Бамбе Сент-Эспри разыскал на карте местность, где прошло Мамино детство.
Я не воспротивился этому путешествию. Может быть, в глубине души даже надеялся, что это хоть какой-то шанс вырвать Маму из ее забытья. Увы, поездка эта была задумана, разработана, спланирована моим родителем. И я всей душой противился его решению: меня крайне возмущало, что Сент-Эспри изображает отца семейства после двенадцатилетнего отсутствия, – конечно, их разлука была инициативой моей матери, поступившей наперекор желанию своего возлюбленного, но у нее наверняка имелись на то серьезные причины, разве нет?
Мы ехали на север страны, в Сен-Луи – город, который разочаровал меня не так сильно, как Дакар; здешние дома, с побеленными известью стенами, оградами кованого железа и черепичными крышами, были куда пригляднее, чем здания в столице. Когда мы проезжали по улицам, Сент-Эспри, увидев мое довольное лицо, бросил с саркастической усмешкой:
– Белый город, построенный белыми людьми. Наследие колониализма.
Я никак не отреагировал, но про себя отметил: ага, значит, он издевается над моим простодушным восхищением. Неужели мой папаша все-таки способен на ехидство? Эта гипотеза меня слегка утешила…
После короткой сиесты, устроенной прямо в джипе, мы свернули с асфальтового шоссе на грунтовую дорогу. И хотя неизвестность пугала меня, я радовался этой перемене, до того мне обрыдла нескончаемая монотонная езда по плоской, пустынной, унылой местности, размеченной одними только мангровыми деревьями; деревушки все были одна в одну – приземистые домики, грузовики, магазины, а дальше пыльные поля, баран, луга с рахитичными растениями, еще один баран, стены огромного богатого имения, недоступного чужим взглядам, снова пыльные поля и очередной баран, опять луга с рахитичными растениями и еще одно мангровое дерево, безликие, убогие селения… Никогда еще я не сознавал, до какой степени архитектура представляет собой, по сути, игру в кубики. Одни прямоугольные коробки из глины, из кирпичей, из досок… Ну и страна! Все, что не было делом рук человеческих, оказывалось плоским, а то, к чему прикоснулись люди, выглядело жалким и унылым. Отсюда я сделал вывод, что Африка исчерпала все свои возможности удивить меня.
Джип теперь продвигался судорожными толчками, подпрыгивая на камнях, проваливаясь в расщелины, и трясся так, что нас то и дело подбрасывало, как блины на сковородке. Из-за этих толчков у меня всю задницу отбило. Мама, лежавшая на заднем сиденье, моталась взад-вперед, словно тюк белья, мертвенно-бледная, с закрытыми глазами.
– Кажется, уже близко, – заметил Сент-Эспри.
Дорога сужалась по мере продвижения вперед. Чем медленнее мы ехали, тем более жестокими становились толчки: в таком режиме – если джип вообще его выдержит – я рисковал лишиться ноги или руки.
Наконец я заметил деревянные строения с остроконечными соломенными крышами. Сент-Эспри затормозил вовремя: еще немного и наш вездеход, наверно, развалился бы на части. Вокруг нас собрались ребятишки, привлеченные видом машины. Следом за ними подошла женщина в красном с золотом бубу – эдакая черная Венера со скульптурными формами и плавной поступью, с корзиной белья на голове чуть ли не с нее ростом.
Сент-Эспри завел с женщиной разговор – если его можно так назвать, учитывая тот факт, что женщина изъяснялась на волоф[12]; я уж было собрался поучаствовать в беседе, как вдруг Мама, лежавшая сзади, встрепенулась и села. Сейчас она явно сознавала, где находится, чувствовала это всей кожей. Ее ноздри раздулись, она сделала глубокий вдох, вздрогнула и с неожиданным интересом посмотрела вокруг. Потом вышла из машины и зашагала по дороге, оступаясь на каждом шагу.
Я застыл, глядя на нее. Сент-Эспри, со своей стороны, также искоса наблюдал за ней, не прерывая беседы.