До самого рая Янагихара Ханья
– Ну хватит, Нейти. Ты прекрасно понимаешь почему.
Он хмыкнул. На это мало что можно было возразить. Он снова помолчал и потом наконец сказал:
– Я понимаю, что это звучит странно. Но они мне нравятся. А мне одиноко. Я могу говорить с ними о родине.
Ты можешь говорить о родине со мной, должен был сказать я. Но не сказал. Потому что я знаю и он знает, что это я вывез нас с родины и что это из-за меня он бросил работу и жизнь, все, чем гордился. А теперь он сам себя не узнает и сам себе противен, но делает все возможное, чтобы не обвинять в этом меня, и чуть ли не отрицает, чем и кем он был. Я это знаю, и он тоже.
Поэтому я ничего не сказал, и когда у меня сформулировался ответ, Натаниэль уже спал или притворялся, что спит, и оказалось, что я снова ничем не могу его поддержать.
Такова, осознал я, и будет наша жизнь. Он станет дрейфовать все ближе и ближе к Обри и Норрису, а я должен буду поддерживать его в этом, потому что иначе злость на меня станет такой всеохватной и неподъемной, что он не сможет ее скрывать. А потом они бросят меня, и он, и малыш, и семьи у меня больше не будет.
Вот так. Я понимаю, что тебе приходится разбираться с проблемами куда более масштабными, чем у твоего старого друга, но буду рад любым словам утешения. Очень хочу тебя увидеть. Расскажи мне, что там у вас происходит, – ну, все, что можешь. Я буду молчать как рыба, или как могила, или как там говорят.
С любовью, Ч.
Дорогой мой Питер,
29 марта 2046 г.
Вместо того чтобы извиняться за эгоцентризм в конце письма, я с этого начну.
С другой стороны, мне не кажется, что надо так уж сильно извиняться, – вся прошлая неделя вертелась вокруг тебя, как и следовало. Какая прекрасная получилась свадьба, Пити. Спасибо тебе, что пригласил нас. Я забыл сказать, что, когда мы выходили из храма, малыш поднял на меня взгляд и торжественно произнес: “Дядя Питер выглядит очень счастливым”. Он был, конечно, прав. Ты был счастлив – ты счастлив. И я очень, очень счастлив за тебя.
Прямо сейчас, я полагаю, вы с Оливье летите где-то над Индией. Ты же знаешь, что мы с Натаниэлем так и не отправились в путешествие на медовый месяц. Собирались – но мне надо было обустраивать лабораторию, куда-то приткнуть малыша, короче, до этого дело так и не дошло. И потом все никак не доходило. (Мы собирались, как ты помнишь, поехать на Мальдивы. Умею я выбирать места, ничего не скажешь.)
Пишу тебе из Вашингтона, я здесь на конференции по зоонозам, а Н. и малыш дома. Собственно, нет, какое там: они с Обри и Норрисом на Лягушачьем пруду. Сейчас первые выходные, когда вода уже достаточно теплая, и Натаниэль пытается обучить малыша серфингу. Он собирался учить его в январе, когда мы съездили домой, в Гонолулу, но в океане оказалось столько медуз, что в результате мы вообще не ходили на море. Впрочем, семейные дела у нас чуть получше, спасибо, что спросил. Я чувствую, что моя связь с ними обоими слегка окрепла, – хотя, может быть, вам с Оливье просто нужны были какие-то вместилища для избытка вашей взаимной любви и мы все втроем оказались в нужное время в нужном месте. Посмотрим. Я думаю, наша возобновившаяся полублизость связана, как ты и отметил, с моими попытками примириться с существованием Обри и Норриса. Они вошли в нашу жизнь навсегда, по крайней мере впечатление складывается такое. Я боролся с этим на протяжении нескольких месяцев. Потом сдался. А сейчас? Ну что. Они нормальные. Они очень благородно к нам отнеслись, тут никаких сомнений. Строго говоря, консультации, которые Натаниэль давал Обри, давно завершились, но он ходит туда не реже чем пару раз в месяц. И малышу они очень нравятся, Обри особенно.
Настроения тут мрачные. Во-первых, распределение ресурсов в Вашингтоне намного более жесткое, чем в Нью-Йорке, – вчера вечером в гостинице вообще не было воды. Отключали всего на час, но все равно. Во-вторых – что хуже, – всем урезали финансирование; да, опять. У нас третий раунд объявят, скорее всего, на следующей неделе. Моя лаборатория находится в менее уязвимом положении, чем некоторые другие, – правительство финансирует нас только процентов на тридцать, Мединститут Говарда Хьюза отчасти компенсирует недостающее – но я все равно нервничаю. Все американцы между сессиями только об этом и говорят: а у вас что? Сколько вы потеряли? Кто будет платить недостающее? Что оказалось или окажется под угрозой?
Но настроения мрачные и по иным, более тревожным причинам, которые выходят далеко за рамки американской административной возни и наших общих тревог. Программный доклад делали двое ученых из Роттердамского университета Эразма, те, которые одними из первых описали венецианскую вспышку 39 года; как ты знаешь, ее отнесли к мутации вируса Нипах. Их доклад оказался необычным по целому ряду причин, в частности, из-за гадательности, нехарактерной для работ такого рода. С одной стороны, так происходит все чаще – в мою бытность докторантом подобные исследования в основном относились к лабораторным данным и обычно касались мутаций второго или третьего поколения того или иного вируса. Но теперь новых вирусов так много, что конференции стали прекрасной возможностью уточнить отчеты, которые мы читаем во внутренних сетях своих институтов, – любой ученый из аккредитованного университета может добавить собственные данные или задать вопрос. Отсутствие Китая в этой сети (как и на конференции) – в числе самых болезненных проблем международного научного сообщества, и одно из открытий последней встречи – о чем ученые постоянно перешептывались в кулуарах – в том, что группа исследователей из континентального Китая создала тайный портал, куда они загружают данные своих исследований. Я-то думаю, что, раз мы об этом знаем, их правительство тоже знает, так что тамошней информации не стоит слепо доверять; вместе с тем, если не принимать их отчетов всерьез, дело может кончиться катастрофой.
Ну, короче. Голландцы утверждают, что они обнаружили новый вирус, который, по их мнению, в очередной раз возник в популяции летучих мышей. Его тоже классифицируют как хенипавирус – то есть это РНК-вирус с интенсивным мутагенезом. В XX веке считали, что эта группа вирусов эндемически ограничена ареалом Африки и Азии, хотя, как доказывает вспышка 39 года, конкретно Нипах может появляться неоднократно в разных местах, и в последние семь лет это интенсивно исследовалось: в частности, речь шла о его способности не только выдерживать климатические изменения, но и зоонотически адаптироваться к организмам-хозяевам – собакам в итальянском случае, – которых он раньше никогда не заражал. Хотя Нипах выкашивал скот и других домашних животных, он прежде никогда не считался серьезной угрозой для нас, потому что он крайне плохо приспособлен для передачи от человека к человеку, а без хозяина дольше нескольких дней не выживает. Если ему все-таки удавалось заразить людей, он быстро терял силу: число случаев передачи было невелико, и вирус упирался в тупик. Например, после того как в Венеции уничтожили всех собак, болезнь тоже исчезла.
Но теперь эразмовцы говорят, что новый штамм, который они называют Нипах-45, не просто может инфицировать людей – он при этом еще и высокозаразен и крайне летален. Как и предковый вирус, он способен распространяться через зараженную пищу, а также и воздушно-капельным путем и, в отличие от эволюционного предка, может, видимо, жить в организме хозяина в течение нескольких месяцев. Исследование они проводили в нескольких маленьких деревнях возле Луангпхабанга, где местное правительство разместило беженцев-мусульман из Китая. Они утверждают, что полгода назад этот вирус выкосил тамошнее население: почти семь тысяч людей умерло в течение восьми недель. Вирус перескочил от летучих мышей на буйволов, а оттуда – в продовольствие. Болезнь проявляется у людей в виде кашля, который быстро приводит к полномасштабной дыхательной недостаточности, за которой следует полиорганная недостаточность, – в среднем от постановки диагноза до смерти проходит одиннадцать дней. Каким бы ужасающим ни был показатель смертности, эразмовцы утверждают, что изолированность местности и отсутствие возможности передвигаться по стране (этим людям перемещение законодательно запрещено) предотвратили широкое распространение заболевания.
Прошло полгода, но эти деревни так и остаются в изоляции. Тем не менее лаосские власти, при поддержке американских, всячески стараются не допустить, чтобы сведения просочились в газеты, потому что, наряду с распространением заболевания, самую серьезную озабоченность вызывает 1) практически неизбежная стигматизация этих несчастных людей, что может запросто привести к массовым убийствам, как мы видели в Малайзии в 40-м; и 2) новый кризис из-за наплыва беженцев. Границы Гонконга тщательно охраняются, то же самое можно сказать о Сингапуре, Индии, Китае, Японии, Корее и Таиланде. Поэтому, если начнется новое массовое перемещение людей, представляется неизбежным, что беженцы попытаются перебраться через Тихий океан. Те, кого не застрелят немедленно при приближении к береговой линии Филиппин, Австралии, Новой Зеландии, Гавай’ев или Америки, попытаются (в рамках этой картины) добраться до Орегона, Вашингтона или Техаса, а из этих стран – до границы и через границу в США.
Неудивительно, что отчет вызвал целую бурю. Не из-за данных – в данных группы никаких сомнений не было, а из-за их предположения, невысказанного, но всячески подразумеваемого, что этот вирус может оказаться тем, чего мы все ждем и к чему готовимся. Со страхом смешивалась изрядная доля профессиональной ревности, обиды (если бы наши правительства так активно финансировали наши исследования, как в Нидерландах, мы бы сами это обнаружили) и даже некоторое возбуждение. В одном из информационных бюллетеней кто-то сравнил теоретическую вирусологию с дублером в долгоиграющем бродвейском шоу: ты ждешь и ждешь, когда же наконец сможешь выступить, и, как правило, этого не происходит, но все равно надо быть в форме, потому что вдруг в какой-то момент окажется, что выходить на сцену надо тебе?
Я понимаю, что ты хочешь спросить. Отвечаю: понятия не имею. Оно или не оно? Не могу сказать. По ощущению – скорее нет; если бы у Нипах-45 был потенциал массового поражения, мы бы узнали об этом гораздо раньше. Ты бы узнал об этом гораздо раньше. Вирус проник бы далеко за пределы этой сельской местности. То, что этого не произошло, должно нас утешать. Впрочем, в наши дни много что можно считать утешительным.
Я буду держать тебя в курсе. И ты меня держи. Удивительно, что заместитель министра внутренних дел чем дальше, чем больше превосходит меня в информированности о мировых вспышках инфекционных болезней, но что делать. А пока – обнимаю тебя, как всегда, и Оливье тоже. Будьте здоровы и держитесь подальше от летучих мышей.
С любовью,
Я
Дорогой мой Питер,
6 января 2048 г.
Мы все потрясены тем, что у вас творится. Работа в лабораториях сегодня более или менее прекратилась – все смотрели новости, и когда мост взорвался, возгласы ужаса раздались на всем этаже, не только в нашей лаборатории. Мы смотрели на безумную сцену, на крушение Лондонского моста, видели, как по воздуху летят все эти люди и автомобили – на том канале, который мы смотрели, репортер заорал – без слов, просто звук, – и замолк; слышен был только шум вертолетов. Потом мы сидели кружком, гадали, кто это мог сделать, и один из моих исследователей сказал, что надо вместо этого думать, кто на такое не способен (по крайней мере, мы надеемся, что не способен), – потому что кандидатов-то бесконечно много. Ты как думаешь: это было такое нападение на лагерь беженцев? Или что-то другое?
Но главное, Питер, я с ужасом, с ужасом узнал, что среди погибших оказалась Элис. Я знаю, как вы были близки, как долго работали вместе, и не могу даже представить, что ты с коллегами сейчас чувствуешь.
Натаниэль и малыш присоединяются к моим словам. Я знаю, что Оливье о тебе заботится как надо, но напиши или просто позвони, если захочешь поговорить.
Люблю тебя.
Ч.
Милый Питер,
14 марта 2049 г.
Пишу тебе из нашей новой квартиры. Да, слухи не лгали: мы переехали. Недалеко вообще-то – новое жилище, трехкомнатное, находится на углу 70-й улицы и Второй авеню, на четвертом этаже здания 1980-х годов, – но сделать это надо было ради Натаниэля, то есть ради моего душевного здоровья тоже. Квартира оказалась довольно дешевой – только потому, что Ист-Ривер, как говорят, прорвет дамбы в какой-то момент, от следующего года до бесконечности. (Конечно, именно поэтому надо было оставаться в университетском жилье: его зальет с еще большей вероятностью, и поэтому оно обходится еще дешевле, но Натаниэль там больше находиться не мог, и спорить с ним оказалось бесполезно.)
Про новый район мало что можно сказать, потому что он таков же, как старый, более или менее. Разница в том, что здесь окна гостиной выходят на санитарную станцию напротив. У вас ведь их еще нет? Будут. Это заброшенные фасады магазинов (на этом месте было – ирония в квадрате – кафе-мороженое), которые государство приняло на баланс и снабдило индустриальными кондиционерами, а также – в большинстве случаев – воздушными душами (штук 10–20); это новая технология, которую они тестируют. Ты раздеваешься, заходишь в кабину, напоминающую вертикальный трубообразный гроб, нажимаешь кнопку, и тебя обдувает мощной струей воздуха. Идея в том, что воду можно не использовать, потому что сила воздушного потока сдует грязь. Наверное, это как-то работает. В любом случае лучше, чем ничего. В общем, они открывают такие центры по всему городу; если платить ежемесячный взнос, можно ими пользоваться в любое время. В дорогих заведениях, которые тоже подвержены федеральному регулированию, но принадлежат частному бизнесу, разрешено оставаться в кондиционированном помещении весь день и пользоваться воздушным душем без ограничений; там есть помещения для работы и кровати для людей, которым нужно переночевать, если у них в здании отключили электричество. Но напротив нас – центр чрезвычайных ситуаций, то есть он предназначен для людей, у которых воды или электричества не бывает подолгу (больше четырех суток) или у которых в кварталах не хватает генераторов. Поэтому весь день там роятся эти несчастные, их сотни – много детей, много стариков, белых среди них не бывает; они стоят под палящим солнцем буквально часами и ждут, когда можно будет зайти внутрь. А из-за недавней паники, если у тебя кашель, тебя никуда не пустят, и даже если нет, все равно температуру проверяют, что довольно смешно: как можно простоять на жаре столько времени и избежать повышения температуры? Городские чиновники утверждают, что охранники отличают инфекционную лихорадку от простого перегрева, но я что-то сильно в этом сомневаюсь. Чтобы дополнительно усложнить дело, на входе надо показывать удостоверение личности: пускают только граждан или постоянных резидентов США.
В феврале мы с Натаниэлем в какой-то момент собрали старую одежду и игрушки малыша, чтобы передать их в этот центр, и провели несколько минут в отдельной очереди, которая была гораздо меньше; и хотя меня уже ничто не удивляет в этом сраном городе, центр таки удивил. Там было примерно сто взрослых и пятьдесят детей – в пространстве, рассчитанном человек на шестьдесят, и запах – рвоты, кала, немытых волос и тел – был так силен, что его можно было почти увидеть, он как будто окрашивал все вокруг в мертвенный горчичный цвет. Но что нас больше всего поразило – это как тихо там было; кроме непрерывного тонкого и беспомощного плача какого-то младенца, никаких звуков не раздавалось. Все молча стояли в очередях к семи кабинам воздушного душа, и когда кто-то выходил, туда заходил другой человек и задергивал за собой занавеску.
Мы прошли сквозь толпу, которая беззвучно расступалась, пропуская нас, и добрались до противоположной стены. Там находился пластмассовый стол, за которым стояла женщина средних лет. На столе возвышался огромный металлический бак, а перед столом вилась другая очередь, и каждый из стоявших в ней держал в руке керамическую кружку. Когда эти люди подходили к столу, они протягивали кружки, женщина опускала в бак половник и наливала им холодной воды. Рядом располагались еще два бака с запотевшими боками, и за ними, скрестив руки на груди, стоял охранник с пистолетом в кобуре у бедра. Мы сказали женщине, что принесли отдать кое-какую одежду, и она велела нам бросить все в одну из корзин, стоящих возле окон, что мы и сделали. Когда мы двинулись к выходу, она нас окликнула, поблагодарила и спросила, нет ли у нас дома антибиотиков в жидком виде, или мази для подгузников, или питательных напитков. Нам пришлось сказать, что нет, наш сын давно из всего этого вырос, и она снова кивнула с усталым видом. “Ну все равно спасибо”, – сказала она.
Мы перешли улицу – жара была такая плотная и жуткая, что казалось, будто воздух соткан из шерсти, – молча поднялись до нашей квартиры, и как только оказались внутри, Натаниэль повернулся ко мне, и мы крепко обнялись. Мы очень, очень давно этого не делали, и хотя я понимал, что он прижимается ко мне скорее из чувства скорби и страха, чем от любви, я все равно был рад.
– Бедные люди, – сказал он мне в плечо, и я ответил ему вздохом. Потом он отпустил меня. – Это же Нью-Йорк, – сказал он с яростью. – Сейчас 2049 год! Боже правый!
Да, хотелось ответить мне, это Нью-Йорк. Сейчас 2049 год. Именно в этом и проблема. Но я промолчал.
Потом мы долго стояли под душем – причудливая идея с учетом только что увиденного, но в ней было что-то восхитительное и при этом дерзкое: мы как бы говорили себе, что можем мыться, когда захотим, что мы – не эти люди и никогда такими не будем. По крайней мере, так я сказал, когда мы потом лежали в постели.
– Скажи мне, что с нами так не будет, – произнес Натаниэль.
– С нами так никогда не будет, – сказал я.
– Пообещай мне.
– Обещаю.
Хотя что я мог обещать? С другой стороны, что еще я мог на это сказать? Потом мы долго лежали, слушая гудение кондиционера, а потом он отправился забирать малыша с плавания.
Я знаю, что уже это упоминал в своем предыдущем отчете, но помимо финансов нам нужно было не покидать этот район именно из-за малыша, потому что мы стараемся, чтобы для него все оставалось как можно более нормальным. Я говорил тебе про случай на баскетбольном корте в прошлом году, а два дня назад это случилось снова. Мне позвонили в лабораторию (Натаниэль ненадолго уехал на север штата со своими учениками), и пришлось бежать в школу, где я обнаружил малыша в кабинете директора. Он явно плакал, хотя делал вид, что не плачет, и меня накрыло – злостью, страхом, беспомощностью – до такой степени, что я, наверное, просто замер, тупо глядя на него, а потом велел ему выйти, что он и сделал, притворившись, будто по дороге пинает дверной косяк.
Что мне следовало сделать – так это обнять его, сказать, что все будет хорошо. Мои взаимоотношения с людьми все чаще следуют именно такой модели: я вижу проблему, меня накрывает, я не выказываю сочувствия, когда это необходимо, человек злится и уходит.
Директор, мрачная лесбиянка средних лет по имени Элиза, мне нравится – она из тех людей, которым взрослые вообще не слишком-то симпатичны, а вот дети все кажутся интересными. Но когда она выложила на стол шприц, мне пришлось схватиться за сиденье стула, чтобы ненароком не отвесить ей оплеуху, – так меня взбесил этот драматический жест.
– Я в этой школе давно работаю, доктор Гриффит, – начала она. – Мой отец тоже был ученый. Так что я даже не спрашиваю, откуда у вашего сына такое взялось. Но я никогда не видела, чтобы ребенок пытался воспользоваться иглой как оружием.
На что я подумал: правда? Никогда? Что же не так с воображением у детей в наши дни? Впрочем, я этого не сказал, а просто извинился за малыша, сказал, что у него слишком развитое воображение и что ему нелегко приспосабливаться к Америке. Все это было правдой. Я не сказал, как я потрясен, что тоже было правдой.
– Но ведь вы живете в Америке, – она посмотрела на экран компьютера, – почти шесть лет, верно?
– Ему все равно непросто, – сказал я. – Другой язык, другая среда, другие обычаи…
– Простите, доктор Гриффит, – перебила она. – Не мне вам говорить, что Дэвид очень, очень способный ребенок. – Она посмотрела на меня сурово, как будто это я виноват в способностях малыша. – Но ему все время трудно контролировать свои эмоции – это же не первый наш такой разговор. И у него есть определенные… трудности с социализацией. Ему нелегко воспринимать определенные правила, принятые в обществе.
– Мне тоже было нелегко в его возрасте, – сказал я. – Мой муж говорит, что это и теперь не изменилось. – Я улыбнулся, а она нет.
Она вздохнула, подалась вперед, и что-то исчезло с ее лица – наверное, профессиональная маска.
– Доктор Гриффит, – сказала она. – Я за Дэвида беспокоюсь. В ноябре ему исполнится десять; он прекрасно понимает последствия своих поступков. Ему осталось здесь лишь четыре года, потом он пойдет в старшие классы, и если он не научится прямо сейчас, прямо в этом году, взаимодействовать с ровесниками… – Она вздохнула. – Вам учитель говорил, что произошло?
– Нет, – признался я.
И она рассказала. Вкратце: есть группа мальчишек – не спортивных, не миловидных, это ж дети ученых, что с них взять, – которые считаются “популярными”, потому что делают роботов. Малыш хотел к ним присоединиться и пытался тусоваться с ними за обедом. Но они его отшили – несколько раз (“Уважительно, поверьте. Мы никакого грубого обращения не терпим”), и тогда, видимо, малыш вытащил шприц и сказал главарю этой группы, что заразит их вирусом, если они не дадут ему присоединиться. На глазах у всего класса.
Когда я это услышал, меня охватили два противоположных чувства. Во-первых, я был в ужасе, что мой ребенок угрожал другому ребенку – и не просто угрожал, а угрожал, по его словам, болезнью. А во-вторых, у меня сердце разрывалось. Я винил и виню в одиночестве малыша ностальгию, но правда в том, что даже на Гавай’ях у него не было своей компании. Кажется, я никогда тебе этого не рассказывал: однажды, когда ему было три года, я увидел, как он подошел к другим детям на площадке, которые играли в песочнице, и спросил, можно ли поиграть с ними. Они согласились, и он влез в песочницу, но в тот же момент они вскочили и убежали кататься с горки, оставив его в одиночестве. Они ничего не сказали, не обзывали его, но как можно было понять это иначе, чем что они его отвергли? Ведь так и было.
Но хуже всего было то, что произошло потом. Он сидел в песочнице, смотрел им вслед, а затем стал тихо играть сам с собой. Каждые несколько секунд он оглядывался в их сторону, надеясь, что они вернутся, но они не возвращались. Минут через пять я просто не выдержал, пошел забрал его, сказал, что куплю ему мороженое, только пусть папе не говорит.
А вечером я не стал рассказывать Натаниэлю о том, что произошло в песочнице. Мне было стыдно, я каким-то образом оказался виноват в том, что малыш расстроился. Он потерпел неудачу, и я потерпел неудачу – не смог ему помочь. Его отвергли, и я в известной степени отвечал за его отверженность, хотя бы потому, что все видел и не смог ничего исправить. На следующий день, когда мы снова шли на площадку, он потянул меня за руку и спросил, обязательно ли туда идти. Я сказал, что нет, необязательно, и вместо этого мы снова пошли за запретным мороженым. На ту площадку мы больше никогда не возвращались. Но теперь я думаю, что надо было. Я должен был сказать ему, что те ребята поступили нехорошо, что к нему это не имеет никакого отношения, что он найдет других друзей, людей, которые будут его любить и ценить, и что любой, кто ведет себя иначе, просто не заслуживает его внимания.
Но я ничего не сказал. Наоборот, мы об этом вообще не говорили. И с течением лет малыш становился все более замкнутым. Пожалуй, не с Натаниэлем – впрочем, может быть, даже с ним. Я просто не уверен, что Натаниэль замечает. Я не могу это точно описать, но мне все чаще кажется, что малыш как бы не здесь, и даже когда он с нами, он куда-то потихоньку дрейфует. У него тут есть пара друзей, спокойные, серьезные мальчики, но они редко приходят к нам, а его редко приглашают к ним домой. Натаниэль всегда говорит, что малыш – очень зрелый человек для своего возраста; так всегда говорят обеспокоенные родители, когда дети вдруг ставят их в тупик, а я думаю, что если он в чем действительно созрел – так это в своем одиночестве. Ребенок может быть один, но он не должен быть одинок. А наш – одинок.
Элиза рекомендовала написать от руки письма с извинениями, отстранить его от занятий на две недели, еженедельно консультироваться у психолога, заняться каким-нибудь видом спорта (можно даже не одним) – “чтобы он чувствовал необходимость результата и мог тратить энергию не на свои обиды” – и отметила, что ему нужно “большее участие обоих родителей”, то есть мое, потому что Натаниэль-то и так посещает каждое школьное собрание, игру, представление или пьесу.
– Я понимаю, что вам это трудно, доктор Гриффит, – сказала она и, прежде чем я успел возразить или сказать что-то в свое оправдание, добавила более доброжелательно: – Я понимаю. Без всякого сарказма. Мы все гордимся вашей работой, Чарльз.
Внезапно я почувствовал, как идиот, что к глазам подступают слезы, пробормотал:
– Наверняка вы так говорите всем вирусологам, – и ушел, схватив малыша за плечо и направляя его к двери.
До квартиры мы шли молча, но стоило нам зайти внутрь, как я на него набросился.
– Что у тебя вообще в голове, Дэвид? – заорал я. – Ты вообще понимаешь, что тебя могли исключить из школы, могли арестовать? Мы в этой стране гости – ты не понимаешь, что тебя могут отнять у нас и запихнуть в государственный детдом? Ты в курсе, куда детей отправляют за меньшие прегрешения?
Я не собирался останавливаться, но увидел, что малыш расплакался, и это заставило меня заткнуться, потому что малыш плачет редко. “Прости, – повторял он, – прости”.
– Дэвид, – простонал я, сел на корточки, прижал его к себе – я так делал, когда он действительно был малышом, – и покачал его туда-сюда, опять-таки как когда он был малышом. Мы некоторое время молчали.
– Никто меня не любит, – тихо сказал он, и я ответил, как только и мог ответить:
– Конечно, тебя любят, Дэвид.
Но на самом деле мне следовало сказать ему: “И меня никто не любил в твоем возрасте, Дэвид. Но когда я вырос, люди начали меня любить, и я встретил твоего папу, и у нас появился ты, и теперь я самый счастливый человек на свете”.
Мы сидели так еще некоторое время. Я не обнимал малыша так очень давно, несколько лет. Наконец он пробормотал:
– Не говори ему.
– Папе? – спросил я. – Я должен сказать, Дэвид, ты же понимаешь.
Он, видимо, принял это как должное и встал, чтобы уйти. Но меня не отпускала тревога.
– Дэвид, – сказал я, – а где ты взял шприц?
Я думал, он ответит что-то уклончивое, типа “у других ребят”, или “не знаю”, или “нашел”. Но вместо этого он ответил:
– Заказал.
– Ну-ка покажи, – сказал я.
И он отвел меня в кабинет, где залогинился в моем компьютере – обойдя сканирование сетчатки таким ловким и быстрым вводом пароля, что было очевидно: он это делает далеко не в первый раз, – и потом зашел на сайт такой нелегальный, что мне придется писать докладную записку о том, что произошло, и заказывать новый ноутбук. Он слез с моего стула и опустил руки, и мы некоторое время смотрели на экран, где крутилось изображение атома. Через каждые несколько оборотов атом останавливался, и высвечивалась новая категория товаров: “Вирусные возбудители”. “Иглы и шприцы”. “Антитела”. “Токсины и антитоксины”.
Ты легко можешь представить себе мои ощущения. Но первые мои вопросы были чисто практические: откуда он узнал об этом сайте? Как обошел системы защиты, чтобы туда проникнуть? Откуда знал, что заказывать? Кто его навел на такую мысль?
Это вообще нормально для ребенка его возраста?
Может, с ним что-то не так?
Мой ребенок – он вообще кто?
Я посмотрел на него.
– Дэвид, – начал я, понятия не имея, что скажу после этого.
Он не поднял взгляд, даже когда я повторил его имя.
– Дэвид, – сказал я в третий раз, – я не сержусь. – Это не то чтобы была правда, но я не мог определить, что именно чувствую. – Я просто хочу, чтобы ты посмотрел на меня.
Когда он наконец поднял взгляд, я увидел, что он испуган.
И тогда – не знаю, не знаю почему – я его ударил; дал ему пощечину. Он взвизгнул и упал, и я схватил и поднял его и снова ударил, по левой щеке, и он зарыдал. Меня это как-то успокоило – что он все еще может испугаться, что боится меня; я вспомнил, что он все-таки ребенок, что не все потеряно, что нельзя его считать нехорошим, неправильным, плохим. Но все это я смог бы сказать себе позже – в тот момент я только боялся; боялся за него и одновременно боялся его. Я бы снова его ударил, но тут внезапно появился Натаниэль, который оттащил меня от него с криками.
– Ты что, охуел, Чарльз? – проорал он. – Мудак, псих, ты что вообще творишь?
Он толкнул меня, сильно толкнул, я упал, ударился лицом о пол, и он обнял всхлипывающего малыша и стал его утешать.
– Шшш, – прошептал он, – тихо, Дэвид, все хорошо, милый, я с тобой, я с тобой, я с тобой.
– Он нападает на людей, – сказал я тихо, но из носа у меня так сильно шла кровь, что получилось невнятно. – Он пытался напасть на людей.
Но Натаниэль не ответил. Он снял с себя рубашку, прижал ее к носу малыша, откуда тоже шла кровь, а потом они поднялись и ушли, и Натаниэль рукой обхватывал нашего сына за плечи. На меня он так и не оглянулся.
Все это – долгий окольный способ сказать, что я нахожусь в нашей новой квартире. Пишу тебе из кабинета, куда я изгнан на неопределенный срок. Натаниэль мне не сказал ни слова, малыш тоже. Вчера я принес свой ноутбук руководителю службы технологической безопасности и объяснил, что произошло; он был не так шокирован, как я ожидал, и это дало мне надежду, что я зря так сильно обеспокоился. Но, выдавая новый компьютер, он спросил:
– А сколько лет вашему сыну?
– Скоро десять, – сказал я.
Он покачал головой:
– И вы иностранные граждане, так?
– Да, – сказал я.
– Доктор Гриффит, я понимаю, что вы и так это знаете, но, пожалуйста, будьте осторожны, – сказал он. – Если ваш сын получил доступ к сайту, к которому у вас нет доступа…
– Я понимаю, – сказал я.
– Нет, – сказал он, глядя мне в глаза, – не понимаете. Будьте осторожны, доктор Гриффит. Институт не сможет защитить вашего сына, если что-нибудь подобное повторится.
Я внезапно захотел оказаться как можно дальше от него. И не только от него – от всего этого: от УР, моей лаборатории, Нью-Йорка, Америки, даже Натаниэля и Дэвида. Я хотел оказаться дома, на ферме у бабушки и дедушки, быть таким же жалким и несчастным, как тогда, задолго до того, как это – все это – случилось. Но я никогда не смогу вернуться домой. С бабушкой и дедушкой мы не разговариваем, ферму затопило, и теперь моя жизнь такова, какова она есть. Надо выжать из нее все, что можно. Я так и сделаю.
Но иногда я опасаюсь, что у меня не получится.
Люблю тебя,
Чарльз
Глава 3
2094 год, зима
Одно из самых приятных моих воспоминаний – как дедушка расчесывал мне волосы. Мне нравилось смотреть, как он работает, из угла его кабинета, там можно было сидеть часами, рисовать или играть и почти все время молчать. Однажды к дедушке зашел кто-то из его научных ассистентов, увидел меня и, как мне показалось, удивился.
– Я могу ее увести, если она вам мешает, – тихо сказал научный ассистент.
Тут настала дедушкина очередь удивляться.
– Мою девочку? – спросил он. – Она никому не мешает, и уж тем более мне.
Эти слова вызвали во мне гордость, как будто я что-то сделала правильно.
Обычно я сидела на подушке и наблюдала, как дедушка читает, печатает или пишет, а когда мне это надоедало, играла с деревянными кубиками. Кубики были белые, и я старалась не строить слишком высокую башню, чтобы она не обрушилась и не помешала ему своим грохотом.
Но иногда дедушка отрывался от работы и поворачивался в кресле.
– Иди сюда, маленькая, – говорил он, и я клала свою подушку на пол у него между ногами, а он доставал из ящика большую плоскую щетку и начинал проводить ею по моим волосам. – Какие у тебя красивые волосы, – говорил он. – И откуда у тебя такие красивые волосы?
Но это был так называемый риторический вопрос, а значит, мне не надо было на него отвечать, и я не отвечала. На самом деле мне вообще ничего не надо было говорить. Я всегда ждала этого момента, когда дедушка будет расчесывать мне волосы. Это было очень приятно и очень успокаивало, как медленное погружение в прохладные глубины.
Правда, после болезни у меня больше не было красивых волос. Как и у всех выживших. Это все из-за лекарств: сначала волосы выпали, а когда снова выросли – стали тонкими, жидкими и блеклыми, и отрастить их было невозможно, потому что они начинали переламываться. Большинство людей стригли их очень коротко, чтобы они просто прикрывали голову. Та же участь постигла и многих заразившихся в 50 и 56 годах, но для нас, переживших болезнь 70 года, последствия оказались серьезнее. Сначала по длине волос можно было определить, болел человек в 70-м или нет, но потом другой препарат с тем же действующим веществом стали выписывать для борьбы с вирусом 72 года, и прическу уже нельзя было истолковать однозначно, да и стричь волосы коротко стало практичнее: не так жарко, и для ухода за ними требуется меньше воды и мыла. Поэтому теперь многие носят короткие стрижки – это дешевле. По длинным волосам можно узнать жителей Четырнадцатой зоны: всем известно, что им достается втрое больше воды, чем нам, хотя по объему государственного водоснабжения наша Восьмая зона на втором месте.
Я начала думать обо всем этом потому, что на прошлой неделе, когда я ждала шаттл, в очередь со мной встал какой-то незнакомый мужчина. Я стояла почти в самом конце и поэтому могла хорошо его разглядеть. Серый комбинезон, похожий на те, которые носит мой муж, – значит, он специалист по техническому обслуживанию на Ферме или даже на Пруду, – легкая нейлоновая куртка, тоже серая, а на голове кепка с большим козырьком.
Последние несколько недель мне было как-то не по себе. С одной стороны, я была счастлива, потому что приближался декабрь, а декабрь – лучший месяц в году: иногда бывает так прохладно, что вечером можно выйти в куртке с капюшоном, и, хотя дождей нет, висящий над домами смог рассеивается, а в магазине появляются овощи и фрукты, которые выращивают только в холодное время года, – например, яблоки и груши. В январе начинаются штормы, а в феврале отмечают Новый год по лунному календарю, и тогда все сотрудники государственных предприятий или исследовательских институтов получают шесть дополнительных талонов в месяц: четыре на крупу и два либо на молочные продукты, либо на овощи и фрукты, по желанию. Мы с мужем обычно складываем наши дополнительные талоны, и на двоих у нас получается восемь на крупу, два на молочные продукты и два на овощи и фрукты. На следующий год после свадьбы, когда муж первый год работал на Ферме, мы купили на лишние талоны немного твердого сыра. Муж завернул его в бумагу и спрятал в дальний угол коридорного шкафа – в самое холодное место в квартире, по его словам, – и сыр не портился довольно долго. Ходили слухи, что на этой неделе могут выделить дополнительный день на купание и стирку – так было два года назад, а в прошлом году стояла засуха и его не давали.
Хотя впереди ждало столько всего, я ловила себя на том, что думаю о записках. Каждую неделю, когда у мужа был свободный вечер, я вытряхивала содержимое из коробки и проверяла, на месте ли они, и они всегда были на месте. Я опять перечитывала их, вертела в руках, поднимала и смотрела их на просвет, потом складывала в конверт и убирала коробку обратно в шкаф.
В то утро я как раз размышляла над записками, когда увидела, что в очередь встал человек в сером комбинезоне. Его присутствие означало, что кто-то из жителей умер или его забрали: чтобы получить возможность поселиться здесь, надо было дождаться, пока кто-нибудь покинет Восьмую зону, а добровольно отсюда не уезжали. Но потом случилось кое-что странное: человек поправил кепку, и из-под нее выскользнула длинная прядь волос, которая упала ему на щеку. Он тут же заправил ее обратно и быстро огляделся, чтобы убедиться, что никто ничего не видел, но все смотрели прямо перед собой: разглядывать других считалось невежливым. Только я видела его, потому что обернулась, хотя он ничего не заметил. Прежде я никогда не встречала мужчин с длинными волосами. Правда, больше всего меня поразило, насколько он похож на моего мужа: тот же цвет кожи, тот же цвет глаз, тот же цвет волос, хотя у мужа они короткие, как и у меня.
Мне еще с самого детства не нравились перемены и не нравилось, когда что-нибудь шло не так, как должно. Когда я была маленькой, дедушка читал мне детективные истории, и они меня пугали – я не понимала, что происходит, там все время что-то менялось, и это мне не нравилось. Но дедушке я об этом не говорила, потому что было ясно, что ему такие истории нравятся, а мне хотелось полюбить то, что он любит. А потом читать детективы запретили, и мне стало незачем притворяться.
Но теперь в моей собственной жизни, прямо как в детективе, появились две загадки: первая – записки, а вторая – человек с длинными волосами, живущий в Восьмой зоне. У меня было такое чувство, будто что-то случилось, а мне никто не сказал, будто существует тайна, которая всем известна, но я никак не могу ее раскрыть. На работе такое повторяется каждый день, но это нормально, потому что я не ученый и у меня нет права знать, что происходит, – я недостаточно образованна и в любом случае не сумею понять происходящее. Но я всегда считала, что понимаю, как устроена жизнь здесь, а теперь начинала бояться, что думать так было ошибкой.
Это дедушка объяснил мне, что такое свободные вечера.
Когда он сказал, что я скоро выйду замуж, я обрадовалась, но в то же время испугалась и поэтому начала ходить по комнате кругами – я так делаю, когда бываю очень счастлива или очень встревожена. Обычно людям неприятно это видеть, но дедушка сказал только: “Я понимаю, что ты чувствуешь, котенок”.
Позже он пришел пожелать мне спокойной ночи и принес фотографию моего будущего мужа, хотя я даже не подумала об этом попросить. Я смотрела и смотрела на эту фотографию, поглаживая ее, как будто могу на самом деле дотронуться до его лица. Потом я хотела отдать фотографию дедушке, но он покачал головой.
– Она твоя, – сказал он.
– Когда я выйду замуж? – спросила я.
– Через год, – сказал он. – Так что весь этот год я буду рассказывать тебе все, что нужно знать о браке.
Мне сразу стало намного спокойнее – дедушка всегда знал, что сказать, даже когда я сама не знала.
– Начнем завтра, – пообещал он, поцеловал меня в лоб, выключил свет и ушел спать в гостиную.
На следующий день дедушка приступил к урокам. Он составил на листе бумаги длинный список и каждый месяц выбирал из него три темы для обсуждения. Он учил меня вести беседу и быть вежливой, рассказывал, в каких ситуациях мне может понадобиться помощь, как попросить о ней и что делать в чрезвычайных ситуациях. Кроме того, мы обсуждали, как мне начать доверять мужу, как стать ему хорошей женой, каково это – жить в браке и как мне быть, если муж вдруг сделает нечто такое, что меня напугает.
Я понимаю, что это кажется странным, но моя изначальная тревога прошла, и теперь замужество беспокоило меня меньше, чем, наверное, казалось дедушке. Все-таки, если не считать самого дедушку, я никогда не жила ни с кем вместе. Ну, не совсем так – я жила со своим вторым дедом и с отцом, но тогда я была еще очень маленькая и даже не помню, как они выглядели. Наверное, я думала, что жизнь с мужем будет похожа на жизнь с дедушкой.
К концу шестого месяца наших занятий дедушка рассказал мне про свободные вечера. Раз в неделю муж будет куда-нибудь уходить, и целый вечер я буду предоставлена самой себе. А на следующий день я смогу уйти сама, чтобы побыть без него и заняться чем захочу. Дедушка пристально смотрел на меня, когда объяснял это, а потом подождал, пока я обдумаю его слова.
– А в какой день недели это будет? – спросила я.
– Как вы с мужем договоритесь, – сказал он.
Я подумала еще немного.
– Что я должна делать в свой свободный вечер? – спросила я.
– Что хочешь, – сказал дедушка. – Например, ты можешь прогуляться или пойти на Площадь. А может, тебе захочется пойти в Центр отдыха и сыграть с кем-нибудь в пинг-понг.
– Может, я смогу прийти к тебе, – сказала я. Больше всего из дедушкиных объяснений меня поразило, что он не будет жить с нами; после свадьбы я останусь с мужем в нашей квартире, а дедушка переедет.
– Я люблю проводить время с тобой, котенок, – медленно отозвался дедушка. – Но тебе надо привыкать жить вдвоем с мужем: нельзя начинать новую жизнь, постоянно думая о том, когда мы с тобой увидимся.
Я помолчала, потому что чувствовала, что дедушка пытается сказать что-то, но так, чтобы не совсем сказать, и не понимала, что он имеет в виду, но подозревала, что мне это не понравится.
– Ну же, котенок, – сказал наконец дедушка, улыбнулся и погладил мою ладонь. – Не расстраивайся. Это же здорово – ты выходишь замуж, и я очень тобой горжусь. Мой котенок уже совсем вырос и готов зажить своим домом.
За годы нашей совместной жизни мне пригодились очень немногие из дедушкиных уроков. Например, мне ни разу не пришлось обращаться в полицию из-за того, что муж меня бьет, ни разу не пришлось просить его помочь мне по хозяйству, ни разу не пришлось беспокоиться о том, что он прячет от меня талоны на продукты, ни разу не пришлось стучаться к соседям, потому что он на меня кричит. Но если бы я знала, как буду чувствовать себя в эти вечера, я бы попросила дедушку рассказать о них подробнее.
Вскоре после свадьбы мы с мужем решили, что его свободный вечер будет в четверг, а мой – во вторник. То есть это решил муж, а я согласилась. “Вторник точно тебе подходит?” – спросил он, и в его голосе послышалась тревога, словно он боялся, что я отвечу: “Нет, я все-таки хочу четверг”, – и ему придется со мной поменяться. Но вторник вполне меня устраивал, потому что это не имело никакого значения.
Сначала я пыталась проводить свободные вечера вне дома. В отличие от мужа, с работы я сразу возвращалась домой, мы ужинали вдвоем, а уже потом я переодевалась и шла куда захочу. Это было непривычно, потому что дедушка столько лет подряд повторял, что я никогда не должна выходить из дому одна, и уж совершенно точно не в темноте. Тогда на улице действительно было опасно, но это было до второго восстания.
Первые несколько месяцев я следовала дедушкиному совету и ходила в Центр отдыха. Он находился на Четырнадцатой улице, к западу от Шестой авеню, и поскольку уже наступил июнь, мне приходилось надевать охлаждающий костюм, чтобы не получить тепловой удар. Я шла пешком по Пятой авеню, а потом сворачивала на запад и шла по Двенадцатой улице: мне нравились старые дома в этом квартале, потому что они очень напоминали тот дом, в котором жили мы с мужем. В некоторых окнах горел свет, но большинство оставались темными, и немногочисленные люди, которых я встречала на улице, тоже шли в сторону Центра.
Центр, предназначенный только для жителей Восьмой зоны, открыт с 6:00 до 22:00. Каждому из нас разрешается бесплатно проводить здесь двадцать часов в месяц, и на входе и выходе нужно отсканировать отпечаток пальца. Здесь можно записаться на курсы кулинарии, шитья, тайцзи или йоги, а можно вступить в какой-нибудь клуб – любителей шахмат, бадминтона, пинг-понга или шашек. Наконец, можно стать волонтером и собирать наборы гигиенических принадлежностей для людей в центрах перемещения. Одно из главных достоинств Центра – постоянная прохлада внутри, потому что здесь стоит огромный генератор; в нежаркие месяцы люди остаются дома и экономят свободные вечера, чтобы летом проводить больше времени в кондиционированном Центре, а не в своих квартирах. Здесь даже можно принять воздушный душ, и иногда, если мне очень хотелось вымыться, а до водного дня было еще далеко, я тратила часть времени на душ. Кроме того, раз в год в Центре делают прививки, раз в две недели сдают анализы крови и мазки, раз в месяц получают талоны на продукты и денежные выплаты, а с мая по сентябрь – ежемесячно по три килограмма льда, которые каждый житель Восьмой зоны может купить по сниженной цене.
До первых свободных вечеров я никогда не ходила в Центр отдыхать, хотя он во многом был задуман именно для этого. После открытия Центра дедушка как-то раз повел меня туда, и мы стояли и смотрели на игру в пинг-понг. В комнате было два стола, и пока одни люди играли, другие сидели на стульях вдоль стен, наблюдая за ними, и хлопали, когда кто-то зарабатывал очко. Помню, я долго стояла и смотрела, потому что мне нравилась эта игра и нравился звонкий, резкий стук мяча о стол.
– Хочешь поиграть? – шепотом спросил дедушка.
– Ой, нет, – сказала я. – Я не умею.
– Ты можешь научиться, – сказал дедушка. Но я понимала, что не могу.
Когда мы вышли из Центра, дедушка сказал:
– Ты можешь приходить сюда еще, котенок. Нужно только записаться в команду и попросить кого-нибудь поиграть с тобой.
Я промолчала, потому что иногда дедушка говорил так, будто для меня это все легко, и я расстраивалась, что он ничего не понимает – не понимает, что я не могу делать некоторые вещи, хоть он и думает, что могу, – и тут я почувствовала, что злюсь и кожа начинает чесаться. Но он заметил это, остановился, повернулся и положил руки мне на плечи.
– Ты справишься, котенок, – тихо сказал он. – Помнишь, как мы с тобой учились общаться с людьми? Помнишь, как мы учились поддерживать разговор?
– Да, – сказала я.
– Я понимаю, что тебе трудно, – сказал дедушка. – Понимаю. Но я бы не предлагал попробовать, если бы хоть на минуту засомневался в тебе.
И я решила сходить в Центр отдыха – хотя бы для того, чтобы рассказать дедушке, который тогда еще был жив, что я там была. Но мне даже не удалось заставить себя войти внутрь. Я села на порожек снаружи и наблюдала, как в Центр заходят другие люди – по одному или по двое. Потом оказалось, что с другой стороны от двери есть окно, и если встать под определенным углом, будет видно, как играют в пинг-понг, и это оказалось хорошо: как будто я вместе с ними, но мне не нужно ни с кем разговаривать.
Так я и проводила свои свободные вечера в первый месяц или чуть дольше – стояла у дверей Центра и смотрела в окно на играющих в пинг-понг. Иногда это было очень интересно, и по дороге домой я думала, что могла бы рассказать мужу об очередном матче, хотя он никогда не спрашивал, чем я занимаюсь в свободные вечера, и никогда не рассказывал, чем занимается он. Временами я представляла, что у меня появился новый друг: женщина с короткими вьющимися волосами и ямочками на щеках, которая, оттолкнувшись левой ногой, резко посылала мяч через весь стол, или мужчина в красном спортивном костюме с принтом в виде белых облаков. Временами я представляла, что потом присоединюсь к ним в гидратационном баре, и думала, каково это будет – сказать мужу, что я хочу потратить один из дополнительных талонов на напитки и посидеть с друзьями, и он, конечно, не будет возражать, а возможно, когда-нибудь придет посмотреть, как я играю в пинг-понг.
Но через несколько месяцев я перестала ходить в Центр. Во-первых, дедушки больше не было, и у меня пропало желание стараться дальше. Во-вторых, становилось все жарче, и я плохо себя чувствовала. И вот в один из вторников, в очередной свободный вечер, я сказала мужу, который мыл посуду после ужина, что устала и собираюсь остаться дома.
– Ты не заболела? – спросил он.
– Нет, – сказала я. – Просто не хочется никуда идти.
– Хочешь перенести на среду? – спросил он.
– Нет, – сказала я. – Мой свободный вечер будет сегодня. Просто я останусь дома.
– Ага. – Он поставил последнюю тарелку на сушилку. – Что выберешь, гостиную или спальню?
– Не понимаю.
– Я просто хочу дать тебе возможность побыть одной, – сказал он. – Так что, гостиная или спальня?
– А. Наверное, спальня. – Я задумалась. Правильно я отвечаю? – Ты же не против?
– Конечно нет, – сказал он. – Это твой вечер.
Я пошла в спальню, переоделась в ночную рубашку и легла. Несколько минут спустя раздался тихий стук в дверь: муж принес радио.
– Я подумал, вдруг ты захочешь послушать музыку, – сказал он, вставил шнур в розетку, включил радио и вышел, закрыв за собой дверь.
Я долго лежала и слушала радио. Потом сходила в туалет, почистила зубы, обтерлась гигиеническими салфетками и заглянула в гостиную. Муж сидел на диване и читал. У него уровень допуска выше, поэтому ему можно читать некоторые книги, относящиеся к области его исследований, – он на время берет их домой с работы. На этот раз он изучал книгу об уходе за съедобными водными растениями тропиков, и хотя я не интересуюсь съедобными водными растениями тропиков, я вдруг позавидовала ему. Он мог сидеть и читать часами. Я смотрела на него и мечтала снова увидеть дедушку, потому что дедушка умел сказать что-нибудь такое, от чего становилось легче. Но ничего не оставалось, кроме как лечь спать, и мне казалось, что прошло уже несколько часов, пока я не услышала наконец, как муж вздохнул, выключил свет, пошел в ванную, а потом тихонько вошел в спальню, тоже переоделся и лег.
С тех пор я провожу свободные вечера дома. Время от времени, если меня охватывает сильная тревога, я выхожу на улицу и гуляю вокруг Площади или отправляюсь в сторону Центра. Но обычно я иду в спальню, где муж всегда включает для меня радио. Я переодеваюсь, гашу свет, ложусь в постель и жду: сначала скрипа дивана, на который он садится, потом легкого треска – он хрустит пальцами, когда читает, – и, наконец, приглушенного звука захлопываемой книги и щелчка выключателя. Все эти шесть с половиной лет каждый четверг я жду возвращения мужа, который в свой свободный вечер даже не заходит домой после работы. Каждый вторник я лежу в постели и жду, когда закончится мой свободный вечер и когда муж снова придет в нашу спальню, даже если он не скажет мне ни слова.
Однажды на работе мне пришло в голову проследить, куда ходит муж. Это было в пятницу, 1 января 2094 года. Доктор Уэсли, который интересовался историей Запада и отмечал Новый год исключительно по традиционному календарю, собрал сотрудников лаборатории и налил каждому виноградного сока. Всем досталось понемногу, даже мне. “Через шесть лет наступит двадцать второй век!” – объявил он, и мы захлопали в ладоши. Сок был мутный, темно-бордовый и такой сладкий, что у меня запершило в горле. Но в последний раз я пила сок очень давно и задумалась, достаточно ли это интересное событие, чтобы рассказать о нем мужу, – по крайней мере, обычно у нас на работе ничего подобного не происходило, и ничего секретного в этом не было.
По дороге к рабочему месту я зашла в туалет, и, пока я сидела в кабинке, вошли две женщины и стали мыть руки. Они говорили о недавно прочитанной статье в журнале. Я их не знала, но решила, что они кандидатки, потому что голоса у них были молодые.
Когда они закончили обсуждать статью – та была посвящена новому противовирусному препарату, созданному на основе вируса, у которого как-то изменили геном, – одна из них очень быстро сказала:
– Короче, я подумала, что Перси мне изменяет.
– Серьезно? – отозвалась вторая. – Почему?
– Да вот представляешь, – сказала первая, – он себя очень странно ведет. Поздно возвращается домой, забывает все на свете – даже забыл пойти со мной на обследование, которое проводится на шестом месяце. И по утрам стал уходить очень рано: заявлял, что у него много работы и надо ее закончить. А когда в субботу мы поехали к моим родителям на обед, он так странно вел себя с папой, как будто, знаешь, избегал смотреть ему в глаза. И вот однажды, когда он ушел на работу, я подождала немножко, а потом пошла за ним.
– Бэлль! Ты серьезно?
– Еще как! Я уже начала придумывать, что скажу ему и родителям и что буду делать дальше, как вдруг поняла, что он идет в Отдел жилищного строительства. Я окликнула его, и он ужасно удивился. А потом объяснил, что пытается найти для нас хорошую квартиру в хорошем районе зоны, чтобы переехать туда, когда родится ребенок, и они сговорились с моим отцом, чтобы устроить сюрприз.
– Ого, ничего себе!
– Да уж. Мне было так неловко, что я его ненавидела, хоть это и продлилось всего несколько недель.
Она рассмеялась, и ее подруга тоже.
– Ну, Перси это переживет, – сказала вторая женщина.
– Да, – сказала первая и снова засмеялась. – Он понимает, кто тут главный.
Они вышли, я спустила воду, вымыла руки, вышла следом и увидела, что они все еще разговаривают, но теперь уже в коридоре. Обе женщины были очень хороши собой: блестящие темные волосы стянуты в аккуратные пучки на затылке, в ушах маленькие золотые серьги в форме планет, на ногах кожаные туфли на низком каблуке. Конечно, обе были в лабораторных халатах, но из-под них виднелись яркие шелковые юбки. Одна из женщин, более красивая, чем ее подруга, была беременна и поглаживала живот медленными круговыми движениями.
Я вернулась к своему столу, где меня ждала новая партия мизинчиков: их нужно было разложить по отдельным чашкам Петри и залить физраствором. Приступая к работе, я подумала о записках, которые хранил в коробке мой муж. А потом подумала о женщине в туалете, которая боялась, что ее муж встречается с кем-то другим. Но оказалось, что ее муж ничего плохого не делал: он просто пытался найти ей квартиру побольше, потому что она красивая, умная и беременная, и ему нет смысла искать кого-то получше, потому что никого получше нет. Судя по прическе, она наверняка живет в Четырнадцатой зоне, а если она кандидатка, это значит, что ее родители, скорее всего, тоже жили в Четырнадцатой зоне и сначала заплатили, чтобы она могла учиться в университете, а потом заплатили еще больше, чтобы она жила с ними по соседству. Я задумалась о том, что они едят на обед по субботам, – я как-то слышала, что в Четырнадцатой зоне есть магазины, где можно брать какие угодно виды мяса, причем сколько захочешь. Там можно каждый день есть мороженое или шоколад, пить сок или даже вино. Можно покупать конфеты, фрукты или молоко. Можно принимать дома душ каждый день. Чем больше я размышляла об этом, тем больше отвлекалась от работы, пока не уронила одного из мизинчиков. Он был такой хрупкий, что при падении расплющился, и я вскрикнула. Я же очень аккуратная. Я никогда не роняю мизинчиков. И вот теперь уронила.
Все выходные и весь понедельник я думала об этой женщине, которая живет в Четырнадцатой зоне, и когда наступил вторник, а следовательно, мой свободный вечер, я все еще думала о ней. После ужина я сразу пошла в спальню и не стала помогать мужу вымыть посуду, как я это обычно делаю, чтобы хоть как-то скоротать время. Лежа в кровати, я пыталась себя убаюкать и спрашивала дедушку, что мне делать. Я представляла, как он говорит: “Все хорошо, котенок” и “Я люблю тебя, котенок”, но не могла придумать, что еще он мог бы сказать. Если бы дедушка был жив, он бы помог мне понять, что меня тревожит и как это исправить. Но дедушка умер, так что мне приходилось во всем разбираться самой.
Потом я вспомнила: женщина в туалете сказала, что следила за своим мужем. Мой муж, в отличие от ее мужа, не уходил из дому рано утром и не возвращался поздно вечером. Я всегда знала, где он, за исключением четверга.
И тогда я решила, что в следующий четверг тоже прослежу за ним.
На другой день я обнаружила в своем плане изъян: в свободные вечера муж никогда не заходит в квартиру после работы, так что мне придется или найти способ проследить за ним прямо от Фермы, или как-то вынудить его сначала вернуться домой. Второй вариант показался мне проще. Я долго размышляла над тем, как мне его осуществить, и наконец придумала.
В среду вечером за ужином я сказала:
