До самого рая Янагихара Ханья
– Похоже, у нас душ протекает.
– Я ничего не заметил, – сказал он, не глядя на меня.
– На дне ванны уже целая лужица, – сказала я.
Он поднял глаза от тарелки, отодвинул стул и пошел посмотреть. Я заранее вылила в ванну полстакана воды; ее должно было остаться ровно столько, чтобы казалось, что из крана течет. Я слышала, как он отодвинул шторку, быстро открыл и закрыл краны.
Я сидела на месте, выпрямив спину, как учил меня дедушка, и ждала. Муж вернулся хмурый.
– Когда ты это заметила? – спросил он.
– Сегодня вечером, когда пришла домой.
Он вздохнул.
– Я обратилась в инспекцию зоны, чтобы они прислали кого-нибудь посмотреть кран, – сказала я, и он взглянул на меня. – Но прийти этот человек сможет только завтра в 19:00, – продолжала я.
Он перевел глаза на стену и снова вздохнул так тяжело, что его плечи поднялись и опустились.
– Я знаю, что у тебя завтра свободный вечер, – сказала я, и мой голос, наверное, прозвучал испуганно, потому что он опять посмотрел на меня и слегка улыбнулся.
– Не волнуйся, – сказал он. – Сначала я вернусь домой, чтобы побыть с тобой, а потом уйду.
– Хорошо, – сказала я. – Спасибо.
Уже потом я поняла, что он мог бы перенести свой свободный вечер на пятницу. А потом, еще позже, я поняла: раз он хотел уйти в четверг, как обычно, значит, кто-то – тот, кто посылал ему записки, – вероятно, всегда ждет его по четвергам, и теперь ему нужно найти способ сообщить этому человеку, что он опоздает. Но я знала, что он подождет, пока не придет техник: расход воды проверяется каждый месяц, а если превысить норму, придется платить штраф, и это внесут в гражданское досье.
В четверг я сказала доктору Моргану, что у меня течет душ, и попросила разрешения уйти пораньше. Домой я вернулась на семнадцатичасовом шаттле, так что к тому времени, когда пришел муж – в 18:57, как всегда, – я уже готовила ужин.
– Я не опоздал? – спросил он.
– Нет, – сказала я, – никто не приходил.
На всякий случай я приготовила вторую котлету из нутрии, а также ямс и шпинат еще на одну порцию, но когда я спросила мужа, не хочет ли он чего-нибудь съесть, пока мы ждем, он покачал головой.
– А ты поешь сейчас, пока горячее, – сказал он. Нутрия становится жесткой, если не съесть ее сразу.
Я села за стол и принялась вилкой гонять кусочки мяса по тарелке. Муж тоже сел и открыл свою книгу.
– Ты точно не хочешь есть? – спросила я, но он снова покачал головой.
– Нет, спасибо, – сказал он.
Некоторое время мы молчали. Он поерзал на стуле. За ужином мы никогда много не разговаривали, но нас хотя бы объединяло то, что мы садились есть вдвоем. Теперь мы как будто были заключены в стеклянные ящики, стоявшие рядом, и хотя другие люди могли видеть нас, сами мы не видели и не слышали ничего из того, что происходило вокруг, и понятия не имели, как близко находимся друг к другу.
Он снова поерзал на стуле. Перевернул страницу, потом перелистнул ее обратно, перечитывая то, что уже прочел. Посмотрел на часы, и я посмотрела тоже. Было 19:14.
– Да что ж такое, – сказал он. – Где его носит? – И посмотрел на меня. – Никакой записки не оставляли?
– Нет, – сказала я, и муж покачал головой и снова уткнулся в книгу.
Пять минут спустя он поднял глаза.
– Во сколько он должен был прийти? – спросил он.
– В девятнадцать ноль-ноль, – сказала я, и он в очередной раз покачал головой.
Еще несколько минут, и муж окончательно отложил книгу. Мы оба сидели, глядя на бесцветный круглый циферблат часов.
Внезапно он встал.
– Мне надо идти, – сказал он. – Мне давно пора. – Было 19:33.– Я… я должен быть на месте. Я уже опаздываю. – Он посмотрел на меня. – Кобра, если он придет, ты справишься без меня?
Я знала, что он хочет, чтобы я научилась справляться со всем самостоятельно, и вдруг испугалась, как будто мне действительно предстояло говорить с сотрудником инспекции без помощи мужа; на минуту я даже забыла, что никакой сотрудник не придет, что всю эту историю я выдумала, чтобы получить возможность сделать нечто куда более пугающее: проследить за мужем в его свободный вечер.
– Да, – сказала я. – Я справлюсь.
Тогда он улыбнулся одной из своих редких улыбок.
– У тебя все получится, – сказал он. – Ты уже встречалась с техником, он вполне симпатичный. И я сегодня приду домой пораньше, ты еще не успеешь заснуть, хорошо?
– Хорошо, – согласилась я.
– Не нервничай, – сказал он. – Ты знаешь, что делать. – Те же слова говорил мне дедушка: “Ты знаешь, что делать, котенок. Тебе нечего бояться”. Муж снял с крючка куртку. – Спокойной ночи, – сказал он, и дверь за ним захлопнулась.
– Спокойной ночи, – сказала я в закрытую дверь.
Я подождала всего секунд двадцать и вышла из квартиры. Я заранее собрала сумку с вещами, которые могли мне понадобиться: маленький фонарик, блокнот и карандаш, термос с водой на случай, если мне захочется пить, и куртка на случай, если я замерзну, хотя это было маловероятно.
На улице было темно и тепло, но не жарко, и людей оказалось больше обычного. Одни ходили по Площади, другие возвращались домой из магазина. Я сразу заметила мужа: он торопливо шагал на север по Пятой авеню, а потом свернул на запад по Девятой улице, и я последовала за ним. Это был тот же маршрут, которым мы оба каждое утро, хоть и в разное время, ходили к остановке шаттла, и на секунду я подумала, не собирается ли он опять поехать на работу. Но он продолжал идти через Шестую авеню, через Малую восьмерку – мы так называли комплекс высотных башен, которые как будто были отдельным районом внутри Восьмой зоны, – потом через Седьмую авеню, все дальше и дальше.
Ходить так далеко на запад у меня обычно не было необходимости. Восьмая зона тянулась от Новой Первой улицы на юге до Двадцать третьей на севере и от Бродвея на востоке до Восьмой авеню и реки на западе. Формально зона простиралась еще дальше, но десять лет назад значительную часть ее территории за пределами Восьмой авеню затопило во время последнего сильного наводнения. Люди, которые решили остаться там, тоже считались жителями Восьмой зоны, но с каждым годом их становилось все меньше и меньше: их переселяли в другие места, потому что в реке постоянно находили что-нибудь подозрительное, и было непонятно, безопасно ли там оставаться.
Восьмая зона везде одинакова: в ней не должно быть никакой иерархии, и ни одна ее часть не может считаться лучше другой. Так нам говорило правительство. Но люди знали, что на самом деле здесь есть менее привлекательные районы, а есть и более привлекательные – например, тот, где жили мы с мужем. К западу от Шестой авеню нет ни продуктовых магазинов, ни центров стирки и гигиены, за исключением одного, который доступен только жителям Малой восьмерки, и там же находится так называемая Кладовка, где не продают ничего скоропортящегося, только продукты с большим сроком хранения – крупы и порошковую еду.
Как я уже говорила, Восьмая зона – одна из самых безопасных на острове, если не во всем муниципалитете. Тем не менее у нас все равно ходили слухи о происшествиях у реки, точно так же, как ходили слухи о происшествиях у реки в Семнадцатой зоне, которая тянется с севера на юг вдоль всей Восьмой зоны, а на восток простирается до Первой авеню и выходит к берегу Ист-Ривер. Говорили, будто в дальней западной части Восьмой зоны водятся привидения. Однажды я спросила об этом дедушку, и он повел меня на Восьмую авеню, чтобы показать, что никаких призраков там нет. Он сказал, что эта история началась еще до моего рождения: тогда там было множество подземных туннелей, проложенных под улицами и доходивших до центров перемещения, хотя самих центров еще не существовало – это были обычные округа наподобие Восьмой зоны, где люди жили и работали. Но потом, после пандемии 70 года, туннели закрыли, и люди начали рассказывать, будто правительство использовало их в качестве изоляторов для больных, которых к тому моменту насчитывалось сотни тысяч, а потом замуровало входы и выходы, и все, кто оказался внутри, умерли.
– Это правда? – спросила я. Мы стояли у реки и разговаривали очень тихо, потому что даже обсуждать подобное считалось государственной изменой. Мне всегда было страшно, когда мы с дедушкой говорили на запретные темы, и в то же время радостно, потому что я знала, что он понимает: я умею хранить секреты и никогда его не предам.
– Нет, – сказал дедушка. – Это все апокрифические истории.
– Что это значит? – спросила я.
– Что это неправда, – сказал он.
Я задумалась.
– Если это неправда, почему люди так говорят? – спросила я, и он посмотрел вдаль, на заводы на другом берегу.
– Иногда люди говорят что-нибудь такое, потому что для них это способ выразить свой страх или гнев. В то время правительство делало много ужасных вещей, – медленно произнес он, и я снова ощутила трепет от осознания, что кто-то так говорит о правительстве и что этот кто-то – мой дедушка. – Много ужасных вещей, – повторил он после паузы. – Но такого не делало. – Он посмотрел на меня. – Ты мне веришь?
– Да, – сказала я. – Я всегда тебе верю, дедушка.
Он снова отвернулся, и я испугалась, что сказала что-то не так, но он только погладил меня по волосам и ничего не сказал.
Правдой было только то, что туннели действительно давным-давно замуровали, и люди говорили, что, если подойти к самой реке поздно ночью, можно услышать рыдания и стоны тех, кого оставили умирать внутри.
Кроме того, некоторые утверждали, что на западном краю Восьмой зоны есть дома, которые выглядят как дома, но на самом деле в них никто не живет. Я подслушивала разговоры кандидатов несколько лет, прежде чем мне удалось понять, что они имеют в виду.
Почти вся Восьмая зона была застроена несколько столетий назад, в девятнадцатом и начале двадцатого века, но значительную часть старых зданий снесли незадолго до моего рождения и заменили высотными домами, в которых, помимо квартир, размещались клиники. Тогда численность населения была огромной, и люди приезжали в наш муниципалитет со всего мира. Но пандемия 50 года почти полностью остановила приток иммигрантов, а пандемии 56-го и 70-го решили проблему перенаселения – то есть, хотя людей в Восьмой зоне по-прежнему было много, больше здесь никто не проживал нелегально. Однако часть старых домов сносить не стали, в основном те, которые стояли в районе Пятой авеню и Площади, а также в районе Восьмой авеню. Здешние дома напоминали тот, где жили мы с мужем; они были построены из красного кирпича и редко насчитывали больше четырех этажей. Некоторые были и того меньше: в них помещалось всего по четыре квартиры.
Подслушивая разговоры кандидатов, я выяснила, что некоторые здания у реки, в которых когда-то были квартиры – такие же, как и в нашем с мужем доме, – со временем стали нежилыми. Теперь люди ходили туда, чтобы… я не знала, для чего они туда ходили, знала только, что это было незаконно и что, обсуждая эту тему, кандидаты хихикали и прибавляли что-то вроде: “Уж вам-то как не знать про такое, Фоксли!” Поэтому я пришла к выводу, что бывать в этих местах опасно, но интересно, а кандидаты только притворяются, будто знают, что там происходит, но на самом деле им никогда не хватит смелости туда пойти.
Я почти уже добралась до реки и теперь шла по улице под названием Бетюн-стрит. Когда я была маленькой, власти пытались заменить названия улиц номерами, и в основном нововведения затронули Седьмую, Восьмую, Семнадцатую, Восемнадцатую и Двадцать первую зоны. Но это не сработало: люди продолжали называть улицы как в двадцатом веке. За все это время мой муж ни разу не оглянулся. Стало совсем темно, но мне повезло, потому что он надел светло-серую куртку, следить за которой было нетрудно. Он явно ходил этой дорогой не раз – в какой-то момент он вдруг сошел с тротуара на проезжую часть, и, подойдя к этому месту, я увидела огромную выбоину, про которую он явно знал.
Бетюн была одной из тех улиц, где, по слухам, водились привидения, хотя поблизости и не было никаких замурованных входов в подземные туннели. Но тут по-прежнему росли деревья, правда, почти голые, и, наверное, именно поэтому все казалось таким старомодным и мрачным. А еще эта улица не была затоплена и тянулась на запад до самой Вашингтон-стрит. Муж остановился посреди квартала и огляделся.
На улице не было никого, кроме меня, и я поспешно спряталась за дерево. Я не боялась, что он меня заметит: на мне была черная одежда и черные ботинки, да и кожа у меня довольно темная – я знала, что меня не будет видно. У мужа, впрочем, почти такой же цвет кожи, а к тому времени стемнело окончательно, так что, если бы не серое пятно его куртки, я бы и сама его не разглядела.
– Эй! – крикнул муж. – Кто здесь?
Понимаю, что это глупо, но мне захотелось откликнуться. “Это я, – сказала бы я и шагнула на тротуар. – Я просто хотела узнать, куда ты ходишь, – сказала бы я. – Я хочу побыть с тобой”. Но я не могла представить, что он мне ответит.
Поэтому я промолчала и осталась стоять за деревом. Но про себя отметила, как уверенно прозвучал голос мужа – уверенно и решительно.
Он зашагал дальше, и я вышла из-за дерева и последовала за ним, держась теперь на некотором отдалении. Наконец он поравнялся с одним из последних домов в этом квартале, старомодным зданием под номером 27, смутно похожим на наш собственный дом, огляделся, поднялся по каменным ступеням и постучал в дверь, соблюдая особый ритм: тук, тук, тук-тук, тук, тук, тук, тук, тук, тук-тук. В двери открылось маленькое окошко, и лицо мужа попало в прямоугольник света. Должно быть, его о чем-то спросили, потому что он что-то сказал в ответ, хоть я и не расслышала, что именно; потом окно захлопнулось, а дверь приоткрылась, чтобы муж мог проскользнуть внутрь. “Ты что-то сегодня поздно”, – донесся до меня мужской голос, и дверь снова закрылась.
Я осталась на улице одна. Я стояла перед домом, глядя на него снизу вверх. Снаружи он казался пустым. Окна не горели, изнутри не слышалось ни звука. Подождав минут пять, я поднялась по ступенькам, прижалась ухом к двери, покрытой облупившейся черной краской, и прислушалась. Ничего. Как будто мой муж не вошел внутрь, а исчез в другом измерении.
Только на следующий день, оказавшись в знакомых стенах лаборатории, я осознала, как рисковала вчера вечером. А если бы муж меня увидел? А если бы кто-то заметил, как я иду за ним, и заподозрил меня в незаконной деятельности?
Но потом мне пришлось напомнить себе, что муж меня не видел. Никто меня не видел. И если бы даже меня случайно обнаружила какая-нибудь Муха, патрулировавшая этот район, я бы просто объяснила полицейским, что несу мужу очки, которые он забыл дома, когда вечером выходил на прогулку.
Вернувшись в квартиру, я легла рано, а когда пришел муж, притворилась спящей. Я оставила ему записку в ванной, в которой сообщала, что все починили, и слышала, как он отодвинул шторку, чтобы осмотреть душ. Я не знала, действительно ли он вернулся раньше обычного, потому что в спальне не было часов. Зато я точно знала, что он думал, что я сплю, потому что старался не шуметь и переодевался в темноте.
На другой день у меня толком не получалось сосредоточиться, и я не сразу заметила, что в лаборатории что-то не так. Только когда я пришла к кандидатам со свежей партией мизинчиков, стало понятно, почему сегодня в их отсеке стоит такая тишина: все надели наушники и слушали радио.
В лаборатории два радиоприемника. Один – обычный, какие есть у всех. А вот вещание второго распространяется только на официально утвержденный список научных институтов по всему миру, чтобы ученые могли делиться полученными в ходе исследований результатами, читать лекции и обмениваться новостями. Разумеется, обычно они публикуют свои выводы в статьях, доступ к которым на компьютерах с высокой степенью защиты могут получить только аккредитованные ученые. Но срочные известия сообщают по этому радио, накладывая поверх голоса диктора шумовую завесу; это означает, что без специальных наушников, которые ее глушат, слышен только бессмысленный набор разных звуков, вроде стрекотания сверчков или треска костра. Каждому, кто имеет разрешение прослушивать трансляции, выдается последовательность цифр, которую нужно предварительно ввести, чтобы получить доступ к передаче, и каждая такая последовательность присваивается пользователю индивидуально, поэтому правительство может в любое время отслеживать тех, кто слушает секретную информацию. Наушники тоже активируются только после введения кода, и вечером, перед тем как уйти из лаборатории, ученые убирают свою технику в сейф, который представляет собой ряд небольших ящичков, а чтобы открыть такой ящичек, требуется еще один код.
Все молчали и, сосредоточенно нахмурившись, слушали радио. Я поставила поднос с новыми мизинчиками в чашках Петри на край стойки, и один из кандидатов нетерпеливо замахал рукой, чтобы я уходила; остальные даже не подняли глаз от блокнотов, в которых они что-то записывали, то прерываясь, чтобы послушать дальше, то возвращаясь к своим заметкам.
Я вернулась с мышами к себе и стала наблюдать за учеными через окно. Вся лаборатория замерла. Даже доктор Уэсли, который заперся в кабинете, слушал, хмуро уставившись в свой компьютер.
Минут через двадцать трансляция, по-видимому, закончилась, потому что все сняли наушники и поспешили в кабинет доктора Уэсли – даже кандидаты, которых обычно на такие совещания не допускали. Увидев, что они выключили радио, я пошла в их отсек и начала переставлять пустые чашки Петри на поднос, хотя это и не входило в мои обязанности. И тут я услышала, как один из кандидатов спросил другого: “Думаешь, правда?”, а тот ответил: “Блядь, надеюсь, что нет”.
Потом они ушли в кабинет, и больше я ничего не слышала. Но я видела, как доктор Уэсли что-то говорил, а остальные с мрачным видом кивали. Тогда я испугалась, потому что обычно, когда случалось что-то плохое – например, когда обнаруживался новый вирус, – ученые были не испуганные, а взбудораженные.
Но на этот раз у них были встревоженные и серьезные лица, и когда по дороге в туалет во время перерыва я проходила мимо других лабораторий на нашем этаже, там тоже никого не было видно, кроме технических сотрудников, которые, как всегда, ходили туда-сюда, прибирались и подготавливали рабочее пространство, потому что ученые собрались в кабинетах старших исследователей и обсуждали что-то за закрытыми дверями.
Я ждала и ждала, но все по-прежнему оставались в кабинете доктора Уэсли и разговаривали. Стекло было звуконепроницаемое, и я ничего не слышала. Я уже опаздывала на шаттл, поэтому написала записку доктору Моргану, объяснив, что ухожу, и положила ее ему на стол на случай, если он будет меня искать.
Мне понадобилась еще неделя, чтобы в общих чертах понять, что именно передавали по радио, и эти дни были очень странными. Обычно мне удается выяснить нужную информацию довольно быстро. Научным сотрудникам не рекомендуется сплетничать и обсуждать работу вслух, но они все равно это делают, хотя и шепотом. Их неосторожность мне выгодна – как и то, что они почти никогда меня не замечают. Иногда это меня расстраивает, но чаще всего бывает очень кстати.
Просто слушая внимательно, я узнала множество вещей. Например, я узнала, что остров Рузвельт на Ист-Ривер был одним из первых центров перемещения в городе во время пандемии 50 года, потом стал лагерем для заключенных, а когда там развелись крысы – разносчики инфекции, правительство перенесло этот лагерь на остров Говернорс дальше к югу, где раньше был лагерь беженцев. Потом поступило указание разбросать на острове Рузвельт отравленный корм, что позволило уничтожить крыс, и с тех пор там никто не бывал, кроме работников крематория. Я узнала, что доктор Уэсли регулярно ездит в Западные колонии, где правительство построило большой исследовательский центр, и там, в подземном хранилище, хранятся образцы всех известных науке микробов в мире. Я узнала, что в ближайшие пять лет правительство ожидает сильную засуху и что где-то в стране есть группа ученых, которые пытаются выяснить, как вызывать дождь на большой территории.
Помимо всех этих фактов, я узнала из разговоров кандидатов кое-что еще. Большинство из них состояли в браке, и иногда я слышала, как они обсуждают свои отношения с мужьями или женами. Правда, они часто прибегали к недомолвкам и не вдавались в подробности. Один говорил что-то вроде: “Ты же понимаешь, что было дальше”, а другой отвечал: “Понимаю”, и иногда меня тянуло спросить: “Ну и что же было дальше? О чем вы?” Я ничего не понимала, но хотела понять. Хотя, конечно, понимала, что спрашивать нельзя.
Но в течение недели после той радиопередачи все были необычайно молчаливыми – молчаливыми и серьезными – и работали гораздо усерднее обычного, хотя над чем именно – я не знала, да и в любом случае вряд ли бы поняла. Я просто видела, что они стали вести себя иначе и что в лаборатории что-то изменилось.
Однако, прежде чем мне удалось понять, что происходит, я решила снова проследить за мужем. Не знаю почему. Наверное, я хотела выяснить, ходит ли он в тот самый дом каждый четверг, потому что тогда, по крайней мере, я узнала бы о нем хоть что-то еще.
На этот раз я сразу направилась от остановки шаттла в дальний западный конец Бетюн-стрит и стала ждать там. В доме напротив того, в который тогда вошел мой муж, – как и во всех зданиях, построенных в ту эпоху, – было две двери: главная, к которой вели ступеньки, и вторая, скрытая под этими ступеньками. Дедушка говорил, что в прежние времена вторую дверь с обеих сторон защищали железные решетки с калитками, но их давно пустили на переплавку для военных целей, а это означало, что я могла встать прямо под лестницей, откуда было отлично видно противоположную сторону улицы.
В тот день дороги были свободны, так что в 18:42 я уже была в своем укрытии. Я посмотрела на дом, который имел такой же заброшенный вид, как и в прошлый четверг. Поскольку стоял январь, было уже темно, но не так темно, как на предыдущей неделе, и я видела, что окна заклеены черной бумагой или замазаны черной краской, поэтому ничего нельзя было разглядеть ни изнутри, ни снаружи. А еще я видела, что здание, несмотря на ветхость, отремонтировано и содержится в порядке: лестница была старая, но надежная, если не считать выщербленного края второй ступеньки. Вокруг контейнера для органического мусора было чисто, и мошки над ним не вились.
Примерно через три минуты я увидела, что кто-то идет по улице, и спряталась под лестницей, думая, что это мой муж. Но это был не он. Это был белый мужчина примерно нашего с мужем возраста, в легких брюках и рубашке с воротником на пуговицах. Он шел быстрым шагом, как и мой муж, и, поравнявшись со зданием напротив, поднялся по ступенькам, даже не взглянув на номер дома, и отстучал по двери тот же ритм, что и мой муж на прошлой неделе. Потом произошло то же самое, что и в прошлый раз: открывшееся окошко, прямоугольник света, вопрос и ответ, и дверь приотворилась ровно настолько, чтобы впустить его внутрь.
Я долго не могла поверить, что все это действительно произошло. Казалось, мои мысли воплотились в жизнь. Я так сосредоточенно наблюдала за самим появлением этого мужчины, что даже не запомнила никаких важных деталей в его внешности.
– Каждый раз, увидев нового человека, ты должна постараться отметить в нем пять особенностей, – говорил мне дедушка, когда я безуспешно пыталась кого-нибудь описать. – Какой расы этот человек? Высокий он или маленький? Толстый или худой? Быстро он ходит или медленно? Смотрит вниз или прямо перед собой? Эти вещи скажут тебе многое из того, что нужно знать о нем.
– Как? – спрашивала я. Я не понимала, о чем он.
– Допустим, человек идет по улице или по коридору очень быстрым шагом, – объяснял дедушка. – Может, он оглядывается? Вдруг он убегает от чего-то или от кого-то? Эта деталь могла бы подсказать тебе, что он напуган. Или, может, он бормочет что-то себе под нос и смотрит на часы – это даст тебе понять, что он куда-то опаздывает. Или, предположим, он идет медленно и при этом смотрит вниз, себе под ноги. Это может значить, что он глубоко задумался или просто замечтался. В любом случае ты поймешь, что его мысли сейчас где-то далеко и что его – в зависимости от ситуации – пожалуй, не стоит отвлекать. Или, может, его как раз таки нужно отвлечь, нужно о чем-нибудь предупредить.
Вспомнив об этом, я попыталась мысленно описать незнакомца. Он был белый, как я уже сказала, и шел быстро, но не оглядывался. Он шел так, как ходят по коридорам лаборатории постдоки: не глядя по сторонам и тем более не оборачиваясь назад. В остальном про него трудно было что-то сказать. Он не был ни толстый, ни худой, ни молодой, ни старый, ни высокий, ни маленький. Это был просто человек на Бетюн-стрит, и он скрылся в том же доме, где на прошлой неделе скрылся мой муж.
Тут я услышала еще чьи-то шаги, а когда посмотрела в ту сторону, увидела мужа. И снова мне показалось, что это не по-настоящему, что это сон, который стал явью. Он был в обычной одежде и держал в руках нейлоновую сумку, а значит, снял рабочий комбинезон еще на Ферме. На этот раз он не оглядывался по сторонам и не подозревал, что за ним наблюдают; он поднялся по лестнице, постучал в дверь, и его впустили.
А потом наступила тишина. Я подождала минут двадцать, чтобы посмотреть, не придет ли кто-нибудь еще, но больше никто не пришел, и в конце концов я пошла домой. По дороге я встретила еще нескольких человек – женщину, которая шла куда-то сама по себе; двух мужчин, которые обсуждали, как они ремонтировали электрооборудование в одной из школ; одинокого мужчину с щетинистыми темными бровями – и при виде каждого из них я задавалась вопросом: не идут ли и они в дом на Бетюн-стрит? Станут ли они подниматься по лестнице, стучать в дверь, произносить какой-то секретный код, чтобы их впустили? А что они будут делать, когда окажутся внутри? О чем они говорят? Знают ли они моего мужа? Может, один из них тот человек, который посылал ему записки?
Давно ли мой муж туда ходит?
Вернувшись в нашу квартиру, я снова открыла коробку в шкафу и просмотрела ее содержимое. Я подозревала, что там могло появиться что-нибудь новое, но ничего не появилось. Перечитывая записки, я вдруг поняла, что ничего интересного в них нет – это самые обычные слова. Тем не менее я почему-то не сомневалась, что ничего подобного мой муж никогда бы не написал мне, а я – ему. Но, несмотря на свою уверенность, я не смогла бы объяснить, что в этих записках такого особенного. Я перечитала их еще раз, убрала на место и легла на свою кровать. Теперь я понимала, что зря выслеживала мужа: то, что я узнала, мне совсем не помогло. Собственно, узнала я, что муж, судя по всему, каждый свободный вечер ходит в одно и то же место, но даже это была всего лишь теория, которую я не смогла бы доказать – если только не следить за ним каждую неделю. Но больше всего меня расстроило вот что: отвечая на вопрос человека по ту сторону двери, мой муж рассмеялся. Я не могла припомнить, когда в последний раз слышала его смех и слышала ли вообще, – а у него оказался очень приятный смех. Он был в чужом доме и смеялся, а я сидела в нашей квартире и ждала его возвращения.
На следующий день я, как всегда, поехала в УР. Атмосфера в лаборатории оставалась по-прежнему непривычной, постдоки были по-прежнему молчаливые и сосредоточенные, кандидаты – по-прежнему встревоженные и взбудораженные. Я подходила к ним, приносила новых мизинчиков, уносила старых, задерживаясь возле тех кандидатов, которые, как я знала, отличались разговорчивостью и любили посплетничать. Но на этот раз они ничего не обсуждали.
Однако я была терпелива – а это, как любил повторять дедушка, недооцененная добродетель – и знала, что кандидаты, как правило, устраивают себе передышку примерно с 15:00 до 15:30, когда большинство из них делают перерыв на чай. Конечно, им не полагалось пить чай на рабочих местах, но многие пили, тем более что постдоки в это время уходили на ежедневные совещания. Поэтому я дождалась трех часов, выждала еще несколько минут и пошла забирать старые эмбрионы из отсека кандидатов.
Сначала они просто пили чай – точнее, заваренный порошок, который разработали на Ферме: он богат питательными веществами и похож по вкусу на чай. Он всегда напоминал мне о дедушке. Мне было десять, когда чай объявили товаром ограниченного распространения, но у дедушки оказался небольшой запас копченого чая, и в течение года мы пили его. Он отмерял каждую порцию очень тщательно – всего несколько листочков на чайник, – но вкус был таким насыщенным, что больше и не требовалось. Когда чай наконец закончился, дедушка купил порошок, но сам никогда его не пил.
И тут один из кандидатов спросил:
– Как думаете, это правда?
– Похоже на то, – сказал другой.
– Да, но как мы поймем, что это не очередной ложноположительный результат? – спросил третий.
– Нуклеотидная последовательность другая, – сказал четвертый, а потом они перешли на свой научный язык, слишком сложный для меня, и все-таки я продолжала слушать дальше. Я многого не могла понять, но одно я понимала точно: появился очередной вирус, настолько опасный, что его распространение может привести к катастрофе.
В УР часто выявляли новые заболевания, и не только в УР, но и в других лабораториях по всему миру. Каждый понедельник Пекин отправлял ведущим специалистам каждой аккредитованной исследовательской организации отчеты с указанием числа погибших за предыдущую неделю, с новыми данными о трех-пяти наиболее серьезных текущих пандемиях, а также с информацией о последних разработках, которые там отслеживали. Отчеты предоставлялись с разбивкой по континентам, потом по странам, а потом, при необходимости, по префектурам и муниципалитетам. Кроме того, каждую пятницу Пекин собирал и рассылал результаты последних исследований – клинических или эпидемиологических, – о которых сообщали государства-участники. Цель, как однажды сказал доктор Уэсли, состояла не в том, чтобы избавиться от инфекций, потому что это невозможно, а в том, чтобы сдержать их распространение, желательно ограничивая его регионами, где их выявили. “Наша цель – превратить пандемии в эпидемии, – сказал доктор Уэсли, – обнаружить их до того, как они накроют весь мир”.
Я работала в УР, в лаборатории доктора Уэсли, семь лет, и ни единого года не прошло без появления как минимум одной новой инфекции; по радио передавали экстренное сообщение, как на прошлой неделе, и все в институте становились нервными и взбудораженными, опасаясь, что мы рискуем оказаться на пороге новой большой пандемии, такой же страшной, как пандемии 56-го и 70-го, каждая из которых, по словам доктора Уэсли, “изменила мир”. Но в итоге все эти вирусы удалось локализовать. Более того, ни один из них даже не проник на остров; не было ни карантина, ни изоляции, ни специальных выпусков новостей, ни сотрудничества с Национальным фармакологическим управлением. Тем не менее стандартный план действий предписывал оставаться начеку в первые тридцать дней после обнаружения новой инфекции, потому что это типичный инкубационный период большинства подобных инфекций, – впрочем, в частных беседах все признавали, что так действовали предыдущие возбудители заболеваний, а это вовсе не означает, что все последующие будут вести себя точно так же. Вот почему то, чем занимались ученые в нашей лаборатории, было так важно, – они пытались предсказать очередную мутацию, очередную инфекцию, которая может поставить нас всех под угрозу.
Я знаю, это странно звучит, но ученые часто бывают очень суеверными. Я говорю так потому, что за последние несколько лет тревога после получения отчетов усилилась; мне кажется, все считают, что давно настало время новой чумы – какой бы она ни была. Между пандемиями 56 и 70 года прошло четырнадцать лет; сейчас 2094 год, и ничего катастрофического пока не случилось. Конечно, как любит говорить доктор Морган, теперь наше положение гораздо лучше, чем в семидесятом, и это правда. Лаборатории стали более совершенными, у нас больше научных связей. Гораздо труднее распространять дезинформацию, а следовательно, сеять панику; нельзя просто полететь куда-то на самолете и невольно заразить людей в других странах; нельзя просто делиться в интернете с кем угодно и когда угодно своими теориями о происходящем; внедрены системы, позволяющие изолировать больных и гуманно их лечить. Так что дела обстоят гораздо лучше.
Я не суеверна. Пусть я не ученый, но я знаю, что ничего не происходит по одной и той же схеме, даже если так кажется на первый взгляд. Вот почему я была уверена, что это просто еще один незначительный инцидент, такой же, как и все остальные; он будет волновать умы еще несколько недель, а потом забудется – еще одна инфекция, даже не заслуживающая названия.
Каждый раз, когда наступал Новый год по лунному календарю, в магазин в ограниченном количестве завозили свиное мясо. Как правило, к декабрю Национальный отдел диетологии уже представлял, сколько мяса они смогут поставить в разные зоны, а к концу месяца в магазине появлялась табличка с разъяснениями, сколько полукилограммовых упаковок окажется в наличии и сколько дополнительных белковых талонов нужно будет на них потратить. Потом нужно было записаться на участие в лотерее, которая проводилась в последнее воскресенье января, если только Новый год не наступал раньше, – в этом случае лотерея проводилась за десять дней до него, так что времени, чтобы изменить свои планы, если не выиграешь, было достаточно.
Я выиграла в свиной лотерее только один раз, на второй год нашей совместной жизни с мужем. После этого в префектурах и колониях, где выращивают свиней, все время стояла плохая погода, и мяса было очень мало. Но 2093 год был хорошим: обошлось без неблагоприятных климатических явлений, вспышки заболеваемости контролировались, и я надеялась, что на этот раз на праздник у нас будет свиное мясо.
Я очень обрадовалась, когда мой номер оказался в числе выигравших. Мне уже давно не доводилось есть свинью, хотя нам с мужем она нравилась. Я боялась, что празднование Нового года придется на четверг, как два года назад, и я останусь одна, но оно пришлось на понедельник, и мы с мужем провели день за готовкой. Если не считать позапрошлого года, мы готовили вместе каждый Новый год с тех пор, как поженились, и я больше всего ждала этого дня.
Я вовремя сообразила отложить талоны за последние четыре месяца, чтобы мы могли устроить настоящий праздник, и накопила достаточно, чтобы купить продуктов для теста. Половина этого теста должна была пойти на пельмени, а вторая половина – на кекс со вкусом апельсина. Но больше всего меня радовала свинья. Почти каждый год правительство пыталось ввести в оборот очередной заменитель различных видов мяса, и хотя некоторые из них были очень удачными, к белковым заменителям свиньи и коровы это не относилось. Как бы производители ни старались, со вкусом что-то было не то. Впрочем, в конце концов они перестанут стараться, потому что те из нас, кто еще помнит вкус свиньи и коровы, забудут его, а потом родятся дети, которые никогда уже не узнают, каким был этот вкус.
Все утро мы готовили и сели ужинать пораньше, в 16:00. Еды было много, и каждому досталось по восемь пельменей, по порции риса с листовой горчицей – муж потушил ее в кунжутном масле, купленном на отложенные талоны, – и по кусочку кекса. Это был единственный день в году, когда разговаривать с мужем было нетрудно, потому что мы могли обсуждать еду. Иногда мы даже обсуждали то, что ели в детстве, в перерывах между периодами строгого нормирования, но это всегда было опасно, потому что наводило на мысли о многих других вещах, которые существовали в нашем детстве.
– Мой отец замечательно готовил рваную свинью, – сказал муж. Я решила, что мне не нужно отвечать, потому что это было утверждение, а не вопрос, и действительно, он продолжал: – Мы ели ее как минимум два раза в год, даже во время нормирования: отец часами тушил ее на медленном огне, и стоило только дотронуться до нее вилкой, как она разваливалась. Мы ели ее с фасолью и макаронами, а если что-то оставалось, мать делала сэндвичи. Мы с сестрой… – Тут он резко замолчал, отложил палочки и несколько секунд смотрел в стену, прежде чем снова взять их. – Короче, я рад, что сегодня у нас такой ужин.
– И я рада, – сказала я.
Вечером, когда мы легли спать, я размышляла о том, каким был мой муж до нашей встречи. Чем больше времени проходило со дня свадьбы, тем чаще я задумывалась об этом, тем более что я не так уж и много знала о нем. Я знала, что он из Первой префектуры, что его родители преподавали в крупном университете, что в какой-то момент их обоих арестовали и отправили в исправительные лагеря, что у него была старшая сестра, которую тоже отправили в лагеря, и что, поскольку его ближайших родственников объявили врагами государства, его исключили из университетской аспирантуры. Мы оба были официально прощены в соответствии с Законом о прощении 2087 года и получили хорошую работу, но снова идти в университет мы не могли. В отличие от мужа, я и не хотела туда возвращаться – меня устраивало место лаборантки. Но муж мечтал быть ученым, а теперь никогда не сможет им стать. Все это я узнала от дедушки. “Больше я ничего сделать не могу, котенок”, – сказал он, но так и не объяснил, что имел в виду.
После Нового года наступал День памяти, который всегда приходился на пятницу. Правительство учредило его в 71 году. В этот день все предприятия и институты прекращали работу, и люди должны были провести его в тишине, думая о жертвах пандемий – не только 70-го, но и любых других. Лозунг у Дня памяти был такой: “Не все умершие невиновны, но все умершие прощены”.
Пары обычно проводили День памяти вместе, но мы с мужем нет. Он ходил в Центр, где за государственный счет устраивали концерт оркестровой музыки и читали лекции о том, как справиться со скорбью, а я гуляла по Площади. Но теперь я гадала, не ходит ли он на самом деле на Бетюн-стрит.
Впрочем, в основном я думала о дедушке – он умер не от болезни, но все равно умер. Дни памяти мы с ним всегда проводили вместе, и он показывал мне фотографии моего отца, который умер в 66-м, когда мне было два года. Он тоже умер не от болезни, но об этом я узнала позже. Тогда же не стало и второго моего деда – они умерли в одно и то же время, в одном и том же месте. Именно этот, второй дед был моим кровным родственником, хотя я не могла сказать, что скучаю по нему, потому что совсем его не помнила. Но дедушка всегда говорил, что он очень любил меня, и мне нравилось это слышать, хоть я его и не знала.
Об отце я тоже почти ничего не помню, потому что вообще помню очень мало о своей жизни до болезни. Иногда у меня возникает ощущение, что я была совершенно другим человеком – тем, кто без труда понимает окружающих, кто догадывается, что они на самом деле хотят сказать, даже если вслух они говорят что-то совсем другое. Однажды я спросила дедушку, нравилась ли я ему больше до того, как заболела, и он на мгновение отвернулся, а потом обнял меня и прижал к себе, хотя знал, что я этого не люблю. “Нет, – сказал дедушка странным, сдавленным голосом, – я всегда любил тебя так же, как в день твоего рождения. Я никогда не хотел, чтобы мой котенок был другим”. Это было приятно слышать, и мне сразу стало хорошо, как тогда, когда на улице бывало достаточно прохладно, чтобы ходить в одежде с длинными рукавами, и я могла идти долго-долго, не опасаясь перегрева.
Но еще я подозревала, что в прошлом была совсем другой, из-за своего самого яркого воспоминания об отце – о том, как он смеется и кружится на месте, держа за руки маленькую девочку, кружится так быстро, что ее ноги отрываются от земли и летят по воздуху. Девочка одета в светло-розовое платье, ее волосы завязаны в черный хвост, развевающийся за спиной, и она тоже смеется. Эта картинка – одна из немногих вещей, которые я помню со времен своей болезни, и когда мне стало лучше, я спросила дедушку, кто эта девочка, и на лице у него появилось странное выражение. “Это ты, котенок, – сказал он. – Ты и твой отец. Вы так играли, пока у вас обоих не начинала кружиться голова”. В тот момент я решила, что такого не может быть, потому что я была лысая и не могла себе представить, что у меня было столько волос. Но потом, став старше, я подумала: а вдруг это действительно была я, но с длинными волосами? Что еще у меня было такого, о чем я больше не помню? Я думала о маленькой девочке, которая смеялась во весь рот, о ее отце, который смеялся вместе с ней. Я никогда не могла никого рассмешить, даже дедушку, и меня никто рассмешить не мог. Но, оказывается, давным-давно у меня это получалось. Это было, как если бы я услышала, что давным-давно умела летать.
Дедушка все время повторял, что в День памяти он вспоминает о том, как я выжила. “У тебя два дня рождения в году, котенок, – говорил он. – День, когда ты родилась, и день, когда ты вернулась ко мне”. Поэтому я всегда думала о Дне памяти как о своем дне, хотя никогда не призналась бы в этом, потому что знала, что это эгоистично и, более того, невежливо: получается, будто я забываю о тех, кто умер. Еще я никогда бы не призналась, что мне нравилось слушать дедушкины рассказы о том, как я болела: как я провела несколько месяцев на больничной койке и неделя за неделей у меня держалась такая высокая температура, что я даже не могла говорить; как почти все остальные пациенты в палате умерли; как однажды я открыла глаза и спросила, где дедушка. В этих историях было что-то уютное – в том, как дедушка рассказывал, что очень сильно переживал, сидел у моей кровати каждый вечер, читал мне каждый день и описывал пирожные, которые он мне купит, если я поправлюсь, – или с начинкой из настоящей клубники, или украшенные пластинками шоколада в виде древесной коры, или посыпанные поджаренным кунжутом. Дедушка говорил, что маленькой я любила сладости, особенно пирожные, но после болезни почти перестала их есть, и это было даже к лучшему, потому что к тому моменту сахар тоже был объявлен товаром ограниченного распространения.
Однако с тех пор, как дедушка умер, никто не помнил, что я когда-то болела или что кто-то так сильно хотел, чтобы я поправилась, что приходил навещать меня каждый вечер.
В этом году в День памяти мне было особенно одиноко. В здании стояла тишина. На следующий день после Нового года наших соседей забрала полиция, и хотя они никогда не были громкими, оказалось, что шумели они больше, чем я думала, потому что без них у нас в квартире стало очень тихо. Накануне я заглянула в конверт, в котором лежали записки мужа, и обнаружила новую, написанную тем же почерком на очередном клочке бумаги. “Буду ждать тебя”, – говорилось в ней, и больше ничего.
Как это часто бывает, я стала мечтать, чтобы дедушка был жив или чтобы у меня хотя бы была одна из последних его фотографий, на которую я могла бы смотреть, представляя, что говорю с ним по-настоящему. Но такой фотографии у меня не было и никогда не будет, и мысль об этом так меня расстроила, что я встала и начала ходить по комнате, и вдруг квартира показалась мне настолько маленькой, что дышать стало невозможно, и я взяла ключи, сбежала вниз по лестнице и вышла на улицу.
Площадь была такая же оживленная, как всегда, как будто это вовсе и не День памяти, и когда я присоединилась к толпе, мне стало спокойнее. С этими людьми я чувствовала себя не такой одинокой, хотя мы оказались вместе как раз по той причине, что были совсем одни.
Я часто приходила на Площадь с дедушкой, когда он был жив. В то время здесь в северо-восточном углу собирались рассказчики – это было любимое место дедушки, куда он приходил почитать на свежем воздухе, когда был моложе. Как-то он сидел на одной из деревянных скамеек – они тогда стояли по всей Площади – и ел сэндвич со свиньей и яйцом, но вдруг на плечо ему прыгнула белка, выхватила сэндвич из рук и убежала.
По дедушкиному выражению лица я поняла, что история должна быть смешной, но ничего смешного я в ней не видела. Он посмотрел на меня и быстро добавил: “Это было до того”, – то есть до эпидемии 52 года, которая началась после того, как первые заболевшие заразились от белок, и привела к уничтожению всех белок в Северной Америке.
Как бы то ни было, на Площадь мы с дедушкой ходили в основном для того, чтобы послушать рассказчиков. Обычно они собирались по выходным, но иногда и в будние дни по вечерам, чтобы люди могли прийти послушать их после работы. Они состояли в гильдии, как объяснил мне дедушка, а это означало, что заработок они делили между собой и договаривались, чтобы на Площади никогда не было больше трех рассказчиков одновременно. Слушатели приходили в определенное время – скажем, в 19:00 по будням и в 16:00 по выходным – и платили либо талонами, либо монетами. Оплаты хватало на тридцать минут, поэтому каждые полчаса кто-нибудь из помощников рассказчика обходил аудиторию с ведерком, и если слушатель хотел остаться, то вносил плату еще раз, а если хотел уйти, то уходил.
Разные рассказчики специализировались на разных жанрах. Любители романтики шли к одному человеку, сказок – к другому, рассказов о животных – к третьему, истории – к четвертому. Рассказчики считались серыми торговцами. Это значило, что правительство выдавало им лицензию, такую же, как столярам и пластмассникам, но контролировало их гораздо строже. Они были обязаны представлять все свои рассказы в Информационный отдел для утверждения, рядом с ними всегда дежурили Мухи, а некоторые из них считались особенно опасными. Я помню, как однажды пошла на представление с дедушкой, а он ахнул, когда увидел рассказчика.
– Что случилось? – спросила я.
– Рассказчик, – прошептал он мне на ухо. – В годы моей молодости он был очень известным писателем. Надо же, до сих пор жив.
Рассказчик – хромой старик – сел на свой стульчик, а мы устроились вокруг прямо на земле, на подстилках или полиэтиленовых пакетах, которые принесли из дому. “На себя не похож”, – пробормотал дедушка, и действительно, с лицом рассказчика было что-то не то, как будто у него вырезали целый кусок челюсти слева; то и дело он подносил к губам носовой платок и вытирал слюну, стекавшую по подбородку. Но как только я привыкла к его манере речи, его история – о мужчине, который жил здесь, на этом самом острове, на этой самой Площади, двести лет назад и который отказался от огромного семейного богатства ради любви и уехал в Калифорнию, хоть его близкие и были убеждены, что его ждет предательство и разочарование, – оказалась такой захватывающей, что я даже перестала слышать жужжание паривших над нами Мух, такой захватывающей, что даже сборщики денег забыли про обход публики, и только когда прошел целый час, рассказчик откинулся на спинку стульчика и сказал: “А на следующей неделе я расскажу вам, что было дальше”, – и все, даже дедушка, разочарованно вздохнули.
Через неделю мы с большой группой слушателей собрались в ожидании рассказчика и прождали его очень долго, пока наконец не подошла другая рассказчица и не сказала, что ей очень жаль, но у ее коллеги началась страшная мигрень и сегодня он не придет.
– А на следующей неделе? – громко спросил кто-то.
– Не знаю, – ответила женщина, и даже я понимала, что она напугана и нервничает. – Но сегодня выступают еще три отличных рассказчика, и вы можете послушать их.
Около половины собравшихся последовали ее совету, но остальные, в том числе мы с дедушкой, ушли. Всю дорогу дедушка смотрел в землю. Когда мы вернулись домой, он пошел в спальню и лег лицом к стене – он всегда так делал, если хотел побыть один, – а я осталась в другой комнате слушать радио.
В течение нескольких недель мы с дедушкой снова и снова возвращались на Площадь, но рассказчик, тот, что был известным писателем, так больше и не появился. Удивительнее всего было то, как сильно это расстраивало дедушку; после каждой такой прогулки на Площадь он шел обратно медленнее, чем обычно.
Наконец, когда прошел месяц, а мы так и не увидели того рассказчика, я спросила дедушку: как он считает, что с ним случилось? Дедушка долго смотрел на меня и молчал.
– Его реабилитировали, – сказал он наконец. – Но иногда реабилитация носит временный характер.
Я не совсем поняла, о чем он, но почему-то знала, что больше вопросов задавать не стоит. Вскоре после этого рассказчики совсем исчезли, а когда лет восемь назад они наконец появились снова, дедушка больше не хотел идти на Площадь, а я не хотела идти без дедушки. Потом дедушка умер, и я заставила себя опять ходить туда – правда, всего несколько раз в год. Но даже через столько лет я по-прежнему гадала, что случилось с мужчиной, который собирался в Калифорнию. Уехал ли он в конце концов? Встретился ли он со своей любовью? Действительно ли его предали? Или мы все ошибались, а они воссоединились и были счастливы? Может, они до сих пор вместе в Калифорнии и по-прежнему счастливы. Я понимала, что это глупо, потому что они вымышленные персонажи, а не настоящие люди, но я часто думала о них. Я хотела знать, что с ними стало.
Ни один из рассказчиков, которых я слушала за годы, прошедшие со дня, когда мы с дедушкой встретили того старика, не был так же хорош, как он, но большинство оказались неплохими. И большинство их историй были повеселее. Например, один рассказывал о животных, которые делали глупости, разыгрывали друг друга и постоянно хулиганили, но в конце концов всегда извинялись, и все заканчивалось хорошо.
Сегодня этого рассказчика не было, но я узнала другого, который мне тоже нравился: он сочинял забавные истории о супружеской паре, с которой то и дело происходили разные неприятности. Как-то раз муж не мог вспомнить, чья сейчас очередь – его или жены – идти за продуктами, а поскольку на этот день приходилась годовщина их свадьбы, спрашивать у нее он не хотел, боялся, что она в нем разочаруется, и поэтому пошел в магазин сам и купил тофу. Но жена тоже не могла вспомнить, чья очередь – ее или мужа – идти в магазин, а поскольку на этот день приходилась годовщина их свадьбы, она не хотела спрашивать у него, и поэтому тоже пошла в магазин и купила тофу. В конце концов оба посмеялись над тем, как много тофу они купили, и приготовили из него всевозможные вкусные блюда. Конечно, история была неправдоподобная. Откуда они взяли такое количество белковых талонов? Как умудрились не поссориться, когда поняли, что потратили столько талонов впустую? Как можно забыть, чья очередь идти в магазин? Но для истории это все было не важно. Рассказчик изображал их голоса – мужской, высокий и тревожный, и женский, низкий и дрожащий, – и слушатели смеялись, но не потому, что история была правдоподобная, а потому, что герои выдумали проблему из того, что на самом деле никакой проблемой не было.
Я уселась в заднем ряду, и тут кто-то сел рядом со мной. Не слишком близко, но достаточно близко, чтобы я чувствовала его присутствие. Друг на друга мы не смотрели. Сегодняшняя история была о все той же супружеской паре, но теперь оба думали, что потеряли талон на молочные продукты. Она была не такая интересная, как история про тофу, но неплохая, и когда подошли сборщики, я положила в ведерко новый талон, чтобы остаться еще на полчаса.
Рассказчик объявил короткий перерыв, и некоторые слушатели достали принесенную из дома еду. Я пожалела, что не догадалась захватить с собой что-нибудь перекусить. И тут мой сосед вдруг заговорил.
– Хотите? – спросил он.
Повернувшись, я увидела, что он протягивает мне маленький бумажный пакет с грецкими орехами, скорлупа которых была заранее надколота, и покачала головой. Брать еду у незнакомцев было неблагоразумно – ни у кого не было столько еды, чтобы ни с того ни с сего предлагать ее чужим людям, и поэтому, если кто-то так поступал, это обычно вызывало подозрения.
– Нет, спасибо, – сказала я, подняла на него глаза и поняла, что это тот самый мужчина с длинными вьющимися волосами, которого я видела на остановке. Я так удивилась, что просто уставилась на него, но он, похоже, не обиделся и даже улыбнулся.
– Я видел вас раньше, – сказал он, но я продолжала молчать, и он склонил голову набок, по-прежнему улыбаясь. – По утрам, на остановке шаттла.
– А-а, – сказала я, как будто не сразу узнала его. – Да. Точно.
Он взял очередной орех, большим пальцем расколол скорлупу пополам и аккуратно счистил оставшиеся кусочки один за другим. Пока он был занят орехом, я могла его получше рассмотреть. На нем снова была кепка, под которой я больше не видела волос, серая нейлоновая рубашка и серые брюки – такие же, как у моего мужа.
– Вы часто приходите послушать этого рассказчика? – спросил он.
Я не сразу догадалась, что он обращается ко мне, а когда догадалась, то не могла придумать, что сказать. Со мной разговаривали только по необходимости: продавец спрашивал, что я хочу купить – нутрию, собаку или темпе; кандидаты говорили, что им нужны еще мизинчики; сотрудница Центра протягивала свой прибор и просила оставить отпечаток пальца, чтобы подтвердить, что я получила положенное число талонов на месяц. А этот незнакомец задал мне вопрос и, более того, улыбался при этом – улыбался так, как будто и правда хотел знать ответ. Последним человеком, который улыбался мне и задавал вопросы, был, конечно, дедушка, и, вспомнив о нем, я очень расстроилась и начала слегка раскачиваться туда-сюда, но когда спохватилась и снова подняла глаза, незнакомец продолжал смотреть на меня, все еще улыбаясь, как будто я просто обычный человек.
– Да, – ответила я, но на самом деле это было не совсем так. – Нет, – поправилась я. – В смысле, иногда. Иногда прихожу.
– Я тоже, – отозвался он тем же тоном, как будто я ничем не отличаюсь от других, как будто я из тех людей, которые умеют поддерживать беседу.
Тут настала моя очередь что-то говорить, но я ничего не могла придумать, и он снова пришел на помощь.
– Вы давно живете в Восьмой зоне? – спросил он.
Это вроде бы простой вопрос, но я растерялась. Вообще-то я провела в Восьмой зоне всю жизнь. Но когда я родилась, зон еще не было; жители могли переезжать с места на место по всему острову, как им заблагорассудится, и селиться в любом районе, который им придется по вкусу, если хватит денег. А потом, когда мне было семь, появились зоны, но мы с дедушкой уже жили на той территории, которая стала Восьмой зоной, – не то чтобы нам нужно было переезжать или нас куда-то переселяли.
Но объяснять все это было бы слишком долго, поэтому я просто сказала, что давно.
– А я только что сюда переехал, – сказал незнакомец, хотя я забыла спросить его, давно ли он здесь живет. (“Есть хорошее правило, которое нужно помнить во время разговора, – правило взаимности, – говорил дедушка. – Ты должна задать человеку тот же вопрос, который он задал тебе. Если тебя спросят: “Как дела?”, ты должна ответить, а потом спросить: “А у вас?”) – Раньше я жил в Семнадцатой зоне, но здесь намного лучше. – Он снова улыбнулся и прибавил: – Я поселился в Малой восьмерке.
– Ага, – сказала я. – В Малой восьмерке хорошо.
– Да, – сказал он. – Я живу в Корпусе семь.
– Ага, – снова сказала я. Корпус семь был самым большим зданием в Малой восьмерке, и жить там могли только те, кто не женат, кто проработал не меньше трех лет на одном из государственных предприятий и кому еще не исполнилось тридцать пять. Чтобы попасть в Корпус семь, надо было участвовать в специальной лотерее, но никто не задерживался там дольше чем на два года, поскольку одно из преимуществ проживания в Корпусе заключалось в том, что правительство помогало жильцам устроить брак. Когда-то эта задача возлагалась на родителей, но в наши дни взрослых, у которых остались в живых родители, становилось все меньше и меньше. Люди называли Корпус семь “Корпус семьи”.
Это было необычно, но не то чтобы неслыханно – бывало, что кого-то переводили из Семнадцатой зоны в Восьмую, причем как раз в Корпус семь. Чаще переселяли тех, кто получил образование, – ученых, статистиков или инженеров, – но по комбинезону, в который мой сосед был одет на остановке, я поняла, что он технический работник – возможно, более ценный, чем я, но все-таки не с высшим уровнем допуска. Может, его наградили за какие-то исключительные заслуги. Например, в репортажах рассказывали, как фитотехник на Ферме быстро перенес все находящиеся на его попечении саженцы в другую лабораторию, когда в его собственной вышел из строя генератор; был и более серьезный случай, когда при перевозке зоотехник закрыл собой пробирки с зародышами, когда на их конвой напали повстанцы. (Этот человек погиб, но получил посмертное повышение и благодарность.)
Я гадала, чем же мой сосед заслужил переселение, но тут вернулся рассказчик и начал новую историю все про тех же мужчину и женщину, которые хотели сделать друг другу подарок на годовщину свадьбы. Муж попросил на работе отгул и записался на участие в лотерее, где разыгрывались билеты на оркестровый концерт. Жена тоже попросила на работе отгул и записалась на участие в другой лотерее, где разыгрывались билеты на концерт народной музыки. Но оба так хотели сделать друг другу сюрприз, что забыли заранее согласовать даты и получили билеты на один и тот же вечер. Правда, все кончилось хорошо, потому что коллега мужа предложил ему поменяться билетами – у него они были на более позднюю дату, – так что герои истории отпраздновали годовщину дважды, и каждый радовался, что его супруг оказался таким заботливым.
Все захлопали в ладоши и начали собирать вещи, но я осталась сидеть. Я размышляла, чем занимался муж в свои свободные вечера, а жена – в свои.
Но тут кто-то обратился ко мне.
– Пойдемте, – сказал этот кто-то, и я подняла глаза. Тот самый человек с длинными волосами стоял рядом и протягивал мне руку. На мгновение я растерялась, потом поняла, что он хочет помочь мне встать, но все-таки встала сама, отряхивая штаны.
Я боялась, что отказ от помощи мог показаться ему грубым, но когда снова посмотрела на него, он по-прежнему улыбался.
– Хорошая была история, – сказал он.
– Да, – сказала я.
– Придете сюда на следующей неделе? – спросил он.
– Не знаю, – сказала я.
– Ну а я приду, – сказал он, вешая сумку на плечо. Немного помолчал. – Может быть, мы еще увидимся.
– Хорошо, – сказала я.
Он снова улыбнулся и двинулся прочь. Но, сделав несколько шагов, остановился и обернулся.
– Я так и не спросил, как вас зовут, – сказал он.
Он говорил так, как будто это что-то необычное, как будто все, с кем я сталкиваюсь или работаю, знают, как меня зовут, как будто не знать мое имя – грубо или удивительно. Не то чтобы у других людей не спрашивали, как их зовут, и не то чтобы называть кому-то свое имя было небезопасно. Я подумала о двух молодых научных сотрудницах с работы – у них наверняка все постоянно спрашивают, как их зовут. Я подумала о муже на пороге дома на Бетюн-стрит; о мужчине по ту сторону двери, который сказал “Ты сегодня поздно” таким тоном, каким мог бы говорить близкий друг; о том, что все в этом доме знают, как его зовут. Я подумала о человеке, который посылает ему записки, и о том, что этот человек тоже знает, как его зовут. Я подумала о постдоках, кандидатах и других ученых на работе, обо всех, чьи имена я знала, – они тоже знали мое имя, хотя и не из-за меня; они знали его потому, что понимали, что оно значит; то, как меня зовут, объясняло мое присутствие.
Но когда у меня в последний раз спрашивали, как меня зовут, просто потому, что хотели узнать? Не потому, что это нужно для какого-нибудь бланка, или для образца, или для проверки документов, а потому, что кто-то хотел знать, как ко мне обращаться, потому, что ему интересно, потому, что он хочет узнать, какое оно – имя, которым меня когда-то назвали.
В последний раз это было давным-давно. Тогда, семь лет назад, я встретила своего мужа в офисе брачного маклера в Девятой зоне. Я назвала ему свое имя, и он назвал мне свое, а потом мы с ним поговорили. Год спустя мы поженились. Еще через три месяца умер дедушка. Кажется, с тех пор никто не спрашивал, как меня зовут.
Так что я повернулась к человеку в сером, который продолжал ждать моего ответа.
– Чарли, – сказала я. – Меня зовут Чарли.
Очень приятно, Чарли, – сказал он.
Глава 4
Зима, на сорок лет раньше
Дорогой мой П.,
3 февраля 2054 г.
Со мной сегодня произошло нечто странное.
Дело было часа в два; я собирался сесть на городской автобус на 96-й, но в последнюю минуту решил вдруг отправиться домой пешком. Уже несколько недель шли дожди, и Ист-Ривер снова вышла из берегов; им пришлось обложить мешками с песком всю восточную часть кампуса, но сегодня впервые прояснилось. Солнечно не было – но и дождь не шел; было тепло, почти жарко.
Я давно уже не ходил по Парку, и через несколько минут оказалось, что я бреду на север. Я вдруг вспомнил, что вообще не бывал тут – в так называемом Ущелье, самой дикой части Парка, где на большом пространстве создана лесная чаща, – с тех самых пор, как учился в Нью-Йорке, и какой экзотической, экзотической и красивой, казалась мне эта местность. Дело было в декабре – тогда в декабре еще было холодно, и хотя я уже успел повидать восточный берег и листву Новой Англии, меня все равно изумил коричневый цвет, цвет, и прохлада, и ощущение неземной суровости. Я помню, какое впечатление произвели на меня многочисленные зимние звуки. Сухие листья, упавшие ветки, тонкий слой льда, покрывший лужи на тропинках, – стоило наступить, как они трескались и ломались под ногой, а сверху деревья шелестели на ветру, и все вокруг было наполнено перестуком капель, которые падали с сосулек и разбивались о камень. Я привык к джунглям, где растения безмолвны, потому что никогда не теряют влагу. Они не засыхают, а обвисают и, падая на землю, превращаются не в шелуху, а в перегной. Джунгли безмолвны.
Сейчас, конечно, Ущелье выглядит совсем иначе. Звуки там тоже другие. Деревьев – вязов, тополей, кленов – давно нет, их погубила жара, и на замену пришли деревья и папоротники, которые я помню по детским годам, и они здесь кажутся чужеродными. Но они неплохо прижились в Нью-Йорке – можно сказать, лучше, чем я. В районе 98-й улицы я шел сквозь целую рощу зеленого бамбука, которая простиралась на север не меньше чем кварталов на пять. Она создавала там туннель прохладного, пахнущего зеленью воздуха, чего-то зачарованного и прекрасного, и я некоторое время стоял там и глубоко дышал, а потом вышел где-то около 102-й улицы, возле Лоха – это искусственная речка, которая течет от 106-й до 102-й. Помнишь, я тебе много лет назад посылал фотографию, там Дэвид и Натаниэль стоят в шарфах, которые ты нам подарил? Она сделана именно здесь, во время одной из его школьных поездок. Меня с ними не было.
В общем, я выходил из бамбукового туннеля, рассеянный, пьяный от кислорода, и тут услышал звук, плеск со стороны Лоха, справа от меня. Я повернулся, ожидая увидеть птицу, может быть, стаю фламинго, которые вообще-то в прошлом году улетели на север и не вернулись, и увидел… медведя. Черного медведя, судя по виду – взрослого. Он почти по-человечьи сидел на одном из больших плоских валунов посреди реки, опираясь на левую лапу, а правой зачерпывал воду, которая вытекала у него между когтей. При этом он издавал тихие звуки, ворчал. Он не злился, но был в некотором исступлении – в его движениях виделось что-то сосредоточенное и напряженное; он выглядел почти как старатель из старого вестерна, промывающий песок в поисках золота.
Я стоял, не в силах пошевелиться, и пытался вспомнить, что надо сделать при встрече с медведем (расправить плечи? Или съежиться? Кричать? Убегать?), но он ко мне даже не повернулся. Потом, видимо, ветер переменился, и он, скорее всего, меня почуял, потому что вдруг поднял голову, и когда я аккуратно отступил, он поднялся на задние лапы и зарычал.
Он собирался броситься на меня. Я понял это раньше, чем мог понять, и тоже открыл рот, чтобы заорать, но не успел я это сделать, как раздался внезапный хлопок, и медведь опрокинулся назад, погрузился в реку с громким всплеском всей своей семифутовой тушей, и я увидел, что вода вокруг краснеет.
Тут возле меня возник человек, еще один бежал к медведю.
– Ничего себе, повезло вам, – сказал тот, что был ближе. – Сэр? Вы как? Сэр?
Это был егерь, но я говорить не мог, и он отстегнул застежку на кармане и протянул мне жидкость в пластиковом пакете.
– Вы в шоке, – сказал он. – Выпейте, там есть сахар.
Но пальцы меня не слушались, и ему пришлось открыть пакет и помочь мне снять маску, чтобы я мог попить. Он сказал в рацию: “Да, мы успели. Ага. Около Лоха. Нет, один прохожий. Жертв, насколько я могу судить, нет”.
Я наконец обрел способность говорить.
– Это медведь, – сказал я, что прозвучало довольно глупо.
– Да, сэр, – понимающе кивнул егерь (я увидел, что он очень молод). – Мы уже некоторое время за этим вот охотимся.
– За этим вот? – спросил я. – Что, были и другие?
