До самого рая Янагихара Ханья

Но теперь ей запрещено получать диплом. Я пошел к своему знакомому из МВД и умолял его сделать для нее исключение.

– Марк, ну пожалуйста, – сказал я. Он однажды видел Чарли, несколько лет назад; когда ее выписали из больницы, он принес ей плюшевого кролика. А его сын умер. – Сколько можно. Пусть у нее будет еще один шанс.

Он вздохнул.

– Если бы время было другое, я бы все сделал, Чарльз, ты же знаешь, – сказал он. – Но у меня связаны руки – даже для тебя я ничего сделать не могу.

Потом он сказал, что Чарли еще “повезло”, что он уже “замолвил словечко” за нее. Я понятия не имею, что это значит, и вдруг оказалось, что и знать не хочу. А вот что меня отодвигают в сторону – это уже не вызывает сомнений. Я и так некоторое время об этом знал, а теперь вижу воочию. Это случится не сразу – но случится. Я такое уже видел. Ты не теряешь влияние мгновенно – это происходит постепенно, на протяжении нескольких месяцев, даже лет. Если повезет, ты просто становишься незначительным существом, тебя переводят на какую-нибудь бессмысленную должность, где ничего толком сделать нельзя. Если не повезет – станешь козлом отпущения, и хотя это можно расценить как извращенное хвастовство, я понимаю, что, учитывая все, что я осуществил, что планировал, чем управлял, мне, скорее всего, светит какая-то публичная порка.

Поэтому мне нужно действовать быстро – на всякий случай. Прежде всего надо найти ей работу в государственном учреждении. Это непросто, но она будет в безопасности, а работа эта пожизненная. Я пойду к Уэсли, который не посмеет мне отказать даже сейчас. А потом, как бы абсурдно это ни звучало, мне надо будет найти ей мужа. Не знаю, сколько у меня осталось времени, – я должен убедиться, что обеспечил ее всем, чем мог, а если нет – что смогу исправить положение. Пока что у меня на такое есть силы и возможности.

Буду ждать вестей от тебя.

Обнимаю тебя и Оливье,

Ч.

Дорогой мой Питер,

15 января 2086 г.

Вчера дикая жара чуть-чуть спала, ожидается, что завтра фронт переместится к северу. Последние несколько дней были чудовищны – множество смертей, а мне пришлось использовать часть талонов, чтобы заменить кондиционер. Я копил их, хотел купить Чарли что-то симпатичное, что можно надевать на наши деловые встречи. Ты знаешь, что я не люблю тебя ни о чем таком просить, но ты не мог бы мне что-нибудь для нее прислать? Платье или блузку с юбкой? Из-за засухи в город почти не доставляют ткань, а когда доставляют – все запредельно дорого. Прилагаю ее фотографию и размеры. Конечно, обычно я в состоянии что-то купить, но стараюсь скопить как можно больше, чтобы передать ей, когда она выйдет замуж, – особенно учитывая, что мне все еще платят золотом.

Но есть расходы, которых избежать невозможно. С новым брачным маклером меня познакомил А. – именно он устроил его собственный брак с овдовевшей лесбиянкой. Если нужны доказательства, что моя репутация уже не та, что прежде, – пожалуйста: я не мог немедленно записаться к этому маклеру, хотя известно, что он незамедлительно помогает любому высокопоставленному чиновнику из госведомства. Но это А., с которым я теперь вижусь редко, пришлось организовать нашу встречу.

Мне он сразу не понравился. Высокий, костлявый, в глаза не смотрит и всячески дает понять, что встретился со мной исключительно из любезности.

– Вы где живете? – спросил он, хотя я прекрасно знал, что он уже знает основные детали моей жизни. Но я решил подыгрывать.

– В Восьмой зоне.

– Я обычно работаю только с кандидатами из Четырнадцатой, – сказал он, что я тоже уже знал – он написал мне об этом еще до встречи.

– Понимаю. Я очень вам признателен, – сказал я так любезно, как только мог. Наступило молчание. Я ничего не говорил. Он тоже. Но наконец он вздохнул – а что ему оставалось делать? – и вынул свой блокнот, чтобы начать собеседование. В его офисе было нестерпимо жарко, несмотря на кондиционер. Я попросил воды, и он посмотрел на меня возмущенно, как будто я попросил чего-нибудь невозможного, виски или текилы, а потом велел секретарю принести мне воды.

Потом началась унизительная процедура. Возраст? Род занятий? Какой ранг? Где именно в Восьмой зоне я живу? Собственность? Этническое происхождение? Где я родился? Натурализован ли я? С каких пор работаю в УР? Состою ли в браке? Состоял ли раньше? С кем? Когда он умер? Как? Сколько у нас было детей? Был ли он моим биологическим ребенком? Какого этнического происхождения был его отец? А мать? Жив ли мой сын? Когда он умер? От чего? Я здесь по поводу внучки, верно? Кто ее мать? А почему и где она? Она жива? Внучка – биологическая дочь моего сына? Были ли у нее и у моего сына какие-либо проблемы со здоровьем? Есть ли сейчас? Отвечая на каждый новый вопрос, я чувствовал, как воздух вокруг меня меняется, становясь все темнее, темнее, темнее, как годы обрушиваются на меня, врезаясь друг в друга.

Потом наступил черед вопросов про Чарли, хотя ее бумаги с алым штампом “РОДСТВЕННИК ВРАГА” поперек всей фотографии он уже видел. Сколько ей лет? Какое образование она получила? Рост? Вес? Чем интересуется? Когда стала бесплодной и как? Как долго принимала ксикор? И наконец: какая она вообще?

Мне очень давно не приходилось так подробно описывать, что у Чарли есть и чего нет, что она может делать, а чего не может, в чем блистает, а с чем справляется плохо; думаю, в последний раз – когда я пытался обеспечить ей место в старшей школе. Но, рассказав ему главное, я понял, что не могу остановиться и объясняю, как внимательна она была к Котенку, как, когда он умирал, ходила за ним из комнаты в комнату, пока не поняла, что он не хочет, чтобы за ним ходили, он хочет остаться в одиночестве; как во сне она морщит лоб и это придает ее лицу не сердитое, а задумчивое и пытливое выражение; как она всегда знает, даже не умея меня обнимать или целовать, когда я опечален или озабочен, и приносит мне воды, а когда был чай, приносила чаю; как, еще ребенком, только выписавшись из больницы, она иногда прижималась ко мне после судорог и позволяла мне погладить ее по голове с тонкими, редкими, мягкими как пух волосами; как единственное, что осталось от ее жизни до болезни, – это ее запах, теплый, животный, как горячий чистый мех зверька, только что побывавшего на солнце; как неожиданно она оказывается ловкой и находчивой, как редко смиряется с поражением, как готова пробовать снова и снова. Через некоторое время я почти осознал, что маклер перестал делать пометки, что в помещении кроме моего голоса не раздается других звуков, но продолжал говорить, хотя с каждой фразой как будто вырывал сердце из груди и вставлял его обратно, а потом опять – и это была та страшная, невыносимая боль, та опустошающая радость и скорбь, которую я испытываю всегда, когда говорю о Чарли.

Наконец я замолчал, и в этой тишине, такой всеохватной, что она аж вибрировала, маклер произнес:

– А от мужа она чего ожидает?

И мне снова стало больно, потому что сам факт, что на встречу пришел я, я, а не она, говорил маклеру все, что нужно знать; все остальное, что я рассказывал про Чарли, все, что составляет ее суть, этим полностью затмевалось.

Но я ответил. Ей нужен кто-то добрый, сказал я. Кто-то заботливый, сдержанный, терпеливый. Мудрый. Не обязательно, чтобы он был богат, образован, умен, хорош собой. Мне нужна лишь гарантия, что он всегда будет ее оберегать.

– Что бы вы могли предложить ему взамен? – спросил маклер. В смысле, приданое. Меня предупредили, что с учетом “расстройства” Чарли мне, скорее всего, придется предложить приданое.

Я сказал ему, что предлагаю, так твердо, как только смог; его ручка замерла над бумагой, потом он записал сказанное.

– Мне надо ее увидеть, – наконец произнес он, – и тогда я пойму, как действовать.

Так что вчера мы вернулись к нему. Я обдумывал, надо ли как-то подготовить Чарли, но решил, что не стоит – в этом нет смысла, а она только разволнуется. В результате я нервничал гораздо сильнее, чем она.

Она справилась хорошо, как смогла. Я живу с ней и люблю ее так долго, что иногда теряюсь, увидев, как с ней знакомятся другие люди, когда осознаю, что они видят ее не такой, какой вижу я. Конечно, я к такому готов – но позволяю себе роскошь непонимания. А потом я смотрю им в лица, и мое сердце снова вырывают из сети вен и артерий, оно выпрыгивает из груди и втягивается обратно.

Маклер сказал ей, что теперь нам с ним надо поговорить, и попросил ее подождать в вестибюле; я улыбнулся и кивнул ей, прежде чем последовать за ним, чуть ли не шаркая ногами, как будто я снова в школе и директор вызвал меня, чтобы отчитать за хулиганство. Мне хотелось потерять сознание, рухнуть на пол, сделать что-то, чтобы нарушить ход вещей, чтобы вызвать сочувствие, хоть что-то человеческое. Но мой организм, как всегда, вел себя послушно, и я сел, уставившись на этого человека, от которого зависела безопасность моего ребенка.

Снова повисло молчание; мы смотрели друг на друга, пока я его не нарушил – мне надоела эта театральность, надоело, что этот тип видит наши слабые стороны и упивается своей властью. Я не хотел, чтобы он говорил мне то, что он непременно собирался сказать, но и хотел тоже, потому что тогда это останется позади, станет прошлым.

– Ну что, есть у вас кто-нибудь на примете? – спросил я.

Снова молчание.

– Доктор Гриффит, – сказал он наконец, – простите, но мне кажется, я неподходящий маклер для вашей задачи.

Сердце снова ударило в грудную клетку.

– Почему же? – спросил я, не желая этого спрашивать, потому что не хотел услышать ответ. Ну, скажи, подумал я. Давай, говори.

– При всем уважении, доктор, – сказал он, хотя никакого уважения в его голосе слышно не было, – при всем уважении, по-моему, вам надо подойти к делу реалистически.

– Это что вообще значит? – спросил я.

– Доктор, простите, – сказал он, – но ваша внучка…

– Моя внучка – что? – рявкнул я, и снова повисло молчание.

Он посмотрел по сторонам. Я видел, что он осознает мой гнев; я видел, что он понимает – я ищу повод с ним сразиться; я видел, что он собирает все силы, чтобы вести себя осторожнее.

– Особенная, – сказал он.

– Вот именно, – сказал я. – Она особенная, совершенно особенная, и ей понадобится муж, который понимает, какая она особенная.

Наверное, по голосу было очевидно, что я рассвирепел, – в его тоне появилась нота сопереживания, которой до того не было.

– Вот посмотрите, – сказал он и вытащил тонкий конверт из нижней части стопки, которая громоздилась на столе. – Вот кандидатуры, которые я нашел для вашей внучки.

Я открыл конверт. Внутри были три карточки – такие дают маклеру. Квадратная картонка со стороной дюймов семь, с фотографией заявителя с одной стороны и данными с другой.

Я посмотрел на них. Все, конечно, были бесплодны – на лбах красовался красный штамп “Б/п”. Первому было за пятьдесят, он три раза был женат и три раза овдовел, и мое старинное иррациональное “я” – то “я”, что помнило хитросплетенные телесериалы про мужчин, которые убивали жен, избавлялись от трупов и десятилетиями избегали преследования, – отшатнулось, и я быстро перевернул и отложил карточку; я отверг его, даже не прочитав информацию, где, вероятно, было указано, что все его жены умерли от вирусных заболеваний, а не были им убиты (однако что это за невезение – чтобы у тебя скончалось три жены? невезение, которое трудно не назвать преступным?). Вторым был мужчина, видимо, под тридцать, но с лицом таким яростным – рот сжат злобной полосой, глаза навыкате, изумленные, – что мне снова предстало видение из старых телесериалов, которые я все еще иногда смотрю по ночам на работе: как он бьет Чарли, делает ей больно, – словно и вправду прочел склонность к насилию в выражении его лица. Третий был человек чуть за тридцать, с непримечательным, спокойным лицом, но, посмотрев на его данные, я увидел, что он помечен как “УН”– умственно неполноценный. Это широкое определение, которое охватывает самые разные проблемы, раньше известные как психиатрические заболевания, но слабоумие под эту шапку тоже попадает. У Чарли такого нет. Я был готов попросить тебя послать деньги, дать взятку кому угодно, лишь бы это предотвратить – но в конце концов оказалось, что необходимости в этом нет: она прошла их тесты и спаслась сама.

– Это что? – спросил я, и мой голос прорезал глухую тишину.

– Мне удалось найти трех кандидатов, которые могли бы рассмотреть возможность брака с вашей внучкой, – сказал он.

– Почему вы подыскивали кандидатов до того, как ее увидели? – спросил я, но, еще не договорив, понял, что он сделал выводы насчет Чарли по набору ее документов задолго до встречи с ней, может быть, даже до встречи со мной. А увидев ее – не передумал, а только сильнее утвердился в уже сформировавшемся мнении.

– Мне кажется, вам стоит обратиться к кому-то другому, – повторил он и протянул мне еще один листок, на котором были напечатаны имена трех других маклеров, и я понял, что он уже заранее знал, что помочь мне не сможет. – У этих специалистов будут кандидаты, которые лучше… подойдут для ваших нужд.

К счастью, он при этом не улыбнулся, а то я бы сделал что-нибудь идиотское, мужское, зверское – ударил бы его, плюнул бы в него, сбросил бы все бумаги со стола, как делали герои в старых телесериалах. Но зрителей не предвиделось, камеры тоже не было, кроме крошечной, мигающей, которая, как я знал, прячется где-то в потолочных панелях и бесстрастно записывает происходящее внизу: двое мужчин, один старый, другой средних лет, передающие друг другу бумажки.

Я постарался придать лицу спокойное выражение, и мы с Чарли ушли. Я держал ее так близко, как только она могла позволить. Я сказал, что кое-кого для нее нашел, хотя во мне что-то рушилось: вдруг мой котенок никому не понадобится? Но ведь наверняка хоть кто-то сможет увидеть, какая она прекрасная, какая любимая, какая смелая? Она выжила, и ее за это наказывают. Она же не как те кандидаты – не отход, не отстой, не отброс. Я понимал при этом, что для кого-то и те люди не были отходами и отбросами, и даже – сердце снова выскакивало из груди – что их близкие могут смотреть на карточку Чарли и думать: “Они считают, что ему вот на этом и надо успокоиться? Наверняка есть кто-то получше. Наверняка есть кто-то еще”.

Что же это за мир? Ради какого мира она живет? Скажи мне, что все будет хорошо, Питер. Скажи мне, и я поверю, в последний раз поверю.

Обнимаю,

Чарльз

Дорогой, дорогой Питер,

21 марта 2087 г.

Как бы я хотел поговорить с тобой по телефону. Мне часто этого хочется, но сегодня особенно – так сильно, что, прежде чем сесть за письмо, я полчаса вслух говорил с тобой, тихо шептал, чтобы не разбудить Чарли, которая спит в соседней комнате.

Я мало писал о брачных перспективах Чарли, потому что хотел дождаться каких-то более оптимистических новостей. Но вот около месяца назад я нашел нового маклера, Тимоти, который специализируется, как выражается один мой коллега, на “сложных случаях”. Он обратился к Тимоти, чтобы найти кого-нибудь для своего сына, признанного УН. На это ушло почти четыре года, но Тимоти нашел ему пару.

С каждым маклером я пытался вести себя гораздо увереннее, чем на самом деле себя чувствовал. Я признавался, что ходил уже к их коллегам, но не уточнял, скольких перепробовал. В зависимости от того, с кем приходилось иметь дело, я пытался представить Чарли переборчивой, таинственной, блестящей, отстраненной. Но каждый разговор кончался одинаково, иногда еще до того, как меня просили привести Чарли, – они предлагали таких же кандидатов, иногда даже тех же самых, что мне уже показывали. Бледный и спокойный молодой человек с отметкой УН мне встречался еще три раза, и, увидев его лицо, я каждый раз испытывал смесь печали и облегчения – печали оттого, что он тоже до сих пор никого не нашел, облегчения оттого, что не одной Чарли приходится так мучиться. Я думал о ее карточке, уже слегка потертой и захватанной, которую показывают клиентам снова и снова, а они или их родители откладывают ее в сторону: “Нет-нет, – слышал я их голоса, – эту мы уже видели”. А потом вечером, без лишних свидетелей: “Бедная девочка, до сих пор в поиске. По крайней мере, наш сын не в таком безвыходном положении”.

Но на этот раз я был честен. Я перечислил всех маклеров, к которым ходил. Я рассказал про всех кандидатов, которых мне предлагали и которых я видел, кого мог вспомнить. Я был честен, как только мог, стараясь разве что не заплакать и не предать Чарли. И когда Тимоти сказал: “Но ведь красота – это не главное. Она обаятельная?” – я подождал, пока смогу ответить твердым голосом, и сказал: “Нет”.

На второй нашей встрече он показал мне пять карточек, из которых я прежде не видел ни одной. Из первых четверых в каждом меня что-то не устроило. Но потом я дошел до последней. Это был молодой человек, лишь на два года старше Чарли, с большими темными глазами и крупным носом; он глядел прямо в камеру. В нем было что-то несомненное – конечно, красота, но и какое-то упорство, как будто кто-то его пытается застыдить, а он не дается. На фотографии стояло два штампа: один – что он стерилен, другой – что он родственник врага.

Я поднял глаза на Тимоти; он смотрел на меня.

– А с ним что не так? – спросил я.

Он пожал плечами:

– Да ничего. – Потом, после паузы: – Он сам выбрал стерилизацию.

И я слегка вздрогнул, как всегда бывало, когда мне о ком-нибудь такое говорили. Это значило, что не болезнь и не лекарства лишили его возможности оставить потомство; это значило, что он выбрал стерилизацию, чтобы его не послали в центр перевоспитания. Выбирать приходится между телом и разумом, и он выбрал разум.

– Ну, я бы хотел организовать встречу, – сказал я, и Тимоти кивнул, но окликнул меня, когда я уже встал и направился к двери.

– Он хороший человек, – сказал он; это странное словосочетание в наши дни. Я узнавал про Тимоти перед нашей встречей, в прежней жизни он был соцработником. – Просто отнеситесь к нему без предубеждения, хорошо? – Я не понял, что он имеет в виду, но кивнул, хотя “без предубеждения” – тоже анахронизм, еще одно понятие давних времен.

Настал день встречи, и я опять нервничал, сильнее, чем обычно. Меня не покидала мысль, что хотя Чарли молода, шансов у нее практически не осталось. Если сейчас не получится, мне придется искать за пределами муниципалитета и даже префектуры. Мне придется надеяться, что Уэсли снова поможет мне, после того как он подыскал для Чарли работу, такую работу, которая ей нравится. Мне придется выцарапать ее с рабочего места, поселить где-нибудь еще, а потом – найти способ перебраться туда, и мне снова понадобится помощь Уэсли. Я, конечно, все это сделаю, но будет непросто.

Кандидат был уже на месте, когда мы пришли; он сидел в маленькой строгой комнате – такую все маклеры используют для подобных встреч; когда я вошел, он встал, мы поклонились друг другу. Я наблюдал за ним, пока он садился в свое кресло, а я в свое. Я думал, слова Тимоти означают, что он будет выглядеть совсем не так, как на фотографии, хуже, но нет: он выглядел точно так же – опрятный, симпатичный молодой человек, те же живые темные глаза, тот же открытый взгляд. Отец его был западноафриканского и южноевропейского происхождения, мать – южно- и восточноазиатского; он чуть-чуть напоминал моего сына, и мне пришлось отвести взгляд.

Из его карточки я уже знал основные сведения, но все равно задал стандартные вопросы: где он вырос, чему обучался, чем занимается сейчас. Я знал, что его родителей и сестру объявили врагами; я знал, что это стоило ему последних лет аспирантуры; я знал, что он пытается опротестовать это решение на основании недавнего Закона о прощении; я знал, что его профессор, известный микробиолог, поддерживает его в этом начинании; я знал, что, если он согласится на брак, он предпочел бы отложить его года на два, чтобы завершить аспирантуру. Все эти сведения он подтвердил – его рассказ ничем не отличался от того, что я уже знал.

Я спросил про родителей. Близких членов семьи у него не осталось. Большинство родственников врагов государства, когда их спрашивают про семейные связи, злятся или смущаются, видно, что они стараются оттеснить какие-то чувства подальше, что обращаются к своему уже немалому опыту сдерживания эмоций.

Но он не разозлился и не смутился.

– Отец был физик, мать – политолог, – сказал он.

Он назвал университет, где они преподавали, до поглощения государством, – престижное заведение. Сестра, профессор, преподавала литературу. Все они присоединились к повстанцам, он – нет. Я спросил почему, и ему впервые, как мне показалось, стало не по себе, хотя я не знал, это из-за камеры, спрятанной в потолке, или из-за мыслей о родных.

– Я сказал: потому что хочу стать ученым, – ответил он, помолчав, – потому что мне казалось… мне казалось, я больше сделаю как ученый, смогу помочь таким способом. Но в конце концов… – И тут он остановился, и на этот раз я понял, что это из-за камеры с записывающим устройством.

– Но в конце концов оказалось, что вы ошибаетесь, – закончил я за него, и он посмотрел на меня, а потом бросил быстрый взгляд на дверь, как будто сейчас ворвется отряд военных, чтобы потащить нас на Церемонию. – Да ладно, – сказал я. – Мне столько лет, что я уже могу говорить что думаю.

Хотя я понимал, что это не так. Он тоже понимал, но возражать не стал.

Мы продолжили разговор – о его прерванной диссертации, о работе, которую он надеялся получить на Пруду, если апелляция пройдет успешно. Мы поговорили о Чарли, о том, кто она вообще такая, в чем нуждается. Я говорил с ним – в тот момент не вполне понимая почему – откровенно, гораздо откровеннее, чем с Тимоти. Но его ничто не удивляло, он как будто уже познакомился с ней, уже знал ее.

– Вы должны всегда заботиться о ней, – повторял я снова и снова, а он кивал, и, глядя на него, я видел, что он соглашается на брак, что я все-таки кого-то для нее нашел. И в какой-то момент, вдруг, я понял еще одну вещь. Я понял, на что Тимоти пытался намекнуть; я понял, что узнаю в нем, – понял, почему он готов жениться на Чарли. И тогда все стало очевидным – я, оказывается, догадался об этом с первого взгляда на него.

Я перебил его, когда он что-то говорил.

– Я понимаю, кто вы, – сказал я. Он никак не откликнулся, и я сказал: – Я про вас понимаю. – И тут его рот чуть-чуть приоткрылся, повисло молчание.

– Это так очевидно? – тихо спросил он.

– Нет, – сказал я. – Я понял только потому, что я такой же. – И тут он откинулся на спинку кресла, и я увидел, что в его взгляде что-то изменилось, что он смотрит на меня новыми глазами, иначе.

– Я могу попросить вас прекратить это? – спросил я, и он, этот решительный, непокорный, смелый, безрассудный мальчик, посмотрел на меня.

– Нет, – мягко сказал он. – Я обещаю, что всегда буду о ней заботиться. Но прекратить это я не могу.

Снова повисла пауза.

– Обещайте, что никогда не сделаете ничего, что могло бы ей навредить, – сказал я, и он кивнул.

– Обещаю, – сказал он. – Я умею вести себя осмотрительно.

Осмотрительно – какое депрессивное слово в устах такого молодого человека. Слово из времен более давних, чем времена моего деда, слово, которое не должно бы было вновь пробиться в наш словарь.

Отвращение, вызванное этой мыслью, видимо, отразилось у меня на лице, потому что его лицо покрыла тень беспокойства.

– Сэр? – сказал он.

– Нет, ничего, – ответил я и спросил: – Куда вы ходите?

Он тихо переспросил:

– Хожу?

– Да, – сказал я – боюсь, по голосу было понятно, что я начинаю раздражаться. – Куда вы ходите?

– Не понимаю, – сказал он.

– Прекрасно вы все понимаете, – сказал я. – Джейн-стрит? Хорейшо? Перри? Бетюн? Барроу? Гансевоорт? В какой из них? – Он сглотнул. – Я ведь все равно узнаю, – напомнил я.

– Бетюн, – сказал он.

– Ага, – сказал я. Понятно: заведение на Бетюн-стрит обслуживало в основном людей более интеллектуального склада. Тамошний управляющий, Гарри, заполошный квин, один из самых высокопоставленных чиновников в Минздраве, на двух этажах расположил библиотеку – книжные шкафы выглядели так, как будто их вытащили из старинной светской комедии; спальни находились выше. Ходили слухи и о подземелье, но, честно говоря, я думаю, их распускал сам Гарри, чтобы звучало еще увлекательнее. Я в последнее время хожу на Джейн-стрит, где все организовано более прозаично: ты приходишь, получаешь за чем пришел, уходишь. В любом случае я испытал облегчение: глянуть наверх и увидеть, что оттуда на тебя смотрит муж внучки, – так себе удовольствие.

– У вас кто-нибудь есть? – спросил я.

Он снова сглотнул.

– Да, – тихо ответил он.

– Вы его любите?

На этот раз сомнения в его голосе не было. Он посмотрел прямо на меня.

– Да, – сказал он, и голос его звучал твердо.

Мне стало ужасно грустно. Я собираюсь выдать свою бедную внучку за человека, который готов защищать ее, но который ее никогда не полюбит, по крайней мере такой любовью, о которой мы все мечтаем; бедный мальчик, который никогда не сможет жить так, как следовало бы. Ему всего двадцать четыре; когда тебе двадцать четыре, твое тело предназначено для удовольствия, и ты постоянно влюблен. Я внезапно представил лицо Натаниэля в ту пору, когда впервые его увидел – роскошная темная кожа, приоткрытый рот, – и отвернулся, потому что боялся заплакать.

– Сэр? – мягко сказал он. – Доктор Гриффит? – Таким голосом он будет разговаривать с Чарли, подумал я и заставил себя повернуться к нему с улыбкой.

В тот же день мы договорились об условиях. Приданое его не слишком интересовало, и, подписав документы о намерении, мы вместе спустились; его брачная карточка лежала у меня в портфеле.

На тротуаре мы снова поклонились друг другу.

– Я очень жду встречи с Чарли, – сказал он, и я ответил, что Чарли тоже наверняка будет очень рада с ним познакомиться.

Он пошел в другую сторону, но я окликнул его, он развернулся и снова приблизился. Я некоторое время не знал, как сформулировать то, что хочу сказать.

– Скажите мне, – начал я и замолчал. Потом я понял, что хочу спросить. – Вы – молодой человек. Красивый. Умный. – Я заговорил тише. – Вы влюблены. Почему вы на это пошли сейчас, в молодости? Не поймите меня неправильно – я рад, что вы это делаете, – торопливо добавил я, хотя выражение его лица никак не изменилось. – Я рад за Чарли. Но все равно – почему?

Он шагнул еще ближе. Он высокий, но я еще выше, и на секунду у меня возникла идиотская мысль, что он сейчас меня поцелует, что я почувствую прикосновение его губ к своим, и я на мгновение закрыл глаза, как будто это могло чему-то поспособствовать.

– Мне тоже нужна безопасность, доктор Гриффит, – сказал он почти шепотом и отступил. – Мне нужно каким-то способом обезопасить себя. Иначе я не знаю, что сделаю.

Только вернувшись домой, я расплакался. Чарли, слава богу, еще не пришла с работы, в квартире больше никого не было. Я плакал о Чарли, о своей любви к ней, о надежде на то, что она поймет, как я старался обеспечить все самое лучшее для нее, как сделал за нее выбор – безопасность вместо счастья. Я плакал о ее как-бы-муже, о том, что ему приходится защищать себя, о том, какой неполноценной сделала его жизнь эта страна. Я плакал о мужчине, которого он любит и который никогда не сможет строить жизнь вместе с ним. Я плакал о тех мужчинах на карточках, которых я видел и отверг от лица Чарли. Я плакал о Натаниэле, о Дэвиде, даже об Иден, которые все давно исчезли, которых Чарли не помнила. Я плакал о своих дедушке и бабушке, о Норрисе и Обри, о Гавай’ях. Но прежде всего я плакал о себе, о своем одиночестве, об этом мире, который я помог выстроить, и обо всех этих годах – обо всех мертвецах, обо всех потерянных, обо всех пропавших.

Я редко плачу, и я успел забыть, что за чувством физиологического неудобства в этом есть что-то ободряющее: каждая часть организма принимает участие в процессе, механика его различных систем приходит в движение, наполняя протоки жидкостями, легкие – воздухом, придавая блеск глазам, заставляя кожу набухать кровью. Я поймал себя на мысли, что на этом кончается моя жизнь, что, если Чарли согласится на союз с этим мальчиком, моя последняя обязанность будет выполнена – я защитил ее от катастрофы, я вырастил ее до взрослых лет, я нашел ей работу и спутника жизни. Я ничего больше не могу сделать, не могу даже надеяться сделать. Можно радоваться дальнейшей жизни, но необходимости в ней нет.

Еще несколько лет назад, Питер, я был уверен, что мы увидимся снова. Что пообедаем вместе – ты, я, Чарли, Оливье – и потом, может быть, они куда-нибудь пойдут, в музей или в театр (мы бы, разумеется, встретились в Лондоне, а не здесь), а мы с тобой проведем вторую половину дня вдвоем за какими-нибудь привычными для тебя, но уже экзотическими для меня занятиями, за походом в книжный магазин, например, или в кафе, или в бутик, где я бы купил что-нибудь фантазийное для Чарли – ожерелье или, может, сандалии. А к вечеру мы бы пошли к тебе домой, в тот дом, который я никогда уже не увижу, где Оливье и Чарли готовили бы ужин, а мне бы пришлось объяснять ей про некоторые продукты, что это такое: это креветка; это морской еж; это инжир. На десерт был бы шоколадный пирог, и мы втроем смотрели бы, как она ест его впервые в жизни и на ее лице расплывается такое выражение, какого я не видал со времен ее болезни, а мы смеемся и хлопаем в ладоши, как будто она сделала что-то потрясающее. У нас будут отдельные комнаты, но она придет ко мне, потому что не сможет спать, так ее потрясет все, что она увидела, услышала, попробовала, понюхала, – и я обниму ее, как обнимал ее маленькую, и почувствую, как ее тело вздрагивает, словно от легких ударов тока. А на следующий день мы встанем и будем делать все то же самое снова и снова, и хотя многое в ее новой жизни рано или поздно станет привычным – а я-то привыкну за несколько дней, память возьмет свое, – она никогда не утратит нового ощущения восторга, будет всегда смотреть вокруг, чуть приоткрыв рот, подняв взгляд к небесам. Мы улыбнемся этому – кто бы не улыбнулся. “Чарли! – окликнем ее мы, когда она впадет в очередной транс, чтобы разбудить ее, напомнить ей, где она, кто она. – Чарли! Это все твое”.

Обнимаю,

Ч.

Дорогой мой Питер,

5 июня 2088 г.

Ну вот оно и свершилось. Мой котенок замужем. Ты легко можешь себе представить, какой это был эмоционально непростой день. Глядя на них, я испытал очень яркий временной скачок из тех, что случаются со мной все чаще: я перенесся на Гавай’и; я держал за руки Натаниэля, мы смотрели на океан, перед которым Мэтью и Джон поставили свою бамбуковую хупу. Наверное, у меня был странный вид, потому что в какой-то момент мой внучатый зять оглянулся и спросил, все ли в порядке.

– Это просто старость, – сказал я, и он кивнул; для молодых любая неприятная деталь может быть списана на старость. На улице двигались войска, где-то вдалеке что-то кричали повстанцы. Когда дети подписали бумаги, мы вместе отправились туда, где теперь будет их дом, и съели немного пирога с настоящим медом – я купил им его в качестве свадебного подарка. Никто из нас много месяцев не ел пирожных, и хотя я боялся, что разговор получится скованным, боялся я зря: все были так сосредоточены на еде, что говорить почти не пришлось.

Повстанцы заняли Площадь, и хотя квартира смотрит на север, мы все равно слышим их речовки, а потом – громкоговорители, которые перекрывают шум. Когда они, как обычно, напомнили про комендантский час в 23:00 и предупредили, что все не подчинившиеся приказу будут незамедлительно арестованы, это означало, что мне пора в свою новую квартиру – однокомнатную, в старом здании на пересечении 10-й и Юниверсити, всего в четырех кварталах от Чарли; я переехал на прошлой неделе. Она хотела, чтобы я остался с ними еще хотя бы на неделю, но я напомнил ей, что она взрослая замужняя женщина, а я приду повидаться с ней и ее мужем к ужину завтра же, как мы договорились.

– А, – сказала она, и на мгновение мне показалось, что она заплачет, храбрая моя Чарли, которая никогда не плачет, и я чуть было не передумал.

Мне уже много лет не приходилось спать одному в пустой квартире. Лежа в кровати, я думал о Чарли, о ее первой супружеской ночи. Сейчас там только узкая кровать Чарли и диван в гостиной. Не знаю, что они сделают – раздобудут кровать побольше или он захочет спать отдельно; спросить я так и не решился. Вместо этого я попытался сосредоточиться на том, как они стоят в открытом дверном проеме своей квартиры и машут мне, пока я спускаюсь по лестнице. В какой-то момент я оглянулся и увидел, что он положил руку Чарли на плечо, очень осторожно, так осторожно, что она могла и не заметить. Я с ней поговорил, объяснил ей, чего ждать – точнее, чего не ждать. Но будет ли этого объяснения достаточно? Станет ли она надеяться, что муж полюбит ее и по-другому? Будет ли ждать прикосновения? Будет ли винить себя, когда этого не произойдет? Не ошибся ли я в своем решении? Я оградил ее от боли, но не отнял ли при этом радость жизни?

Но – приходится напоминать себе – по крайней мере, у нее кто-то будет. Не только в том смысле, что кто-то позаботится о ней, защитит от внешнего мира, объяснит то, что для нее необъяснимо, но и в том смысле, что теперь она часть некоторой общности, как когда-то мы с ней, а еще раньше – как мы с Натаниэлем и Дэвидом. Нынешнее общество не предназначено для одиноких и ни к чему не привязанных – впрочем, и прежнее не было, как бы нам ни хотелось верить в иное.

Когда мне было столько лет, сколько Чарли сейчас, я презирал идею супружества и считал брак инструментом гнета; я не верил в отношения, осененные разрешением государства. Мне всегда казалось, что я не считаю отдельную, не спаренную жизнь хуже совместной.

А потом вдруг я понял, что она таки хуже. Это случилось во время третьего карантина в 50-м, и, оглядываясь назад, я осознаю, что то время оказалось, может быть, счастливейшим в моей жизни. Да, тревога, опасность; да, все были напуганы. Но тогда мы в последний раз были вместе – как семья. Снаружи бушевал вирус, строились изоляционные центры, люди умирали; внутри были Натаниэль, Дэвид и я. На протяжении сорока дней, которые потом превратились в восемьдесят, а потом в сто двадцать, мы вообще не выходили из квартиры. За эти месяцы Дэвид поутих, стал мягче, и мы смогли снова сблизиться. Ему было одиннадцать; сейчас, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что он пытался сделать выбор, кем он станет: хочет ли он стать человеком, который в очередной раз попытается жить такой же жизнью, как его родители, такой жизнью, которой мы ему желали? Или решит стать кем-то другим, найдет иной образец для себя, для своей жизни? Кем он станет? Прошлогодним мальчиком, который пугал одноклассников шприцем, – или мальчиком, который потом станет использовать шприц иначе, так, как его следует использовать, в лаборатории или в больнице? Потом я думал: если бы он провел рядом с нами, вдалеке от всего мира, еще лишь несколько недель, если бы только мы сумели убедить его, что безопасностью надо дорожить, что именно мы делаем его жизнь безопасной. Но у нас не было этих недель, и мы не смогли его убедить.

В середине второй сорокадневки мне пришло письмо по электронной почте от давней моей однокашницы по имени Розмари; когда я вернулся на Гавай’и, она поехала на постдок в Калифорнию. Розмари была смешная, невероятно способная и, сколько я ее знал, ни в какие постоянные отношения не вступала. Мы стали переписываться – отчасти о профессиональных делах, отчасти широкими мазками заполняя двадцатилетний пробел. Двое ее сотрудников заболели, написала она, родители и ближайший друг умерли. Я рассказал ей про свою жизнь, про Натаниэля и Дэвида, про наш карантин в маленькой квартирке. Я написал ей, что осознал: я уже почти восемьдесят дней никого больше не видел, и хотя сама мысль была поразительна, еще поразительнее оказался тот факт, что мне никого больше и не хотелось видеть. Только Дэвида и Натаниэля.

Она ответила на следующий день. Что, никого нет, по кому бы ты скучал, спросила она, нет такого, что ты просто не можешь дождаться, когда ограничения снимут, чтобы с кем-то наконец повидаться? Нет, ответил я, такого нет. И это была правда.

Она не ответила. Два года спустя общий знакомый сказал мне, что она умерла годом раньше во время одной из новых вспышек болезни.

С тех пор я часто думал о ней. Я осознал, что она была одинока. И хотя я вряд ли был единственным человеком, к которому она обратилась в поисках кого-то столь же одинокого – мы общались так редко, что, должно быть, она до меня еще человек десять опросила, – я пожалел, что не соврал, что не сказал ей: да, я очень скучаю по друзьям, да, семья – это недостаточно. Мне хотелось, чтобы это я ее разыскал прежде, чем она меня. Мне хотелось, чтобы после ее смерти я не испытывал тайной благодарности за иную конфигурацию собственной жизни, за то, что у меня есть муж и сын, что я никогда не буду так одинок. Слава богу, думал я, слава богу, что это не я. Трогательная фантазия, которой мы развлекались в молодости, что наши друзья – это наша семья, такая же, как мужья и жены и дети, в ходе первой пандемии оказалась фикцией: люди, которых ты больше всего любишь, – это, собственно, те люди, с которыми ты решил вместе жить; друзья – это прихоть и роскошь, и если отказ от них означает, что ты надежнее защитишь свою семью, ты отказываешься от них моментально. В конечном счете приходилось делать выбор – и ты никогда не выбирал друзей, если у тебя был партнер или ребенок. Ты двигался дальше и забывал их, и жизнь не становилась от этого скуднее. Чарли росла, и, стыдно признаться, я все чаще думал о Розмари. Я избавлю ее от такой судьбы, говорил я себе, – я добьюсь, что ее не станут жалеть так, как я в результате жалел Розмари.

И вот добился. Я понимаю, что присутствие другого человека не может полностью искоренить одиночество, но знаю и то, что твой спутник – это щит и без него одиночество прокрадывается тайком, как привидение, просачиваясь сквозь оконные рамы тебе в глотку, заполняет скорбью, которой не в силах сопротивляться никто. Я не могу обещать, что моя внучка не станет испытывать одиночества, но я сделал так, что она не будет одна. Я добился, чтобы у ее жизни был свидетель.

Вчера, когда мы отправлялись в администрацию, я заглянул в ее свидетельство о рождении, которое нужно было принести для подтверждения личности. Это было новое свидетельство, выданное мне в 66-м министром внутренних дел, тем, кто уничтожил данные о ее отце; оно ее некоторое время защищало, потом перестало.

С зачисткой происхождения Чарли то же самое произошло и с ее именем – Чарли Кеонаонамайле Бингем-Гриффит, красивое имя, полное любви, было сокращено государством до “Чарли Гриффит”. В этом проявлялось урезание ее сущности, потому что в нашем мире, в мире, который я помогал создавать, избыток красоты не приветствовался. Оставшаяся красота была проходной, случайной, то, что отменить не представлялось возможным: цвет неба перед дождем, первые зеленые листья акации на Пятой авеню, прежде чем их оборвут.

Это была фамилия матери Натаниэля – Кеонаонамайле, душистая аликсия, майле по-гавайски. Я когда-то тебе дарил такой цветок – его листья пахнут перцем и лимоном. На свадьбе у нас на шее были леи из майле; накануне, сквозь влажный воздух, мы пошли в горы вместе с Дэвидом и срезали целую гирлянду, росшую между двумя акациями коа. Такие леи надевают на свадьбу – а еще на выпускной вечер, на юбилей; эти растения использовались для особых случаев в те времена, когда их было так много, что некоторые считались особенно ценными, а некоторые нет, цветы можно было просто сорвать с дерева, а на следующий день выбросить.

В тот день мы шли вниз по склону холма, башмаки чавкали в грязи, и Дэвид держал нас обоих за руку. Натаниэль срезал столько майле, что каждый мог обвернуть цветы вокруг шеи, как шарф, но Дэвид хотел надеть венок себе на голову, как корону. Натаниэль пришел на помощь – связал стебель кольцом и водрузил ему на макушку.

– Я царь! – сказал Дэвид, и мы все стали смеяться.

– Да, Дэвид, – сказали мы, – ты царь, Царь Давид.

– Царь Давид, – сказал он. – Теперь меня зовут Царь Давид. – И тут он посерьезнел. – Не забудьте! – сказал он. – Вы должны теперь меня так звать. Обещаете?

– Хорошо, – сказали мы, – не забудем. Будем так звать.

Мы пообещали.

И не выполнили своего обещания.

Чарльз

Глава 9

2094 год, осень

В течение следующих недель мы с Дэвидом обсуждали наш план. Точнее, это был его план, которым он делился со мной. Двенадцатого октября мне предстоит покинуть Восьмую зону. Дэвид отказывался говорить, как именно это произойдет, – я должна узнать об этом в самый последний момент. До тех пор мне следует вести себя как обычно: придерживаться стандартного распорядка, ездить на работу, ходить в магазин, время от времени выходить на прогулку. Мы будем по-прежнему встречаться каждую субботу у рассказчика, а если Дэвиду нужно будет что-то сообщить мне между этими встречами, он найдет способ послать записку. Но если я не получу от него известий, беспокоиться не следует. Собрать в дорогу нужно только то, что поместится в небольшую сумку. Мне не надо брать ни одежду, ни еду, ни даже документы: когда я окажусь в Новой Британии, мне выдадут новые.

– У меня много чеков, которые я накопила за эти годы, – сказала я Дэвиду. – Их можно обменять на талоны на дополнительную воду или даже на сахар и взять их с собой.

– Они тебе не понадобятся, Чарли, – сказал Дэвид. – Бери только то, что для тебя имеет особое значение.

В конце той встречи, которая состоялась после разговора на скамейке – тогда я уже начала верить Дэвиду, – я спросила, что будет с моим мужем.

– Конечно, твой муж может поехать с нами, – сказал он. – Мы подготовились к тому, чтобы взять и его. Но, Чарли, он может и не захотеть.

– Почему? – спросила я, но Дэвид не ответил. – Он любит читать.

Во время той прогулки по дорожке я задала Дэвиду множество вопросов о Новой Британии, но он сказал, что мы обсудим все это, когда будем в дороге, а то сейчас сообщать мне многое может быть слишком опасно. Но одну вещь он все-таки рассказал: в Новой Британии можно читать что угодно и сколько угодно. Я вспомнила о муже, о том, как он нарочно заставлял себя читать медленно, потому что разрешалось брать только одну книгу раз в две недели, и ему приходилось растягивать удовольствие. Я вспомнила, как он неподвижно сидел за столом, подперев рукой правую щеку и едва заметно улыбаясь, даже если это была книга про уход за съедобными водными растениями тропиков.

– Любит, – медленно отозвался Дэвид, – но, Чарли, ты уверена, что он захочет уехать?

– Да, – сказала я, хотя совсем не была в этом уверена. – Там он сможет прочесть любую книгу, какую захочет. Даже запрещенную.

– Это правда, – сказал Дэвид. – Но, в конце концов, у него могут быть и другие причины, чтобы остаться здесь.

Я задумалась, но в голову так ничего и не приходило. У него не было никаких родственников, кроме меня. У него не могло быть других причин оставаться. И тем не менее, как и Дэвид, я тоже почему-то не была уверена, что он захочет уехать.

– Что ты имеешь в виду? – спросила я, но Дэвид не ответил.

Во время нашей следующей встречи, прежде чем рассказчик начал свое выступление, Дэвид спросил, не нужна ли мне помощь, чтобы поговорить с мужем.

– Нет, – сказала я. – Я справлюсь сама.

– Твой муж умеет быть осторожным, – сказал Дэвид, и я не стала спрашивать, откуда он это знает. – Так что я не сомневаюсь, что он поступит благоразумно.

Казалось, он хотел сказать что-то еще, но промолчал.

После представления рассказчика мы пошли гулять. Я думала, наши разговоры будут сложными и мне предстоит запомнить много разной информации, но все оказалось не так. В основном их смысл, по-видимому, состоял в том, чтобы Дэвид мог убедиться, что я сохраняю спокойствие, ничего не делаю и доверяю ему, хотя он никогда не спрашивал об этом напрямую.

– Знаешь, Чарли, – внезапно сказал он, – гомосексуальность в Новой Британии полностью легальна.

– А, – отозвалась я. Я не знала, что еще сказать.

– Да, – сказал он. И снова как будто хотел добавить что-то еще, но промолчал.

Вечером того дня я думала о том, как много Дэвид уже знает обо мне. В некоторой степени это тревожило и даже пугало. С другой стороны – успокаивало и обнадеживало. Он знал меня так, как когда-то знал меня дедушка, и это знание, конечно, исходило от самого дедушки. Дэвид не был с ним знаком, но его начальник был, и поэтому мне иногда казалось, что дедушка жив и все еще со мной.

И все же я не хотела, чтобы Дэвид знал о некоторых вещах. Я уже поняла: он догадывается, что мой муж не любит меня и никогда не полюбит – во всяком случае, не так, как муж должен любить жену, и не так, как я надеялась. Мне было стыдно, потому что, хотя любить кого-то не стыдно – стыдно, когда совсем не любят тебя.

Я знала, что должна спросить мужа, не хочет ли он поехать со мной. Но дни шли, а я не спрашивала.

– Ты поговорила с ним? – спросил Дэвид во время нашей следующей встречи, и я покачала головой. – Чарли, – сказал он не сердитым, но и не мягким тоном, – мне нужно знать, собирается ли он поехать с нами. Это важно. Ты хочешь, чтобы я тебе помог?

– Нет, спасибо, – сказала я. Пусть муж и не любил меня, но он оставался моим мужем, и поговорить с ним было моей обязанностью.

– Тогда обещай мне, что спросишь его сегодня вечером. У нас осталось всего четыре недели.

– Да, – сказала я, – я понимаю.

Но я так и не спросила. Вечером, лежа в своей кровати, я сжимала в кулаке дедушкино кольцо, которое хранила под подушкой, потому что знала, что там оно будет в безопасности. В другой кровати спал муж. Он снова вернулся уставшим, дышал с усилием и по дороге на кухню споткнулся, но успел ухватиться за стол и только поэтому не уронил тарелки. “Ничего страшного, – сказал он мне. – Просто тяжелый день”. Я сказала, чтобы он шел спать, а посуду я помою сама, и он начал было спорить, но потом послушался.

Мне нужно было только позвать его по имени, и тогда он проснется и я задам ему вопрос. Но что, если я спрошу, а он ответит “нет”? Что, если он скажет, что хочет остаться здесь? “Он всегда будет заботиться о тебе”, – сказал дедушка. Но если я уеду, это всегда закончится, и тогда я останусь одна, совсем одна, и никто, кроме Дэвида, не защитит меня, и никто не вспомнит меня, не вспомнит, кто я, кем я была раньше, где я раньше жила. Благоразумнее было ни о чем не спрашивать – и пока я не спрашивала, я была одновременно и здесь, в Восьмой зоне, и не здесь, и по мере того, как приближалось двенадцатое октября, эта неопределенность казалась лучшим вариантом. Все было как в детстве, когда я только и должна была что следовать указаниям, когда мне не приходилось думать о том, что может случиться дальше, потому что я знала, что дедушка уже обо всем подумал за меня.

На протяжении нескольких недель я хранила в тайне две вещи. Первой было знание о грядущей эпидемии. Второй – знание о моем отъезде. Но если второй секрет был известен еще только одному человеку, то очень многие – все мои коллеги в лаборатории, сотрудники УР, государственные служащие, генералы и полковники, невидимые люди в Пекине и в Первом муниципалитете, чьих лиц я даже не могла себе представить, – знали первый.

И теперь его узнавало все больше людей. Не было ни официальных объявлений в новостных бюллетенях разных зон, ни общего объявления по радио, но все понимали, что что-то происходит. Как-то в конце сентября я вышла на улицу и обнаружила, что Площадь совершенно пустая. Исчезли торговцы, палатки, даже постоянно горевший костер. И не просто пустая, но еще и чистая: ни древесной стружки, ни кусочков металла, ни обрывков ниток, которые ветер поднимал в воздух. Все исчезло, хотя ночью я не слышала никакого шума – ни бульдозеров, ни моечных, ни подметальных машин. Пункты охлаждения тоже пропали, а с каждой из четырех сторон на входе снова поставили давным-давно снятые ворота и заперли их.

Настроение в шаттле тем утром было очень напряженное: не столько тишина, сколько полное отсутствие звука. Стандартного комплекса мер для подготовки к эпидемии не существовало, потому что с 70 года государство сильно изменилось, но казалось, что все и так знают, что происходит, и никто не хочет, чтобы их подозрения подтвердили.

На работе под одной из мышиных клеток меня ждала записка, первая с тех пор, как мы с Дэвидом начали встречаться у рассказчика. “Теплица на крыше, 13:00”, – гласила она, и в 13:00 я поднялась на крышу. Там не было никого, кроме садовника в зеленом хлопковом костюме, поливавшего растения, и не успела я подумать, как же мне искать следующую записку Дэвида в теплице, если садовник не уйдет, как он обернулся, и я увидела, что это Дэвид.

Он быстро поднес палец к губам, жестом призывая меня к молчанию, но я уже опустилась на пол и расплакалась.

– Кто ты? – повторяла я. – Кто ты?

– Чарли, тише, – сказал он, сел на пол рядом со мной и положил руку мне на плечо. – Все хорошо, Чарли. Все хорошо. – Он обнимал меня и укачивал, и в конце концов я затихла. – Я отключил камеры и микрофоны, и у нас есть время до 13:30, прежде чем вернутся Мухи. Ты видела, что произошло сегодня, – продолжил он, и я кивнула. – Инфекция уже распространилась по всей Четвертой префектуре и скоро придет сюда. Чем серьезнее все станет, тем труднее нам будет выбраться. Поэтому день отъезда переносится на второе октября. Через день после этого правительство сделает официальное заявление, и в тот же вечер начнется тестирование и эвакуация в центры перемещения. Еще через день введут комендантский час. Мы, конечно, затянули до последнего, но надо было очень много всего согласовывать заново, и лучше не получалось. Ты понимаешь, Чарли? Ты должна быть готова второго октября.

– Но это уже в субботу! – сказала я.

– Да – прости меня за это, – сказал он. – Я неправильно все рассчитал – мне сказали, что правительство сделает заявление не раньше двадцатого октября. Но я ошибся. – Он вздохнул. – Чарли, ты поговорила с мужем?

Когда я ничего не ответила, он развернул меня за плечи к себе лицом.

– Послушай меня, Чарли, – сказал он сурово. – Ты должна с ним поговорить. Сегодня вечером. В противном случае я делаю вывод, что ты едешь без него.

– Я не могу уехать без него, – сказала я и снова заплакала. – И не поеду.

– Тогда ты должна с ним поговорить, – сказал Дэвид и посмотрел на часы. – Нам пора уходить. Ты идешь первой.

– А ты? – спросила я.

– Обо мне не беспокойся, – сказал он.

– Как ты сюда попал? – спросила я.

– Чарли, – сказал он с нетерпением, – я все расскажу позже. А теперь иди. И поговори с мужем. Обещай мне.

– Обещаю, – сказала я.

Но я так и не поговорила. На следующий день меня ждала еще одна записка: “Ну что?” Но я скомкала ее и сожгла на бунзеновской горелке.

Это было во вторник. В среду я тоже ничего ему не сказала. Потом наступил четверг, свободный вечер моего мужа. До отъезда оставалось три дня.

Страницы: «« ... 1718192021222324 »»

Читать бесплатно другие книги:

Нергал – прекрасная планета-ночь. Жизнь здесь просыпается во тьме, а день полон кошмаров. Но люди на...
Нашей дочери грозит опасность. Мы с мужем сделаем все, чтобы защитить нашего ребенка. Бросим столицу...
…1987 год, война в Афганистане. Группа советских спецназовцев получает задание уничтожить одного из ...
Говорят, мы не ценим, что имеем, а потерявши, плачем. Но рыдать я не собираюсь! Ведь мне повезло вер...
1967 год. Мир, которым правит магия аристократов. Где рок-н-ролл звучит даже во дворце ее Императорс...
Не моя вина в том, что ты меня забыл. Я виновата лишь в том, что потратила пять лет собственной жизн...