До самого рая Янагихара Ханья
– Здравствуйте, – прошептала я.
Наступила тишина.
– Она немного стесняется, – сказал дедушка и погладил меня по волосам.
– Понятно, – снова сказал маклер и обратился к дедушке: – Заходите, пожалуйста, доктор, я хотел бы поговорить с вами наедине. – Потом посмотрел на меня. – А вы, юная леди, подождите тут.
Я сидела там минут пятнадцать, постукивая каблуками по ножкам стула, – у меня есть такая дурная привычка. В комнате не на что было посмотреть: четыре невзрачных стула и невзрачный серый ковер. Но потом я услышала из-за двери громкие голоса, как будто там спорили, подошла и прижалась к ней ухом.
Сначала я услышала голос маклера:
– При всем уважении, доктор, при всем уважении — по-моему, вам надо подойти к делу реалистически.
– Это что вообще значит? – поинтересовался дедушка, и я с удивлением различила в его голосе злость.
Наступила тишина, а когда маклер заговорил снова, его слова звучали тише, и мне пришлось сильно сосредоточиться, чтобы их разобрать.
– Доктор, простите, но ваша внучка…
– Моя внучка – что? – рявкнул дедушка, и снова повисло молчание.
– Особенная, – сказал маклер.
– Вот именно, – сказал дедушка. – Она особенная, совершенно особенная, и ей понадобится муж, который понимает, какая она особенная.
Этого мне хватило, и я снова села, а через несколько минут дедушка поспешно вышел из кабинета, открыл дверь на улицу и пропустил меня вперед. Мы оба долго молчали. Наконец я спросила:
– Ты нашел кого-нибудь для меня?
Дедушка фыркнул.
– Это просто идиот, – сказал он. – Вообще не понимает, чем занимается. Мы сходим к кому-нибудь еще, к кому-нибудь получше. Я зря потратил наше время, котенок, извини.
После этого мы ходили еще к двум маклерам, и оба раза дедушка быстро выходил из кабинета, уводил меня и, как только мы оказывались на улице, объявлял, что маклер дурак или кретин. Потом он сказал, что мне не обязательно ходить с ним, потому что он не хочет тратить еще и мое время. Наконец он нашел маклера, который ему понравился, – тот специализировался на подборе пар бесплодным клиентам, и дедушка наконец сказал мне, что есть человек, за кого я могла бы выйти замуж, – человек, который всегда будет заботиться обо мне.
Он показал мне фотографию моего будущего мужа. На обороте были написаны его имя, дата рождения, рост, вес, расовая принадлежность и род занятий. Там же стоял специальный штамп – им помечали документы всех бесплодных людей, и еще один штамп, свидетельствующий о том, что по крайней мере один из ближайших родственников клиента – враг государства. Обычно на подобных карточках указывались имена и профессии родителей, но здесь эти графы остались незаполненными. Тем не менее, хотя родителей моего мужа объявили врагами государства, он, наверное, был знакомым или родственником какого-то влиятельного человека, потому что, как и я, он не попал в трудовой лагерь или в тюрьму и не оказался под арестом – он был свободен.
Я снова перевернула фотографию и посмотрела на него. Красивое серьезное лицо, короткие волосы аккуратно подстрижены. Он слегка приподнял подбородок, и поэтому казалось, что он смотрит с вызовом. Часто бесплодные люди или родственники предателей опускали глаза, как будто чувствовали себя виноватыми или опозоренными, а он – нет.
– Что скажешь? – спросил дедушка.
– Нормально, – ответила я, и дедушка сказал, что устроит мне встречу с ним.
После встречи назначили дату свадьбы, которая должна была состояться через год. Как я уже говорила, мой муж учился в аспирантуре, когда его исключили, но он пытался обжаловать это решение – еще одно доказательство, что кто-то ему помогал, – поэтому попросил отложить брак до окончания судебного процесса, и дедушка согласился.
Однажды, через несколько месяцев после того, как мы оба подписали соглашения, мы с дедушкой шли по Пятой авеню, и он сказал:
– Браки бывают разными, котенок.
Я ждала, что он скажет дальше, и он наконец заговорил опять, но гораздо медленнее, чем обычно, постоянно делая паузы.
– Некоторые люди, – начал он, – очень стремятся друг к другу. Между ними существует… существует химия, взаимное влечение. Ты понимаешь, о чем я?
– О сексе, – сказала я. Дедушка сам объяснил мне, что это такое, еще много лет назад.
– Правильно, – сказал он. – О сексе. Но такое влечение есть не у всех. Мужчина, за которого ты собираешься замуж, котенок, не заинтересован в том, чтобы… с… Короче. Скажем так, он в этом не заинтересован. Но это не делает ваш брак менее настоящим. И это не значит, что твой муж или ты чем-то плохи. Я хочу, чтобы ты знала, котенок, что секс – это часть брака, но не всегда. И не в нем заключается весь смысл брака, совсем не в нем. Твой муж всегда будет прекрасно к тебе относиться, я тебе обещаю. Ты понимаешь, что я хочу сказать?
Я подумала, что, наверное, понимаю, но потом подумала, что, может быть, я понимаю его не так, как он имеет в виду.
– Наверное, – сказала я, и он посмотрел на меня и кивнул.
Потом, когда дедушка пришел поцеловать меня на ночь, он сказал: “Твой муж всегда будет хорошо с тобой обращаться, котенок. В этом я нисколько не сомневаюсь”, – и я кивнула, хотя, мне кажется, на самом деле дедушка все-таки сомневался, потому что научил меня, что делать, если муж когда-нибудь начнет обращаться со мной плохо – хотя, как я уже говорила, этого ни разу не случилось.
Я думала обо всем этом, когда попрощалась с Дэвидом и наконец вернулась в квартиру. Муж пришел домой, как раз когда я заканчивала готовить ужин, снял охлаждающий костюм, накрыл на стол и налил нам обоим воды.
Я немного боялась снова увидеть мужа после нашей встречи на Площади, но было похоже, что этот ужин не должен ничем отличаться от любого другого. Я не знала, чем занимается муж по субботам, но обычно он уходил не на весь день. По утрам он отправлялся за продуктами, а по воскресеньям мы вместе занимались домашними делами: уборкой, а если была наша очередь, то и стиркой, а потом шли отрабатывать свои часы в общественном саду – правда, не одновременно, а по очереди.
На ужин были остатки тофу, которые я добавила в холодный суп, и пока мы ели, муж сказал, не поднимая головы:
– Я был рад встретить Дэвида.
– А, – сказала я. – Ага.
– Как вы с ним познакомились?
– На одном из представлений рассказчика. Он сел рядом со мной.
– Когда?
– Почти два месяца назад.
Он кивнул:
– Где он работает?
– На Ферме, – сказала я. – Занимается растениями.
Муж посмотрел на меня:
– Откуда он?
– Из Малой восьмерки, – сказала я. – Но раньше он жил в Пятой префектуре.
Муж вытер губы салфеткой и откинулся на спинку стула, глядя в потолок. Казалось, он хочет что-то сказать, но у него не выходит. Потом он спросил:
– И что вы с ним делаете вместе?
Я пожала плечами.
– Ходим слушать истории, – ответила я, хотя мы их не слушали по меньшей мере месяц. – Гуляем по Площади. Он рассказывает мне, как вырос в Пятой префектуре.
– А ты ему что рассказываешь?
– Ничего, – сказала я и вдруг поняла, что это правда. Мне нечего было рассказать – ни Дэвиду, ни мужу.
Муж вздохнул и провел ладонью по лбу – он всегда так делал, когда уставал.
– Кобра, – сказал он, – я хочу, чтобы ты была осторожна. Я рад, что у тебя есть друг, правда рад. Но ты… ты почти не знаешь этого человека. Я просто хочу, чтобы ты не теряла бдительности. – Он говорил ласково, как и всегда, но смотрел прямо на меня, и в конце концов я отвела взгляд. – Ты не думала, что он может оказаться правительственным агентом?
Я ничего не сказала. Во мне что-то закипало.
– Кобра? – мягко окликнул меня муж.
– Потому что никому бы не пришло в голову со мной дружить, ты это имеешь в виду?
Я никогда не повышала голос на мужа, никогда не сердилась на него, и теперь вид у него был потрясенный – он даже приоткрыл рот.
– Нет, – сказал он. – Я не это имел в виду. Я просто… – Он умолк и начал заново: – Я обещал твоему дедушке, что всегда буду заботиться о тебе.
Несколько секунд я сидела неподвижно. Потом встала, вышла из-за стола, пошла в спальню, закрыла дверь и легла на кровать. Наступила тишина, и я слышала, как отодвинулся стул моего мужа, как он начал мыть посуду, как играло радио, а потом он вошел в комнату, и я притворилась спящей. Я слышала, как он сел на свою кровать, и ждала, что он заговорит со мной. Но он не заговорил, и вскоре по его дыханию я поняла, что он уснул.
Естественно, мне приходило в голову, что Дэвид может быть осведомителем. Но если это так, то осведомитель из него был плохой, потому что те вели себя тихо и старались остаться незаметными, а он не был ни тихим, ни незаметным. Впрочем, думала я и о том, что это обманный ход: само его несоответствие этой роли повышало вероятность, что он как раз таки осведомитель. Но вот что любопытно: осведомители были настолько тихими и незаметными, что обычно люди догадывались, кто они, – пусть не сразу, но со временем. Было в них нечто особенное – дедушка называл это безжизненностью. Но в конце концов я решила, что главная причина, по которой Дэвид все-таки не может быть осведомителем, – это я сама. Кто мог бы заинтересоваться мной? Какие у меня были секреты? Все знали, кто мои дедушка и отец; все знали, что с ними случилось; все знали, за что их осудили, а в случае дедушки – как приговор был отменен, хотя и слишком поздно. Единственным неправильным поступком, который я совершила, была слежка за мужем, но вряд ли за такое преступление ко мне полагалось приставить осведомителя.
Но если Дэвид никак не мог быть осведомителем, тогда почему он проводил время со мной? Люди никогда не выражали желания со мной общаться. Когда я оправилась от болезни, дедушка стал водить меня на занятия со сверстниками. Родители сидели на специально предназначенных для них стульях, а дети играли. Но после нескольких таких занятий мы перестали туда ходить. В этом не было ничего страшного, потому что я всегда могла играть, разговаривать и проводить время с дедушкой – а потом это кончилось.
Я лежала в кровати, слушая дыхание мужа и думая о его словах, и гадала: вдруг я на самом деле не та, за кого себя принимаю? Я знала, что я скучная, что со мной неинтересно, что я часто не понимаю людей. Но может быть, я изменилась, даже не подозревая об этом. Может быть, я уже не та, кем себя считаю.
Я встала и пошла в ванную. Над раковиной висело маленькое зеркало, которое можно было наклонить, чтобы увидеть себя целиком. Я разделась, осмотрела свое отражение и поняла, что совсем не изменилась. Я была все той же: толстые ноги, жидкие волосы, маленькие глаза. Все во мне осталось прежним; я была точно такой, какой всегда себя представляла.
Я оделась, выключила свет и вернулась в спальню. И тут мне стало очень нехорошо, потому что муж прав – странно, что Дэвид вообще разговаривает со мной. Я, в отличие от него, никто.
Ты не никто, котенок, сказал бы дедушка. Ты моя внучка.
Но вот что еще более странно: мне было все равно, почему Дэвид решил стать моим другом. Я просто хотела, чтобы он оставался моим другом. И я подумала: не важно, что у него на уме, это ничего не изменит. А еще я поняла, что чем раньше лягу спать, тем скорее наступит воскресенье, а за ним понедельник и вторник, и с каждым прошедшим днем я буду все ближе к тому, чтобы увидеть его снова. И именно эта мысль заставила меня закрыть глаза и наконец заснуть.
Я уже давно не рассказывала, что происходило в лаборатории.
Дело в том, что дружба с Дэвидом поглотила все мое внимание и у меня почти не оставалось ни времени, ни желания подслушивать кандидатов. Кроме того, необходимость держаться незаметно отпала, потому что научные сотрудники начали обсуждать происходящее открыто, хотя и не должны были. Конечно, узнать подробности было нелегко – и в любом случае я мало что поняла бы, – но было похоже, что появился новый вирус и что, согласно прогнозам, он смертельно опасен. Больше я ничего не знала. То есть я знала, что вирус обнаружен где-то в Южной Америке и большинство ученых подозревают, что он распространяется воздушно-капельным путем и, вероятно, вызывает геморрагическую лихорадку, а также может передаваться через биологические жидкости. Это было хуже всего: мы были плохо подготовлены к борьбе с такими вирусами, потому что очень много средств выделялось на изучение респираторных заболеваний – именно их чаще всего пытались предотвратить. Но больше я ничего не знала, потому что ученые, как мне казалось, тоже больше ничего не знали: ни степени заразности нового вируса, ни длительности инкубационного периода, ни частоты смертельных исходов. Я даже сомневаюсь, что они знали, сколько людей уже погибло. Очень плохо, что все началось в Южной Америке, потому что Южная Америка всегда предоставляла очень мало информации об исследованиях и инфекциях на своей территории, а во время последней вспышки Пекину пришлось пригрозить им суровыми санкциями, чтобы заставить их сотрудничать.
Это может показаться удивительным, но, несмотря на происходящее, настроение в лаборатории было приподнятое. Ученым нравилось, что им есть на чем сосредоточиться, и первоначальное беспокойство сменилось азартным волнением. Для большинства молодых ученых это была первая серьезная задача; многие кандидаты были моими сверстниками и, как и я, почти не помнили событий 70-го, а после того, как запретили путешествия, болезней в целом стало меньше. Вслух все выражали надежду, что это единичный инцидент и его удастся быстро локализовать, но я слышала, как они потом шепчутся, а иногда видела, как они едва заметно улыбаются, и знала: это потому, что старшие коллеги всегда говорили им, что они избалованы, поскольку еще не сталкивались с пандемией как специалисты, но теперь-то у них есть шанс.
Я тоже не боялась, моя жизнь оставалась такой же, как и раньше. Лаборатории всегда будут нужны мизинчики, независимо от того, окажется новая инфекция чем-то серьезным или нет.
Но другая причина моего спокойствия заключалась в том, что у меня появился друг. Лет десять назад был принят закон, предписывающий людям регистрировать данные о своих друзьях в местном Центре, но его быстро отменили. Даже дедушка сказал, что это нелепая идея. “Я понимаю, что они хотят сделать, – сказал он, – но людям есть чем заняться, когда им разрешено иметь друзей, а следовательно, они доставляют меньше хлопот”. Теперь даже я могла убедиться, что это правда. Я поймала себя на том, что замечаю разные вещи, о которых мне хочется рассказать Дэвиду. Конечно, я бы никогда не стала ему рассказывать, что происходит в лаборатории, но иногда пыталась представить наш разговор на эту тему. Сначала это было трудно, потому что я не могла понять, как Дэвид рассуждает. Потом мне стало ясно, что чаще всего он говорит нечто противоположное тому, что сказал бы обычный человек. То есть если бы я сказала: “У нас в лаборатории все беспокоятся из-за нового вируса”, обычный человек спросил бы: “Он очень опасный?” Но Дэвид сказал бы что-нибудь другое, возможно, совсем другое, например: “А откуда ты знаешь, что они беспокоятся?” И тогда мне пришлось бы подумать, прежде чем отвечать: и действительно, откуда я знаю, что они беспокоятся? Так я как будто с ним разговаривала в те дни, когда мы не виделись.
Но некоторыми наблюдениями я все-таки могла с ним поделиться. Например, возвращаясь домой на шаттле, я видела, как одна из полицейских собак – а они обычно были тихие и дисциплинированные – подскочила и залаяла, виляя хвостом, когда перед ней пролетела бабочка. А когда Бэлль, та самая кандидатка, родила дочь, она разослала десятки коробок с печеньем с настоящим лимоном и сахаром во все лаборатории на нашем этаже, и каждому сотруднику досталось по одной штуке, даже мне. А еще я обнаружила мизинчика с двумя головами и шестью лапами. Раньше я бы приберегла эти новости, чтобы рассказать мужу за ужином. Но теперь я думала только о том, что скажет Дэвид, так что, даже наблюдая за чем-то, я все время представляла, каким будет его лицо, когда я ему все это расскажу.
В следующую субботу, когда мы встретились, было слишком жарко для прогулок – даже в охлаждающих костюмах.
– Знаешь что? – сказал Дэвид, пока мы медленно шли на запад. – Лучше пойти в Центр, где мы могли бы послушать концерт.
Я задумалась.
– Но тогда мы не сможем поговорить, – сказала я.
– Да, это правда, – ответил он. – Во время концерта не сможем. Но мы могли бы поговорить потом, на дорожке.
В Центре работали кондиционеры, и там можно было гулять по крытой круговой дорожке.
Я ничего на это не сказала, и он посмотрел на меня:
– Ты часто ходишь в Центр?
– Да, – ответила я, хотя это была неправда. Но я не хотела говорить правду – что я слишком боюсь заходить внутрь. – Мой дедушка считал, что я должна ходить туда чаще, что мне там понравится.
– Ты не в первый раз упоминаешь дедушку, – сказал Дэвид. – Какой он был?
– Он был хороший, – сказала я, помолчав, хотя это было не слишком подходящее слово для дедушки. – Он любил меня, – сказала я наконец. – Заботился обо мне. Мы с ним играли в игры.
– В какие?
Я уже собиралась ответить, но тут мне вдруг пришло в голову, что игры, в которые мы с дедушкой играли, – например, когда он учил меня поддерживать разговор или когда я пыталась описать встреченных на улице людей, – на самом деле никто, кроме нас, не счел бы играми, а если я буду их так называть, Дэвид решит, что я странная, потому что для меня это были игры и я в них нуждалась. И я сказала: “В мяч и в карты, всякое такое”, – потому что знала, что это обычные игры, и была довольна, что нашлась с ответом.
– Здорово, – сказал Дэвид. Мы прошли еще немного. – Твой дедушка тоже был лаборантом, как ты? – спросил он.
Это был не такой уж и странный вопрос, как может показаться. Если бы у меня родился ребенок, он, скорее всего, работал бы лаборантом или каким-нибудь техническим сотрудником – разве что он оказался бы невероятно талантливым и поэтому в раннем возрасте прошел бы отбор, чтобы стать, например, ученым. Но во времена дедушкиной молодости можно было самостоятельно выбрать себе специальность и потом этим и заниматься.
Тут я поняла, что Дэвид не знает, кто мой дедушка. Когда-то все знали, кто он такой, а теперь, наверное, его имя известно только членам правительства и ученым. Но я ведь и не называла Дэвиду свою фамилию. Для него мой дедушка был просто мой дедушка – и все.
– Да, – сказала я. – Он тоже был лаборантом.
– И работал в Университете Рокфеллера?
– Да, – сказала я, потому что это была правда.
– А как он выглядел? – спросил он.
Это странно, но, хотя я постоянно думаю о дедушке, его внешность постепенно стирается из моей памяти. Куда лучше я помню звук его голоса, его запах и что я чувствовала, когда он обнимал меня. Чаще всего в моих воспоминаниях повторяется тот день, когда его вели к помосту, когда он искал меня в толпе и его глаза скользили по сотням людей – людей, которые собрались, чтобы смотреть на него и улюлюкать, – когда он выкрикивал мое имя, пока палач не надел ему на голову черный капюшон.
Но конечно, этого я сказать не могла.
– Он был высокий, – начала я. – И очень худой. Кожа темнее, чем у меня. Волосы короткие, седые, и… – Тут я запнулась, потому что действительно не знала, что еще сказать.
– Он элегантно одевался? – спросил Дэвид. – Мой дедушка по материнской линии любил элегантную одежду.
– Нет, – сказала я, хотя тут вспомнила кольцо, которое дедушка носил, когда я была маленькая. Оно было очень старое, золотое, с жемчужиной, а если нажать на маленькие защелки по бокам оправы, жемчужина приподнималась, и под ней было крошечное потайное отделение. Дедушка носил это кольцо на левом мизинце и всегда поворачивал жемчужиной внутрь. Но потом он вдруг перестал его носить, и когда я спросила почему, он похвалил меня за наблюдательность.
– Но где же оно? – не унималась я, и он улыбнулся.
– Мне пришлось отдать его фее за труды, – сказал он.
– Какой фее? – спросила я.
– Ну как же, той, которая присматривала за тобой, пока ты болела, – сказал он. – Я обещал дать ей все, что она захочет, если она позаботится о тебе, и она сказала, что выполнит мою просьбу, но мне нужно будет отдать ей свое кольцо.
Тогда с моего выздоровления прошло уже несколько лет, и к тому же я знала, что фей не существует, но всякий раз, стоило мне спросить дедушку об этом, он только улыбался и повторял все ту же историю, и в конце концов я перестала спрашивать.
Об этом я тоже не могла рассказать Дэвиду, да и в любом случае он уже начал говорить о своем втором деде, который был фермером в Пятой префектуре еще до того, как она стала называться Пятой префектурой. Дед разводил свиней, коров и коз, и у него было сто персиковых деревьев, и Дэвид сказал, что навещал его, когда был маленьким, и наедался персиками до отвала.
– Стыдно признаться, но в детстве я ненавидел персики, – сказал он. – Их было так много! Бабушка пекла с ними пирожки, кексы и хлеб, делала варенье, мороженое и смокву – это когда ломтики высушивают на солнце, пока они не станут жесткими, как вяленое мясо. А консервировала она столько этих персиков, что нам и соседям хватало до конца года.
Но потом ферма перешла в государственную собственность, и дед Дэвида теперь не владел ею, а работал на ней, а персиковые деревья вырубили, чтобы освободить место под сою: она более калорийная, чем персики, а значит, сажать ее выгоднее. Так свободно говорить о прошлом и уж тем более о государственных реквизициях, как это делал Дэвид, было опрометчиво, но он рассказывал обо всем этом так же непринужденно, как и о персиках. Дедушка однажды сказал, что людям не рекомендуют обсуждать прошлое, потому что многие начинают злиться или мрачнеть, но в голосе Дэвида не было ни злости, ни мрачности. Как будто то, что он описывал, случилось не с ним, а с кем-то другим – с кем-то, кого он почти не знал.
– Теперь, конечно, я бы убил за персик, – весело сказал он, когда мы приблизились к северной части Площади, где встречались и расставались каждую субботу. – Увидимся на следующей неделе, Чарли. Подумай, чем тебе хотелось бы заняться в Центре.
Вернувшись домой, я достала из шкафа коробку и стала рассматривать фотографии дедушки. Первая из них была сделана, когда он учился в медицинском университете. На ней он смеется, и волосы у него черные, длинные и вьющиеся. На второй он снят с моим отцом, еще совсем маленьким мальчиком, и вторым моим дедом, с тем, который со мной генетически связан. В моем воображении отец похож на дедушку, но по этой фотографии видно, что на самом деле он похож на второго деда: у них обоих кожа светлее и прямые темные волосы, как и у меня когда-то. На третьей фотографии, моей любимой, дедушка как раз такой, каким я его помню. Он широко улыбается, держа на руках маленького худенького малыша, и этот малыш – я. “Чарльз и Чарли, – написал кто-то на обороте. – 12 сентября 2064 года”.
Я поймала себя на том, что думаю о дедушке и чаще, и реже с тех пор, как познакомилась с Дэвидом. Мне не нужно постоянно вести с ним мысленные беседы, как раньше, но при этом хочется говорить с ним больше, в основном про Дэвида и про то, каково это – иметь друга. Мне было интересно, что бы он о нем подумал. Согласился бы он с моим мужем?
А еще мне было интересно, что подумал бы Дэвид о моем дедушке. Странно было осознавать, что он не знает, кто такой дедушка, что для него это просто мой родственник, которого я любила и который умер. Как я уже говорила, все, с кем я работала, знали моего дедушку. На крыше одного из корпусов УР есть теплица, названная в его честь, и есть даже закон, названный его именем, – акт Гриффита, который узаконил центры перемещения, когда-то называвшиеся карантинными лагерями.
Но еще не так давно многие ненавидели дедушку. Я подозреваю, что некоторые ненавидят его до сих пор, но про этих людей давно ничего не слышно. Впервые я осознала, что эта ненависть существует, когда мне было одиннадцать, на уроке гражданского права. Мы изучали, как после пандемии 50 года начало формироваться новое правительство, и к пандемии 56-го оно подготовилось лучше, а в 62-м было создано новое государство. Одним из изобретений, сдержавших распространение болезни в 70-м – она была серьезной, но могла оказаться еще серьезнее, – стали центры перемещения, которые сначала находились только на Западе и Среднем Западе, но к 69 году были уже в каждом муниципалитете.
– Эти лагеря стали очень важной вехой для наших ученых и врачей, – сказала учительница. – Кто знает, как назывались самые первые лагеря?
Все начали выкрикивать ответы. Харт-Маунтин. Ровер. Минидока. Джером. Постон. Хила-Ривер.
– Да, да, – говорила учительница после каждого названия. – Да, правильно. А кто знает, кто основал эти лагеря?
Никто не знал. Мисс Бетесда посмотрела на меня.
– Это был дедушка Чарли, – сказала она. – Доктор Чарльз Гриффит. Он был одним из создателей лагерей.
Все повернулись, чтобы посмотреть на меня, и я почувствовала, как лицу становится жарко от смущения. Мне нравилась наша учительница – она всегда была добра ко мне. Когда другие дети в школьном дворе, смеясь, убегали от меня, она всегда подходила и спрашивала, не хочу ли я вернуться в класс и помочь ей раздать рисовальные принадлежности для следующего урока. Но теперь, когда я подняла глаза, учительница смотрела на меня как обычно, и все же что-то было не так. Мне казалось, что она на меня сердится, но я не знала почему.
В тот вечер за ужином я спросила дедушку, действительно ли он придумал центры. Он посмотрел на меня, махнул рукой, и помощник по дому, который наливал мне молоко, поставил кувшин на стол и вышел из комнаты.
– Почему ты спрашиваешь, котенок? – обратился он ко мне после того, как помощник закрыл за собой дверь.
– Мы их проходили на уроке гражданского права, – сказала я. – Учительница говорит, что ты один из тех, кто их придумал.
– Вот как, – сказал дедушка, и хотя его голос звучал как обычно, я заметила, что он стиснул левую руку в кулак так сильно, что она дрожит. Потом он увидел, что я смотрю, разжал руку и положил ладонь на стол. – А еще что она говорит?
Я объяснила дедушке, что, по словам мисс Бетесды, центры предотвратили множество смертей, и он медленно кивнул. Некоторое время он молчал, и я слушала тиканье часов, которые стояли на каминной полке.
Наконец дедушка заговорил.
– Много лет назад, – сказал он, – были люди, которые выступали против лагерей, не хотели их строить и считали меня плохим человеком, потому что я поддерживал их создание.
Наверное, у меня был удивленный вид, потому что он кивнул.
– Да, – сказал он. – Они не понимали, что лагеря нужны ради нашего – всеобщего – здоровья и безопасности. В конце концов люди осознали, что лагеря необходимы и что мы вынуждены их строить. Ты понимаешь почему?
– Да, – сказала я. Это я тоже узнала на уроках гражданского права. – Потому что заболевшие должны жить где-то отдельно, чтобы здоровые от них не заразились.
– Правильно, – сказал дедушка.
– Тогда почему они людям не нравились? – спросила я.
Дедушка поднял глаза к потолку – он всегда так делал, когда раздумывал над тем, как мне ответить.
– Это трудно объяснить, – медленно сказал он. – Одна из причин в том, что в те времена изолировали только зараженного человека, а не всю его семью, и некоторые считали, что разлучать людей с их семьями жестоко.
– А, – сказала я, подумала об этом и добавила: – Я бы не захотела расставаться с тобой, дедушка.
Он улыбнулся.
– И я бы ни за что не расстался с тобой, котенок, – сказал он. – Поэтому подход изменился, и теперь людей отправляют в центры целыми семьями.
Мне не нужно было спрашивать, что происходит в центрах, потому что я это знала и так: там умирают. Но по крайней мере умирают в чистом, безопасном и хорошо оборудованном месте, где есть школы для детей и спортивные площадки для взрослых, а когда людям становится совсем плохо, их отвозят в центральную больницу, белую и сверкающую, и врачи и медсестры ухаживают за пациентами до самого конца. Я видела фотографии центров по телевизору, и в нашем учебнике тоже были фотографии. На одной из них, снятой в Харт-Маунтин, смеющаяся молодая женщина держит на руках маленькую девочку, которая тоже смеется; на заднем плане виден их домик, перед которым растет яблоня. Рядом с женщиной и девочкой стоит врач, и хотя она полностью одета в защитный костюм, видно, что и она смеется, а ее рука лежит у женщины на плече. Посещать людей, живущих в центрах, запрещалось в целях безопасности, но отправиться туда вместе с больным мог кто угодно, и иногда в центры переезжали целые семьи, включая дальних родственников: матери, отцы и дети, бабушки и дедушки, тетки и дядья, двоюродные братья и сестры. Сначала переселение в центры было добровольным. Потом оно стало обязательным, и не все были с этим согласны: дедушка говорил, что людям не нравится, когда им указывают, что делать, даже если это на благо их сограждан.
Конечно, к тому моменту – это было в 2075-м – в центрах было меньше людей, потому что эпидемию почти удалось локализовать. Иногда я смотрела на фотографию в учебнике и жалела, что сама не живу в одном из таких центров. Не потому, что я хотела заболеть или хотела, чтобы дедушка заболел, а потому, что там очень красиво, вокруг яблони и широкие зеленые поля. Но мы бы никогда туда не поехали – не только потому, что нам не разрешали, но и потому, что дедушка был нужен здесь. Вот почему мы не переселились в центр, когда я болела, – дедушке нужно было находиться рядом со своей лабораторией, а ближайший центр на острове Дэвидс, далеко к северу от Манхэттена, что слишком неудобно.
– У тебя еще остались вопросы? – спросил дедушка с улыбкой.
– Нет, – сказала я.
Это было в пятницу. В следующий понедельник я пошла в школу, и вместо нашей учительницы у доски стоял какой-то незнакомец – невысокий темнокожий мужчина с усами.
– А где мисс Бетесда? – спросил кто-то.
– Мисс Бетесда больше не работает в этой школе, – сказал он. – Я ваш новый учитель.
– Она заболела? – спросил кто-то другой.
– Нет, – ответил новый учитель. – Но она больше здесь не работает.
Не знаю почему, но я не сказала дедушке, что мисс Бетесда пропала. Я ничего не сказала ему, хотя мисс Бетесду больше никогда не видела. Позже я узнала, что центры, видимо, все-таки не были похожи на фотографии в учебнике. Это было в 2088-м, в начале второго восстания. В следующем году повстанцы были окончательно разгромлены, а репутация и статус дедушки восстановлены. Но к тому времени было слишком поздно. Дедушки уже не было в живых, и я осталась одна с мужем.
На протяжении многих лет я время от времени думала о центрах перемещения. О них рассказывали по-разному – что из этого правда? За несколько месяцев до того, как дедушку убили, перед нашим домом начались протестные марши: люди несли большие фотографии, которые, по их словам, были сделаны в центрах. “Не смотри, – говорил мне дедушка в тех редких случаях, когда мы выходили из дому. – Отвернись, котенок”. Но иногда я все-таки смотрела, и люди на фотографиях были такие изуродованные, что даже уже на людей не были похожи.
Но я никогда не думала, что дедушка плохой. Он делал то, что нужно было делать. И он заботился обо мне всю мою жизнь. Не было никого, кто относился бы ко мне лучше, никого, кто любил бы меня больше. Мой отец был не согласен с дедушкой; не помню, как я узнала об этом, но я знала. Он хотел, чтобы дедушку наказали. Это странно – мой собственный отец хотел, чтобы его отца посадили в тюрьму. Но это не меняло моего отношения к дедушке. Отец оставил меня, когда я была маленькая, а дедушка всегда был рядом. Я не понимала, как человек, который бросил своего ребенка, может быть лучше того, кто лишь пытался спасти как можно больше людей, даже если при этом он совершал ошибки.
В следующую субботу мы, как всегда, встретились с Дэвидом на Площади; он снова предложил пойти в Центр, и на этот раз я согласилась, потому что стало уже очень жарко. Мы прошли восемь с половиной кварталов на север очень медленным шагом, чтобы снизить нагрузку на охлаждающие костюмы.
Дэвид сказал, что мы будем слушать концерт, но когда мы заплатили за билеты, на сцену вышел один-единственный музыкант, молодой темнокожий виолончелист. Как только все расселись, он поклонился и начал играть.
Я и не думала, что мне может понравиться виолончель, но когда концерт закончился, я пожалела, что согласилась прогуляться по крытой дорожке: лучше бы я пошла домой. Что-то в этой музыке заставило меня вспомнить ту музыку, которая звучала по радио в дедушкином кабинете, когда я была маленькая, и я так заскучала по нему, что мне стало трудно глотать.
– Чарли? – окликнул меня Дэвид. Вид у него был обеспокоенный. – Ты в порядке?
– Да, – сказала я и заставила себя встать и выйти из зала, который к тому времени уже опустел – ушел даже виолончелист.
С краю от дорожки стоял мужчина, продававший фруктовые напитки со льдом. Мы оба посмотрели на него, а потом друг на друга, потому что ни один из нас не знал, может ли другой позволить себе сок.
– Я могу его купить, – сказала я наконец.
Дэвид улыбнулся.
– Я тоже могу, – сказал он.
Мы пошли по прогулочной дорожке с напитками в руках. Людей было мало, всего человек десять. Мы не стали снимать охлаждающие костюмы – так было проще и удобнее, – но сдули их, и было приятно, что они больше не мешают ходить.
Некоторое время мы шли молча. Потом Дэвид спросил:
– Тебе никогда не хотелось побывать в другой стране?
– Это запрещено, – сказала я.
– Я знаю, что запрещено, – сказал он. – Но тебе хотелось бы?
Я вдруг почувствовала, что меня утомила странная манера Дэвида вести разговор, его склонность всегда задавать мне если не незаконные, то как минимум невежливые вопросы на такие темы, о которых не принято задумываться, не говоря уже о том, чтобы обсуждать их. И какой смысл хотеть того, что запрещено? Мечтания ничего не изменят. Долгое время я хотела, чтобы дедушка вернулся, – если честно, я хочу этого до сих пор. Но он никогда не вернется. Лучше вообще ничего не хотеть: мечтания делают людей несчастными, а я не чувствую себя несчастной.
Помню, как однажды, когда я училась в колледже, одна из моих однокурсниц придумала способ получить доступ в интернет. Это было непросто, но она была очень умная, и хотя потом кто-то из девушек тоже решил посмотреть, что это такое, я не захотела. Конечно, я знала, что такое интернет, хотя была слишком маленькая, чтобы помнить его: мне было всего три года, когда его запретили. Я даже не вполне понимала, в чем его предназначение. Однажды, когда я была подростком, я попросила дедушку, чтобы он объяснил, и он долго молчал, а потом наконец сказал, что интернет давал людям возможность общаться друг с другом на огромном расстоянии. “Проблема в том, – сказал он, – что такое общение часто позволяет людям обмениваться ложной информацией – искаженными, вредными сведениями. А когда такое происходит, последствия бывают очень серьезными”. По его словам, после запрета жить стало безопаснее, потому что все получают одну и ту же информацию в одно и то же время, то есть легче избежать путаницы. Мне показалось, что это разумно. Потом, когда четыре девушки, сумевшие получить доступ в интернет, исчезли, почти все решили, что это сделало государство. Но я помнила, что сказал дедушка, и гадала – может быть, они связались через интернет с людьми, которые обладают опасной информацией, и поэтому с ними случилось что-то плохое. В общем, мне не было особого смысла задаваться вопросом, каково это – делать что-то, что мне никогда не разрешат, или ездить туда, куда я никогда не попаду. Я не задумывалась ни о том, чтобы найти доступ в интернет, ни о том, чтобы уехать в другую страну. Некоторые задумывались, а я нет.
– Да нет, – сказала я.
– Но разве ты не хочешь посмотреть, как выглядит какая-нибудь другая страна? – спросил Дэвид, и теперь даже он понизил голос. – Может, где-нибудь там лучше, чем здесь.
– В каком смысле лучше? – спросила я, не удержавшись.
– Лучше во многих отношениях, – сказал он. – Например, в другой стране мы могли бы заниматься другой работой.
– Мне нравится моя работа, – сказала я.
– Я знаю, – сказал он. – Мне тоже нравится моя работа. Я просто размышляю вслух.
Но мне не казалось, что в другой стране что-то может быть по-другому. Везде бушевали эпидемии. Везде было одинаково.
Правда, дедушка, когда ему было примерно столько же лет, сколько мне сейчас, успел побывать во многих странах. В те времена поехать можно было куда угодно, если хватало денег. И вот, окончив университет, он сел в самолет и оказался в Японии. Из Японии он отправился на запад: через Корею, через всю Китайскую Народную Республику, с севера на юг Индии, потом в Турцию, в Грецию, в Италию, в Германию, в Нижние Земли. Несколько месяцев он пробыл в Британии, где гостил у друзей своего университетского друга, а потом поехал дальше: на юг вдоль одного побережья Африки и обратно на север вдоль другого, на юг вдоль одного побережья Южной Америки и обратно на север вдоль другого. Он ездил в Австралию и в Новую Зеландию, в Канаду и в Россию. В Индии он катался верхом на верблюде через пустыню, в Японии поднимался на вершину горы, в Греции плавал в воде, которая, по его словам, была голубее неба. Я тогда спросила, почему он не остался дома, и он сказал, что дом слишком маленький, а он хотел посмотреть, как живут другие люди, что они едят, что носят, чем хотят заниматься в жизни.
– Я родился на крошечном острове, – сказал он. – Я знал, что в мире есть самые разные люди и что я так никогда не увижу, как они живут, если останусь. Так что мне надо было уехать.
– И что, они жили лучше? – спросила я.
– Не лучше, – сказал он. – Но по-другому. Чем больше я видел, тем менее вероятным казалось возвращение.
Мы говорили шепотом, хотя дедушка включил радио, чтобы музыка заглушала наш разговор и его не могли записать подслушивающие устройства, которые были установлены по всему дому.
Но весь остальной мир, наверное, все-таки оказался лучше, потому что в Австралии дедушка встретил другого человека с Гавай’ев, они полюбили друг друга и вернулись на Гавай’и, где у них появился сын, мой отец. А потом они переехали в Америку и домой больше не возвращались, даже до пандемии 50-го. А потом уже смысла не было, потому что на Гавай’ях все умерли, а они втроем к этому моменту получили американское гражданство. А потом, после принятия законов 67 года, все равно больше никому нельзя было выезжать из страны. Те люди, которые еще помнили другие страны, были уже немолоды и не говорили о прошлом.
Мы сделали по дорожке десять кругов и решили, что на этом хватит. Выйдя на улицу, мы услышали глухой рокот барабанов и вскоре увидели медленно приближающийся грузовик. На его открытой платформе на коленях стояли три человека. Непонятно было, мужчины это или женщины, потому что на них были длинные белые рубашки и черные капюшоны, которые полностью закрывали лица и в которых наверняка было очень жарко. Их руки были связаны спереди, а за спиной у них стояли два охранника в охлаждающих костюмах и зеркальных шлемах. Перекрывая барабанный бой, голос из динамика повторял: “Четверг, 18:00. Четверг, 18:00”. Такого рода Церемонии проводились только в случаях, когда осужденных признавали виновными в государственной измене, и обычно только если они были высокопоставленные лица или даже государственные служащие. Как правило, государственным служащим такое наказание назначалось, если их ловили при попытке покинуть страну, что незаконно, или тайно ввезти кого-то в страну, что не только незаконно, но и небезопасно, потому что это повышает риск распространения инфекций, или если они пытались разгласить секретную информацию – обычно с помощью технологий, которые им запрещалось использовать. Их сажали в грузовик и провозили через все зоны, чтобы жители могли увидеть их или, если захотят, выкрикнуть какие-нибудь оскорбления. Но я всегда молчала, и Дэвид тоже промолчал, хотя мы оба стояли и смотрели, как машина проехала мимо нас и свернула на юг по Седьмой авеню.
Однако после того, как грузовик скрылся из виду, произошло нечто странное: я взглянула на Дэвида и увидела, что он смотрит ему вслед, слегка приоткрыв рот, а в глазах у него слезы.
Это было не только удивительно, но еще и очень опасно – проявление даже малейшего сочувствия к обвиняемым могло привлечь внимание Мух, которые были запрограммированы на считывание выражений лица. Я сразу шепотом окликнула Дэвида, и он, поморгав, повернулся ко мне. Я огляделась: кажется, нас никто не видел. Но на всякий случай лучше было идти дальше, как будто все в порядке, и поэтому я зашагала на восток, обратно к Шестой авеню, и через несколько секунд Дэвид последовал за мной. Я хотела что-то сказать ему, но не знала что. Мне было страшно, но непонятно почему, и в то же время я злилась на него за такую странную реакцию.
Когда мы переходили Тринадцатую улицу, он тихо сказал мне:
– Это чудовищно.
Он был прав – это действительно чудовищно, – но такое происходило постоянно. Мне тоже не нравилось видеть проезжающие мимо грузовики, мне не нравилось смотреть Церемонии или слушать трансляции по радио. Но так уж все было устроено – виновный должен был быть наказан, и не было никакого способа ничего изменить: за преступлением следовало наказание.
Только вот Дэвид вел себя так, как будто никогда раньше не видел таких грузовиков. Он смотрел прямо перед собой и молчал, кусая губу. Обычно мы с ним гуляли без шлемов, но сейчас он достал свой шлем из сумки и надел его, и я была рада, потому что проявлять эмоции на публике не принято и это может привлечь внимание.
На северном краю Площади мы остановились. Именно здесь мы обычно прощались, и он сворачивал налево, в сторону Малой восьмерки, а я – направо, домой. Но сейчас мы стояли молча. Обычно в наших прощаниях не было неловкости, потому что Дэвиду всегда было что сказать мне, а потом он махал рукой и уходил. Теперь он ничего не говорил, и через визор его шлема я видела, что он все еще расстроен.
Тут мне стало стыдно за то, что я злилась на него, хоть он и повел себя неосмотрительно. Он же мой друг, а к друзьям нужно относиться с пониманием, как бы они ни поступали. Но мне понимания не хватило, и теперь, чтобы искупить свою вину, я сделала нечто странное: протянула руки вперед и обхватила его.
Это было нелегко, потому что наши охлаждающие костюмы работали на полную мощность и были так сильно накачаны, что у меня получилось не столько обнять его, сколько похлопать по спине. И вдруг я представила что-то нелепое: что мы женаты и что он мой муж. Публично проявлять чувства, даже к собственному супругу, не принято, но и не осуждается – это просто необычно. Правда, однажды я видела, как пара целовалась на прощание: беременная женщина стояла в дверях, а ее муж, техник, уходил на работу. Поцеловав жену, он погладил ее живот, и они улыбнулись друг другу. Мой шаттл как раз проезжал мимо, и когда я обернулась, чтобы не терять их из виду, он надел шапку и зашагал прочь, не переставая улыбаться. Я поймала себя на том, что представляю, будто Дэвид – мой муж, будто мы с ним тоже из тех, кто обнимается на публике, потому что не можем сдержаться, из тех, кто так сильно любит друг друга, что одних слов недостаточно и эту любовь приходится выражать жестами.
Я думала обо всем этом и вдруг осознала, что Дэвид не отвечает на мой жест, что он напряженно застыл в моих объятиях, и тогда я резко отстранилась и отступила на шаг назад.
Мне стало очень неловко. Щеки начинали гореть, и я быстро надела шлем. Это был глупый поступок. Я выставила себя дурой. Надо уйти.
– Пока, – сказала я и пошла прочь.
– Подожди, – сказал он, но не сразу. – Подожди, Чарли. Постой.
Но я притворилась, что не слышу, и продолжала идти не оглядываясь. Свернула на Площадь, тихонько остановилась в ряду травников, подождала, пока не убедилась, что Дэвид ушел, а потом вернулась домой. Благополучно добравшись до квартиры, я сняла шлем и костюм. Муж куда-то ушел, и я была одна.
Меня вдруг охватила сильная злость. Обычно я не злюсь – даже в детстве я никогда не закатывала истерик, никогда не кричала, никогда ничего не требовала. Я, как могла, старалась вести себя хорошо ради дедушки. Но теперь мне хотелось кого-нибудь ударить, что-нибудь разбить. Вот только в доме некого было ударить и нечего разбить: тарелки были пластмассовые, миски – силиконовые, кастрюли – металлические. Потом я вспомнила, как в детстве часто испытывала даже не злость, а какое-то отчаяние и начинала стонать, брыкаться и расцарапывать себя, и тогда дедушка пытался удержать меня, чтобы я не вырвалась. Так что теперь я легла на кровать и прибегла к методу, которым он научил меня пользоваться, когда невозможно справиться с происходящим: перевернуться на живот, уткнуться лицом в подушку и дышать, пока не закружится голова.
Потом я встала. Оставаться в квартире я не могла – это было невыносимо. И поэтому я снова надела охлаждающий костюм и вышла на улицу.
Приближался вечер, и жара чуть-чуть спала. Я начала ходить вокруг Площади. Было странно идти одной после того, как мы столько раз бывали здесь с Дэвидом, и, возможно, именно из-за этого я изменила обычный маршрут и вышла на Площадь с западной стороны. Я ничего здесь не искала, мне ничего не было нужно, но, несмотря на всю бесцельность этой прогулки, я зачем-то пошла на юго-восток.
Не знаю точно почему, но этот участок Площади приобрел сомнительную репутацию. Как это произошло, оставалось загадкой: я уже говорила, что юго-восток Площади в основном занимают столяры, и если не обращать внимания на скрежет пил и стук молотков, это приятное место – здесь чисто и остро пахнет деревом и можно наблюдать за мастерами, которые изготавливают или чинят стулья, столы или ведра и, в отличие от некоторых других торговцев, никого не прогоняют. И все же почему-то именно сюда приходили в поисках людей, о которых я уже рассказывала, – людей, у которых не было ни лицензии, ни прилавка, но которых всегда можно было встретить на Площади: именно они помогали всем, кто не знал, как об этой помощи попросить.
Одно из объяснений, почему они облюбовали именно это место, было совсем абсурдным. Юго-восточная часть Площади находилась ближе всего к высокому кирпичному зданию бывшей университетской библиотеки. После закрытия университета здание некоторое время служило тюрьмой. Теперь здесь размещался архив четырех южных зон, в том числе Восьмой. Именно тут правительство хранило свидетельства о рождении и смерти всех жителей этих регионов, а также другие сведения о них. Фасад здания был стеклянный, так что кто угодно мог заглянуть внутрь и увидеть ряды шкафов, заполненных папками. Часть вестибюля на цокольном этаже занимал черный куб без окон со стороной примерно в десять футов, и внутри этого черного куба сидел архивариус, который мог найти любой требуемый документ. Конечно, сами архивы были открыты только для представителей органов власти, причем исключительно для тех, кто имел высший уровень допуска. В черном кубе всегда кто-то сидел, и здание архива было одним из немногих, где всегда горел свет, – даже в те часы, когда включать его запрещалось, чтобы не тратить электричество впустую. Я не понимала, какое отношение имеет соседство архива с юго-восточным сектором Площади к незаконной деятельности в этом секторе, но все считали, что заниматься этим удобнее неподалеку от государственного учреждения: правительство никогда не подумает, что кто-то будет нарушать закон в непосредственной близости. Во всяком случае, так было принято считать.
Как я уже говорила, те люди, о которых я упомянула, постоянно переходили с места на место, и поэтому их нельзя было найти в определенном углу Площади – они искали своих клиентов сами. Надо было просто медленно ходить туда-сюда среди торговцев и не смотреть ни вверх, ни по сторонам. Просто идти, глядя на опилки, которыми была усыпана земля, и в конце концов кто-нибудь подходил и задавал вопрос. Он обычно состоял из двух-трех слов, и если это был неправильный вопрос, надо было идти дальше. А если вопрос был правильный, надо было поднять голову. Сама я никогда такого не делала, но как-то раз стояла рядом с одним из столяров и видела, как это происходит. Красивая молодая женщина шла очень медленно, заложив руки за спину. На голове у нее был зеленый шарф, из-под которого выбивались пряди густых рыжих волос, доходящих до подбородка. Она ходила по кругу минуты три, а потом невысокий худой мужчина средних лет подошел к ней и сказал что-то – я не разобрала, что именно. Но она продолжала идти, как будто ничего не слышала, и он отошел. Минуту спустя к ней подошел другой мужчина, но она продолжала ходить по кругу. На пятый раз к ней подошла женщина, и теперь она подняла голову и пошла за ней следом к небольшой брезентовой палатке на самом восточном краю Площади. Женщина приподняла край палатки, огляделась, проверяя, нет ли поблизости Мух, пригласила свою клиентку внутрь и проскользнула за ней сама.
Не знаю, что подтолкнуло меня в тот день начать ходить по юго-восточному сектору Площади. Я шла по опилкам и смотрела себе под ноги. Разумеется, через несколько минут я почувствовала, что за мной кто-то идет. А потом услышала очень тихий мужской голос:
– Ищете кого-то?
Я не остановилась, и этот человек отошел.
