Россия молодая Герман Юрий
— Да, это так, — охотно согласился Лофтус. — Точность и добротность сведений, исходящих от тайных агентов, иногда значат больше, чем победа в сражении. Конечно, то, что делает агент, представляет собою некоторую опасность для его жизни, но что она в сравнении с величием короны?
— Слава королю! — произнес капитан.
— Да продлит господь его дни! — набожно заключил Лофтус.
Словно завороженные торжественными мыслями, оба замолчали. Галера шла невдалеке от плоского берега. Огромный шведский флаг — золотой крест на синем поле — вился за ее кормою.
6. Вы командуете эскадрой!
— Ну? — спросил Юленшерна.
Граф Пипер задумался над шахматной доской. Шаутбенахт ждал с нетерпением. Наконец Пипер пошел конем и отхлебнул бургундского.
— Король повелел готовить эскадру! — сказал Пипер.
— В Архангельск?
— Да, но пока об этом никто не должен знать.
— Разумеется! — сказал Юленшерна. — Я думаю, что и фрау Маргрет об этом не следует знать…
Пипер усмехнулся:
— Ну, она-то знает. Она всегда все знает.
— Если она узнает, то захочет идти с эскадрой, — сказал Юленшерна. — Она давно готовится к дальнему плаванию. И надеется на вашу помощь в том случае, если я не пожелаю взять ее с собою…
Граф пожал плечами:
— Вы командуете эскадрой, гере Юленшерна.
— Но вы первое лицо в королевстве, и я обязан повиноваться вам.
Пипер засмеялся ласково.
— Мы родственники, гере Юленшерна, не надо забывать, — вы муж моей дочери… И если рассудить здраво, то почему бы нам и не побаловать ее? Не так уж ей весело живется, не правда ли?
— У нее достаточно развлечений! — хмуро сказал Юленшерна.
Граф Пипер сделал еще один ход. Юленшерна смотрел на доску рассеянно. Он думал: «Да, Маргрет, конечно, захочет отправиться в Архангельск. Что ж, пусть отправляется. Она предполагает увидеть там премьер-лейтенанта. Ее постигнет жестокое разочарование…»
— Чему вы смеетесь, гере Юленшерна? — спросил Пипер.
— Разве я смеюсь? — изумился Юленшерна.
Весь этот вечер он был в хорошем настроении.
— Фрау Маргрет очень добра! — сказал он Пиперу в присутствии жены. — Чрезвычайно добра. Она исхудала за те дни, пока велось следствие по делу ее друга детства премьер-лейтенанта Дес-Фонтейнеса. Она принимает очень близко к сердцу неудачи своих друзей детства. Я душевно рад, что гере Дес-Фонтейнес сейчас отправился в Архангельск, где попрежнему будет служить короне…
Провожая графа Пипера, ярл Юленшерна сказал ему негромко:
— Я надеюсь, граф, мы не огорчим вашу дочь правдой о судьбе несчастного премьер-лейтенанта…
— Но она может узнать сама…
— Тогда мы скажем ей, что слух этот пушен в Швеции нарочно, для того, чтобы московиты услышали о бесславном конце их злейшего врага и опытного резидента…
Граф Пипер дотронулся до локтя Юленшерны и, посмеиваясь, произнес:
— А вы ревнивы, гере шаутбенахт! Весьма ревнивы!
7. Скиллинг умер
В гавани Улеаборг во время ужина, состоящего из трех унций сухарей и пресной воды, на галере капитана Альстрем вспыхнул пожар. Запылали канаты в заднем трюме. Чтобы успешнее бороться с огнем, Сигге приказал расковать половину загребных. В моросящем дожде и тумане несколько каторжан сразу же спрыгнули в воду с левой куршеи. Второй подкомит ударил одного беглеца багром, на подкомита накинулись и мгновенно убили. Капитан Альстрем приказал поднять на мачте сигнал «на галере бунт». Но за туманом и дождем сигнала этого с берега не увидели. Раскованные каторжане заняли всю носовую часть галеры и надвигались на корму, где с пистолетами и мушкетами отбивались вольные матросы, Альстрем с Сигге, первым подкомитом и бароном Лофтусом…
Через несколько минут после начала бунта комит Сигге спрыгнул в воду и поплыл к носу. Там он взобрался наверх по якорному канату и повернул пушку на бунтовщиков, штурмующих корму. Неверными руками, прячась за бухты каната, он, забив заряд картечи и тщательно прицелившись, поднес пальник к затравке. Картечь свалила с ног более половины раскованной шиурмы. Те, кто мог двигаться, прыгали с бортов в воду. Второй выстрел покончил с мятежниками. Вольные матросы добивали раненых баграми и абордажными крюками. Барон Лофтус, закусив губу, стрелял из пистолета в тех, кто готовился спрыгнуть с борта. Над галерой в пелене тумана тревожно кричали чайки.
Пламя удалось загасить без особого труда.
— Безумцы! — вытирая платком руки, сказал барон Лофтус, когда все кончилось. — На что они надеялись?
Капитан Альстрем продул губами ствол пистолета, ответил коротко:
— Они надеялись на побег, что им и удалось в небольшой мере. Кое-кто ушел!
И крикнул мокрому до нитки комиту Сигге:
— Живых зачинщиков — в передний трюм до Стокгольма. Там с них сдерут кожу. Мертвых — в воду.
На заре матросы из ведер скатывали окровавленную палубу. Высадив Лофтуса в Улеаборге и приняв на борт груз пиленого леса, галера возвращалась в Швецию. Опять бил барабан, ухали литавры. Скрип весел доносился в трюм, где во тьме и духоте задыхались каторжане, скованные по шеям, по ногам и по рукам.
Так как зачинщики скрылись в лесах Улеаборга, то Сигге заковал первых попавшихся. В числе закованных был и Скиллинг. В полубреду он просил пить по-шведски, его не понимали, тогда он попросил по-русски:
— Воды! Пить!
— По-нашему знает! — отозвался один из темноты. — Слышь, Лексей, по-нашему просит воды.
— Наделал было делов в Стокгольме, — проворчал другой.
— Грамота тарабарская, — зашептал первый, — я видел. Не разобрали бы шведы. Который не знает — ни в жизнь не поймет.
— А разве ж ты письменный? — спросил второй.
— Дьячок малым делом учил…
Во тьме Скиллинг опять попросил:
— Воды!
— Поднеси ему, — сказал голос из тьмы. — Человек все же, не собака.
— Собака-то лучше. Собака того не сделает, чего он хотел сделать… Всех бы нас перевешали.
И все-таки тот, что не хотел давать воды, — дал. Разбитой рукой он зачерпнул корец и подал напиться, но Скиллинг вдруг оскалился, ударил по глиняной кружке, вылил воду. Во тьме злобно светились его глаза.
— Ополоумел? — спокойно спросил русский. — Чего бесишься?
Скиллинг не ответил, дышал прерывисто, со свистом. Вскоре он опять потерял сознание. Страшные проклятия всему сущему в мире срывались с его запекшихся, кровоточащих губ. Потом он начал читать стихи. Железные строфы «Хроники Эриков» звучали в трюме не скорбью, а неистовой злобой:
- Заломленные руки и громкий плач —
- Вот твой удел, жена шведа…
К утру он умер. Его тело расковали, багром вытащили из трюма, привязали к ногам камень и выбросили за борт. Холодные воды Ботнического залива навечно сомкнулись над ним.
Оружие суть самые главнейшие члены и способы солдатские, через которые неприятель имеет убежден быть.
Петр Первый
Глава пятая
1. В Москве
— Она? — воскликнул Егорша.
— Она, Егор, Москва! — ответил Сильвестр Петрович.
Город открылся путникам сразу — свежий, словно вымытый обильным и быстрым вечерним дождем, первым в эту весну. Небо мгновенно очистилось, под теплыми лучами солнца заблистали шатровые и луковичные крыши, маковки церквей, вспыхнули цветасто расписанные башенки с позолоченными и посеребренными львами, единорогами и орлами вместо флюгеров; в прозрачном воздухе весело зеленела листва огромных, на десятины раскинувшихся боярских садов, а в тишине подмосковной рощи явственно послышался далекий, разноголосый, звучный перебор московских колоколов…
— Вишь ты! — даже с растерянностью молвил Егор.
— То-то, брат, вишь! — радуясь Егоршиному восхищению, тихо ответил Иевлев. — Вон каково раскинулась…
Они вылезли из дорожного возка и постояли рядом, молча вглядываясь в зубчатые стены Кремля, в стройные высокие его башни, в Китай-город, обнесенный кирпичным валом, в бегущие по городу, такие тоненькие издали Яузу, Неглинку, Пресню, Чичеру, Золотой Рожок, вслушиваясь в колокольный благовест, все более явственный в предвечерней тишине…
— Ну? Нагляделся?
— Ее враз и не оглядишь, — молвил Егорша. — Небось, объехать тоже время надобно…
— И немалое надобно, да поспеешь, управишься. Вишь, все ты жаловался, Егор, что Европу-де со стольниками изъездил, а Москвы не видал. Теперь дожил — на нее смотришь. Поклонись ей, да и поедем, не рано…
Егорша земно поклонился, опять сел в возок рядом с Сильвестром Петровичем. Утомленные длинным путем кони шли медленно, тряскую тележку вскидывало на ухабах, Сильвестр Петрович не торопясь рассказывал Егорше дальше — о Золотой орде, как злые набеги ее постепенно все жестче и кровавее разбивались о Москву, собирательницу великой Русской земли; рассказывал, как хитрые татарские ханы стравливали друг с другом русских князей и тем самым доставали себе прибытки: свары, споры и междоусобицы княжеские были на руку татарам.
Жадно слушал Егорша и про Ивана Калиту, и про Мамаево нашествие, и про сечь на Непрядве, и про то, как сложились наконец русские силы, дабы дать отпор страшному врагу, который столь долго, жестоко и глумливо истязал народ русский.
— Вот она какова, Москва! — говорил Сильвестр Петрович, пристально всматриваясь в окраины города, где — насколько видно было глазу — шли работы, похожие на те, что делались в Архангельске для спасения от шведского нашествия: копали рвы, ставили ловушки, вкапывали сосновые корявые надолбы.
У рогатки суровый поручик с нахмуренными бровями спросил подорожную, прочитал, велел пропустить путников.
Рогатку открыли.
Сильвестр Петрович отметил про себя, что и въезд с Ярославской дороги укреплен, выстроены здесь из крупных бревен боевые башни, где умелые солдаты могут успешно сдерживать натиск вражеской рати. В старопрежние времена над родником стояла ветхая часовенка. Теперь тут выведен земляной, хоть и невысокий, но крепкий и хитрый вал, за которым до времени могли бы с удобством укрыться воинские люди…
— И здесь, Сильвестр Петрович, вроде бы шведу готовят встречу! — с тревогой сказал Егорша.
— Добро! — со спокойным удовлетворением в голосе ответил Иевлев. — Кто, брат, знает? Может, Карла шведский на Москву порешит ударить! Ан Москва-то и в готовности. Вот ноне мы с тобою к Москве спехом едем за помощью, чтобы было чем обороняться от шведа. Немало мы получили от Москвы, я чаю — получим еще. Всей Руси Москва мать, владычица и заступница. Скажет слово свое — получим мы еще из Тулы мушкетов добрых, пушек новых, ядер. Другое слово скажет — пойдут нам полки в помощь. Еще скажет — пришлют нам мастеров славных, умельцев, художества знающих, как стены крепостные выводить, дабы ядра неприятельские их не рушили, а увязали в них. Много чего может дать Москва-матушка сыну своему городу Архангельскому…
Егорша засмеялся, сказал радостно:
— Словно бы сказку вы сказываете, Сильвестр Петрович…
Иевлев, улыбнувшись, покачал головой:
— Быль я сказываю, Егор, а не сказку. Далее слушай. Может и так случиться, что не даст Москва-матушка сыну своему Архангельску чего тот просит. Много у нее сыновей и дочерей. Может, другому сыну ее али дочери ныне не менее, а более забота нужна. Может, Новгороду, может, и Пскову куда печальнее, нежели нашему Архангельску. Ей виднее! И скажет она Архангельску: тяжко тебе, трудно тебе, да братцу твоему Пскову еще потруднее, а братцу Новгороду до того многотрудно, что куда хуже, нежели вам обоим. Да и мне не сладко. Потерпи…
Егорша сидел бок о бок с Сильвестром Петровичем. Как и во все дни длинного пути, с лица юноши не сходила счастливая улыбка, он то поглядывал на капитан-командора, то на шагающих по улицам солдат в зеленых кафтанах, то на белую зубчатую кремлевскую стену, у которой работали сотни каменщиков, укрепляли ее, меняли обветшалый кирпич, возводили перед ней боевые широкие земляные валы…
— Ишь, крепость какова! — воскликнул Егорша. — Не чета нашей Новодвинской…
— Всей Руси здесь крепость! — ответил задумчиво Сильвестр Петрович.
Когда свернули к Замоскворечью, Егорша ахнул, впился глазами в две огромные пушки, обращенные на плавучий мост. Сильвестр Петрович объяснил:
— Для чего, думаешь, такие? Для того, что с сей стороны нападали на матушку Москву злодеи наши — татары, в память о воровстве, учиненном над столицей, и в бережение будущего стоят пушки те здесь…
Не кончил говорить, спохватился:
— Едем и едем! Дядюшку-то миновали! Ямщик, поворачивай!
И замолчал, задумавшись: другой стала Москва за время, проведенное им в Архангельске, совсем другой. Многому, видать, научила Нарва! Куда больше воинских людей на улицах, да все нового строю, шагают ладно, смотрят орлами. Народ по улицам и переулкам куда суровее, меньше раскидано товаров по рынкам, не так заливисто и узывно, как в прежние времена, кричат менялы и банщики, цирюльники и костоправы. Домов новых в Москве нынче не строят, не велено, а подвод с камнем и кирпичом, с железом и бревнами куда больше, чем бывало: укрепляется Москва-матушка для всякого бережения от вора шведа…
Навстречу, грохоча коваными колесами, медленно двигался огромный обоз. На дубовых подводах, стянутых железными скобами, позеленевшие от времени, тяжелые, лежали церковные колокола. Их везли на Пушечный двор — лить пушки из колокольной меди. За подводами, визжа, плюясь, выкрикивая проклятия, звеня веригами, скакал юродивый, грозился иссохшим кулачком. Усталые солдаты, сопровождавшие обоз, не глядели на юродивого: сколь таких было на пути, которым ехали подводы…
Сильвестр Петрович проводил взором все телеги, спросил у последнего возницы:
— Много ли пудов?
— Тысяч двадцать верных! — ответил возница. — Да не мы одни. Со всей Руси нынче везут…
— Все нарвская беда! — сказал Иевлев Егорше. — Сколь много там потеряли… — И крикнул ямщику:
— Влево бери, вон забор покосившийся, к воротам!
За забором, в сумерках, виднелся дядюшкин старый дом в два жилья, с башенкой… Заскрипели кривые ворота, на крыльцо рундуком бойко выскочил некто в венгерском кургузом кафтанчике, схожий и несхожий с дядюшкой Полуектовым, крикнул дребезжащим голосом:
— Неужто Сильвеструшка?
И весело застучал костылем, сбегая по ступенькам навстречу.
2. Новостей полон короб
— Что глядишь-то? — улыбался дядюшка. — Псовиден? Пришлось и мне обрить браду, нынче утешаюсь — козел бородою длинен, а умом короток. Да иди уж, иди в дом. С тобою кто? Дружок? Веди и дружка, обедать будем, а я едва с делами управился, переодеться не поспел…
Ничего не изменилось за прошедшее время в дядюшкиных покоях. Все так же повсюду лежали рукописные листы, так же чинно на полках стояли книги, так же пахло полынью, мятой, чебрецом — травами, которыми лечился Родион Кириллович. Неугасимая лампада теплилась перед образом Спасителя, в сумерках дядюшкин старенький слуга Пафнутьич, шаркая негнущимися ногами, накрывал стол, ставил блюда с кушаньями, сулеи с винами, квас.
— Здорово, Пафнутьич! — громко, приветливо сказал Иевлев.
— Здорово, Сильвестр Петрович, здорово, голубь! — отозвался слуга.
— Свечи-то зажги! — велел дядюшка.
— Чай не больно темно-то! — ворчливо отозвался Пафнутьич. — Попадете ложкой в рот, и так свечей жжем не по достатку…
Дядюшка сел в свое кресло у открытого окошка, с удовольствием вдыхая вечернюю свежесть, запах лип, насаженных во дворе, стал спрашивать, как Маша, как девочки, каково им там живется в дальнем граде Архангельске. Сильвестр Петрович отвечал с подробностями, дядюшка кивал головою нетерпеливо, было видно, что сам хочет рассказать московские новости. И вдруг перебил Иевлева:
— А меня, Сильвестр, вновь к службе позвали. Ей-ей! И от кого, не поверишь, племянничек? От самого позвали. Пришел к нему наверх, принял ласково, чин чином. Пожурил, что-де рано на печь, что-де надобен я, что дела для меня — непочатый край. Еще бородой попенял, принуждать не стал, а знак бородовой мне принесли. Ну, обрился. Босое рыло-то, а?
Сильвестр Петрович утешил: лик как лик, дядюшка дядюшкой и остался, борода была нивесть уж какой красоты, жалеть не о чем. Старик в ответ покачал головою, повздыхал:
— Все ж не привыкнуть никак. Словно нагишом по улице водят…
Пафнутьич в сумерках сказал с сердцем:
— А меня пусть хушь вешают, хушь колесуют! Не отдам браду!
Дядюшка усмехнулся, стал рассказывать дальше, как Петр Алексеевич попенял его и платьем — не пора ли, дескать, по европейскому подобию одеваться, в кафтан польский али венгерский, зачем-де пыхтеть да потом обливаться в одежде до пят. Родион Кириллович ответил государю так, что тот и удивился и обрадовался.
— Славянину, государь, свойственна одежда короткая, легкая, боевая, — сказал тогда Родион Кириллович, — а однорядки да кафтаны турские, да терлики пришли к нам не с радости, а с горя, — то одежда рабья, холопья, так татары своих полоняников одевали, чтобы быстро бегать не могли. То — истинно!
Государь ответил, что и незачем парчу, да шелка, да бархаты переводить на длиннополые неудобные одежды. Сам он был в коротком кафтане серо-мышиного тона, шея повязана платком, чулки толстой шерсти, красные, башмаки с ремнями и пряжками.
— Весел был? — спросил Сильвестр Петрович.
— Весел, да веселье сердитое! — сказал Родион Кириллович. — Усы теперь кверху подкручивает, смотрит с насмешкой, смеется часто, да с того смеху не обрадуешься. Ха-ха, и замолчит — смотрит, словно сверлами сверлит. Да и то, Сильвестр, трудно ему приходится, ох, трудно. Я-то знаю, я-то вижу…
Сели за стол, Пафнутьич подал свечи, дядюшка налил доброго фряжского вина, принесенного ради дорогого гостя. Вино совсем его оживило, он нынче словно бы помолодел, говорил быстро, весело, ни на что не жаловался, даже похвастался, что чувствует себя куда здоровее, нежели в прошлые годы.
— Ей-ей, Сильвестр! Я как ушел на покой со службы за многими своими скорбями и болезнями, сразу словно бы пень трухлявый рассыпался. А нынче сам видишь — живу. И хожу легче и вижу как бы яснее. И не устаю, как прежде, когда не делал ничего, а дело у меня не из легких…
И стал рассказывать, что поручено ему ведать печатанием книг в Печатном дворе, здесь, на Москве, а также бывать в Амстердаме, где купец Тиссинг отлил по цареву приказанию славянский шрифт и где украинец Илья Федорович Копиевский, человек ученый, пишет и печатает книги для России…
— Копиевского я в Амстердаме видал и с ним беседовал! — сказал Иевлев. — Он премного полезного нам сделал, когда мы за морем пребывали. Умен и не своекорыстен, как иные, мужи тамошние. Да еще и земляк. Что за книги там печатать будете, дядюшка?
Родион Кириллович поднялся, положил еще пахнущие типографской краской томики на стол. Это были «Руковедение в арифметику», «Поверстание кругов небесных», «Введение в историю от создания мира»…
Егорша протянул руку, открыл «круги небесные», развернул карту звездного неба.
— Что, мореход и офицер флота корабельного? — спросил Сильвестр Петрович. — Добрая книга? Сгодится, я чай?
Дядюшка налил еще вина, стал рассказывать новости про навигацкую школу, которой сверху велено быть в Сухаревой башне над Сретенскими воротами. Здесь будущим морякам можно горизонт видеть, делать обсервацию и начертания. Школа нынче уже существует, для нее прибыли нанятые за морем преподаватели и наставники — профессор шотландского эбердинского университета Генрих Фарварсон и два его товарища Гвын и Грыз. В школе будут изучать арифметику, геометрию, тригонометрию плоскую и сферическую, навигацию и морскую астрономию…
Егорша с книжкою в руке замер, слушал, вперив горячий взор в дядюшку Родиона Кирилловича.
— Кого ж туда берут? — спросил он вдруг.
Дядюшка сказал, что детей дворянских, дьячковых, посадских, дворовых, солдатских, умеющих грамоте не только читать, но и писать. Егорша дернул Иевлева за рукав кафтана, тот ответил:
— Успеешь, Егорша. Сам ведаешь, дружок, как нынче каждый человек надобен в Архангельске. Куда ж я тебя отпущу? Минует время, и поедешь…
Родион Кириллович, попивая вино, рассказывал. Есть, мол, в школе Леонтий Магницкий, он знает не менее, а более трех аглицких немцев, и когда они в обиде опиваются вином, учит навигаторов один только Магницкий, и так учит, что все довольны. В той навигацкой школе дядюшке частенько доводится бывать, и он туда доставляет учебники. Все бы давно и куда лучше обладилось, да трудные нынче времена, быть большой баталии.
— Чугуна поболее надо! — сказал Иевлев. — Меди, пушек, ядер.
— Я давеча в Преображенском повстречался с Виниусом, — сказал дядюшка, — говорит, будто Акинфий Демидов с Урала пятьдесят тысяч пудов чугуна в болванках везет. Сорок уже доставил. Толстосумы, купцы испугались после Нарвы, меж собою толкуют, что со шведом нам воевать нельзя, надобно, дескать, мириться, плачут, кубышки в верные места запрятали — никому не отыскать, волею ни гроша ломаного не дадут…
— Дадут! — спокойно сказал Иевлев.
— Ой ли?
— Вытрясем! А попозже и сами одумаются — им выгода, прибыток. Торговать, я чай, будем поболее, чем в нынешние времена. Монастырскую-то казну, дядюшка, не слышно, не начали брать? Там золота куда много, у воронья у черного…
Родион Кириллович замахал руками:
— Троицкий монастырь едва потрясли, так беды не обобрались: взяли-то всего тысячу золотых, а шуму! Не тот еще час, не время, Гришка Талицкий на торгу нивесть чего с крыши кричал, а таких Талицких на Руси не един и не два. Воронье, истинно воронье поганое. Туго с деньгами, туго, Сильвеструшка. Есть, правда, слух…
Он посмотрел на задремавшего Егоршу, заговорил шепотом:
— Да не слух — правда! Сам-то, государь-то наш… В палате Приказа тайных дел Алексей Михайловича, покойного государя, казну отыскал: льва золотого венецианского, павлина литого золота — византийского, кубки с каменьями, ефимков четыре дюжины мешков — богатство!
Старик засмеялся тихонько, хитро сморщился всем своим маленьким, сухим, бритым лицом.
— Думали бояре — припрячут от него до времени, да не таков он, Петр Алексеевич, не таков на свет уродился. Все отыскал, все сам посчитал, перстом вот эдак — один, два, три — и опись велел при себе писать, золото да серебро безменом сам вешал. Ай, молодец, вот уж хвалю молодца за ухватку…
И, перестав смеяться, стал рассказывать иное:
— Давеча прискакал с Воронежа дружок твой добрый, воевода бывший архангельский да холмогорский, нынче корабельщик на Дону Апраксин Федор Матвеевич. Все нынче скачут очертя голову, пыль по торным тропам нашим да по дорогам так и стоит столбом, все гей да гей, ямщики словно очумели, гоньба да свист по всей Руси крещеной, шагом никто не едет, все спехом…
Сильвестр Петрович улыбнулся: верно, всюду все спехом, в старину так не езживали, даже на его памяти езда была иная — без торопливости, прилично ездили бояре, а нынче сам царь в одноколке скачет и в два пальца свистит, коней пугает…
— Так вот говорю, — продолжал дядюшка, — прискакал Федор Матвеевич, навестил меня, порассказал кое-что: царь будто, Петр Алексеевич наш, послал польскому Августу войска в помощь против Карлы шведского — пехоты двадцать тысяч человек. Князь Репнин над ними голова, войско доброе, ружья имеет маатрихские и люттихские. Денег послано Августу тож немало. И павлин золотой, и лев венецианский, на ефимки перелитые, туда поехали. Иноземцы будто на наше войско не надивятся…
Как в давние годы, когда Сильвестр Петрович был еще юношей, дядюшка проводил его спать наверх, сел на широкую скамью, покрытую цветочным полавочником, стал рассказывать про новые налоги, которые еще не введены, но со дня на день будут объявлены: налог на дубовые гроба, на седла, на топоры, на бани. Сильвестр Петрович приподнялся на локте, спросил едва ли не со страхом:
— Да где же народишку денег набраться? И так чем жив — не знаю: корье с мякиной жует, дети мрут, мужики в голодной коросте…
Родион Кириллович спросил в ответ:
— А как станешь делать? Откуда брать? Пушки нужны, порох, сукно — полки одеть, сапоги — солдат обуть, крупа, мука, солонина — сию армию накормить. Гранаты, ядра, мушкеты, фузеи, штыки — оно нынче дорого, в сапожках ходит, каждый заводчик своего прибытку ждет, — как лучше быть? А того нельзя не видеть, сколь много славного, умного, доброго деется ныне: Петр Алексеевич пехоту на возки посадил, чтобы к бою в свежести подъезжала, не усталая от перехода, так ныне и именуется — «ездящая пехота». Конное войско ранее саблей да пикой билось, ныне получила конница русскую короткую фузею, палаш и пистолет. Пушки ранее кто какие хотел, так и отливал, оттого в бою беда: пушка такая, а ядро иное. Ныне льем пушки единые, всего три рода: пушка, мортира да гаубица. В старопрежние времена, да что в старопрежние, еще при Нарве, ты сам мне об этом и сказывал, при Нарве, голубчик мой, народ жаловался, что артиллерия опаздывала. Ныне тому не быть: бомбардиры посажены на коней, пушки от конницы отставать не станут. То все без денег не сделаешь, где ж их взять?
Сильвестр Петрович молчал. Сердце толчками билось в груди, лицо горело, — было и сладко и страшно слушать дядюшку: что, ежели не выдержать Русской земле безмерного сего напряжения всех сил? Что, ежели поднимутся один за другим — посады, села, деревеньки, что, ежели народ пойдет на обидчиков с вилами, с топорами, с дрекольем? Есть же мера страданию. Налог на гроба! Где оно видано? И вспомнился вдруг мужичок, что тогда, в зимний день, по дороге в Холмогоры, в глухом бору бросился на вооруженных путников. Вспомнились изглоданные цынгою лица работных людей, трудников на обеих верфях — в Соломбале и на Вавчуге, вспомнились покойный кормщик Рябов, Семисадов, мастер Кочнев, подумалось о воре Швибере, воеводе Прозоровском…
— О чем ты, Сильвестр? — спросил дядюшка.
Сильвестр Петрович помедлил, потом сказал:
— Тяжко, дядюшка.
Дядюшка ответил сурово, словно осуждая слова племянника:
— Хилкову Андрею Яковлевичу куда тяжелее, однако не плачется. В злой неволе, под строгою стражею, немощный телом, светел духом Андрюшенька мой. Схваченный злодеем Карлой шведским, в остроге пишет горемычный «Ядро истории российской» и ни о чем в тайных письмах не просит, как только лишь, чтобы послали ему списки с летописей, дабы мог он не только по памяти свое дело делать. Так-то, племянничек! Ну, спи, пора! Утро вечера мудренее, завтра дела много…
Сильвестр Петрович задул витую тонкую свечку, закрыл глаза: несмотря на усталость, как всегда в последнее время — сон не брал. Ясные, словно поутру, шли мысли — стал считать пушки, пороховой припас, фузеи, ядра — все, что надобно будет завтра просить у Петра Алексеевича.
3. За кофеем
Утром, со светом, за Сильвестром Петровичем приехал посланный от Меншикова — пить кофий в его новом доме на Поганых Прудах. Там-де дожидается старая кумпания, добрые друзья — Федор Матвеевич Апраксин да посол в Дании Измайлов, что на короткое время прибыл из города Копенгагена. Все трое еще почивают, но с вечера Александр Данилыч настрого наказал — привезти к утреннему кофею господина Иевлева Сильвестра Петровича живым или мертвым…
Иевлев поехал, отпустив Егоршу гулять по Москве до вечернего звона.
Посланный — молоденький капрал с тонкими усиками над пунцовым ртом, в форменной шляпе-треуголке с галунами, в башмаках с пряжками, в пестреньком кафтанчике — ловко правил одноколкою, болтал дорогою, что нет более Поганых Прудов, Александр Данилович велел их вычистить, гнилье выбросили, вода в прудах нынче такая славная, что хоть пей, хоть купайся, и названы теперь пруды — Чистыми.
— Сколько ж обошлась очистка? — спросил Сильвестр Петрович.
— А совсем недорого, почитай что и даром. Нагнали мужиков из деревеньки Мытищи, за прошлое лето и сделали все как надо. Теперь от прудов прохладою веет, истинный парадиз, очень приятно на их берегах препровождать досуги…
На меншиковский новый дом Иевлев только ахнул да головою покачал: не дом — дворец! Сколь денег сюда ушло, сколь бревен самонаилучших, железа, скоб, золота на позолоту! Экие ворота с коваными птицами, зверями, гадами ползучими… Ну, Александр Данилович, ну, плут, хитрец!
Слуга в алонжевом парике, в кафтане серогорячего цвета с искрою, низко поклонился Сильвестру Петровичу, провел его на малую крышу дворца — в потешный сад. Было слышно, как другой слуга распоряжался:
— Савоська, жми цитрона гостю для лимонаду. Стакан протри, на серебряну тарелку ставь! Солому, чтобы сосать! Трубку разожги с табаком!
Савоська огрызнулся:
— Чай две руки, не разорваться…
Подали лимонад по новой моде, к нему соломинку, трубку с табаком. Сильвестр Петрович, усмехаясь, разглядывал диковины Меншикова дворца: самоиграюшую на ветерке висячую лютню, которая издавала порою нежное мяуканье, деревья-карлики, посаженные в кадки, вьющийся на серебряных шестах виноград, душистый горошек, кусты смородины необыкновенной величины, алеющие цветы заморского шиповника…
— Не говорит? — спросил где-то за кустами голос Савоськи.
— Молчит, пес! — отозвался другой голос.
— Ты с него покрышку сыми! — велел Савоська. — Сымешь, он и заговорит.
— Ему спать охота…
— А ты его раздразни! — посоветовал Савоська. — Ты с его засмейся, — он страсть смеху не переносит…
Внизу в утренней дымке серебрились Чистые Пруды, здесь, в потешном саду, в листве перекликались в своих золоченых клетках ученые перепела, немецкие канарейки, курские соловьи.
Сильвестр Петрович отведал лимонаду, покурил трубку.
— Ярится? — спросил Савоська.
В ответ мерзкий нечеловеческий голос прохрипел:
— Дур-р-рак!
Сильвестр Петрович оглянулся, никого не увидел.
— Дур-рак! — опять крикнул тот же мерзкий голосишко.
— Ишь, заговорил! — удовлетворенно сказал Савоська.
Иевлев отвел руками ветвь диковинного дерева, увидел спрятанного попугая, усмехнулся: небось, еще с вечера готовился Александр Данилович удивить гостя.
Над головою Иевлева, на башне, заиграла музыка, забили малые литавры, загудели словно бы рога, — то приготовились к бою Меншиковы часы, купленные им в Лондоне.
Сильвестр Петрович прикинул сердито, сколь золота переведено на сии игрушки, сколь пушек можно бы отлить на сии деньги. Но едва увидел умное, веселое, лукавое лицо Меншикова — все забыл и обнялся с ним крепко, помня только то доброе, чем славен был Александр Данилыч: и отчаянную храбрость его в Нарвском, уже проигранном сражении, и как при самомалейшей нужде отдавал все свое золото на государственные дела, и как безбоязненно вступался за старых друзей-потешных перед Петром Алексеевичем…
— Ну! — говорил Меншиков, крепко стискивая железными руками Сильвестра Петровича. — Ишь ты, поди ж ты! Приехал и глаз не кажет! Загордел? Да погоди, погоди! Ты что же, с клюшкой, что ли? Ноженьки не ходят? Погоди, дай взгляну! Нет, брат, так оно не гоже. Федор, дружочек, ступай сюда живее! Измайлов, полно храпеть! Сильвестр тут…
Апраксин вышел в потешный садик уже прибранным, в парике, в коротком легком удобном кафтане. Протянул по новой манере руку, но не удержался, обнял, поцеловал. Толстенький, коротенький Измайлов выскочил из-за кустов смородины в исподнем, еще сонный, потребовал вина, дабы выпить за свидание старых друзей.
В столовом покое стояли иноземные кресла, обтянутые золоченой кожей, за каждым креслом дежурили с застывшими ликами слуги в ливреях с костяными пуговицами. Александра Даниловича, едва он сел в кресло, спешно позвали в покой, именуемый «кабинет»: приехал давно ожидаемый прибыльщик по государеву делу. Выходя, Меншиков сказал:
— Спокоя нет ни на единый час, веришь ли, Сильвестр? И кабы без нужды звали. Все — дело, и все неотложное, а коли не управишься — с пришествием времени сам себе не простишь…
Вернулся вскорости довольный:
— Хитры мужички, ей-ей. Такого удумают — диву даешься. Вы угощайтесь, гости дорогие, меня не ждите, там народу собралось — тьма тьмущая. Флот строим, деньги надобны, школу навигацкую открыли — еще деньги давай, шведа бить собрались — опять давай золотишка! Вот тут и вертись!
Выпил залпом чашку кофею, пожевал ветчины, утер руки об камзол и опять отправился в кабинет — вершить дела. Измайлов, провожая его взглядом, с тонкой своей усмешкой заметил:
— И ходит иначе наш Александр Данилович. Истинно — министр. Откуда что взялось…
Апраксин, тоже улыбаясь, ответил:
— Умен, ох, умен. И ум острый, и глаз зоркий, нет, эдакого на кривой не объедешь. Давеча было — иноземец один, инженер, печаловался: говорят, дескать, про Меншикова, что не знатного роду, а землю под человеком на три аршина в глубину видит…
Обернувшись к Иевлеву, спросил:
— Про Курбатова-то слышал?
И покачал головой:
— Большого ума мужчина! Большого! А кто угадал? Все он, все Александр Данилович. В Ямском приказе письмо подняли — подкинуто было с надписью: «Поднести великому государю, не распечатав». Ну, поднесли, да за недосугом государевым прочитал Меншиков. Прочитал, за голову взялся; ах, мол, с нечаянной радостью тебя, Петр Алексеевич. Господин бомбардир письмо выхватил, а там про орленую бумагу, что ее-де надобно продавать: для челобитных, для крепостей, для всякого купеческого и иного обихода со сделки — бумага с гербом от копеечки до десяти рублев. Крепостной человек Петра Петровича Шереметева — Курбатов придумал сей презент казне, а Меншиков сразу разгадал, сколь полезен такой человек. Нынче Курбатов у него правая рука.
Сильвестр Петрович всматривался в лица друзей. Постарели, особенно Федор Матвеевич, по годам не стар — сорок лет, а выглядит на все пятьдесят. И взгляд стал рассеянным, — одолевают думы, забот непосильно много, слушает внимательно, а слышит не все. И Измайлов, хоть и посмеивается, словно бы и веселый, сам прозывает себя дебошаном, а видно, что тоже устал, — нелегко ему, видать, там, в далеком городе Копенгагене. И Александр Данилович уже не тот сокол, что в давние годы только и знал выдумки, проказы да пересмешки. Каково же самому Петру Алексеевичу?
Из кабинетного покоя на мгновение появился Александр Данилович; хитро глядя, бросил на стол большой лист бумаги:
— Прочтите, други. Сии универсалы тайно рассылаемы королем Карлом. Во многих дворянских семействах читаемы с пользою для короля шведов…