Белеет парус одинокий. Тетралогия Катаев Валентин

Воздух дышал хлором, холодел.

Воздух уже ощутимо дышал солдатскими бунтами, смертью приближающегося фронта, народным гневом.

Петя это чувствовал, но не испытывал страха. Напротив, он все время находился в состоянии какого-то легкого, бездумного опьянения. Мысли скользили по самой поверхности явлений.

Все Петины душевные силы были бессознательно направлены на то, чтобы не позволить им опуститься в глубину, где его день и ночь подстерегал скрытый ужас, которого он во что бы то ни стало хотел избегнуть, как бы «не заметить».

Петя испытывал свойственное всем людям, раненным на войне, особое чувство искупления: они уже пострадали, они уже пролили свою кровь; теперь уже родина ничего не должна от них требовать — они квиты, они честно могут смотреть людям в глаза и пользоваться всеми радостями жизни в тылу, не испытывая угрызения совести.

Чем тяжелее и опаснее рана, тем чище, полнее это почти священное чувство искупления.

У Пети, в общем, была слишком легкая рана. У него даже не была задета кость. Но все же это была рана навылет, и был вставлен дренаж, и были нагноение и временами жар, правда, небольшой, но все же выше тридцати семи, а по вечерам, случалось, и лихорадочное состояние.

Его по утрам возили на перевязку. С таким же успехом он мог бы и сам ходить на перевязку. Но Петя не требовал этого. Его просто возили на перевязку, и он молчаливо этому подчинялся.

Он был здоровый малый, и рана заживала с пугающей быстротой.

Через две недели из раны вынули дренаж. Нагноение почти прекратилось. Пете трудно было признаться, но входное отверстие перестало уже быть кораллово-красным, а стало нежно-розовым, как облатка, естественного телесного цвета.

Издавна было известно, что на Пете все заживает, как на собаке.

Это свойство, которым он раньше так гордился, теперь приводило его в уныние.

Но все же его еще продолжали возить на перевязку, и рана немного побаливала.

— Молодец, прапорщик! — говорил Пете дежурный врач, обходя палату. — Если так дело пойдет дальше, скоро мы вас отправим на комиссию, а там выпишем из лазарета на фронт.

Петя жадно, хотя и с видимым равнодушием, прислушивался ко всем разговорам о близком конце войны и о мире. Он чувствовал, что в глубине души делается «пораженцем».

Первые дни пребывания в лазарете, когда еще рана была свежей и, казалось, никогда не заживет, а война для Пети навсегда конченной, — эти первые дни для Пети были самым приятным временем в его жизни.

Петя легко вошел в роль скромного героя, раненного хотя и не слишком опасно, но достаточно тяжело.

Это напоминало легкую инфлюэнцу, когда можно было, не посещая гимназии, пользоваться всеми привилегиями болезни, не испытывая при этом никакого беспокойства, потому что даже легкий жар — тридцать семь и два — был так же приятен, как малиновый чай, крошки от сдобных сухарей на простыне, чтение Майн Рида и заботы родственников.

С первых же дней Петю стали навещать знакомые, и эти визиты являлись главной прелестью Петиной жизни.

Чаще всего навещали Петю девушки, или, как они тогда назывались, барышни, — знакомые институтки и гимназистки, из которых иные уже были курсистки, то есть вполне взрослые, самостоятельные девицы, некоторые даже модно одетые, слегка подмазанные и в шляпах, как у настоящих дам.

Это все были его так называемые подруги детства.

Но, боже мой, как все они выросли, как похорошели!

Даже те из них, которые раньше считались дурнушками, теперь если не производили впечатления красавиц, то, во всяком случае, казались заманчиво хорошенькими и волновали Петю тем откровенно любовным, призывным блеском глаз, от которого у Пети замирало сердце и холодели руки.

Обычно в приемные дни, еще задолго до условного часа, Петю «вывозили» на балкон, где, удобно подпертый подушками, он полулежал на камышовом канапе, совсем невысоко над солнечной Маразлиевской улицей, на уровне молочно-белого дугового фонаря в проволочной сетке, который напоминал Пете детство в пору его увлечения электричеством.

Отсюда был также виден Александровский парк в своем сентябрьском уборе, весь в мелких, виноградно-золотистых листочках австралийской акации, за черными стволами которой виднелась знаменитая Александровская колонна и густо, дико синело море с несколькими сонными парусами, заштилевшими на горизонте.

Прохожие шли туда и назад под Петей, и он лениво наблюдал, как у приближающегося человека постепенно скрадываются ноги, сокращается туловище, пока не остаются одни лишь плечи и шляпа, и человек проходит под балконом в пятнистой тени осенних платанов.

По асфальту Маразлиевской, блестя лаком, резиново подскакивая, плавно проносились пролетки, даже иногда кареты, пыхтели автомобили, оставляя за собой облако бензинового дыма и незаконченную музыкальную фразу медного сигнального рожка.

Петя, облокотясь на руку, как бы висел над этой нарядной улицей.

Но вот наступало время приема.

Сверху Петя наблюдал, как посетители входили в роскошную дубовую дверь особняка.

Отдаленные шаги на мраморной лестнице. Оживленные голоса:

— Где он?

— На балконе.

— Ах, на балконе! Как мило!

И вот у его канапе уже стоит девушка или даже две девушки. Как нежно и свежо пахнет от них цветочным мылом, недорогими русскими духами, легкой девичьей пудрой!

— Ну как вы себя чувствуете?

— О, прекрасно!

Розовая загорелая щека и на ней воздушная тень локона, выбившегося из-под соломенной шляпки; на кремовой шейке кораллы или какие-нибудь другие невинные бусы. Короткий рукав прозрачной блузки. И непременно где-нибудь родинка: возле губы, на щеке, на шейке за ухом или на внутренней стороне руки, возле локтевого сгиба, в том прохладном и никогда не загорающем местечке, слегка влажном от пота, где она спрятана большую часть времени и вдруг бросается в глаза, как маленькая коринка в сдобном тесте, в тот миг, когда рука протягивается для пожатия и раскрываются пальчики с хорошо отполированными, чистенькими ноготками.

Она может быть Люся, или Шура, или Тася, она может быть более изысканная Жермена или совсем простушка, какая-нибудь купеческая Капочка.

Но кто бы она ни была, она теперь самая желанная, самая милая. Она почти невеста со всей своей непорочной свежестью и темнотой не таких уж непорочных, внимательных зрачков, то и дело суживающихся от попадающего в глаза солнечного луча.

— Вот, я вам принесла…

Она с застенчивой развязностью протягивает сверток, кулек, корзиночку.

Что это? Может быть, шоколадка с передвижной картинкой — шуточное, милое напоминание о детской дружбе, или четверть фунта леденцов, или засахаренные орехи.

И — конечно! — в большом количестве маленькие лимонно-золотистые груши, пора которых уже наступила, и они желтеют по всему городу, сложенные пирамидами на фанерных лотках уличных торговок.

А может быть, это синяя треугольная кисть «малаги» или «дамские пальчики» — сорт винограда, продолговатого и прозрачного, как «персты девы молодой».

Затем, конечно, рахат-лукум или шоколадная халва фабрики Дуварджоглу в круглой лубяной коробочке.

Но больше всего радости доставляли Пете цветы — несколько чайных роз с коралловыми шипами и чугунно-багровыми листьями, астры, георгины — уже не летние, а осенние, дочерна красные, мясистые, с особым, острым запахом тления, напоминающим холодную лунную ночь в облетевшем саду.

Он клал подаренные цветы на одеяло, покрывавшее его ноги.

Потом приходила Мотя и ставила их в воду, бросив на Петю и его посетительницу молниеносный, любопытно-ревнивый взгляд, смягченный добродушной полуулыбкой румяных губ, таких глянцевитых, будто они были напомажены.

Девушки приходили по очереди, и стулья возле Петиного ложа всегда были заняты.

Ходить в лазарет навещать раненых был некий обязательный обряд того времени, патриотический долг, и девушки выполняли его свято.

Они мило щебетали, забрасывая Петю вопросами о ранении.

Некоторые чуть-чуть шепелявили, другие еще более мило картавили, стараясь как бы невзначай показать на щечке с ямочкой специально наклеенную крошечную мушку, вырезанную из черного пластыря маникюрными ножницами, последнюю моду этого последнего сезона.

Они и впрямь чувствовали себя в своих широких шелковых юбках маркизами или пастушками в стиле рисунков популярной художницы Мисс из «Нового Сатирикона».

Петя понимал, что все это довольно пошловато, но ничего не мог поделать с собой, упиваясь столь обольстительной невинной пошлостью.

В то время как барышни щебетали, Петя старался помалкивать и чувствовал себя весьма натянуто. Дело в том, что ему было страшно раскрыть рот, чтобы с его языка нечаянно не сорвалось какое-нибудь солдатское выражение, к которым он так привык на фронте, что перестал отличать их от цензурных.

Это было общее фронтовое поветрие, привычка к грубому мужскому обществу. Кроме того, ведь Петя не сразу стал офицером. Он выслужился из вольноопределяющихся. Около двух лет он провел в солдатской землянке, и его язык приобрел опасную свободу обращения со словом. Через каждые две фразы он совершенно непроизвольно, даже как бы вскользь и незаметно для самого себя, привык, как говорится, пускать ругательство и теперь весьма старательно процеживал каждое слово, чтобы нечаянно не ляпнуть что-нибудь совсем не подходящее для розовых девичьих ушек.

Уже раза два он вовремя успевал закрыть рот в тот самый миг, как из него готово было вырваться ужасное придаточное предложение.

Он даже в последнее время стал краснеть и слегка заикаться, что было истолковано как истинная скромность, даже застенчивость, свойственные настоящему герою.

Некоторые барышни относили это за счет своей красоты.

Кое-кто из них уже был замужем, а одна даже успела потерять на войне мужа, и Пете было странно видеть хорошенькое, цветущее личико молоденькой вдовы, окруженное черным траурным крепом.

Юные женщины и девушки, приходившие его навещать, как бы являлись наградой за перенесенные им страдания. Окружая его, они как бы отстраняли от него малейшее напоминание о войне и о тех грозных событиях, приближение которых все явственнее чувствовалось в напряженном воздухе.

Однако они не могли уберечь его от прикосновения с жизнью.

Иногда среди веселого разговора из Александровского парка доносились звуки военной команды, офицерские свистки, топот солдатских ног.

Это производилось полевое учение одного из местных запасных полков: новобранцы делали перебежку, окапывались, применялись к местности.

А бывало, что по фешенебельной Маразлиевской вдруг с грохотом проезжал тяжелый армейский грузовик с вооруженными рабочими.

Часто из города доносился гул митингов, звуки духовых оркестров, пение.

Но Петя большей частью находился в том невменяемо-счастливом состоянии, которое не могли надолго омрачить все эти звуки, врывавшиеся в госпитальный мир с его искусственной атмосферой отрешенности от всех житейских тревог.

9. Пир во время чумы

В конце концов приемные дни в лазарете превратились в маленькие праздники. В них стали принимать участие также и другие раненые офицеры, Петины соседи по палате — все люди иногородние, не имевшие в Одессе ни родственников, ни знакомых.

Их было трое: два пехотинца-подпоручика и гусарский корнет — красавец и тонняга с великолепной, словно нарочно придуманной фамилией Гурский.

Один из пехотных подпоручиков был человек уже немолодой, из запаса, не раненый, а просто желудочный больной, проходивший при лазарете какие-то длительные клинические испытания, по фамилии Хвощ.

Другой — совсем молоденький, почти мальчик, которого все называли просто Костя, — тяжело раненный в грудь, с осколком, застрявшим возле позвоночника и причинявшим ему нечеловеческие страдания, которые он изо всех сил скрывал, не желая быть в тягость окружающим.

Тайно от врачей Костя где-то доставал морфий и впрыскивал его себе сам, выбирая глубокий ночной час, когда все в палате спали.

Однажды среди ночи Петя проснулся и при слабом свете дежурной лампочки в коридоре увидел Костю, который сидел на своей вечно смятой постели, свесив по-детски худые голые ноги, и, задрав серую лазаретную рубаху, с выражением мучительного блаженства вводил шприц в тощее бедро, подняв вверх совсем прозрачное лицо, окруженное давно не стриженными льняными кудрями, с еще более, чем обычно, прозрачными глазами, светящимися в полутьме палаты, как фосфор.

Через несколько минут он уже сладко спал, разметавшись на кровати, жарко, со свистом дыша полуоткрытым, ангельским ртом.

Эти офицеры скоро перезнакомились со всеми Петиными барышнями. Завязались ухаживания — небольшие, невинные романчики, то, что на языке того времени называлось «легкий флирт».

Даже пожилой подпоручик Хвощ, у которого в Черниговской губернии были жена и дети, не избег общей участи и первый пал жертвой легкого флирта, который называл на черниговский лад «хлирт».

Он врезался в ту самую Раису, которой велел кланяться Колесничук, расставаясь с Петей на поле боя.

Раиса одна из первых прилетела к Пете в лазарет. Черноволосая, курчавая, черноглазая, со страстно раздутыми ноздрями, с красным бантом на высокой груди, всегда без шляпки и перчаток, она была воплощенным типом одесской революционной курсистки из числа тех, что до хрипоты кричали на всех сходках и митингах, выносили резолюции и протесты, составляли петиции, подвергали общественному порицанию и даже презрению, клеймили позором, иногда носили на рукаве повязку городской общественной милиции, разоблачали скрывающихся провокаторов, вылавливали переодетых городовых, пели революционные песни, охраняли общественный порядок, обедали за двадцать копеек в студенческой столовой «Идеалка» и требовали войны до победного конца — одним словом, изо всех сил «служили восставшему народу».

Однажды она даже приехала в лазарет на грузовике с матросами крейсера «Память Меркурия», и все видели с балкона, как она, подобрав узкую юбку, перелезла через высокий борт.

Это не помешало ей принести Пете зеленую баклажанную икру, или, как она называлась в Одессе, икру из синеньких, собственного приготовления, в глубокой тарелке, завязанной в салфетку.

— Вы фея революции, — сказал подпоручик Хвощ, произнеся слово «фея» как «хвэя». — Вы хвэя революции, вы пронзили мое сердце.

На что Раечка ответила своим сильным, красивым низким контральто, весело блестя бедовыми глазами:

— Вообще я имею успех у товарищей украинцев.

— Она намекает на своего мужа. У нее муж — украинец, мой товарищ, прапорщик Колесничук, — сказал Петя, и сердце Хвоща дало сильную трещину.

— А по-моему, вы не фея революции, а, скорее, так сказать, нечто вроде амазонки душки Керенского, — со своим особым кавалерийским шиком проблеял корнет Гурский и, сделав сладострастные глаза, прибавил с небрежной грацией: — У вас, моя кошечка, божественная фигурка, античные ножки — одним словом, как говорится в высшем обществе: «Она вошла в будуар упругой походкой, подрагивая правым галифе».

И затем он пропел не без приятности из Игоря Северянина:

  •                                  Так процветает Амазония,
  •                                  Сплошь состоящая из дам.

— Вы пошляк, — с обольстительно-жаркой улыбкой сказала Раечка, и на щеках ее появились маки. — Ненавижу казарменные комплименты.

— От ненависти до любви один шаг, — меланхолически отпарировал корнет.

— Хвощ, вызовите его на дуэль.

— Запрещено.

— Но раз я так хочу.

— Слушаюсь, мое серденько. Когда прикажете?

Между тем корнет Гурский почти с бальной ловкостью прыгал и поворачивался во все стороны на своих новеньких костылях, вытянув вперед забинтованную ногу, в то время как другая его нога, здоровая, была обута в щегольской хромовый сапог с серебряной шпорой на высоком каблучке, а из-под немного распахнувшегося халата выглядывали алые сверхмодные гусарские чикчиры со стеганым атласным корсетом.

Петя всей душой презирал миндалевидные глаза корнета Гурского, его крошечные, очень коротко подстриженные усики и злой рот с ярко-красными губками, что не мешало ему страшно завидовать этому офицеру, который почему-то безумно нравился почти всем Петиным барышням.

Его веселая наглость не только обезоруживала. Она просто оглушала. И Петины барышни в присутствии корнета неестественно вспыхивали, глупо хохотали и замирали перед корнетом Гурским, как маленькие колибри перед удавом.

Даже Мотя, входившая в палату со стеклянной уткой или шваброй, как кошечка, ежилась под его взглядом, а корнет делал глазки и страстно мурлыкал вполголоса:

  •                                   Пупсик, мой милый пупсик,
  •                                   Ду бист майн аугенштерн,
  •                                   Тебя люблю…

— Штоб вы сказились! — краснея, бормотала Мотя, убегая из палаты.

Одним словом, корнет Гурский имел у всех женщин громадный успех, чего Петя не мог пережить равнодушно.

Костя тоже имел успех, по только в другом роде.

Бледный, кудрявый, с детским лицом и прозрачными глазами мученика, придерживая на горле исхудавшими пальцами свою серую лазаретную рубаху с жалкими тесемочками и как-то боком подвернув ноги, он казался совсем ребенком и в то же время как бы не имел возраста, так истерзало его вечное страдание, на которое он был обречен.

В этой легкомысленной компании он был постоянным напоминанием того, что в мире существует ужас, время от времени терзающий землю и людей и от которого нет спасения.

В глазах девушек он был милым братом, нежным отроком-возлюбленным, женихом, но не настоящим, а каким-то приснившимся.

Скрывая свою вечную боль, Костя принимал участие в болтовне, в легком флирте, с грустной улыбкой говорил армейские двусмысленности, а когда Раиса и Хвощ заводили вполголоса украинские песни, он подпевал довольно приличным баском.

Петя уже успел несколько раз молниеносно влюбиться, разлюбить и снова влюбиться. Он по очереди терял голову от каждой барышни.

В один прекрасный день он даже почувствовал, что влюбился в Раису, и уже не на шутку собирался закрутить романчик, но вовремя спохватился, что это жена его школьного друга, боевого товарища.

Тогда, желая загладить свою невольную вину перед добряком Жорой, он стал с жаром и со страшными преувеличениями рассказывать о своем ранении и о благородном поступке Колесничука, который «буквально на руках вынес его из адского огня, а сам, спасши друга, снова бросился в атаку среди свиста пуль и разрывов бризантных снарядов».

Впрочем, трудно было рассчитывать на легкий тыловой романчик с Раисой. Она была непоколебимо верна своему Жоржу. Если же она принимала ухаживания Хвоща и «спивала» с ним «Сонце нызенько», то исключительно ради украинского патриотизма, которым заразил ее все тот же Жора Колесничук, такой же верный сын «ридной Украины», как и подпоручик Хвощ.

Впоследствии Пете трудно было понять и объяснить свое тогдашнее легкомыслие, бездумное скольжение по самой поверхности бытия, полное нежелание, а может быть, и неумение понять, что происходит вокруг, какое-то грубое опьянение жизнью, самим фактом, что он живет, существует…

Можно было подумать, что Петя — вместе со всеми окружающими — полностью утратил ощущение времени и перенесся в какую-то странную нравственную среду, имеющую свои особые законы и понятия о смысле человеческой жизни, о человеческом долге.

А ведь не следует забывать, что приближалось для одних, быть может, самое трагическое, а для других самое великое время всей русской истории, да не только русской, а истории всего человечества.

Но ничего этого Петя тогда не ощущал.

Он только упивался жизнью и очень торопился, как бы желая наверстать все, что он упустил за время пребывания в действующей армии, и с избытком вознаградить себя за ту смерть, которая не раз щадила его, но все же сотни раз пролетала так низко, что, казалось, задевала его стальную каску своим черным, дымным плащом.

Словом, это был пир во время чумы.

10. Новая тетя

Навестить раненого племянника зашла также и тетя.

Петя с тревогой, с враждебным любопытством ждал этой встречи. Ему было трудно представить себе тетю в новом положении замужней дамы, жены какого-то чужого господина.

Это казалось невероятным.

Какая она теперь?

Незаметно для самого себя Петя мысленно нарисовал портрет новой тети, гораздо более молодой, нарядной, красивой, чем в действительности.

В Петином воображении прежняя тетя превратилась в даму с холодноватой, недоброжелательной улыбкой, с незнакомыми кольцами на руках и даже, может быть, с маленьким черепаховым лорнетом и золотым католическим крестиком на шее — одним словом, со всем тем, что подобало польской даме.

Он живо представлял себе, как они встретятся: он — с напряженной улыбкой, а она — вежливая, любезная, торжествующая, но внутренне совершенно равнодушная, лишь бы исполнить долг приличия и навестить раненого племянника.

Возможно, она даже принесет полдесятка пирожных от Печеского, но лишь для того, чтобы показать, что, сделавшись женой чужого господина, она стала более состоятельной. А может быть, она даже раскошелится и в знак прежних родственных отношений подарит ему рублей пять, чего Петя желал всей душой, так как денег у него совсем не было.

Впрочем, он тут же решил от пяти рублей вежливо, но непреклонно отказаться.

Еще не хватало, чтобы она привела в лазарет своего поляка! С нее хватит! А в общем, пусть бы лучше она совсем не приходила.

Каково же было облегчение Пети, его радость, когда в один прекрасный день в палату своей быстрой походкой вошла — почти вбежала — ничуть не изменившаяся, прежняя, милая, добрая тетя с родным испуганным лицом и напудренным носом, покрасневшим от слез, которые она, видимо, изо всех сил сдерживала!

Она, наверное, бог знает что себе вообразила насчет Петиной раны!

Петя в халате сидел на балконе, положив ноги на стул.

Увидев племянника, в особенности его костыль, на который он живописно опирался, тетя сейчас же заплакала и стала промокать щеки и нос своим кружевным платочком, свернутым в комок, как это она всегда делала во время плача, и этот жест, столь знакомый Пете с детства, лучше всяких слов сказал, что тетя нисколько не изменилась и осталась той же самой, прежней тетей.

Петя почувствовал такую радость и в то же время такую горечь, что неожиданно для себя самого сказал нежным голосом:

— Тетечка!

И тоже заплакал. А заплакав, обозлился на самого себя и на тетю и быстро, смущенно посмотрел по сторонам, желая убедиться, не видел ли кто-нибудь его слез.

Но в это время на балконе никого не было, и Петина честь была спасена.

— Петенька, рыбка моя дорогая! — сразу же закудахтала тетя, явно перепутав от волнения племянников и адресуя старшему те нежные словечки, вроде «рыбка» или «курочка», которые обыкновенно применялись к младшему — ее любимому Павлику.

— Ну, вы уже начали свое! — смущенно пробормотал Петя.

— Ах, понимаю! Ты отвык на войне от сантиментов… Ты стал грубый солдат с ледяной душой, закаленный в сражениях, — сказала тетя, быстро переходя на свой обычный иронический тон. — Ну, так дай же мне, по крайней мере, посмотреть на тебя.

— Смотрите.

— Какой ты громадный! Боже мой, ты, кажется, уже бреешься?

— Тетя! — с упреком сказал Петя.

— Ах, простите, пожалуйста! Я не хотела тебя обидеть. Римские воины тоже брились. Но, однако, я вижу, что ты здесь себя отлично чувствуешь. По-видимому, твоя рана не такая уж тяжелая?

— В верхнюю треть бедра. Навылет, — ответил Петя несколько обиженно.

— Кость задета?

— Не задета. Успокойтесь.

— Судьба Онегина хранила, — сказала тетя.

«Нет, она положительно не изменилась, — подумал Петя, — такая же бестактная, и все та же удивительная способность под видом правды говорить людям добродушные неприятности».

— Надеюсь, моя курочка, ты здесь долго не залежишься? Мне даже кажется, что ты мог бы уже и сейчас взять свой декоративный костыль и пройтись по Дерибасовской. Это было бы страшно шикарно. Да, подожди. Я совсем забыла. Ты, конечно, уже куришь? Так вот, на` тебе сотню папирос. — Она протянула Пете сверток. — Сама набивала. Превосходный сухумский табак. Сигизмунд Цезаревич предпочитает курить папиросы исключительно домашней набивки и гильзы непременно фабрики Капельского. Хотя ему врачи категорически запретили, но что поделаешь, что поделаешь! — Тетя беспомощно развела руками. — Ужасно трудно воевать с мужчинами, в особенности такими нравными, как Сигизмунд Цезаревич.

«Кто это Сигизмунд Цезаревич?» — хотел спросить Петя, но в ту же минуту понял, что, по всей вероятности, это именно и есть тетин муж, поляк.

И Петя вдруг почувствовал к тете сильную жалость.

Вскользь, но весьма просто, без тени смущения или жеманства тетя рассказала о бедственном положении, в котором находится семья ее мужа, Янушкевича.

— Теперь моя фамилия Янушкевич, — заметила она как бы в скобках.

Петя узнал о парализованной старухе, матери тетиного мужа, пани Янушкевич, о его неудачных детях — девочке Вандочке, больной костным туберкулезом, и об избалованном мальчике Стасике, о невозможности Сигизмунду Цезаревичу получить приличное место, о каких-то интригах в канцелярии попечителя, о сырой квартире и, наконец, о проекте тети открыть нечто вроде частной библиотеки с маленьким читальным залом, где каждый интеллигентный человек за небольшую плату имел бы возможность в тихой семейной обстановке прочесть свежий столичный журнал, газету, новую книгу.

Петя неосторожно улыбнулся.

Тетя перехватила эту улыбку и немедленно перешла в наступление:

— Ага! Понимаю! Ты, наверное, думаешь, что это очередная фантазия вроде домашних обедов или хуторка в степи.

— Да нет, тетечка, я ничего не думаю.

— Ну не ты, так Василий Петрович. Он вообще всегда считал меня фантазеркой. Что ж, может быть. Может быть, и эта библиотека-читальня тоже не больше чем фантазия. Но, друг мой…

Она понизила голос и, округлив глаза, сказала самым рассудительным тоном:

— Надо же нам как-нибудь жить, выкручиваться, особенно в такое время, при такой ужасной дороговизне! — Она помолчала. — Вообще я не представляю себе, чем все это кончится. То есть я даже очень хорошо представляю, — вдруг сказала она, понизив голос, и глаза ее мрачно сверкнули. — Кончится тем, чем и должно было рано или поздно кончиться: настоящей революцией. Не этой пародией на революцию, которую устроил в России твой душка Керенский…

— Он такой же мой, как и ваш.

— Нет, он именно твой. Все прапорщики его обожают. Главковерх! Главноуговаривающий! До победного конца! Во имя чего, я тебя спрашиваю?

Тетя грозно посмотрела на Петю.

— Во имя того, чтобы богатые оставались богатыми? Во имя того, чтобы Польша по-прежнему находилась под русским сапогом? Во имя того, чтобы процветала мадам Стороженко, таки купившая у полоумной, разорившейся дворянки Васютинской ее прелестный хутор? Во имя чумазых охотнорядцев, купчиков, черносотенцев?

Она несколько раз промокнула свернутым платочком свои воспламененные щеки.

— Во имя чего они тебя продырявили? Отвечай!

— Отстаньте от меня, бога ради! — воскликнул Петя, захохотав, как от щекотки.

Нет, положительно он не ожидал от тети такой прыти.

А она уже разошлась вовсю.

— Ты, конечно, убежденный оборонец, не отрицай!

Петя молчал, любуясь разошедшейся тетей.

— Говори, ты оборонец? Или, может быть, ты пораженец?

Петя поморщился: дался им всем, этим несчастным тыловикам, вопрос: оборонец или пораженец? Все равно как задета кость или не задета! Осточертело!

— Нет, ты не прячься за улыбочкой! Отвечай! — не унималась тетя.

— Да что вы, на самом деле, ко мне пристали! — не на шутку рассердился Петя. — Если хотите знать, я не оборонец, не пораженец, и кость у меня не задета. Вас это устраивает?

Глаза тети округлились еще больше.

— Чего же ты в таком случае хочешь?

— Жить, тетечка, жить.

— Дорогой мой, все хотят жить. Но как? Как ты хочешь жить? От того, как ты намерен дальше жить, быть может, зависит судьба России! — строго сказала тетя. — Или для тебя это тоже все равно?

Петя с возрастающим удивлением смотрел на тетю. Это, конечно, была прежняя тетя, но только все то политическое, радикальное, что раньше появлялось в ней изредка, вскользь, теперь вдруг стало как бы главным и постоянным содержанием ее личности.

Что мог отвечать ей Петя?

Сказать правду, он совсем не думал о будущем. Для него существовало только настоящее. А что касается судьбы России… то что же? Разумеется, ему всегда хотелось, чтобы Россия была самой могущественной и самой счастливой державой в мире. Он любил ее всей душой, но… Но разве от него могло что-нибудь зависеть?

Он отдал своей родине все, что мог. Он пролил свою кровь; он мог бы и умереть. Понятие «Россия» было слишком несоизмеримо с ним самим, с его личностью.

Он был каплей, песчинкой, она — океаном.

Петя не сомневался, что в конце концов все как-нибудь обойдется. И что, возможно, все останется по-прежнему.

11. Бессонница

— Ты вообще на что, собственно, рассчитываешь? — спросила тетя. — Какие у тебя планы?

— Ах, боже мой, какие планы! Обыкновенные. Поступлю в университет.

Петя говорил с явной неохотой, вяло. Будущее он представлял смутно. Оно было для него абстракцией. Но абстракцией более или менее опасной, быть может, даже смертельной.

— Допустим, — сказала тетя. — А на какой факультет?

— Не знаю. Не все ли равно? Ну, на юридический.

— Я так и думала, что на юридический. Когда не с чего, так с пик.

Тетя иронически улыбнулась. Было известно, что на юридический факультет обычно идут бездельники.

— Что же вы от меня хотите? — спросил Петя.

— Хочу, чтобы ты понял, что Россия летит в пропасть. И мы вместе с ней. И все это по милости бездарного Николая, а потом по милости не менее бездарного Временного правительства и в первую голову — вашего хваленого Керенского.

Петя испуганно оглянулся и даже посмотрел через перила балкона вниз, где по солнечному асфальту тротуара ползло несколько золотисто-подрумяненных, свернутых листьев каштана, красивых, как тропические раковины.

— Да, ты прав, — сказала тетя, понизив голос — Теперь такое время, когда надо быть крайне осторожным. Еще хуже, чем при царизме. Столыпин вешал сотнями. Корнилов расстреливает тысячами. Видишь, до чего мы дожили? Но, может быть, ты корниловец?

— Меня самого корниловцы чуть не расстреляли в Яссах.

— Я так и думала, что ты не корниловец. Нет, друг мой, как хочешь, а я вполне согласна с Павловской, которая считает, что Россию может спасти только превращение империалистической войны в гражданскую. Что ты на меня так смотришь? Тебя удивляет, что я говорю такие вещи?

— Дорогая тетечка, мы на солдатских митингах и не то слышали, да не удивлялись. А насчет Корнилова вы совершенно правы. Это такая сволочь, что дальше некуда.

Петя помрачнел, вспомнив страшную ночь в Яссах, оплывшую свечу, темную комнату, часового в дверях, мрачные глаза и квадратный подбородок дежурного по городу…

Страницы: «« ... 3435363738394041 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Накануне Нового года герои попадают в неожиданные ситуации. По иронии судьбы москвичка Вера случайно...
«Степной волк» – один из самых главных романов XX века, впервые опубликованный в 1927 году. Это и фи...
На протяжении двадцати лет Тим Феррис, автор бестселлера «Как работать по 4 часа в неделю», коллекци...
Для Марии Метлицкой нет неинтересных судеб. Она уверена: каждая женщина, даже на первый взгляд ничем...
В книгу вошли произведения замечательного русского писателя И. С. Тургенева: «Муму» и избранные расс...
Приобретение затерявшегося среди озер и болот старинного замка оказалось для Вельены тем самым камуш...