Не знает заката Столяров Андрей

– А в предпоследний раз? – уточнил я.

Отец Серафим на секунду замер.

– Знаете, а ведь и в предпоследний раз было так же. Вы спросили – я вспомнил… Это то заседание, после которого … Виктор Андреевич… Да-да, точно!.. Именно после этого… Упокой, господи, его душу…

Он как-то дернулся, чуть не опрокинув чашечку с кофе. Поднял было правую руку, затем – опустил. Хотел, видимо, перекреститься, но в последний момент, учитывая, где находится, решил меня не смущать.

Пора было подвести некоторые итоги. Я, правда, разговаривал всего с тремя членами Клуба из тех десяти – пятнадцати человек, которые регулярно принимали участие в заседаниях, но я сомневался, что дальнейшее собеседование принесет что-нибудь новое. Я ведь, в конце концов, не профессиональный следователь. Если и всплывут в разговорах какие-то подозрительные детали, я все равно не сумею их выловить. Да и какие подозрительные детали могут там всплыть после Авдея? После Авдея не учтенных деталей не может быть даже в принципе.

Вообще, смешно было бы полагать, что такой человек как Сергей Валентинович вдруг окажется причастным к чему-либо противозаконному, к каким-то изощренным интригам, тянущимся сюда из Москвы, к каким-то секретным действиям, повлекшим за собой смерть двух людей. Достаточно было мельком посмотреть на него, достаточно было пообщаться с ним десять минут, чтобы такая мысль выветрилась из головы. Нет, Сергей Валентинович здесь, разумеется, не причем. То же самое – отец Серафим. Тем более – Маша, она же, прощу прощения, Мария Бертольдовна.

Так что деталями можно было и пренебречь. Гораздо важнее, по-моему, было почувствовать то рабочее настроение, которое царило в Клубе. Авдей этого сделать не мог, он не разбирался в культурософских дискурсах современного знания. А я как раз их чуть-чуть представлял, и в этом состояло, пожалуй, мое единственное преимущество. Мне казалось, что я это настроение уловил. Что, кстати, вовсе не означало, что у меня не было по нему возражений. Напротив, по каждой из обозначенных тез у меня были весьма существенные замечания. Я, например, был совершенно согласен с игуменом Серафимом, что просвещенческий рационализм себя исчерпал, с ним произошло то же, что и с идеей социалистического планирования: она попыталась охватить собой все и захлебнулась в подробностях. Однако я вовсе не был уверен, что этот гносеологический ступор способно преодолеть христианство. Христианство также уже полностью социализировано: его мистические прозрения переведены в законы, в общественные стереотипы, в бытовую мораль. Оно утратило пассионарность. Осталась лишь обрядовая оболочка, которая более не воспроизводит суть Откровения. Кстати, ничего экстраординарного в этом нет. Религии так же, как люди, имеют обыкновение умирать. У них так же бывают детство, юность, зрелость и старость. Они так же, как человек, выдыхаются, устают, становятся безразличными ко всему, кроме формального уважения. Сколько таких случаев было в истории… Я был также согласен с мыслью, которую высказал Сергей Валентинович, об изначальной природе зла. Зло действительно неустранимо, это одно из тех качеств, которые образуют собственно человека. Устраните привлекательность зла, выньте его из души и человека не будет. Вы получите ангела, который по сути своей не есть человек. Но я был категорически не согласен с тем, что следует делать счастливым именно отдельного человека, а не все общество. Это, была, по-моему, просто реакция на затянувшуюся эпоху социализма, на период застоя, на времена принудительного, равного для всех счастья, культивируемого государством. Между прочим, нечто подобное говорил в своей Нобелевской речи Иосиф Бродский: «Мир спасти нельзя, но отдельного человека – можно». Так вот, я был с этим в принципе не согласен. Потому что крайний индивидуализм, на мой взгляд, так же опасен, как и крайний коллективизм. Подавление личного в человеке ничуть не лучше подавления общего. Человеку нужно и то, и другое. Этакое «золотое сечение», алхимический сплав, неустойчивый, вечно нарушающийся баланс между конкретным и универсальным, между космосом и микрокосмом, если хотите, между богом и дьяволом. Не случайно ведь тот же Ф. М. Достоевский сказал, что человеку для счастья нужно столько же счастья, сколько – несчастья… И я был абсолютно согласен с Машей насчет постепенной редукции высших слоев культуры: мы действительно полностью погружены в наличное бытие, оно обступило нас, точно лес, мы не различаем за хаосом чащи никакого смыслового просвета. Кстати, это подразумевал и Борис, когда говорил о тотально размонтированной реальности. Повторяю, я был с этим совершенно согласен. Но отсюда, на мой взгляд, вовсе не вытекало, что нам следует отказаться от какой-либо глобальной идеи. То есть, именно от того механизма, который способен эти уровни реконструировать. Да, национальная идея опасна. Да, ее энергетика может быть персонифицирована в «черном демоне». Да, она способна раздуть пожар, в пламени которого может сгореть вся нация. Все это верно. Но она может быть и спасением. Так в истории тоже не раз бывало. Ведь природа национальной идеи нейтральна. Она просто консолидирует то, чем мы отличаемся от других. Мировые религии делают акцент на универсальности, связывая людей поверх всех границ, а национальные идеи тоже взывают к этническому своеобразию. Как в случае счастья-несчастья, необходимо и то, и другое. К тому же при интеллектуальной работе, о которой я все-таки имел представление, чрезвычайно важно поставить некую отдаленную «точку сборки», некий, пусть условный, аттрактор, смысловой горизонт – то, с чем будут внутренне соотноситься все высказываемые дискурсы. У Тейяра де Шардена такой точкой, конвергирующей реальность, был бог, а в Клубе, в «малой реальности», это может быть и национальная идея. Она будет осуществлять «смысловые довороты» дискуссии. Она будет продвигать речевой хаос участников к намеченной цели.

И вот тут сразу обнаруживались два важных момента. Я, наверное, сумел их заметить именно потому, что в какой-то мере уже проникся атмосферой клубных дискуссий. Во-первых, у всех троих, с кем я разговаривал, на заседаниях Клуба было нечто вроде инсайта – озарения, которое поднимало их в новые смысловые области. У Маши это была идея насчет инструментальности слова, не бог весть какая, но, безусловно, сделавшая ее концепцию более гармоничной, Сергей Валентинович, в свою очередь, осознал порок «пользы», мысль тоже не эпохальная, но для него лично, по-видимому, чрезвычайно значимая, а отец Серафим, насколько я мог судить, несколько раз после таких заседаний ощущал присутствие в мире бога – то, что иногда случается во время молитвы.

Впрочем, ничего странного в этом не было. Здесь сказывался, вероятно, «эффект секты», эффект коллективных радений, которые бывают не только религиозными, но и интеллектуальными. Это когда участники некоего ритуального действия, «разогретые» психотехническими процедурами, которые используются иногда намеренно, а чаще интуитивно, выводятся из режима обыденного восприятия и переводятся в режим восприятия экстатического. Далее следует закономерное плавление идентичностей, ослабление самоконтроля, обычно сковывающего психику, вскрытие подсознания, освобождение эмоциональной энергии, коллективный транс, явления психического резонанса, неизбежное смыкание участников в нечто целостное, не сводимое к сумме частей, и как следствие – возникновение группового сверхразума, существующего, правда, очень короткое время. Метод, надо признать, исключительно мощный. Не случайно, религии, не слишком акцентируя это, практикуют его уже несколько тысячелетий. Может быть, это какой-то весьма перспективный путь познания мира. Я припоминаю, что даже Борис, уж на что человек трезво мыслящий и не верящий ни в какую экстрасенсорику, и то одно время носился с идеей, что неплохо бы использовать нечто подобное в нашей группе. Остановило его только то, что не было подходящего специалиста. Все-таки священника, например, готовят к подобной практике много лет. Не брать же явного шарлатана, «целителя», «гуру», который будет заниматься примитивным кодированием.

Мне вдруг пришло в голову, что это соображение могло бы многое объяснить. Ведь при «радении», пусть даже чисто интеллектуальном, экстатические эмоции, какова бы ни была их природа, все равно концентрируются большей частью на «дирижере». Он находится как бы в фокусе психической «линзы». Он попадает в «тигель», омываемый пламенем сумасшествия. Это состояние требует напряжения всех внутренних сил. Не всякий человек способен выдержать его без предварительной подготовки. Вот два «дирижера» подряд его и не выдержали… Прекрасное было соображение, очень логичное. Лично мне оно нравилось, вероятно, целых четыре секунды. И я бы его, честное слово, с радостью принял, но к сожалению, у него имелся один существенный недостаток. Это никоим образом не объясняло, почему рядом с обоими погибшими находилась земля и почему такая же куча влажной земли была обнаружена в моей квартире.

А во-вторых, внимание мое привлек следующий факт. Все трое моих собеседников на том единственном заседании Клуба, которое вел Саша Злотников, чувствовали себя неважно. У Маши ломило голову – «будто чугуна туда накачали», Сергей Валентинович на другой день пришел на работу «совершенно разбитый», а отец Серафим не мог отдышаться – «будто от угарного газа». И, кстати, если верить его словам, на предыдущем Клубе, которым руководил еще В. А. Ромашин, чувствовалось то же самое.

Тут было уже нечто существенное. Из методологии по постановке экспериментов я знал, что если некий фактор объединяет собой две сходные ситуации, то скорее всего именно он и является их источником. Что было общего в этих двух заседаниях? Состав участников? Да, состав участников Клуба в обоих случаях совпадал. Различия были на уровне одного человека. Некто Роман Ленков, сотрудник Института антропологии, пропустил первое заседание по болезни. И все же состав не мог быть порождающим фактором. Если б так, его действие проявилось бы, вероятно, намного раньше. Ведь они в этом составе собирались уже около двух лет. Место проведения встреч? Но место встреч отпадало по тем же причинам. Тема заседания? Что там обсуждалось в последний раз? Да, конечно, тема заседаний в обоих случаях формулируется одинаково.

Некая мысль скользнула у меня по краю сознания. Точно тень облака, тут растаявшего в невообразимых высотах. Мне показалось, что я сейчас пойму, в чем тут дело.

Еще мгновение, еще одно крохотное усилие.

И, может быть, я действительно уже тогда догадался бы обо всем. Хотя кто знает: мы склонны переоценивать важность забытых мыслей. Они почему-то представляются нам очень значительными. Но в тот момент никаких шансов у меня, разумеется, не было.

В тот момент все мысли вылетели у меня из головы.

Потому что, свернув за угол, кажется из Минского переулка, и рассчитывая, что сейчас откроется передо мной всегда тенистый, всегда сыроватый, всегда какой-то чуть запущенный сад на задниках Художественных мастерских, я вместо этого увидел дымку Лиговского проспекта, плывущую в даль, пустырь на другой его стороне, приземистые, багрового кирпича постройки производственного назначения, а чуть левее, тоже на другой стороне – знакомое здание с уступчатой часовой башенкой наверху. Причем арки метро, жмущиеся друг к другу, со всей очевидностью засвидетельствовали, что это и в самом деле – Московский вокзал.

Глава седьмая

Время от времени случаются в жизни ситуации, когда необходимо сделать какой-то выбор. Отец Серафим, с коим мы недавно расстались, вероятно, сказал бы по этому поводу, что так проявляет себя свобода воли, которой бог наградил человека. А заодно обретает решение знаменитая теодицея, парадокс богословов, проблема, известная еще со Средних веков. Формулируется она следующим образом: если бог всемогущ и всемилостив, то почему в мире существует зло? Ведь он мог бы устранить его безо всяких усилий? А потому вот и существует, ответил бы отец Серафим, что бог действительно всемогущ и всемилостив, он предоставляет человеку возможность выбирать самому: либо – добро, жизнь праведная, спасение души, стремление к небу, либо – зло, хтонос, изнанка мира, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Правда, такой выбор встречается чрезвычайно редко. Он бывает, по-моему, не более одного-двух раз за всю жизнь. Обычно мы выбираем не между добром и злом, не между землей и небом, а между двумя, в общем, равнозначными вариантами, ни к добру, ни к злу отношения не имеющими. Да и не выбираем мы вовсе, а просто так складываются обстоятельства, что мы, даже не замечая, влачимся туда, куда нас тащит поток событий. Мелкой случайности бывает достаточно, чтобы пойти далее в другом направлении. Как писал один из прозаиков о гражданской войне: легкий поворот стрелки, незаметное переключение, и вместо Ростова, где стоят красные, оказываешься в Варшаве, где формируются белые части, и уже в кого-то стрелял, кого-то ранил, возможно убил, и уже пути назад нет. Сознательный выбор – явление уникальное. Я, например, совсем не уверен, что мое давнее поспешное бегство из Петербурга в Москву, было решением самостоятельным и осознанным. Скорее, меня выдавило силою обстоятельств: нечем дышать, некуда деться, все как-то не так, жизнь распадается на мучительные нестыкующиеся фрагменты. Что делать? Рецепты известны по литературе: Карету мне, карету!.. И я также совсем не уверен, что четыре года назад у меня был осознанный выбор со Светкой. То есть, позже, конечно, уже никаких сомнений. Все должно было произойти именно так. Но если быть честным, по крайней мере, с самим собой, то на той презентации в Доме прессы, где мы познакомились, я, увлекаемый круговоротом толпы, мог бы и не очутиться неподалеку от девушки, с растерянным видом раскапывающей что-то у себя в сумочке (потеряла, оказывается, записную книжку), и, даже очутившись рядом, вблизи, мог бы не обратиться, не подойти. Мгновенный импульс, порыв, который легко подавить. Ну и что? Где бы мы потом встретились? Светка на той презентации оказалась совершенно случайно. И ведь именно ей где-то через полгода пришла в голову мысль насчет Аннет. А уже Аннет после собеседования рекомендовала меня Борису. Не подошел бы тогда – ничего этого не было бы. Ни Аннет, ни Бориса, ни группы, ни того заснеженного кафе на Арбате, ни работы с проектами, ни нынешней внезапной поездки. Была бы у меня другая жизнь. Нисколько, быть может, не хуже, но – абсолютно другая.

Однако сейчас мне следовало выбрать вполне сознательно. Я больше не мог делать вид, что не замечаю тех странностей своего пребывания в Петербурге, которые просто бросались в глаза: запертой парадной в доме, где я когда-то жил, кучи влажной земли в квартире, наезда машины, ощущения слежки, от которого ломит затылок, встречи с самим собой. И вот теперь – Московский вокзал. Это не находило никаких объяснений. Еще можно было бы с некоторой натяжкой предположить, что я, погрузившись в задумчивость, что, кстати, со мной случалось не так уж и редко, не замечая вокруг ничего, бормоча, натыкаясь на встречных, проскочил бы в беспамятстве, скажем с Первой линии до Двенадцатой. Или вышел бы, скажем, к Большому проспекту, будучи совершенно уверенным, что направился к Малому. Это – ладно. На это можно было бы просто махнуть рукой. Но невозможно было представить, чтоб я, как бы ни отягощали меня нынешние обстоятельства, настолько бы в них увяз, что не заметил бы, как проскочил почти весь Васильевский остров, вышел на набережную, пересек бы Неву, миновал бы Адмиралтейство, к которому, между прочим, весьма непростой уличный переход, оставил бы по левую руку Дворцовую площадь и прошагал бы с начала и до конца весь Невский проспект: через Мойку, через Зеленый мост, через Фонтанку, через Литейный, через улицу Маяковского…

Здесь напрашивалось иное объяснение, чем просто задумчивость. И объяснение это, если быть честным, мне очень не нравилось. Оно подразумевало, что Сумеречная страна, которую я измыслил, чтобы так метафорически обозначить всю сумму загадок, образующих данную ситуацию, существует в реальности и все больше охватывает меня своими фантомами. И вот тут возникали ясные альтернативы. Вокзал, каким бы образом он на моем пути ни возник, бесспорно, требовал от меня однозначного действия. Я мог немедленно уехать в Москву, ну не так, чтоб уж сразу, однако купить билет и не высовывать носа на улицу до отхода поезда. В общем, ничего страшного, все как-нибудь образуется. Светка – поймет, Борис, разумеется, покривится, но тоже примет как данность. И это будет одна моя жизнь – скорее всего, точно такая же, как до сих пор. Указующий перст был достаточно очевиден. И я мог остаться среди темных петербургских галлюцинаций, среди тайн, среди смыслов, брезжащих непонятной опасностью, шагнуть глубже в Сумеречную страну. И это будет другая жизнь – скорее всего, сильно отличающаяся от предыдущей. Возможно, две этих жизни через некоторое время сольются, дадут нечто третье, не слишком похожее ни на первое, ни на второе, что-то такое, чего сейчас предвидеть нельзя. Но возможно, что этого не произойдет. Они будут расходиться все дальше и дальше, пока не превратятся в собственные противоположности.

Я и в самом деле не знал, что выбрать. Сердце подсказывало мне – беги, скройся за частоколом мелких московских дел, забейся в щель, пусть все будет по-прежнему. Разум же, успокаивая и охлаждая, призывал остаться, поскольку в действительности ничего страшного мне пока не грозит. Или, быть может, наоборот. Сердце призывало остаться, а разум, бунтуя против него, требовал без промедления спасаться бегством.

В конце концов я перестал прислушиваться к себе, порылся в карманах и вытащил увесистую монету достоинством в пять рублей.

Зачем мне мучаться?

Пусть решает судьба.

Монета сверкнула на солнце, ударилась ребром об асфальт и, прежде чем я успел что-либо сообразить, скользнула в щель у поребрика.

Вот тебе и судьба.

Придется обойтись без ее указующего перста.

Я тихо вздохнул и посмотрел на двери под аркой вокзала. Затем снова вздохнул и оглянулся на переулок, заманивающий в пекло асфальтовых испарений.

А потом я отступил к стене дома, вытащил телефон, набрал номер и попросил Ангелину Викторовну.

– Так это – вы? – растерянно спросил я.

– Это – я, – ответила Гелла.

– Не знал, что вы работаете у Дмитрия Николаевича…

– Мы с ним по очереди, день – он присутствует в Центре, день – я выхожу. Вдвоем там все равно делать нечего… – Она немного запнулась. – Кстати, я хотела бы сразу же извиниться за тот глупый розыгрыш, который себе позволила. Помните – в кафе, вчера утром?.. Я ведь знала о вашем приезде от Дмитрия Николаевича. Знала, когда вы будете, каким поездом. Догадывалась, что скорее всего заглянете в это кафе. Все ваши, кто из Москвы, сначала идут туда. Вдруг очень захотелось на вас посмотреть…

– Зачем?

– Понять, что вы собой представляете…

Сегодня она была одета в коричневую легкую блузку, расстегнутую до середины груди, джинсы цвета оливок, приспущенные по последней моде на бедрах. Кулон тоже присутствовал. Крупная янтарная капля светилась чуть ниже ключиц.

– Вы мне еще и приснились, – добавил я. – Мы с вами пробирались через какой-то сад. Вы это прекратите – сниться без разрешения. Я потом часа четыре, наверное, заснуть не мог.

Гелла повернула лицо, и я увидел, что глаза у нее действительно разного цвета. Один – ярко-зеленый, словно из травяного настоя, а второй – карий, в тонах поздней осени. Один – легкомысленный, другой – серьезный. Или это – от блеска солнца, бившего сбоку?

Я чувствовал, что опять плыву.

А Гелла подняла руку и осторожно коснулась моей груди.

– Простите, – сказала она. Таким тоном, который, казалось, сейчас надломится. – Простите, простите, пожалуйста, я не хотела… Это вообще зависит не от меня… Не могу объяснить… Знаете, как бывает: чувствуешь, а объяснить не можешь… Помните наш разговор о Хайдеггере? Главное то, что осталось не высказанным?..

– Какие девушки в Петербурге, – заметил я. – О Хайдеггере рассуждают.

– А что еще делать девушкам в Петербурге?.. – Она подхватила меня под локоть и оттащила с угла. – Пойдемте, пойдемте!.. К семи часам я должна вернуться обратно. Сегодня у нас какая-то презентация, Дмитрий Николаевич просил обязательно быть. Придут люди, ему одному не справиться. Давайте вообще отсюда уйдем. Я, конечно, люблю Невский проспект, только не в это время…

Мы с ней свернули на Думскую линию, где, точно мегалитический саркофаг, тянулось здание Торговых рядов, а потом через кусочек Перинной, заставленный транспортом, выскочили на набережную Екатерининского канала. Два грифона, воздев золотые крылья, держали на цепях мост, отражающийся в воде. Из ворот института, где был когда-то Государственный банк, просачивались группы студентов.

– Сюда, сюда!.. – Гелла, увлекала меня вдоль канала.

Я не понимал, куда мы так мчимся.

– Ну, вы же хотели, чтобы я вам все объяснила… Ну, вот… Объяснить я, к сожалению, не могу. Но я могу показать, дать почувствовать. Если вы, разумеется, захотите увидеть …

Далее она спросила, с кем я уже успел встретится, и я ответил, что разговаривал с Машей, Сергеем Валентиновичем, игуменом Серафимом.

– О, Маша – необыкновенная!.. – воскликнула Гелла. – Она все время – молчит, молчит. Кажется, что ни одного слова не скажет. Потом все-таки скажет, и вдруг становится ясно: все, что говорилось до этого, – ерунда, а вот то, что сказала она, и есть правильно. Мне очень нравится ее книга о Русском Космосе. Надеюсь, вы не спросили – откуда взялся канон? Маша этого вопроса жутко не любит. Потому что канон, то есть то, что непрерывно упорядочивает бытие, может иметь только божественное происхождение. Это неумолимо следует из самих ее рассуждений. А признавать наличие бога Маша не хочет…

Гелла перехватила меня покрепче. Я почувствовал силу пальцев, охватывающих мое запястье.

Холод – обжигающий, как огонь.

Все это напоминало сон, однако происходило в реальности.

– А отец Серафим вам понравился? Удивительно, когда я с ним разговариваю, я совсем не помню, что он – игумен. Наверное, так и надо. Нет в нем этой надутой значительности, этого снисхождения ко всему, которую у служителей церкви почти всегда ощущаешь. Этой горделивой важности от того, что, благодаря посвящению в сан, им доступно то, что недоступно другим. Ведь это не так. Бог, если уж он существует, доступен всем. Посредничество при общении с ним вовсе не обязательно… Знаете, меня в свое время поразило его высказывание о смысле смерти. Смысл смерти, по мнению отца Серафима, заключается в том, чтобы заставить человека жить набело: каждое мгновение, каждую секунду истекающего бытия; более полно, более значимо, более содержательно. Потому что потом ничего исправить нельзя. Жизнь образуется только тем, что ты сделал. Вот истинный смысл смерти – она очищает жизнь. Как учил один из святых отцов: помни о смерти и не согрешишь…

Она придержала меня, чтобы я, увлекшись, не выскочил на запрещающий сигнал светофора. Канал в этом месте образовывал плавный изгиб и уходил в сторону Сенной площади.

Склонялись над ним сомлевшие от жары тополя.

– Ну, а Сергей Валентинович – я уж не говорю. Стоит пообщаться с ним минут десять-пятнадцать, и становишься лучше. Вы это, наверно, тоже почувствовали. Есть люди, которые побуждают нас проявить худшие качества: даже вроде не хочешь, а все равно делаешь что-то не то. А есть совершенно наоборот: в их присутствии становишься чем-то таким, чем, вероятно, и должен по-настоящему быть. Потом как-то не по себе. Так вот, оказывается, что во мне есть…

– Я это почувствовал, – сказал я.

– Почувствовали?.. Ну, вот… Значит, вы теперь представляете, что есть Клуб. Это прежде всего – такие люди…

Я был с ней абсолютно согласен. Общаясь с Машей, Сергеем Валентиновичем, игуменом Серафимом, я ощущал то же самое. Я только добавил бы к тем характеристикам, которые она им дала, одну существенную деталь. Никто из них даже не упомянул о карьерной ценности Клуба. Никто даже не коснулся того, что Клуб мог бы им предоставить. Это, видимо, тоже была особенность Петербурга. В Москве, где мне подобные разговоры иногда приходилось вести, любой человек, входящий в аналогичное объединение, уже раз пять намекнул бы на перспективы, которые перед ним открываются, на те привлекательные возможности, которые оно сулит в близком будущем. По московским понятиям это было вполне естественно. Если уж ты работаешь, то, конечно, имея в виду что-то конкретное. А здесь – ни намека, ни звука. Будто эта область человеческих отношений не существует. Все это находилось где-то за скобками. Главным было, видимо, то, что с такой ясной уверенностью сформулировал Сергей Валентинович. Насчет трех несчастий, которые могут свалиться на человека. Причем, богатство он поставил наравне с болезнью и смертью вовсе не для красного слова. Деньги – это ведь не только источник всяческих благ, будоражащих, привлекающих, разжигающих воображение, это еще и источник забот, не оставляющих человека ни на секунду. За деньгами надо присматривать, иначе они могут незаметно исчезнуть, их надо тщательно, непрерывно оберегать от посягательств со стороны, о них надо думать, иначе они, как женщина, почувствуют твое охлаждение (и, кстати, так же, как женщина, изменят тебе при первой же благоприятной возможности). Даже чтобы их с толком тратить, требуется особый талант: надо уметь искать, сравнивать, радоваться находке, разочаровываться, испытывать наслаждение, приобретая то, что хотел, искренне переживать, если вдруг выяснится, что имелось, оказывается, нечто более привлекательное. Это поглощает огромное количество сил. Какой там интеллектуализм! Какое там восхождение к предельным истинам бытия! Просто перестаешь интересоваться такими вопросами. Аналогия здесь вполне очевидна. Когда бегут марафон, то не нагружают себя прохладительными напитками. Когда идут в горы, то не прихватывают с собой галстук, модный костюм, запонки, лакированные штиблеты. Каждый глоток воды – это безнадежно потерянные секунды. Каждый грамм лишнего веса – это метры, которые не удалось преодолеть до вершины. Одно другому противопоказано. Хочешь – не хочешь, а приходится выбирать.

Более того, я, кажется, начинал догадываться, из-за чего разгорелся весь нынешний переполох. Почему знаменитые пленки – записи бурных дискуссий, сделанные на заседании Клуба, – вдруг потребовались немедленно, более того – на самом верху. Все было тоже достаточно очевидно. Тот инсайт, то коллективное озарение, которое возникало на заседаниях, обладало, по-видимому, очень сильным психотерапевтическим действием. Причем, скорее всего, с транслирующим потенциалом. Если уж я ощущал его даже при индивидуальном общении с Машей, Сергеем Валентиновичем, игуменом Серафимом, то можно догадываться, каков там суммарный эффект. А кроме того, вероятно, имеет место еще и психологический резонанс. Это значит, что результирующая инсайта оказывается мощнее, чем при простом сложении сил.

Я не находил это объяснение чересчур фантастическим. В конце концов в психотерапевтических практиках, с которыми я по роду своей работы был немного знаком, используются записи музыки, часто весьма специфической, используются определенные тексты, которые, как считается, оказывают гипнотическое воздействие, используются запахи, особые световые эффекты, особая жестикуляция (пассы), особое «архетипическое» построение разговора. И все это с одной-единственной целью – пробиться к энергетическому субстрату психики, вскрыть подсознание, добраться до его темных глубин, прочистить коммуникации между ним и сферами разума, оформляющими поведенческие реакции. Чтоб энергия хаоса, кипящая в древних пластах, поднималась бы на поверхность и подпитывала бы собой жизненную активность. Понятно, что, скажем, у президента был на эту тему и личный психолог. Кстати, я его как-то видел: очень подвижный, неутомимый, невзирая на тучность, чрезвычайно жизнерадостный человек, сыпет историями, анекдотами, душа компании, типичный москвич, от психолога – ничего, но может быть, так и надо. Как, впрочем, личные терапевты (экстрасенсы, целители) были у каждого, кто достиг определенных властных высот. Как же без этого? А вдруг действительно помогает? Однако психотерапия имеет свою специфику: то, что действует на одного, практически не оказывает влияния на другого. То, что для первого – радость, для второго – мучение. Подбор комплекса процедур – одна из главных трудностей этого направления. И если уж так получилось, что данный метод «сцепился» с психикой реципиента, если уж он работает, дает нужный эффект, то от него ни в коем случае нельзя отказываться. Нельзя даже менять его в каких-либо второстепенных деталях. Неизвестно, что из этого выйдет. Весь эффект «подзарядки» может пропасть.

Кстати, это не только для президента. Я подумал, что в рамках данной гипотезы можно было бы объяснить и так называемый «феномен петербургской команды», уже несколько лет мучающий околоправительственных политологов. В том, что президент, заняв высший государственный пост, потащил за собой людей, знакомых ему по предыдущей работе, конечно, ничего необычного не было. Ему требовался демпфер, требовался заслон, который прикрыл бы его от уже сформированных, мощных московских административных кланов. Требовались кадровые «засеки», которые могли бы остановить продвижение вражеских сил. Ведь сожрать нового человека, без связей, без политического капитала могли бы за три секунды. Так делает каждый, кто оказывается наверху. Но вот то, что демпфер этот не расползся, как гнилая мякина, выполнив свое назначение, то, что он не рассеялся, не растворился в бюрократическом закулисье, как это обычно бывает, то, что «петербуржцы» по-прежнему занимают в правительственных кругах очень влиятельные посты, это было уже действительно странно. А как выясняется, ничего странного. Просто получая непрерывную терапевтическую «подпитку» из Петербурга, они, конечно, более продвинуты, чем другие. У них есть метафизика бытия. Они получают ее непосредственно с горних вершин. И, подключенные к этому высокому напряжению, переводят его в конкретную деятельность. Вот в чем их преимущество. Правда, сейчас эта «подсветка» исчезла. Снят трансцендентный потенциал, поддерживающий внутреннюю энергетику. Отсюда – астения, упадок сил, безразличие к окружающему. Состояние, надо сказать, очень опасное, поскольку запросто может превратиться в хроническое. Не удивительно, что Борис так нервничает.

Вот примерно такая у меня вырисовывалась картина. Как и предыдущие соображения насчет «линзы», она казалась мне весьма убедительной. Внутреннее чутье подсказывало, что это все не так уж далеко от действительности. Однако, как и предыдущие соображения, картина эта имела один существенный недостаток.

Причем, тот же самый – которым я не мог пренебречь.

Будучи простой и логичной, она нисколько не приближала меня к раскрытию главной тайны.

Впрочем, сейчас меня это совершенно не волновало. Я чувствовал у себя на запястье чуть обжигающие, твердые, уверенные пальцы Геллы, и все остальное отступало куда-то на периферию.

У меня даже сердце билось как-то иначе.

Часто и гулко, будто перед прыжком через пропасть.

Гелла, наверное, тоже чувствовала себя неуверенно, потому что внезапно остановилась и сказала каким-то напряженным голосом:

– Не смотрите на меня так. Вы на меня непрерывно смотрите…

– Куда ж мне смотреть? – спросил я.

– Смотрите туда… – Она протянула руку. – Нет-нет, немного правее…

Мы находились на набережной, сразу же за Сенной площадью. Мне это место было знакомо: я много раз пробегал по нему – к Львиному мостику от метро. Только сейчас оно выглядело заметно иначе. Ниже стали дома – какого-то неопределенного цвета, мостовая разъехалась – сквозь асфальт проступали проплешины пересохшей земли. Облицовка набережной тоже была не повсюду – кое-где сбегали к мутной воде откосы, тронутые щетиной травы. Странно были одеты прохожие. Прошла дама в платье позапрошлого века, на голове – кружевной чепчик, подол метет землю. За ней, прижимая к груди короб из лыка – простоватенький мужичок, похожий облачением на бомжа: мятые штаны, серая от грязи рубаха, поверх – что-то вроде халата, подпоясанного веревкой. Впрочем, тут же вывернул из переулка роскошный, с глазастыми фарами автомобиль, нетерпеливо бибикнул – мужичок испуганно отскочил в сторону.

Гелла быстро сказала:

– Только, пожалуйста, не заговаривайте ни с кем… Я вас очень прошу… Иначе мы здесь останемся…

– Не понимаю, – сказал я.

– И не надо пока… Просто смотрите… Да не туда, не туда, правее…

Из улицы на другой стороне канала вышел юноша, одетый несмотря на жару, в длинное застегнутое до горла пальто, в каких-то обмотках, видимо, удерживающих башмаки, оглянулся вокруг и, сгорбившись, привычно нервной походкой направился к Кокушкину мосту.

– Он не к старухе сейчас идет, – прошептала Гелла. – Это он, по-моему, собирается на встречу со Свидригайловым… Тот ведь через стенку в номере услышал его признание… Видите, видите?.. Хорошо, что вы видите, многие не замечают. Или – видят, но, знаете, так – не обращают внимания…

Меня уже ничем нельзя было удивить. В конце концов, у каждого города свои достопримечательности. В Москве показывают Кремль, боярские палаты, Третьяковскую галерею, а в Петербурге – Медного Всадника, Зимний дворец, призрак Родиона Раскольникова, бредущий сквозь зной.

Все совершенно естественно.

– Жаль, что нет времени, – сказала Гелла. – А то могли бы сходить на Крюков канал, посмотреть, как Мечтатель – помните, из «Белых ночей»? – встречается с Настенькой. Бабушка пришпиливала ее за юбку булавкой. А она булавку тихонечко переставит и убежит… Главное, заканчивается как… «Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую»?..

– «Не знаю отчего», – продолжил я, – «но вдруг представилось мне, что комната моя постарела… Стены и полы облиняли, все потускнело; паутины развелось еще больше… Мне показалось, что дом… м-м-м… стоящий напротив, тоже одряхлел и потускнел в свою очередь… что штукатурка на колоннах облупилась… что карнизы почернели, растрескались… стены из яркого цвета стали пегие»… А потом прошло время. И вот, пожалуйста: «Я больной человек… Я злой человек… Непривлекательный я человек… Я уже давно так живу – лет двадцать… Впрочем, ничем я не сумел сделаться: ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым… Так и доживаю в своем углу»…

Я запнулся, потому что глаза у Геллы расширились. Левый вспыхнул зеленью, а правый – дождевой темнотой.

Она сжала мою ладонь так, что я почувствовал боль.

– Боже мой… Мне как-то в голову не приходило… Через двадцать лет… Тоже – он… Я теперь не смогу на него смотреть…

Мы стояли друг против друга.

– Настенька, – сказал я. – «С самого утра меня стала мучить какая-то удивительная тоска. Мне вдруг показалось, что меня все покидают, все от меня отступаются… Я бродил по городу, решительно не понимая, что со мной делается… Пойду ли на Невский, пойду ли в сад, брожу ли по набережной… Что же мне делать, Настенька?»… Для меня эти двадцать лет еще не прошли…

Гелла слушала, не шелохнувшись.

И лицо у нее стало такое – не знаю, какое у нее стало лицо.

Наверное, такое же, как у меня.

Глаза расширились еще больше.

– А знаете, что, – наконец сказала она. – Знаете, пойдемте со мной. Если, конечно, у вас вечер не занят… Пойдемте, пойдемте!.. Только, я боюсь, вам там не понравится…

Наверное, мне не следовало соглашаться. Несколько позже, уже пережив те трагические события, которые воспоследовали в ближайшие двое суток, окончательно разобравшись в том, в чем, вероятно, следовало бы разобраться в первый же день, и анализируя свои действия, исходя именно из этого апостериорного знания, я отчетливо понял, что пересек в тот момент некую невидимую черту, некую границу, после которой ситуация стала необратимой. Прошел точку, возврата из-за которой уже не было. Оказался в новой реальности, вытеснившей собой предыдущую. Однако это было месяцем-двумя позже. А в те минуты я, разумеется, ни о чем подобном не думал. От июньской жары, тягучей, как апельсиновый сок, от блистающего в тысячах стекол адского солнца, от асфальтовой духоты, от разговоров, от встреч, у меня плыла голова. Скорее всего я находился в состоянии легкого сумасшествия, в состоянии «грогги», когда смещаются реперы бытия, жизнь расплывается, становится призрачной, дрожит зыбким маревом, перестаешь отличать сон от яви, не понимаешь уже – живешь или только собираешься жить. Причиной этого, конечно, являлась Гелла. Наверное, каждому мужчине и в самом деле предназначена только одна женщина. А каждой женщине – только один мужчина, и никакой другой не в состоянии его заменить. И повелось это, вероятно, с той библейской эпохи, когда Адам и Ева еще пребывали в раю. Любовь – это воспоминание об утраченном рае. Воспоминание о блаженстве, некогда дарованном человеку. Это – в подсознании, в древних инстинкте, в эйдосах, в беспричинной тоске, которая вдруг охватывает нас в лучшие минуты существования. Можно, разумеется, никогда не встретить друг друга. Можно разминуться на шаг и не заметить, что встреча была близка. Судьба не обязана благоприятствовать нам. В конце концов, Адам был низвергнут из рая на остров Цейлон, а Ева, если не ошибаюсь, – куда-то в Среднюю Азию. И они двести лет искали друг друга. На первобытной земле – в горах, в пустынях, в лесах, где больше не было ни одного человека. На морских побережьях, где раздавался лишь шум прибоя. На бескрайних равнинах, уплывающих травами за горизонт. Вот и я точно также – двести лет искал Геллу. В каменных теснотах Москвы, в галлюцинирующих реалиях Петербурга. Двести лет, ни на один день меньше. И вот теперь, каким-то чудом найдя, вовсе не собирался ее терять.

По дороге мы практически не разговаривали. Гелла только спросила, действительно ли я намерен назначить заседание Клуба на послезавтра, ей в этом случае надо обзвонить всех участников, и я ответил, что – именно так, если, конечно, у них этот вечер не занят.

– Да нет, вечер пустой, – сказала Гелла. – Сезон мы закрыли, сегодняшнее мероприятие по плану – последнее…

Затем она, помедлив, спросила не боюсь ли я: подряд два таких самоубийственных происшествия. И я ответил ей, что, конечно, боюсь, но что делать, это, на мой взгляд, единственная возможность хоть как-то разобраться в случившемся. Посмотреть на ситуацию не снаружи, а изнутри.

– Я тоже там буду, – сказала Гелла.

Больше не было произнесено ни слова. Однако все время, пока мы, притиснутые друг к другу, находились в метро – сначала на перегоне до Невского, а потом на длиннейшем, заполненном гулом участке до «Василеостровской», – пока поднимались по эскалатору и торопились от станции к серому, в алебастровой лепке зданию Центра, я, хоть и старался изо всех сил не глядеть на Геллу, тем не менее непрерывно чувствовал ее присутствие. И Гелла, по-видимому, тоже чувствовала меня. Зачем было говорить что-то еще? Никакие слова нам не требовались. Ударил гонг, пропела труба за лесом, засверкали на лепестках капли росы. Пухлощекий младенец с крылышками спустил тетиву, и стрела, неслышно прошелестев в воздухе, пробила мне сердце.

Я даже не вскрикнул.

Я лишь внезапно понял, кого напоминает мне Гелла. Она напоминала ту девушку, которая когда-то, очень давно, в ином времени, в иной жизни, не отрываясь, смотрела на меня из окна через двор.

Разумеется, это была не она.

И одновременно это была она, словно заново появившаяся на свет.

Я нашел то, что, казалось, потерял навсегда.

И от этого мне было немного страшно.

А в Центре мне действительно не понравилось. Я помнил эти помещения пустыми, тихими, затененными, с таинственно поскрипывающим паркетом, с перетекающими по стенам бликами застекленных эстампов.

Теперь же он совершенно преобразился. Зажжены были обе круглые люстры, скрывающие потолок, и от яркого света залы выглядели маленькими и тесными. Впечатление это усиливалось колоссальным количеством присутствующих. Люди теснились на крохотной площадке при входе, где и без того было не повернуться, медленно, будто частицы в бурлящей каше, перемещались по главной гостиной, уменьшенной к тому же чем-то вроде эстрады, стягивались группами во втором помещении, вдоль казарменных стен которого выстроились столы с закусками.

Духота царила такая, что непонятно было, как не лопаются желтые лампы. Мне сразу захотелось отсюда исчезнуть. Тем более, что и Гелла меня тут же покинула. Ей как секретарю требовалось принять участие в каких-то срочных административных делах. Она извинилась с несчастным видом, сказав, что это не более, чем на полчаса, и, изогнувшись всем телом, поскольку иначе было никуда не протиснуться, исчезла в колышущейся человеческой массе. Меня это совсем обескуражило. Нет ничего хуже, чем находиться на празднике, к которому никакого отношения не имеешь. Все знакомы друг с другом, все делятся впечатлениями, все преисполнены значимости осуществляющегося события. Короче говоря – все при деле, лишь ты один – как дурак, не знаешь, куда приткнуться.

Примерно такое было у меня настроение. На официальную часть, которая, видимо, была очень короткой, мы с Геллой, к моему облегчению, опоздали, однако из программки, подобранной на подоконнике, я уразумел, что здесь происходила презентация коллективного сборника «Судьба России». Кому-то, скорее всего, самому Димону, который, кстати, и был обозначен в программке как инициатор проекта, пришла в голову светлая мысль, что если собрать под одну обложку патриотов и демократов, либералов и коммунистов, рыночников и консерваторов, то получится интересный контраст. Тут же, на подоконнике, присутствовал и сам сборник: здоровенный, на шестьсот с лишним страниц кирпич в багровой обложке. Я его даже открывать не стал. Сколько таких сборников я видел за последнее время: «На краю бездны»… «Проданная Россия»… «Набат»… «Кому это выгодно?»… Несть им числа. Иллюзий на этот счет у меня уже не было. Все эти сборники, все эти антологии и брошюры, все эти книги, повествующие о страданиях смутного времени, можно было сразу же отправлять во вторичную переработку. «Публицистика», как их охарактеризовал бы Борис.

Соответственно разделились и участники мероприятия. Одно их крыло, составляющее, по моей оценке, примерно половину присутствующих, сгруппировалось вокруг низкорослого, кряжистого такого, плотного, уверенного в себе мужчины, судя по бороде лопатой, истинного патриота. Мужчина сжимал в пальцах граненный стакан и голосом, на который невозможно было не обернуться, говорил о том, что главной задачей каждого россиянина является сейчас возрождение русской духовности: противостояние западному меркантилизму, уродующему человека, низкопробной коммерческой литературе, растлевающей ума и сердца. Слушатели порывисто соглашались и поминутно тянулись к нему, чтобы чокнуться.

В другой группе люди были в основном чисто выбритые, а если и с бородами, то – аккуратно обметывающими скулы по европейским стандартам. Мужчина в центре ее, тоже – крепенький, тоже – плотненький, низкорослый такой, сжимал в руках не стакан, а бокал с признаками сухого вина. И возвещал он не о бездуховности, обессиливающей Россию, а о гибели демократии и произволе полицейского государства. Все честные люди должны были немедленно встать на защиту гражданских прав и свобод. Голос его звучал так же непримиримо, сразу чувствовалось: шаг влево, шаг вправо от демократии – расстрел на месте, а нечеловечески оттопыренные хрящеватые уши вздрагивали в такт каждому слову.

В общем, закрыть глаза – та же московская мелкотравчатая околополитическая тусовка. Разве что фуршет здесь был победнее: вместо коньяка и шампанского – водка и дешевое сухое вино, а вместо икры и множества необычных салатов – бутерброды с обветренным сыром, загибающимся по краям.

Я знал, что все это уже ушло. Это – теневая реальность, призраки, заклинающие самих себя. Они существуют, только пока говорят, и потому говорят непрерывно, поддерживая в себе иллюзию бытия. Они уже никому не нужны. Новое время идет, не замечая их разговорных конвульсий. Это вообще – свойство времени. Оно изменяется независимо от того, хотим мы этого или нет. Просто гаснет в театре свет, поднимается занавес, раздается незнакомая музыка, вспыхивают преображающие реальность софиты, и начинается пьеса, где у нас нет ролей.

В конце концов я очутился перед дверью, ведущей в помещение Клуба. Дверь была плотно прикрыта, но, как выяснилось, не заперта. Внутри было темновато: лампы выключены, шторы задернуты. Сумрак, однако, рассеивало бледное фосфорическое сияние, просачивающееся снаружи. Оно придавало комнате таинственный облик: мерцала крючками вешалка в ближнем углу, стулья вдоль стен замерли в ожидании посетителей, длинная поверхность стола, казалось, мечтала, чтобы на нее положили лист чистой бумаги. Этому не мешал даже гул голосов из-за двери. Напротив, он еще больше подчеркивал уединенность этого помещения. И мне на секунду почудилось, что я вижу чахоточный электрический свет, горящий под потолком, блики его в стекле, выложенные по краю блокноты и авторучки, вдумчивых, напряженных людей, внимающих выступлению. Мне хотелось быть среди них. Мне хотелось, чтобы Сергей Валентинович, посмотрев на меня так, словно мы дружим тысячу лет, объяснил бы вечное онтологическое различие между собой и другим , подчеркнув при этом, конечно, необходимость трансцендентного диалога. И чтобы Маша, извините, Мария Бертольдовна, строгим голосом, от которого мгновенно стихают все разговоры, уточнила бы, что проблема другого есть на самом деле проблема границы, есть проблема выделения личного из вселенского и осуществлена она может быть лишь посредством наименования. И чтобы отец Серафим, дослушав ее, мягко заметил бы, что в действительности эта проблема – мнимая, она снимается при переходе к более высокому уровню бытия: в метафизическом, провиденциальном единстве, которое языка вовсе не требует, в любви, например, или, что то же самое, в Боге, поскольку Бог, согласно христианскому представлению, есть любовь…

Вот чего мне хотелось бы. Мне даже казалось, что я, как сквозь сон, слышу их голоса: приветливый – Сергея Валентиновича, отчетливый – Маши, горячий, пылающий внутренней страстью – игумена Серафима. Они звучали у меня в сознании. И я уже сделал шаг, чтобы, отодвинув стул, сесть среди них. И в это мгновение дверь в соседнее помещение скрипнула, ворвался свет, бубнеж множества разговоров, черный силуэт образовался в проеме, и Гелла неуверенно как-то, словно ослепнув, спросила:

– Вы – здесь? Извините, Дмитрий Николаевич просит вас, если можно, буквально на пять минут…

Я заметил странную вещь. Гелла стояла в дверях, свет падал из-за спины, яркий желтый прямоугольник протянулся через всю комнату. Он выделял в темноте плашки паркета, часть стула, плинтус у противоположной стены.

Все было нормально.

Все, кроме одного.

У Геллы не было тени.

Чуть позже она сказала:

– Я понимала, что вам это не нужно. Но я ничего не могла сделать. Дмитрий Николаевич заметил вас здесь, попросил позвать… Вот так… Неловко было отказываться…

– Ну, и правильно поступили, – сказал я.

– Все равно, чувствую себя виноватой…

В действительности ничего страшного не произошло. Помимо Димона, опять-таки, несмотря на жару, облаченного в плотный, солидный пиджак, в небольшом кабинете находились два человека: мордастенький улыбающийся мужчина с тугими щеками, которого Димон представил как председателя какого-то научного фонда (мужчина улыбнулся, точно японец, и сказал, что ему очень приятно), а во-вторых, мой сосед по купе, тот самый, что выражал намерение подвезти. Мужчина, впрочем, и не думал скрываться, тут же воскликнул: Да-да, мы с вами встречались!… – и пока я лихорадочно соображал – случайное это совпадение или нет, потряс мне руку и назвался руководителем фирмы по импорту лабораторного оборудования.

– Мы не коммерсанты, – увесисто объяснил он. – Мы пытаемся обеспечивать потребности российской науки. Доходы, сами понимаете, небольшие…

По его виду я бы так не сказал.

Впрочем, какой смысл возражать?

Меня же Димон отрекомендовал как сотрудника Центра инновационных стратегий, занимающегося, помимо всего, еще и менеджерским обеспечением.

Для меня это было некоторой неожиданностью. Однако возражать я тоже не стал. В конце концов, какое это имеет значение?

А суть дела, по которому тут собрались, заключалась в следующем. Какими-то кривыми путями, о которых Димон выразился весьма туманно, дав тем самым понять, что распространяться на эту тему не хочет, он получил сведения о том, что на юго-восточном берегу Крыма, неподалеку от Феодосии, распродается по бросовым ценам бывший военный поселок. Когда-то там располагалась флотская часть, обеспечивавшая что-то в Феодосийской бухте, потом эта часть ушла, поселок был передан на баланс местной власти. Та уже десять лет не представляет, что делать: местные жители брать эти дома не хотят, у них есть свои, а «новые русские» или «новые украинцы», поскольку Крым теперь входит в состав бывшей «братской республики«, предпочитают базироваться поближе к Ялте, Форосу, Ливадии, другим местам фешенебельного обитания. С их точки зрения, Феодосия – это глушь. Между тем, там около сотни домов, строились для офицеров, фундаменты, стены – настоящий бетон, простоят без ремонта еще лет четыреста, подведено электричество, до побережья не более километра. Правда, газ привозной, пресную воду закачивают насосом из скважины, зато участки при каждом доме – от двенадцати до пятнадцати соток: виноград, дыни, хурма, персики. Выходишь – срываешь со своего дерева абрикос. Хорошо? Хорошо! Это после петербургской зимы!.. Стоимость дома вместе с участком – сто-двести долларов. Сто – подальше от побережья, двести – поближе. Можно ручаться, что года через четыре она вырастет на порядок. А сколько это будет стоить лет через десять, особенно если территорию благоустроить…

Димон значительно поднял брови.

В общем, он предлагал вложиться в этот проект, скупить, пока местные не расчухали, весь поселок, чуть-чуть привести в порядок, покрасить хотя бы, а затем спокойно, не торопясь, продавать дома уже по настоящей рыночной стоимости. Тут, видимо, будет цениться не столько сам дом, сколько участок под будущую застройку. Тем более, что участки не трудно объединить – по два, по три, по четыре, по сколько хочешь. У него самого таких денег не было, и он собирал людей, которым можно было бы доверять.

Далее последовали вопросы. Сосед по купе, склонив крупную, коротко стриженую, будто из камня, бугристую голову, с подозрением поинтересовался, почему все же земля отдается так дешево? Сто долларов за участок с домом, знаете ли… Нет ли тут каких-нибудь подводных камней?.. И Димон, округлив голубые глаза, объяснил ему, что сейчас, как он уже говорил, все это находится в ведении местного кооператива, кооператив нищий, ни на что не способен, а надо платить земельный налог, за строения, за воду, за электричество, вносить страховку, отчислять что-то на предполагаемое благоустройство. Они будут рады, если удастся привлечь какие-то средства со стороны.

Затем сосед поинтересовался, а как с местным законодательством? Все-таки – Украина. Считается, что – независимое государство. Как тамошние бугры отнесутся к собственности иностранных граждан?

На это Димон ответил, что все решаемо. В правление акционерного общества, которое предполагалось создать, войдет, во-первых, председатель местного муниципального образования, он только что избран, значит впереди – еще два срока, и, во-вторых, косвенным образом, через жену – чиновник из земельного комитета правительства Крыма. Прикрытие достаточно очевидное. Все остальное, конечно, будет зависеть от нас. Как мы поставим эти дела, так и пойдет. И кроме того, надо учесть, это ведь не чисто коммерческое предприятие. Это будет «научный поселок» в рамках недавно подписанной межправительственной программы. Совершенно иной статус собственности…

Он посмотрел на мужчину с тугими щеками, и тот, улыбнувшись, сказал, что в министерстве данный вопрос сейчас прорабатывается. Скорее всего, он будет решен . Это значит, что на местное своеволие всегда найдется управа. Из Киева, из Москвы – там посмотрим. Тут ведь главное, чтобы поселок с самого начала был заселен правильными людьми. Тогда большинство проблем отпадет…

Сосед по купе был частично удовлетворен.

– Ну, это дело, конечно, еще надо обкашлять, – заключил он.

– Конечно, конечно, мы вполне можем подождать пару недель…

Мужчина с тугими щеками опять улыбнулся. И вдруг стало понятно, что мягкость его обманчива. Под декоративной резиной – жесткий металл.

Я в этой ситуации чувствовал себя лишним. Димон, приглашая меня, по-видимому, неправильно оценил мое нынешнее положение. Он, вероятно, рассчитывал на московские связи Бориса, и был прав, поскольку какими-то нужными связями Борис несомненно располагал. Если бы захотел, вполне мог бы это дело продвинуть. Только ведь Борис не захочет. Борис – человек глобальных задач. Что ему некий разваливающийся поселок где-то под Феодосией? Мелкое акционерное общество, собирающееся хапнуть порядка «лимона»? Борис вежливо отмахнется и забудет об этом уже через пару минут. Если Димон здесь на что-то рассчитывает, то совершенно напрасно. Да и лично меня это предложение не взволновало. Я был рад лишь тому, что при данной беседе не присутствует Светка. Вот уж кто бы немедленно вспыхнул, как бенгальский огонь: дом в Крыму, участок с хурмой, с персиковыми деревьями! Не успокоилась бы, пока не влезла в это дело по самые уши. В общем, хорошо, что Светка не слышит.

Гораздо больше меня обеспокоило то, что Гелла, сидевшая в некотором отдалении за компьютером, вдруг взяла свою сумочку, повешенную на спинку стула, чуть кивнула Димону, который в ответ тоже слегка кивнул, а потом прошла за нашими спинами и бесшумно выскользнула в коридор.

Неужели она собирается уходить?

Не может быть!

Пробормотав что-то вроде того, что «через минуту вернусь», я также выскользнул из кабинета. Гелла уже была у дверей. Как раз теребила ручку замка, которая, по-видимому, проворачивалась. Обратила ко мне лицо из бледных теней:

– Извините, пожалуйста, мне – пора…

– Что случилось? Почему вы уходите?..

Вот тут она и сказала, что ей передо мной неудобно. Однако, Дмитрий Николаевич велел пригласить.

А потом, будто испугавшись чего-то, подняла обе ладони:

– Не провожайте меня, не надо…

– Но почему, почему? – спросил я.

– Потому что не надо… Пожалуйста… Я вас очень прошу…

И прежде, чем я успел сказать что-то еще, выпорхнула наружу.

Несколько секунд я смотрел на закрытую дверь. Почему-то она казалась мне совершенно непреодолимым препятствием. По-прежнему доносился из двух смежных залов гул голосов, шарканье ног, шипение набираемой из-под крана злобноватой воды. Димон, вероятно, распорядился поставить кофе. Все это было так обыденно, так привычно. Так успокаивало меня, так соответствовало моим представлениям о реальности. Живи – как жил. А вот если я сейчас поверну ручку двери, сделаю шаг вперед, то попаду совсем в иной мир. Мир, откуда возврата уже не будет.

Я вовсе не был уверен, что хочу этого.

Может быть, как раз не хочу.

Хотя, кто его знает, чего я на самом деле хочу?

Наверное, мне следовало опомниться и возвратиться к Димону.

Это было бы лучше всего.

И все-таки я взялся за ручку, толкнул дверь и вышел на улицу.

На улице за то время, что мы провели у Димона, все изменилось. Откуда-то наползла мутная туманная пелена, тлеющая жарой, и, словно тяжелое покрывало, укутало небо. Складки ее неторопливо теснили друг друга, смешивались, пропадали, вздувались, а по исподу их, над самыми крышами, перемещались, клочья дыма, черные облака.

Собирался дождь, быть может, гроза. Все задохнулось в мороке тягостного ожидания.

Впрочем, видимо, ненадолго.

Знойное предупреждающее дуновение накатилось со стороны набережной. Взметнулась пыль, скопившаяся на обочинах, дрогнули двери и окна, вдавленные мощным порывом. Заколыхались тополя в сквере: слетела с них горстка листьев и, точно в обмороке, поплыла по воздуху.

Казалось, что они никогда не коснутся земли.

Дуновение это, наверное, подхватило и Геллу. Я лишь краем глаза успел заметить, как она сворачивает в просвет ближайшего переулка. А когда я добежал, в свою очередь, до угла, ее зыбкая, растворяющаяся в тумане фигура, почему-то находилась уже на расстоянии пяти-шести домов от меня. Словно ее и в самом деле перетащило порывом ветра. Она оглянулась, переходя на другую сторону, и вдруг опять, как видение, исчезла за поворотом.

Я ничего не мог сделать. Потому что когда я, запыхавшись немного, добежал до следующего угла, Гелла как раз поворачивала в просвет третьего переулка.

Она не спешила, не ускоряла шаги, и все равно двигалась гораздо быстрее.

Я чувствовал, что сейчас ее потеряю.

И действительно, третий переулок был пуст, его сумеречную тревогу, выстланную булыжником, подчеркивали мертвые головы фонарей.

Не знаю, жил ли кто-нибудь в этих домах или они стояли покинутые, заброшенные уже долгие годы. Во всяком случае, ни единого человека здесь видно не было, а за черными стеклами, отражающими забвение, не ощущалось признаков жизни.

Неужели Гелла успела опять куда-нибудь повернуть?

В конце концов я, вероятно, утратил бы след: проскочил бы по переулку, помчался бы сломя голову, неизвестно куда, но когда мне было уже рукой подать до очередного угла, из приземистой подворотни, наполненной мраком, выскользнул еле слышный шорох.

Даже не шорох – тень шороха, эхо тени.

Никто не различил бы его, кроме меня.

Не раздумывая, я кинулся под мрачноватую арку. Света здесь не было: двор встретил меня молчанием каменного колодца – мятые водосточные трубы, идущие немыслимыми зигзагами, свисающие карнизы, сорванная, вероятно, еще в прошлом веке дверь ближней парадной. Затем открылись – второй двор, третий, четвертый… Они тянулись нескончаемой чехардой. И везде то же самое – сумрак, ржавчина, запустение, никаких намеков на жизнь. Я не понимал, куда я бегу. Остановился лишь в тот момент, когда увидел, что впереди – явный тупик. Толстая, наверное, очень старая, облупившаяся до кирпичей, глухая стена, да еще обнесенная поверху колючей проволокой.

Шороха шагов больше не было.

Я слышал только свое дыхание, рвущееся из горла.

Видимо, сюда выходили задники какого-то предприятия. За стеной вздымались в муть неба две фабричных трубы, увенчанных багровыми огоньками. Расплывы теней образовывали вокруг них хвостатые завихрения. А у основания труб, видимые из-за стены, громоздились цеховые строения, облепленные арматурой; тоже – трубами, какими-то железными лесенками, отвисающими тросами, проводами, решетками.

Не понять было, работало это все или уже давно умерло. Если бы спросили меня, я, скорее, склонился бы ко второму. Слишком уж протухшим, диким, заброшенным это выглядело. И противоречило данному заключению только одно: справа, с темной площадки, которую образовывала стена, из-за куч щебня, песка, гниющих досок, навалов мусора, из непроницаемой черноты, скопившейся между ними, раздавались какие-то странные вязкие, чавкающие, судорожные звуки.

Различить там что-либо было нельзя. Слишком плотно накладывались друг на друга тень стены и тень дома. Однако по характеру этих звуков, по мокрому, хлюпающему их оттенку создавалось неприятное впечатление. Будто там находится нечто вроде огромного чана, полного грязи, и в чану, расталкивая жижу земли, пытаясь опереться о комья, которые обманчиво выскальзывают и распадаются, не понимая, где верх, где низ, ворочается что-то невразумительное.

Вот оно шлепнуло по осклизлой кромке сначала одной липкой конечностью, затем – другой, пошарило ими вокруг, ощупывая, точно слепой, неровности почвы, наконец обнаружило что-то, вцепилось и с мучительным всхлипом стало выдираться наверх.

Я вдруг почувствовал, что стою в центре заброшенного квартала, что кругом – нежилые дома, пустые дворы, потустороннее беспамятство тишины.

Кричи – не кричи, никто не услышит.

Впрочем, я в этот момент не успел даже испугаться по настоящему. То, что выпросталось из чана, встало на ноги, приобретя карикатурно-человеческие очертания. Несколько ужасных мгновений оно стояло, покачиваясь, точно от слабости. А потом медленно, очень медленно, будто во сне, чмокая босыми ступнями, двинулось в мою сторону…

Глава восьмая

Дождь начался только ночью. Где-то около двух часов меня разбудил стук форточки, дернутой порывом ветра. И сразу же вслед за этим разошлась прелая мешковина небес, воздух дрогнул, будто лопнула тугая струна, чудовищный водяной грохот обвалился на город. Струи хлестали по крышам, переливчатыми свистящими водопадами низвергались в сумрак двора, разбивались внизу об асфальт и, вскипая сонмами пузырей, устремлялись к промоинам канализации. Стекла от дождевого напора подрагивали, и когда я, плохо соображая со сна, прошлепал к окну и вновь открыл форточку, в лицо мне ударили брызги водяной пыли.

Тем спокойнее выглядела сейчас квартира. Горела на тумбочке пузатая лампа, которую я после вчерашних событий выключить не решился: свет ее, рассеянный абажуром, словно защищал комнаты от непогоды, да пылал аквамариновой зеленью огонек охранной сигнализации, поставленной сотрудниками Авдея. Он показывал, что попытки проникновения не было.

И все равно сердце у меня бешено колотилось. Казалось, что за дверью, на лестнице, в полумраке, едва подернутом освещением с верхнего этажа, покачиваясь на студенистых ногах, топчется безобразный, вылепленный из мокрой грязи, громадный, неуклюжий Голем и, покряхтывая от усилий, пытается просунуть палец в прорезь замка. Лицо у него черное, из протухшей земли, комковатое тело облеплено корешками, камешками, осколками бутылочного стекла, а возле слоновьих ступней расплывается по площадке лужица жижи.

Нельзя было давать воли воображению. Нельзя было потакать инстинктам, неважно, обоснованно или нет, предупреждающим об опасности. Иначе они, пробудившись, как зверь, начнут терзать мозг жестокими коготками кошмаров. Мне это было давно известно. Надуманные тревоги будоражат сознание так же, как и действительные. И потому я даже не стал пытаться снова прилечь, возвращаясь тем самым под власть сумеречного дождевого грохота: слишком много теней поджидало меня в том краю, а вместо этого сполоснул в ванной лицо, растер его короткошерстным неприветливым полотенцем и, приведя таким образом себя в некоторый порядок, опустился в кресло у лампы и расстегнул папку с материалами, привезенными из Москвы.

Правда, в данном случае я открыл не ту ее часть, где на десяти страницах убористой машинописью была изложена загадочная история Клуба, а другую, несколько более объемистую, в которой, как извещал предварительный комментарий, содержались записи В. А. Ромашина, касающиеся Петербурга. Тот же комментарий ставил в известность, что велись эти записи, скорее всего, в течение последнего полугодия и отражены в том же порядке, что и в рукописном источнике. Подчеркивалось, что большинство заметок представляют собой выписки из различных книг, причем список книг с указанием соответствующих страниц прилагается.

В этом аккуратизме чувствовалась рука Аннет. Я буквально видел, как она, получив, разумеется, соответствующие распоряжения от Бориса, связывается со специалистами, могущими что-то сказать по данному поводу, буквально с ножом у горла (за определенную плату, конечно) вынимает из них необходимые сведения, педантично согласовывает их между собой, а затем, поздно вечером, когда в офисе, кроме охранника, уже никого нет, чертыхаясь, набирает на компьютере сводную библиографию. Губы у нее плотно сжаты, волосы, будто после сражения, торчат в разные стороны, а воздушное, из гнутых трубочек креслице, не рассчитанное на такие телесные формы, жалобно поскрипывает, грозя развалиться.

Я только вздохнул.

«Итак, Петербург был основан в мае 1703 года на Заячьем острове. Согласно преданию, когда Петр I осматривал берега Невы, изыскивая место для крепости, с небес спустился орел и сел ему на руку. Это было расценено как знак свыше. Согласно другому преданию, на этом же месте от факела одного из царских сопровождающих загорелась сосна, а когда огонь спал, кстати, так же неожиданно, как и возник, то оказалось, что дерево стоит невредимым. Решено было, что и город, основанный здесь, тоже будет неопалим. Интересно, вспоминали ли об этом предании в страшное для современников лето 1862 года, когда одно за другим взрывались адским огнем то дровяные строения на Фонтанке, протянувшиеся от Чернышева моста до нынешнего Семеновского, то Пажеский корпус на Садовой улице, первоначально построенный как дворец Е. Дашковой, то ветхие, из пересохшего крепежа, пакгаузы на Разъезжей. Казалось, что от города останется одно гигантское пепелище. Дым застилал улицы, выедал глаза, молодой Достоевский бежал сквозь него к кумиру тогдашнего поколения. Н. Г. Чернышевскому – умолять того прекратить пожары»…

«Первым же губернатором города стал Александр Данилович Меншиков, сподвижник Петра, сделавший головокружительную карьеру: от разносчика пирогов (что, впрочем, может быть, только легенда) до генералиссимуса, светлейшего князя, хозяина изумительного, в голландском стиле, дворца на набережной. Потом он чудом избежал казни, обвиненный в хищениях, после смерти Петра посадил на престол Екатерину I (Марту Скавронскую), далее проиграл политическую борьбу – был сослан, лишен всех званий, умер в провинциальном Березове»…

«На двадцать лет был сослан фельдмаршал Миних, герой Крымских походов. Более двадцати лет провел в ссылке герцог Бирон, приехавший в Петербург из захолустной Курляндии. Григорий Зиновьев, властелин Петрограда времен революции, был позже расстрелян. Сменивший его С. М. Киров – убит прямо в Смольном»…

«Это неправда, что Петербург выстроен „на костях“. Жертв при его возведении было не больше, чем при строительстве других городов. Документы той бурной эпохи это хорошо подтверждают. Не было этих сонмищ людей, которые безгласно легли в ржавую воду. И все-таки – „на костях, на костях“»… Легенда оказалась сильнее реальности»…

«Примерно сто островов, соединенных мостами. Примерно двадцать рек и речушек, текущих под улицами. Вода и болотная топь, покрытые корочкой камня. Когда строили величественный Исаакиевский собор, купол которого возвышается над всеми окрестными зданиями, то было ему предсказание, что через сто лет он погрузится в трясину»…

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Заговор ангелов» – новый роман Игоря Сахновского. Роман мог бы показаться мистическим, если бы не б...
На землян нападали кровожадные хищники, мутанты-каннибалы, алчные и безжалостные оливийские разбойни...
– Не надо… – пролепетала девушка, но и ее слова не возымели действия. Нож рассек ладонь, которой она...
В джунглях Черного континента нескольких минут достаточно, чтобы из путника превратиться в пищу. Есл...
«Меня ввели в класс во время урока. Мама – я это чувствовал, еще стояла за дверью и ждала. Ребята об...
Жизнь – это не то, что было пережито, а то, что ты об этом помнишь, и то, как ты об этом рассказывае...