Не знает заката Столяров Андрей
«Сентябрь 1777 года: вода поднялась более чем на три метра, затоплен весь Петербург, лишь некоторые районы Выборгской и Литейной частей не подверглись буйству стихии… Ноябрь 1824 года: вода поднялась на четыре метра, погибло около двухсот человек, разрушены и повреждены три тысячи зданий… Сентябрь 1924 года: подъем воды чуть менее четырех метров, затоплены Васильевский остров, Петроградская сторона, части Центрального и Выборгского районов… Всего за триста лет существования Петербурга в нем было около трехсот наводнений»…
«Обычный город не может выстоять в таком месте. Только – морок, только – видение, удерживаемое небесными силами»…
«Мне кажется, что этому городу не нужны люди. Без них он выглядит торжественнее, одухотвореннее… Пустой Невский, пустая Дворцовая площадь, пустые набережные, сияющие из конца в конец… Трудно представить себе Рим без людей. Или – Нью-Йорк, Лондон, Берлин, Париж… А здесь – пустынная нечеловеческая красота»…
«И еще я хочу сказать, что когда читала этот роман, то меня поразило, что почти все его действие происходит при ярком солнце. Ну, разве что один эпизод с дождем. Это когда Свидригайлов идет к Авдотье Романовне. Ни облачка, ни тени у Достоевского. Это очень трудно вынести – такое постоянное напряжение. Постоянное напряжение – когда солнце прямо в лицо. Когда все внимание – на самом себе»…
«Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт – парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора… Так жил город… Страна питала и никогда не могла досыта напитать кровью своею петербургские призраки»…
«Никто не верит в долговечность этого удивительного города. Невольно приходит на мысль та или иная война, то или иное изменение политики, которые заставят исчезнуть создание Петра, как мыльный пузырь при дуновении ветра, как картину волшебного фонаря, когда свет его погашен»…
«О, Ленинград, земля пустая / И нелюбезная народу!.. / Здесь мутят черти из Китая / В каналах медленную воду»…
«И, друг друга обняв, мы забыли, / Что нам звездный шептал алфавит. / Из забвенья, тумана и пыли / Наша бедная жизнь состоит. / Из печали, греха, покаянья, / Из любви, покаянья, греха, / Из объятия тьмы и сиянья / В еле бьющемся сердце стиха»…
«Петербургский дождь – это отражение арок и колоннад в мокром асфальте. Сырой петербургский туман – это фантасмагория архитектурных громад, выплывающих из неведомого, колеблющихся на грани небытия. Осенние листья – это томящая душу печальная красота старых дворцовых парков, с графикой черных стволов, разламывающих контуры далей. Белые ночи – это силуэты шпилей и куполов на золотом, будто перенесенном с византийских икон, тающем фоне. В этом строго-изящном соединении искусственного с естественным ощутима феноменология петербургского духа. Она легка и воздушна, словно подчинена какому-то божественному смычку. Сердце, прельщенное им, начинает изливаться звуками, словами и красками. Так дух творящий, не иссякая, самовоспроизводит себя»…
«Именно здесь, в Петербурге, необычайное сочетание явленного и тайного, феноменального с ноуменальным, созерцаемого с непостижимым насыщено такой энергетикой, которая потрясает слабый человеческий разум»…
«Петербург, лежащий пред нами, казалось бы, как на ладони, предстает загадочной „вещью в себе“, недоступным для усилий рассудка явлением. Мы догадываемся, что его тайная суть выражена эстетикой волшебства. И потому иногда нас посещают догадки иного рода. Каким-то внутренним чувством мы ощущаем вдруг, что суть эта сама по себе отнюдь не прекрасна: есть в ней нечто такое, о чем мы ранее не подозревали, нечто холодящее душу, ввергающее ее в состояние ужаса. И тогда, затронутые этой тревожной сутью, мы предпринимаем попытки постичь то, что в принципе непостижимо»…
Собственно, ничего неожиданного для меня в этих заметках не было. О Петербурге действительно существует огромная, практически необозримая литература – от популярных статей и эссе до серьезных научных исследований. Даже простое перечисление их заняло бы, вероятно, сотню страниц. И в подавляющем большинстве, какую бы тему ни затрагивал автор, из каких бы мировоззренческих постулатов он ни выводил свой дискурс, рано или поздно всплывают в текстах одни и те же устойчивые выражения: «душа Петербурга», «мистика Петербурга», «петербургская метафизика», «петербургский феномен». В свое время и я увлекался выписыванием подобных цитат. Это тоже одно из обманчивых петербургских видений. Тайна, заключенная в городе, кажется такой близкой, такой доступной, такой простой, что возникает чувство, будто бы проникнуть в нее не составляет труда: еще пара книг, еще несколько литературных обзоров, еще одна монография, и все станет изумительно ясным: рассеется пелена, поймешь умом то, что уже давно чувствуешь сердцем. И вот книги прочитаны, выписками, цитатами, соображениями заполнены две толстых тетради, изучена далеко не одна монография, а тайна, как тайной была, так и осталась. К разгадке не приблизился ни на шаг. Впрочем, ничего удивительного. Метафизика потому и названа метафизикой, что не переводится ни в какие логические конструкты. Умом ее постигнуть нельзя. Это источник любой религии, любого искусства, любой философии. Залог того, что у мира не существует границ. И если когда-нибудь это трансцендентное измерение, этот «бог» для одних и «непознанное» для других, все же будет исчерпано, если разум, бесконечно расширившись, поглотит эту метафизическую вертикаль, то и жизнь тогда, вероятно, перестанет быть жизнью, превратившись в механику, все траектории которой известны заранее. Правда, сейчас я воспринимал это немного иначе. В плеске дождя, в грохоте низвергающейся на улицы темной воды слышались угрожающие обертоны. Они как будто предупреждали меня, что я попал в ситуацию, справиться с которой, скорее всего, не сумею. Тайна города действительно существует. Это не вымысел, не спекуляции философствующих чудаков. Я уже прикоснулся к ней, почуял вокруг потустороннюю дрожь и теперь продвигаюсь все дальше в необратимо меняющуюся реальность. Это смертельно опасно. Каждый мой следующий шаг может оказаться последним. Вот, что я различал в шуме дождя. А с другой стороны, мне точно так же было понятно, что остановиться уже нельзя. Я этот последний свой шаг все равно сделаю. Опасно – не опасно, рискованно – не рискованно, но я пройду сквозь завесу, скрывающую неведомое. Будь, что будет. Так, вероятно, Колумб отплывал от побережья Испании в даль океана, так, вероятно, Амундсен пробивался к полюсу сквозь ослепительные льды и торосы. Смешно, конечно, но я сейчас чувствовал то же самое. Флаг уже был поднят на мачте. Паруса – наполнены ветром надежды. Я уже принял решение. И никакой будущий мрак, никакие дождевые нашептывания не имели надо мной власти.
Разбудил меня телефонный звонок. Я, как очумелый, скатился с тахты, куда вчера, на исходе ночи все же перебрался из кресла, и, пытаясь дотянуться до трубки, забарабанил пальцами по краю столика.
Звонила, разумеется, Светка. Я, как обычно, даже не нажав еще кнопку ответа, уже твердо знал, что это – она. Какая-то загадочная аномалия. Вроде бы вызов ее, кстати, не высвечиваемый на экранчике, ничем не должен был отличаться от десятков и сотен других, ведь их формирует одно и то же акустическое устройство, а вот, поди ж ты, звучит как-то иначе. В звонках Светки всегда чувствуется тревога. Звуки будто пульсируют, готовые лопнуть, раздуваются, мелко дрожат, вынуждая меня в панике хватать трубку. Светка точно боится, что я ей не отвечу, и не отвечу уже никогда, сколько ни набирай этот номер. Она мне сама как-то в этом призналась – сказала, что когда меня рядом нет, у нее подскакивает температура, она ничем не способна заняться, все проваливается куда-то: вдруг – ты ушел, тебя больше не будет. Успокаивается лишь тогда, когда я оказываюсь в пределах видимости… Не смейся, пожалуйста, это серьезно…
Сейчас она была именно в таком состоянии. А когда Светка в таком состоянии, ей лучше не возражать. Я это уже хорошо усвоил. И потому, повалившись все в то же кресло, покорно претерпевал шквал упреков, не уступающих по интенсивности недавнему ливню.
Одновременно я узнавал о себе много нового. Оказалось что я – законченный эгоист, эгоист природный, патологический, которого уже ничто не исправит, эгоист, даже сам не осознающий своего эгоизма, погруженный в себя настолько, что все другое отодвигается куда-то на задний план. Оказалось, что Светка для меня давно уже ничего не значит, так – прислуга, помощник по решению бытовых проблем, я о ней даже в принципе никогда не думаю, а если думаю, то, разумеется, лишь в последнюю очередь. Оказалось также, что вчера она звонила мне допоздна: в девять вечера, в десять, в одиннадцать, в полночь, в час ночи. Почему у тебя отключен сотовый телефон? Хотела позвонить еще в три часа, потом махнула рукой. Чем ты там вообще занимаешься? С девками гуляешь? Одолели воспоминания детства? А я тут с ума схожу! Два дня, как уехал, ни одного слова…
В общем, я был заклеймен, уничтожен, низведен до положения отщепенца, морально разоблачен, выставлен у позорного столба, и лишь после того, как глубина моего нравственного падения получила исчерпывающую характеристику, мне было милостиво разрешено пробормотать что-то в свое оправдание.
Впрочем, все мои доводы были тут же отвергнуты.
– Обязан был позвонить!.. Нет, я же в самом деле волнуюсь!..
И далее мне было объяснено, что, разумеется, никакими чрезвычайными обстоятельствами подобное поведение оправдано быть не может, все, закончено, прощения мне не заслужить теперь во веки веков, однако крохотный шанс у меня все-таки есть: если я всю свою жизнь, буквально с этой секунды, целиком и полностью, не рассуждая, посвящу ей, Светке, то, может быть, когда-нибудь, лет через двадцать, она, так уж и быть, подумает о том, чтобы смягчить приговор. Так что, не трать времени, начинай. А вообще я должен теперь звонить ей три раза в день – утром, днем, вечером, не отговариваясь никакой занятостью.
– Хочу тебя видеть, – сказала Светка. – Видеть, чувствовать, осязать… Стукнуть тебя по затылку… Устроить тебе грандиозный скандал… Возвращайся… Скорее, скорее…
На том мы и расстались.
Еще несколько мгновений у меня было горячо в сердце. Телефонные разговоры со Светкой почти всегда действуют на меня подобным образом. Есть в них, помимо обычного женского беспокойства, что-то такое, без чего трудно жить. Ведь восемь миллионов людей в Москве: умных – глупых, красивых – уродливых, богатых – бедных, а все равно – для нее нет никого, кроме меня. И с другой стороны, восемь миллионов людей в Москве: симпатичных – отталкивающих, разговорчивых – молчаливых, порядочных или не очень, а все равно – для меня тоже нет никого, кроме нее. Вот это, наверное. То, что из накрапывающей простудной Москвы протянулась ниточка в летнюю духоту Петербурга. И пока эта ниточка дрожит и натягивается, пока она звенит и трепещет, заставляя сердце биться быстрее, я чувствую, что еще существую, что я жив, что я есть, что я – не бесплотная тень, блуждающая во мраке.
Правда, меня встревожило одно обстоятельство: неожиданное признание Светки, что вчера она не могла до меня дозвониться. Свой сотовый телефон я не отключал, деньги на счете были, подзарядка ему не требовалась. Трубка вообще функционировала нормально, о чем свидетельствовал только что состоявшийся разговор. Можно было, конечно, предположить некую системную неисправность, сбой на линии, какие иногда происходят у самых надежных фирм. Однако это уже – ЧП, о котором операторы сразу же известили бы. Впрочем, гадать бессмысленно. Проще отнести это к разряду тех странных фактов, которые сопровождали мое пребывание в Петербурге. Мне не хотелось сейчас о них думать. Не хотелось думать о них, ничего зря накручивать, не хотелось снова ввергать себя в состояние маниакальной тревоги. Ни к чему хорошему это не приведет. Лучше оставить, как есть. Пусть все успокоится, выдохнется, осядет на дно, как мутная взвесь. Пусть прояснится само собой.
Это было самое правильное решение. Вообще Светкин звонок меня явно приободрил. Или, может быть, тут сыграл свою роль ночной ливень: переплески воды, дробь капель, рев труб, как будто возвещающих о конце света? Дождь в Петербурге – это ведь не то, что в Москве. Дождь в Москве – это просто одно из явлений природы. То, что в прогнозе погоды называют скучным словом «осадки»: немного сырости, немного грязи на улицах, немного транспортных неудобств, поскольку чаще, чем обычно, возникают заторы. А дождь в Петербурге – нечто совсем иное. Это уже не «осадки», это какой-то загадочный метафизический ритуал: светлая таинственная вода, плывущая ниоткуда и никуда, смывающая все лишнее, оставляющая только самую суть. Под дождем в Москве становишься просто мокрым, а под дождем в Петербурге – еще и немного другим. Будто вдруг понимаешь то, чего раньше не понимал, будто замечаешь те стороны жизни, которых прежде не видел.
Убирая постель, я даже что-то мурлыкал себе под нос, хотя музыкальный слух у меня напрочь отсутствовал, а, стоя под душем, отфыркивался с таким удовольствием, что любой бегемот позеленел бы от зависти.
Не так много и нужно, чтобы придти в хорошее настроение.
И лишь когда, обернутый полотенцем, я прошлепал из ванной в комнату, ощущая, что помолодел на несколько лет, и когда замахал, как птица, ладонями, чтобы они быстрее обсохли, обостренное за последнее время чутье подсказало, что в квартире, помимо меня, кто-то есть.
Я остановился, как вкопанный.
Сердце у меня подпрыгнуло и напряженным тугим комком запечатало горло.
Говорил он, наверное, минут сорок. Точно не знаю, я по часам не следил. И одновременно, ни на секунду не умолкая, успел совершить множество мелких действий: снял джезву с сушилки, насыпал туда кофе, налил воды, поставил ее на конфорку, дождался, пока закипит, нашел чашечки с толстыми стенками, сполоснул их, протер, выставил вместе с сахаром на поднос, перенес его в комнату, освободил место на столике, постлал салфетки, разлил тягучий ароматный напиток, высыпал в низкую плошечку горстку орехов и затем, открыв кейс, достал оттуда несколько папок в черных обложках. Все это – в едином режиме, связно, без каких-либо пауз. Не сбиваясь, не теряя нить разговора. Словно он исполнял сложный, скользящий танец, настолько заученный, что ни одна из каденций усилий уже не требовала.
Суть же его монолога сводилась к следующему. Борис полагал, что ситуация ныне находится в зоне критической нестабильности. Впрочем, ничего удивительного в этом нет. Ближние цели выработаны, а вектор дальнейшего продвижения не определен. Вспомни, откуда вообще возникла эта фигура. Когда Ельцин окончательно выдохся, со всей остротой встал вопрос о его преемнике. Причем, нужен был такой человек, который мог бы не позволить гиенам растерзать мертвого льва. Ведь требовали тогда отдать под суд, привлечь к ответственности за реформы, расследовать одно, другое, третье, четвертое. Чем это в результате могло бы закончиться? Войной элит, постепенно распространяющейся на всю страну. И вот попробовали тогдашнего премьер-министра – оказался мягок, не справился даже с собственным прокурором. Начали готовить другого – поторопился, обнаружил чрезмерные политические амбиции. А у этой кандидатуры были очевидные преимущества: во-первых, связи в спецорганах, которые можно было грамотно реализовать, а во-вторых, по его работе в администрации Петербурга складывалось впечатление, что этот человек выполняет взятые на себя обязательства. В политике, между прочим, большая редкость. И ведь действительно: сразу после избрания появился Указ, фактически, гарантирующий Ельцину неприкосновенность. Кстати, не только ему – его ближайшему окружению. Можно сказать, идеальная кандидатура. Но отсюда и трудность: все первые годы он находился в плотном кольце прежней административной команды, спутаны руки, под непрерывным контролем, только так, ни одного шага в сторону. Чуть ли не весь первый срок ушел на то, чтобы освободиться. И ведь постепенно достиг: сменил всех советников, руководителя администрации, почти всех министров, главу правительства, который демонстрировал независимость, выстроил «властную вертикаль», поставил на место слишком прытких губернаторов и президентов республик, в конце концов предотвратил возможный распад страны. В этом его заслуга, возразить нечего…
Борис перевел дыхание.
И вот он власти добился. Власти у него сейчас столько, сколько нет ни у одного законно избранного президента. Тиранов и диктаторов я в расчет не беру. У него – карманный парламент, который примет любой нужный закон, у него – колоссальный рейтинг, который дает ему право, практически, на любые действия, у него – послушное, исполнительное правительство, действующее по принципу «чего изволите?». Политических конкурентов у него нет. Оппозиция, даже если захочет, не способна ничего изменить. И что дальше? А дальше – пугающая пустота. Нет Большого проекта. Непонятно, чем можно удержать фокус внимания. Очевидно, что лозунг «Обогащайтесь!», который нынешние либералы выдвинули еще при Ельцине, у нас не работает. Он основан на логике протестантизма: успех в бизнесе, успех в карьере есть благоволение божье. Достиг успеха – значит спасен. Сделался миллионером – значит избран. Это – в подкорке. Это впитывается в сознание прямо с детства. А в православной реальности, к коей мы все, независимо от веры или безверия, принадлежим, спасение, то есть высшая цель, зависит исключительно от духовных усилий. Православие – вообще не деятельностная религия, она не требует от человека ничего, кроме веры. Это тоже впитывается с детства: в семье, в школе, на улице, с приятелями, с друзьями. Это непрерывно воспроизводится русской литературой, которая вот уже двести лет твердит то же самое. Счастье не в богатстве, а в праведности. Обрати внимание: у нас даже мещанство другое. Я имею в виду тот средний класс, который, по мнению западных социологов, консолидирует общество. У нас никто не будет переламываться ради новой машины, ради нового телевизора, если старый еще прилично работает, ради двенадцати комнат в доме вместо восьми. То есть, будут, конечно, но это такой ничтожный процент, который на сознание общества почти не влияет. Нужно, чтобы сменились два-три поколения, тогда, может быть, мифологема материального станет преобладающей. Придет другой воздух. Придут люди, которые им смогут дышать. Период полураспада ментальности, смены определяющей парадигмы, как известно, двенадцать лет. Всего, значит, лет двадцать пять – тридцать.
Он долил себе кофе из джезвы.
Понимаешь, что я имею в виду? Страна объединена не идеей, а человеком. И человеку этому нечего предложить, кроме известного всем «мочить в сортире»… Ведь ситуация просто шизофреническая. Президент пришел к власти, опираясь на поддержку одних сил: консерваторов, бюрократов, крупных чиновников, губернаторов, а вынужден проводить политику совершенно других – либералов, которые потерпели сокрушительное поражение. То есть, пустота наверху разрастается. Собственная партия сейчас душит его в объятиях. Поэтому – новый блок, предназначенный оттянуть у них часть сил. И что? Сразу же после выборов он тоже выходит из-под контроля. Не на кого опереться. Нет людей, которым можно было бы доверять. Предположим, он поставил перед правительством задачу по борьбе с бедностью, а как они ее будут решать? Ресурсов для этого нет. Пятьдесят специалистов советуют, все – в разные стороны. Тут нужен политический гений, чтобы выбрать правильное направление. А он – не гений, он просто здравомыслящий обыватель. Ему неуютно в этом царстве колеблющегося пейзажа. Тем более, что интуитивно он чувствует, насколько непрочно его могущество. Его власть – это власть обстоятельств. Его рейтинги, на которые так любят ссылаться, это– рейтинги ожидания, это – популистский самогипноз, кредит под будущие свершения. При первой же серьезной подвижке они распадутся. Кстати, признаки этого уже есть. Помнишь, только что, выборы в Алтайском крае? Перед вторым туром, в самый напряженный момент, он встретился с действующим губернатором. Казалось бы, такая поддержка! И тем не менее, избиратели проголосовали за другую кандидатуру. Он уже не оправдывает надежд. Он более не дает того, чего от него ждут…
Борис был все такой же: немного всклокоченный, оживленный, с блестящими, выпуклыми, как две маслины, глазами, с промельками быстрых ладоней, которые порхали над столиком, с прищуром век, выказывающим внимание к собеседнику, и вместе с тем выглядящий исключительно подтянутым и опрятным – в свеженькой модной рубашке, в галстуке, в брюках без единой помятости. Как будто и не провел ночь в поезде. Я догадывался, за что его любит Аннет. От него исходила завораживающая энергия. Никаких вялых сомнений. Никакой мучительной слабости или колебаний. Он твердо знал, что следует делать. В политике это называют харизмой. И я, разумеется, понимал, что он имеет в виду. Экономика экономикой, это хорошо, что удалось добиться в стране некоторой стабилизации. Чуть-чуть, отползти от пропасти, глотнуть воздуха, начать с трудом разбираться, что происходит. Однако этого не достаточно. Человек так уж устроен, что помимо обеспеченного существования ему нужно что-то еще. Ему требуется нечто большее, чем просто жизнь, нечто такое, что имеет оттенок высокого смысла. Ведь не для того же он является в мир, чтобы только есть, пить, спать, размножаться, болеть, стариться, умирать. Ему еще надо поднять лицо и вдруг увидеть над собой небо, полное звезд. И еще ему надо закрыть глаза и вдруг ощутить внутри себя непреложный закон. И внезапно, в проблеске откровения осознать, что это одно и то же. Иными словами, человек лишь тогда чувствует себя человеком, когда его личное бытие сопряжено с трансцендентным, когда на жизни лежит отсвет предназначения, когда через мелочи и случайности, загромождающие существование, сквозит вечность.
Так что, Бориса я хорошо понимал. Но одновременно я понимал и нечто такое, что, надо признать, меня очень тревожило. Борис стал другим. Внешне он был точно таким же, как я его помнил, и, тем не менее, он стал другим. Прошло меньше трех дней с того дождливого московского вечера, когда мы, отрывисто переговариваясь, ехали на вокзал, а он уже стал другим. Или, быть может, я сам стал другим. Петербургский воздух, которым я дышал эти три дня, подействовал так, что от меня прежнего почти ничего не осталось. И потому, слушая его «установочный монолог», явно предназначенный для того, чтобы «заточить» мне сознание, я считывал из него не только то, о чем Борис говорил, но и то, о чем он по разным причинам предпочитал умалчивать.
Речь шла о концепции «нового текста». Эта проблема уже давно обсуждалась в среде московских политтехнологов. Ведь пустота, о которой ранее упоминал Борис, не будет существовать бесконечно. Природа, как известно еще со времен Аристотеля, пустоты не терпит. Она неизбежно будет чем-то заполнена. И вот тут ключевой вопрос: чем она будет заполнена? И другой, связанный с этим вопрос: кто ее будет спонтанно или целенаправленно заполнять? Вопросы эти чрезвычайно важны. Ведь одно и то же событие можно представить в разных мировоззренческих интерпретациях. И в зависимости от этого принимать разные меры. Например, взрывы в московском метро, которые прогремели недавно, можно истолковать как агонию изживающего себя, бандитского, террористического режима, дискредитированного теперь в глазах мирового сообщества, а можно и как очередную, весьма успешную акцию борцов за свободу, вынужденных, конечно, идти на крайние меры, но исключительно потому, что другого выхода у них нет. Разные интерпретации – разные политические ответы, разные ответы – разные стратегии действий, которые будут по ним выстраиваться. Причем, это не схоластические рассуждения. В свое время в российский менталитет, опустошенный социализмом, была очень грамотно проведена экспансия либеральных смыслов: реальность была зафиксирована в «западной версии» бытия, что, в свою очередь, повлекло целый комплекс стратегических преобразований. В результате мы сейчас там, где мы есть. Правда, тогда пространство решений было пустым: смыслы социализма выродились до полного разложения, никакого организованного сопротивления они оказать не могли. А сейчас сюда устремляются с разных сторон. Вот в чем тут суть. Раздел материальных ресурсов в России закончен, начинается схватка за ресурсы интеллектуальные. Начинается ожесточенная битва за свою версию бытия, за свое, и ничье иное, прочтение текущих событий, за постановку базисных смыслов, за согласование их, за организацию определенного типа мышления, за создание на этой основе национальных приоритетов, за безусловную легитимизацию их, за стратегический перехват реальности. В конечном счете – за господствующее мировоззрение, за его тотальную инсталляцию, за формирование прикладного дискурса. Это – власть. Тот, кто создаст «новый текст», будет владеть умами.
И вот тут возникает третий, вероятно, самый главный вопрос. Каким образом наложить на реальность новую картографию смыслов? Как перевести ее из элитарного восприятия в массовое? Как сделать ее приоритетной в коллективном сознании?
Собственно, есть только два механизма. Либо создается политическая организация, партия, которая эти смыслы объявляет своими и затем пытается индоктринировать ими всю социальную психику. Способ ненадежный, громоздкий, даже при нынешних изощренных политических технологиях занимающий обычно не менее десяти лет. Коллективная психика – штука очень инерционная. Либо то же самое осуществляется через ретранслятор, резко усиливающий сигнал. А кто у нас сейчас является самым действенным ретранслятором?
Я чуть было не опрокинул чашечку с кофе. Кусочки головоломки теперь действительно складывались в картинку. Не только психотерапевтическое воздействие, усиливающее у реципиента собственно жизненность, но и придание этой жизненности определенного деятельностного направления. Конечно, все это не так однозначно. Во-первых, президент – не кукла, а человек, то есть он способен на действия, вызванные спонтанными импульсами. Об этом, кстати, забывает большинство аналитиков. Множество концептов, выглядящих в теории идеально, на практике не работают именно потому, что человек совершает поступки, противоречащие всякой логике. Просто у него сегодня настроение не такое. Просто все надоело, тоска, хочется чего-то иного. И вот – неожиданный шаг, решение, все летит к черту, ситуация переворачивается на сто восемьдесят градусов. Предсказать это, просчитать, учесть нельзя никакими методами. А во-вторых, и я об этом уже говорил, там такая какофония предложений, которую практически невозможно осмыслить. Советуют действительно пятьдесят человек, и каждый по мере сил тянет в свою сторону. Результирующую из этого, естественно, не сложить. И вот тут становится понятной исключительная роль Клуба. Если президент вместе со своим окружением сидит на «петербургской игле», если он регулярно, хотя бы для отдыха дышит тем же смысловым воздухом, что и мы, то возникает тот же психологический резонанс: общий язык, общее представление о том, что и как следует делать. Это, пожалуй, самое главное. Самое важное из всего, что тут наличествует. И, кстати, Сергей Валентинович, рассказывая о малограмотном сельском попике, которого крестьяне слушают охотнее пламенных революционеров, не учитывал именно этого обстоятельства. Попик говорил с ними на одном языке. Причем, не только в проповеди, но и в повседневной жизни. Отсюда – доверие, которое не создашь только интеллектуальным усилием. Отсюда – необыкновенное единство слушающего и говорящего. Ведь человек в большинстве случаев руководствуется не логикой. Он руководствуется чем-то иным, что определить почти невозможно: «запахом эмоций», «вкусом не высказанного», мгновенным коннектом, который вдруг устанавливается с собеседником. И если Клуб такой коннект создает, то уже одно это ставит его вне конкуренции. Потому что возникает возможность семантической акупунктуры, возможность получить максимальные результаты при минимальных организационных усилиях. Более того, в инъекцию можно заложить все что угодно, надеть реципиенту ту оптику, сквозь которую он будет воспринимать реальность. Вот, какие отсюда следуют выводы…
Борис, видимо, прочел мои мысли. Что, впрочем, не трудно, если работаешь с человеком несколько лет. По выражению глаз, по мимике, по жестикуляции начинаешь догадываться, о чем тот думает.
– Именно так, – сказал он, вытирая салфеткой пальцы. – Хуже всего здесь то, что мы и в самом деле выстроили систему власти, когда все зависит от одного человека. Исключительно от его воли, его желания. Премьер и министры, конечно, работают, но ведь правительство можно убрать одним росчерком. Для этого требуется только оформить указ. И если возникнет такая необходимость, президент может сам сесть за компьютер и набрать нужный текст. Соответствующие шаблоны у него имеются. Премьер может войти в кабинет, даже не подозревая о своем увольнении… И получается, что мы все, вся страна, все сто сорок пять миллионов граждан, тысячи самолетов, танков, ракет, тысячи ядерных боеголовок, все – в руках одного-единственного человека. А что завтра родится у него в голове? Какие его озарят идеи, какие неожиданные завихрения? Ведь все действительно неустойчиво, все смутно, неопределенно, все едет, все пробуксовывает, все ползет, все будто тонет в наплывах психоделических сновидений… Где явь?.. Где иллюзии?.. Пространство межвременной пустоты… «Теневые реальности», жаждущие воплощения… Знаешь, что говорят последние социологические опросы? Подавляющее большинство россиян оценивают настроение в государстве как «очень тревожное». Вот тебе и успехи стабилизации! Подсознание не обманешь! Видимо, чисто интуитивно мы все чувствуем разницу между настоящей работой и имитацией деятельности, имеющей декоративный характер. Чувствуем преобладание пустоты. Теракты, которые прогремели в последнее время, опасны не столько количеством жертв – в дорожно-транспортных происшествиях людей гибнет гораздо больше – сколько своими психологическими последствиями: неуверенностью, разочарованием, падением авторитета, бессилием. И возникает соблазн примитивных действий. Возникает непреодолимый соблазн ясности и простоты. Ударить кулаком по столу, закрутить гайки, превратить указы в команды, которые безоговорочно выполняются. Вот тебе еще немного социологии: меньше четверти взрослого населения рассматривает свободу в спектре приоритетных ценностей. Большинство ставит ее чуть ли не на последнее место. Тоска по «русскому Пиночету». Тоска по хозяину, способному навести порядок железной рукой. Только у нас нет внятного горизонта. Нет «чикагской команды», которая могла бы быстро модернизировать экономику. Авторитаризм здесь представляет собой не средство, а цель. Это будет второе издание ГКЧП, исправленное и дополненное. Полный мрак, из которого мы, вероятно, уже не выберемся. Больше никаких шансов, никаких перспектив, никаких надежд, предвещающих более-менее благополучный исход. Агония, хаос, распад на всем необозримом пространстве от востока до запада… Вот, о чем идет речь… Я уж не говорю о том, что человек – смертен. Или, как сказано в известной книге, даже – внезапно смертен… Вот, с чем мы вынуждены считаться…
Ничего нового он мне не сказал. Я помнил, как на одном из недавних коллоквиумов, посвященном как раз проблеме государственного контроля, выступавший там представитель московского ФСБ на вопрос «как он расценивает нынешнее назначение на ключевые посты бывших сотрудников органов государственной безопасности», не задумываясь, ответил, что лично ему это не слишком нравится: «питерские чекисты своими необдуманными и поспешными действиями дискредитируют интересную и, в общем-то, перспективную идею тоталитарного государства». Все это вполне естественно. Мы же – не единственная группа в стране, которая специализируется на проектах развития. Существуют, разумеется, и другие, не менее нас продвинувшиеся на этом пути. Тоже – «теневые реальности, жаждущие воплощения».
Борис откинулся в кресле и секунды три сидел молча, соединив кончики пальцев. Будто прозревая тот мрак, который надвигался со всех сторон.
Потом распахнул глаза и посмотрел на меня.
Зрачки у него были не черные, как обычно, а серые, потерявшие цвет, в дряблых желтоватых прожилках.
Словно вымоченные в воде.
– Ты мне веришь? – негромко спросил он.
Больше мы ни о чем поговорить не успели. Приехал Авдей, и беседа переключилась на другую тему.
Авдей в этот раз был один, без помощников, которые, как он выразился, «готовили сейчас танцплощадку для бенефиса», и потому, вероятно, более деловой, более озабоченный, более соответствующий своему реальному возрасту. Он уже не походил на подростка, место которому на дискотеке. Напротив – собранный, энергичный, взвешивающий каждое слово профессионал, несомненно знающий, что нужно делать, и несомненно несущий ответственность за принятые решения.
Он не стал тратить времени ни на какие предварительные разговоры – сразу же, едва поздоровавшись, подсел с другой стороны к столу, точными скупыми движениями освободил его от бумаг и выложил передо мной четыре черно-белые фотографии.
– Узнаете?
Ракурс был, конечно, другой, освещение – солнечное, дневное, чрезмерно контрастное. И тем не менее, сомневаться не приходилось. Я мгновенно узнал проеденную до кирпичей, глухую мощную стену, колючую проволоку на ней, разнокалиберные строения, облепленные арматурой, две мертвых трубы, тянущихся в поднебесье. А на следующих фотографиях, сделанных уже с близкого расстояния, – земляную яму, до середины наполненную комковатой тяжелой грязью.
Все – один к одному.
– Найти было не трудно, – сказал Авдей. – Собственно, это единственный близлежащий квартал, где сейчас ведется ремонт. Дальше мы уже привязывались по деталям. Трубы, стена и все прочее… Вы топографию подтверждаете?
– Подтверждаю, – ответил я.
Неужели это было на самом деле? Сейчас, среди чистого утреннего сияния это выглядело неправдоподобно.
– Следов мы не обнаружили, – сказал Авдей. – Ну, это понятно – после такого ливня. И, кстати, хорошо, что был ливень. Возможно, Голем размыт, вам пока опасаться нечего. Вряд ли у него хватило сообразительности укрыться. Големы вообще туповаты…
– Голем? – тоже несколько туповато переспросил я.
– Ну да, человек, сделанный из красной глины или земли. Вы обратили внимание, что грязь в яме бурого цвета? Впрочем, там, наверное, было темно… Мы предполагаем, что имела место попытка сформировать Голема. Конечно, согласно классическому преданию, нужно было у него на лбу начертать слово «zmet». В переводе с древнееврейского означает «истина». Но это, по-видимому, необязательно. Вероятно, бывают случаи, когда жизнь в гомункулусе пробуждается фактом его создания. Здесь, скорее всего, было именно так. Повторяю, вам пока опасаться нечего. Голем, по всей видимости, попал под ливень, размыт, угрозы не представляет. Яму мы засыпали известью. – Авдей усмехнулся. – Тоже, оказывается, проблема – известь достать… На всякий случай проводим сейчас поиск в вашем районе. Если Голем все-таки выжил, можете не сомневаться, его обязательно перехватят. Тем более, у нас есть время до вечера…
Я посмотрел на Авдея. Тот кивнул, собрал фотографии, спрятал их в плоский твердый портфельчик с цифровыми замочками. Я посмотрел на Бориса. Тот слегка поднял брови и пожал плечами. Как будто хотел сказать: а я тут при чем? Более он ничем отношения к этому делу не выразил. Впрочем, мне следовало бы помнить, что и свою работу в Москве Борис, будучи по профессии журналистом, начал с того, что напечатал в одном популярном еженедельнике серию сенсационных статей о появлении снежного человека. Якобы в тайных лабораториях КГБ, по особому распоряжению Политбюро, еще в конце семидесятых годов было выведено существо, обладающее сверхчеловеческими способностями. Предполагалось использовать его в спецоперациях за границей. Теперь существо это вырвалось на свободу, рыщет по городу, нападая на женщин, преимущественно – на блондинок… Статьи вызвали ажиотаж. Блондинок в Москве стало заметно меньше. У Бориса, как он позже рассказывал, даже появилась идея брать лепту с парикмахеров, с визажистов, с производителей краски. А снежного человека действительно начали замечать. Как-то раз даже показали по телевидению. Паника образовалась изрядная. Мэрия Москвы выступила с официальным опровержением. Именно тогда, кстати, Борис задумался о возможностях, которые открывает управление коллективным сознанием.
Правда, здесь была не сенсация.
– Вы это серьезно? – подрагивающим голосом спросил я.
Борис снова пожал плечами, а Авдей, щелкнув замками, дополнительно передвинул над каждым из них выпуклую узкую планочку с мелким рифлением.
Вероятно, заблокировал механизмы.
– Если мы хотим, чтобы нынешнее заседание завершилось благополучно, то обязаны предусмотреть все, даже самые невероятные версии. Я отвечаю за вашу безопасность сегодня вечером. И было бы нежелательно пускать что-либо на самотек. Кстати, на всякий случай имейте в виду, что с Големом, согласно тому же преданию, можно справиться двумя способами. Во-первых, стереть в слове «zmet» у него на лбу букву «z», получится «met», то есть по-древнееврейски «смерть». Он утратит способность двигаться. А во-вторых, – смотреть ему прямо в глаза. Зрительного контакта Голем тоже не переносит. Только при этом взгляд отводить нельзя. Ни в коем случае; что бы вокруг вас ни происходило. Усвойте, пожалуйста: души у Голема нет, зато он обладает нечеловеческой силой. Впрочем, я думаю, что до этого не дойдет…
– Надеюсь, – сказал я.
Далее они проинструктировали меня, как я должен вести себя на сегодняшнем заседании. Борис сказал, что по некоторому размышлению он решил, что ему самому лучше там не присутствовать. Поскольку ни в прошлый, ни в позапрошлый раз его не было.
– Надо соблюсти чистоту эксперимента, – сказал он.
Тут я был с ним согласен.
Что же касается темы предстоящей дискуссии, то вот, пожалуйста, все необходимые материалы. Это распечатка того, что в прошлый раз говорилось. Посмотри, полистай, особого времени это у тебя не займет. Я не думаю, что ты должен повторять слово в слово текст своих… э-э-э… предшественников, но, конечно, основные концепты в дискуссию желательно встроить. Акцентировать таким образом смысловой вектор. Остальное не трогаю, это уже – на твое усмотрение.
Он придвинул ко мне одну из привезенных с собой черных папок. На лице Авдея при этом не дрогнул ни один мускул. Вид у него вообще был слегка отсутствующий. Однако я вдруг почувствовал, что он многое бы отдал, чтобы ознакомиться с содержимым.
Его собственные инструкции были более прагматичными. Авдей считал, что мне следует выдержать тот временной интервал, который зафиксирован в документах. Начать в семь часов вечера, в крайнем случае – в семь пятнадцать, а закончить заседание где-то около девяти. Именно так происходило и в прошлый раз.
– Не знаю, имеет ли значение время, но было бы очень желательно уложиться в данные рамки. Кстати, тогда и нам будет проще.
Я обещал, что обязательно постараюсь.
Прикрывать меня, по его словам, будут три человека. Двое – непосредственно в Центре, в зале через площадку, который предполагалось на этот вечер освободить, и еще один назначен прогуливаться под окнами. Его задача – представить потом объективный отчет. Сам Авдей тоже будет где-нибудь рядом. Где именно, он пока не решил. Хочет сохранить за собой свободу действий.
– В общем, не беспокойтесь, мы вас без внимания не оставим, – заверил он.
– Да-да, разумеется, – подтвердил Борис.
Я, в общем, и не беспокоился. Мне все это казалось спектаклем, разыгрываемым с кем-то другим.
В качестве дороги домой Авдей предложил два маршрута. Первый – переулками, на Средний проспект, и по нему – до станции метро «Василеостровская». Так обычно ходил В. А. Ромашин. Собственно, в ближайшем к Центру переулке его и нашли. Или второй маршрут – вдоль Университета, через Неву, мимо сада, мимо Адмиралтейства, по Гороховой улице, далее свернуть на Фонтанку, и по набережной, метров триста, до Бородинской. Этим маршрутом, как мы полагаем, следовал А. Злотников, возвращаясь в тот день. По мнению Авдея, второй вариант был предпочтительнее. Он длиннее, с запасом, больше возможностей для маневра. Если Голем вдруг как-нибудь себя обнаружит, мы его отсечем. К тому же, здесь исключается такой плохо контролируемый этап, как метро. Я не хотел бы вдаваться в детали, но мне кажется, что подземных линий следует избегать.
– Вам виднее, – суховато ответил я.
– Значит, договорились.
Авдей поднялся.
Даже стоя, он не слишком возвышался над нами. И было странно, что от этого невысокого, щуплого, вовсе не солидного человека, с удлиненной, сплюснутой головой, напоминающей молот, в джинсах, в полосатой рубашке, зависит сейчас так много.
Впрочем, я ему доверял.
– Тогда – ни пуха вам ни пера!
– К черту! – ответили мы с Борисом в один голос.
На этом техническая подготовка была закончена. Авдей тут же уехал, и более ничего примечательного не случилось. Если не считать, разумеется, что около четырех часов дня позвонила Гелла и бесцветным официальным голосом сообщила, что заседание, назначенное на сегодня, обязательно состоится: она обзвонила всех, все подтвердили свое присутствие.
Так что, в отношении участников трудностей не было.
– Я специально предупредила, чтобы не опаздывали, – сказала Гелла. – Все, как один, обещали быть вовремя.
Мне очень хотелось спросить, куда она вчера подевалась? Намеренно ли завела меня в этот двор с купелью Голема или, быть может, тут – стечение обстоятельств. Однако, Гелла, по-видимому, к разговорам расположена не была. Коротко передала информацию и повесила трубку. Наверное, звонила с работы и потому говорить не могла.
Меня, в свою очередь, слышал Борис. Мне тоже не хотелось вдаваться в подробности.
Так мы ничего друг другу и не сказали.
Наверное, это было к лучшему.
Правда, тогда я об этом еще не знал.
Глава девятая
В Клубе уже все было готово. На трех подносах выстроились ряды чашек – для чая, для кофе, стояли распечатанная заварка, кусковой сахар в коробке, вздымалась из плетеной корзиночки горстка разноцветных конфет.
Чайник тоже уже вскипел. Гелла водрузила его на ближайшую стойку.
Держалась она сугубо официально. Сдержанно поздоровалась, спросила, как я себя чувствую. Ни словом, ни взглядом не намекнула на то, что было вчера. Будто бы исчезнуть посередине нежилого квартала было для нее делом обычным. Она лишь выглядела немного бледнее, будто не выспалась. А когда отворачивалась от окон, попадая в душную тень, то казалось, что кожа у нее на щеках чуть-чуть светится. Впрочем, это могли быть отблески верхних ламп. Они все почему-то горели. И стеклянный надрыв их неприятно смешивался с жарой.
Я потянулся к выключателю на стене.
– Не надо, – сказала Гелла.
– Почему?
– В прошлый раз свет был зажжен. И в позапрошлый раз – тоже…
Она впервые посмотрела мне прямо в глаза.
– Как вы считаете? Еще не поздно все отменить…
О том же самом сказал и Димон, когда я заглянул к нему в кабинет. Он был уже в пиджаке, стоя, явно на выходе. Просматривал пару бумаг, решая, по-видимому, брать их с собой или нет.
Увидел меня – высоко поднял брови.
– Честно говоря, думал, что ты не придешь. Хрен его знает, что тут получится. Зачем это тебе?
– Сам не знаю, – искренне сказал я.
Димон мигнул А потом еще раз – мигнул.
– Ну-ну… Если так… Желаю успеха…
И затем немного смущенно, путаясь в словах, объяснил, что он сам, к сожалению, задержаться не сможет. У него встреча с партнерами по Феодосийской программе. Ну, ты помнишь, мы это вчера обсуждали. Ночью они уезжают, надо бы, пока есть возможность, обговорить все детали. Так что, извини, я – бегу. Хотя прошлый раз, как ты знаешь, меня тоже не было…
И Димон исчез. Только щелкнул язычок замка на дверях. Я его нисколько не осуждал. Человек устроил свою жизнь так, как хотел: наладил ее, отрегулировал, расставил все в нужном порядке. Вытаскивать его из скорлупы на сквозняк было бы по меньшей мере невежливо. И, кстати, если уж придерживаться фактов, Димон был не совсем точен. В прошлый раз на самом заседании Клуба он, разумеется, не присутствовал, однако, согласно хронометражу, составленному Авдеем, еще более часа находился у себя в кабинете. Работал, как сам Димон объяснил, с документами. Ушел примерно минут за тридцать – тридцать пять до конца семинара. Не знаю, имело ли это какое-нибудь значение? Ладно, бог с ним, с Димоном.
Димона я тут же выбросил из головы. Было не до того: начали понемногу подтягиваться члены Клуба. Я узнавал их по материалам, которые недавно листал. Вон та молодая, энергичная женщина, яркой внешностью, открытым костюмом смахивающая на звезду эстрады, в действительности – доктор наук, профессор, автор монографии о происхождении человека. Книга вышла уже в четырех европейских странах; готовится издание в Японии и США. А вон тот приветливый, улыбающийся человек в джинсах, в темно-серой рубашке с закатанными рукавами, чуть сутулый, подвижный, обметанный аккуратной бородкой по скулам, – известный историк, специалист по Октябрьской революции. В справке указывалось, что на его лекции приезжают даже из других городов. А высокий, на полголовы выше всех, молчаливый, очень серьезный юноша, сразу же вытащивший из пиджака сигареты, – тоже историк, автор книг о древних персидских царях. Кстати, его исследование я в прошлом году просматривал. Вон те двое – психологи, занимающиеся эйдетическими технологиями, а вон тот невысокий мужчина, похожий на Дэн Сяопина, – известный экономист, редактор крупной газеты, выпустивший недавно двухтомник по европейской модернизации. И еще один юноша, занимающийся компьютерными проблемами, и еще – молодая женщина, математик, пытающаяся совместить ее с метафизикой.
Несколько в стороне, отъединенный, вероятно, возрастом и положением, стоял Д. А. Одинцов, согласно той же справке Аннет, – координатор Петербургского отделения Союза ученых. Вид у него был такой, будто он размышляет о фундаментальных основах современного бытия. И так же, несколько в стороне стояли Маша и Сергей Валентинович. Они ни о чем фундаментальном не размышляли – волнуясь, посматривали то друг на друга, то на меня. Маша время от времени нервно поправляла прическу, и тогда Сергей Валентинович, успокаивая, сжимал ей локоть.
Некоторая напряженность вообще чувствовалась. Разговор поэтому был путаный, вялый, спотыкающийся о паузы. Точно у людей, которые оказались вместе случайно и поэтому не могут найти подходящей темы.
Обсуждались последние предложения президента, связанные с переходом от выборов губернаторов к их фактическому назначению.
Мнения на сей счет разделились.
Кто-то считал, что введение этой системы означает существенное уменьшение гражданских прав и свобод: все-таки источник власти – народ, только он может решать, кому эту власть передать. А кто-то возражал, впрочем не слишком настойчиво, что источником власти в провинции давно уже стали региональные кланы, они озабочены только собственными интересами, и назначение губернаторов – просто способ избавиться от чрезмерного местничества. Мрачный юноша заметил на это, что мы все пока еще не граждане, а только подданные: чувствуем себя комфортно, лишь когда нами командуют. А женщина, похожая на звезду эстрады, ответила, что превращение подданных в граждан как раз и осуществляется через включение их в реальные демократические институты, другого способа нет, пока не набьем себе шишек, ничему не научимся.
Конец дискуссии положил отец Серафим. Он несколько опоздал, запыхался, по-видимому, последнюю часть пути шел быстрым шагом, и потому ответил с несвойственной ему резкостью, что власть – от бога, все остальное – постольку, поскольку этому соответствует. Что же касается данного предложения президента, то лично он ничего страшного здесь не видит: в США губернаторов избирают, а во Франции префектов провинций назначает правительство. И что, во Франции демократии меньше?
Спорить после этого стало не о чем. Все вдруг, не сговариваясь, потянулись в комнату для заседаний. Гелла порывисто встрепенулась и, вдохнув-выдохнув, быстро коснулась моей руки. Я, впрочем, особого волнения не испытывал. У меня было лишь обычное, чуть лихорадочное возбуждение, которое возникало всегда перед началом работы. Ни в какие мистические опасности я не верил. И тем не менее, когда мы расселись – строго соблюдая порядок, который был в прошлый раз, и когда я, заняв место в торце стола, внезапно оказался в фокусе глаз, взирающих на меня с тревогой и ожиданием, по сердцу пробежала струйка озноба.
Несмотря на жару, на гнет духоты, который уже начинал ощущаться.
Я чувствовал себя приговоренным к казни.
Собственно, ничего сверхъестественного от меня не требовалось. Согласно сценарию, разработанному Борисом, я должен был в качестве вступления произнести тот самый текст, которым уже открывались прошлые заседания Клуба. Текст, который произносили и Ромашин, и Злотников. Причем мне даже не нужно было повторять его слово в слово. Борис считал, что данном случае это значения не имеет. Злотников, начиная свое злосчастное заседание, вовсе не копировал речь предшественника. И Борис полагал, что можно придерживаться того же порядка.
Именно так я и сделал. Я начал с того, что существование властных элит – закономерно обусловленное явление. Общество уже с момента своего появления начало разделяться на управляющее меньшинство и управляемое большинство. По-другому, вероятно, нельзя. Прямая демократия, недолго существовавшая в Древней Греции, когда все граждане Афин собирались на площадь и коллективно принимали или отвергали какой-то закон, ушла в прошлое. Сейчас она невозможна. Мир стал слишком сложен. Им уже не может управлять дилетант, понятия не имеющий о механике социальных взаимодействий. К тому же большинство людей вовсе не стремится во власть. Их не привлекают мутные и опасные воды политики. Они с облегчением передают эти свои права кому-то другому.
Далее я коснулся функций элит. Если выделить самую суть, сказал я, то их всего две: во-первых, сохранение того, что наработано обществом, – это традиционализм, стабилизационная функция, функция накопления прикладного и философского позитива, а во-вторых, развитие, улучшение существующего – это инноватика, функция социальных преобразований. Причем, здесь, видимо, существует некий баланс, отклоняться от которого чрезвычайно опасно. Если преобладают традиции, общество впадает в застой, мы это видели в эпоху «развитого социализма». Если же главенствует инноватика, то есть преобразования идут слишком быстро, значит начинается революция, хаос, социальный разлом. Искусство управления, искусство устойчивого развития как раз и заключается в том, чтобы держаться внутри определенного интервала, не пересекать ни границу хаоса, ни границу застоя. Правда, как это осуществлять на практике – особый вопрос… Соответственно функциям идет и распределение страт: правящая элита, стремящаяся удержаться у власти, контрэлита (оппозиция то есть), стремящаяся к власти придти, антиэлита, творческая элита, оценивающая тех и других. Это концепция В. Парето, являющаяся, в свою очередь, эхом воззрений Макиавелли. История представляет собой циклы смены элит. Антиэлита к власти, как правило, не приходит. Разве что во времена бурных революционных преобразований.
Затем я перешел к современности. Здесь я сказал, что у советской партийно-административной элиты, кстати, консолидированной значительно больше, чем элиты западных демократий, имелись свои специфические особенности: она распоряжалась ресурсами всей страны, но при этом не обладала ими на правах собственности. Советский руководитель, попадая на Запад, с изумлением замечал, что власти у него в десять раз больше, чем у любого западного управленца такого же ранга, но по сравнению с европейцем или американцем он – просто нищий. На свои тридцать долларов суточных он даже не может пригласить их в ресторан. Не говоря уж о том, чтобы купить виллу на побережье, пару машин, построить квартиру, передать это по наследству. Диссонанс был невыносим. Вот почему элита КПСС не слишком препятствовала перестройке. Иначе бы мы еще двадцать лет барахтались в социализме. Другое дело, что, попытавшись конвертировать власть в собственность, старая управленческая элита сделала это не слишком удачно. В ней не было пассионарности, не было дикой жажды приобрести сразу все. Она проиграла и комсомольцам, не обремененным традициями партийной этики, и странным, с ее точки зрения, «выскочкам», ставшим через какое-то время российскими олигархами. Эти «социальные кондотьеры» были намного мобильнее. В результате, что мы имеем сейчас? Сейчас мы имеем, во-первых, глобализованную элиту, то есть тех, кто благодаря сверхкапиталам подключился к мировой экономике: их национальные приоритеты не интересуют, они рассматривают Россию лишь как одно из оперативных полей. А во-вторых, мы имеем патриотическую элиту, то есть тех, кто пытается ориентироваться на канон, на традиционные представления, не замечая, правда, что они уже не работают. Первые тянут нас в хаос, в пертурбации нарождающегося глобализма, вторые – в застой, в изоляционизм, в затхлое советское прошлое. И то, и другое, конечно, – социальные крайности. И вот тут, несомненно, возрастает значение антиэлиты. В нашей терминологии – элиты творческой, интеллектуальной. Потому что элита – не те, кто принимает политические решения. Элита – те, кто продуцирует формат бытия. Те, кто постулирует – как можно и как нельзя. Более того – дает пример следования этому поведенческому эталону. Можно сказать и так, что если государство, управляющие структуры служат мозгом, мускулами, руками общества, являются его «телом», его «социальной физиологией», то элита, подлинная элита, служит его душой, его «верховным судьей», нравственным императивом, как называл эту функцию Кант. Она отбирает побудительные импульсы социума: приглушает одни, усиливает другие, облекает их в мировоззренческие нормативы, концентрирует и передает соответствующим группам «социальных нейронов». Именно это уравновешивает традицию и инноватику, формирует баланс, не позволяющий скатываться ни к хаосу, ни к застою. Выражаемые такой элитой мотивация и воля общества определяют жизнеспособность нации в долгосрочном плане. А поскольку в эпоху глобализации, в эпоху тотальных контактов состязательность сверхкультур переместилась прежде всего в сферу сознания, то важнейшим фактором конкурентности государства становятся те, кто это сознание создает: философы, аналитики, писатели, композиторы, журналисты. Здесь важно следующее, ныне сознание общества может быть сформировано и извне, просто за счет трансляции чуждой ему культуры. Это такая завуалированная форма внешнего управления. И если подобное управление осуществляется стратегическими конкурентами, оно становится разрушительным, а положение общества – кризисным. Все мировоззренческие конструкты разваливаются, на первое место в этой искаженной среде выходят фантомные показатели: имидж, рейтинги, пиар, политические технологии. Достаточно немного ослабить центральную власть, и социум распадется на самостоятельные анклавы. Первоочередной задачей момента, задачей действующего президента как раз и является формирование подлинной национальной элиты. А она, в свою очередь, могла бы продуцировать устойчивый менталитет: связывать прошлое с будущим, традиции с инноватикой, синтезировать их, нарабатывать картографию опережающих смыслов. Без этого ничего не будет. Все остальное – техника, экономика, геополитика – возникает отсюда…
Говорил я примерно минут двадцать. В общем, вещи понятные: все это можно было прочесть в соответствующих аналитических публикациях. Мне было даже неловко произносить такие банальности. Однако, поскольку прошлые заседания начинались именно с этого, я был обязан их повторить.
Воцарилась непродолжительная тишина. Все молчали, как будто заново обдумывая услышанное. А затем крупный, бритоголовый юноша, в спортивном костюме, типичный «бык», а не специалист по компьютерным технологиям, высказался в том духе, что элиты бывают разные. Есть военные элиты, политические элиты, бизнес-элиты, научные, спортивные, бог знает еще какие. У каждой из них – свои собственные интересы, и каждая пытается совместить свой интерес с государственным. Искренне полагая, что это – одно и то же.
Юноша, как мне было известно, уже затрагивал данный вопрос, и потому я ответил примерно так же, как отвечали ему до меня Ромашин, и Злотников. Я сказал, что имею в виду прежде всего элиту творческую, интеллектуальную. Те же страты, которые он перечислил, есть, по сути своей, элиты корпоративные. Они действительно предъявляют собственные интересы, но интересы эти – вне сферы высоких смыслов – остаются сугубо профессиональными. Сами по себе они не обладают мировоззренческим содержанием, а потому не могут быть распространены на все общество. Необходимо их системное согласование. Как раз этим и занимается та элита, которую я называю подлинной. Именно она создает тот концепт, ту «философию жизни», то магнитное поле социума, которое конвергирует разнонаправленные реальности. Соотношение здесь примерно такое же, как между правдой и истиной. Истина существует, примем это как факт, она объективна и не зависит от нашего отношения к ней. Однако по содержанию она настолько огромна, что человек не может охватить ее целиком. Он воспринимает лишь ее малую часть – ту, которую может усвоить его душа. Душа – это способность человека воспринимать истину. Вот эту крохотную, эту муравьиную часть истины человек называет «правдой». И потому истина – одна, а правд – много. И потому собственная правда так дорога человеку: на ней лежит отблеск истины. Вот какова здесь внутренняя механика. Корпоративные элиты создают – каждая свою «правду». А элита творческая, интеллектуальная создает «истину», необходимую для их мировоззренческого согласования.
Юноша надолго задумался. Правда, эстафету, как и ожидалось, подхватил энергичный экономист, похожий на молодого Дэн Сяопина. Он, видимо, только и ждал момента, чтобы вступить в дискуссию. Экономист сказал, что ему вообще непонятна такая постановка вопроса. Если уж говорить о конвергирующей, национальной идее, то такая идея давно известна. Это идея либерального государства: свободной рыночной экономики, гражданского общества. Причем, обратите внимание – это сквозной вектор истории. Модернизировать экономику, преобразовать ее из традиционной в индустриальную вынуждена любая страна, любая нация, какой бы уникальной она себя ни считала. Иначе – безнадежное отставание в мировой конкуренции. А модернизация, в свою очередь, невозможна без свободного общества. Человек обязан принимать решения сам и сам осуществлять их на практике. Задача государства – лишь предоставить ему такие возможности. Этим путем прошла Англия, и потому стала великой державой, этим путем прошли Италия, Германия, Франция, тоже превратившись в преуспевающие государства. Собственно этим путем прошла вся Западная Европа. Соединенные Штаты, Канада, Япония. Сейчас в эту сторону двинулся мир ислама – отсюда его нарастающая пассионарность… Страны Латинской Америки, Китай, Индонезия… Непонятно, зачем здесь мудрить? Зачем нужно выдумывать то, что давно известно? Ведь ситуация предельно простая: если мы успеваем модернизировать экономику, мы – по ресурсам своим – попадаем в «клуб мировых игроков». Россия становится сильной индустриальной державой. Если же мы тормозимся в бесплодных спорах о «третьем пути», значит так и останемся на периферии истории. Вот – идея согласования. Идем вместе со всеми или плутаем по закоулкам…
Экономист резко выпрямился и даже пристукнул ладонями по столу. Весь его вид показывал, что спорить здесь бесполезно. Как можно спорить с законами экономики? Мне, впрочем, даже не пришлось ему отвечать. Человек, сидевший напротив, кстати тоже экономист, скрипучим голосом заявил, что он бы немедленно согласился с доводами уважаемого Дмитрия Яковлевича, если бы не очевидные факты. Непонятно, почему Дмитрий Яковлевич решил, что на Западе, в Европе и США, построен именно либерализм. По его скромному мнению, это не либерализм, а что-то другое. Или, если хотите, либерализм – в западной версии. Но ведь либерализм может существовать и в других ипостасях. Костюм всегда есть костюм, однако размеры его, фасон, цвет, материал сильно варьируют. Мальчишеский костюм не натянешь на взрослого, женский – на мужчину, и наоборот. С чего это Дмитрий Яковлевич взял, что западная версия либерализма нам подойдет? Она нам не подойдет, и прежде всего потому, что у нас климат не позволяет. Среднегодовая температура в России ниже, чем в ведущих индустриальных державах. У нас значительно выше накладные расходы: на толщину стен, на фундаменты, на утепление окон, на прокладку коммуникаций, на одежду, на обувь, на питание, на отопление. Эффективную рыночную экономику нам не построить. Производство в России всегда будет дороже, чем производство на Западе. Ранее, до эпохи глобализации, это принципиального значения не имело, но теперь, когда товар проще завезти из Малайзии, чем производить здесь, в условиях открытой мировой экономики, российское производство оказывается заведомо не конкурентоспособным… То же самое, кстати, и с гражданским обществом. Развитое гражданское общество – очень дорогая структура. Это множество людей, работающих в общественных организациях, создающих социальные нормативы, отслеживающих их исполнение, обращающихся в суды, участвующих в процессах, это колоссальная армия юристов, обеспечивающих формальную сторону дела, это масштабная, громоздкая, очень медлительная система судов. Где нам на все это взять деньги?..
Здесь даже не нужен детальный анализ, сказал скрипучий экономист. Достаточно посмотреть на интегральные показатели. Существует такое понятие, как обобщенные мировые ресурсы. То, чем человечество обладает в настоящий момент. Так вот, Соединенные Штаты, где проживает около трехсот миллионов людей, потребляют сейчас сорок процентов обобщенного мирового ресурса. Европа, где проживают триста пятьдесят миллионов, примерно столько же. Ну еще те же – Япония, Сингапур, Канада… На долю всего остального мира приходится процентов десять. Куда тут втиснуться? России, даже при ее нынешнем населении, надо переключить на себя не менее двадцати процентов. Их просто нет…
Первый экономист, видимо, хотел возразить. Он снова пристукнул ладонями, тем самым обозначив начало аргументации. Однако Сергей Валентинович, расположившийся рядом, мягко заметил: «Позвольте мне», а затем также мягко сказал что в России, по его мнению, не работает сама метафизика либерализма. Богатство в России – не признак благополучия. Это скорее показатель того, что человек занимался чем-то не тем. Не душу спасал, а заколачивал миллионы… Можно, конечно, трансформировать национальный менталитет, сказал Сергей Валентинович. Можно его изменить, скорректировать, такое в истории уже было. Например, в немецкий истории, да и то же самое и у нас. Однако, это дело – исключительно трудоемкое. Особенно если учесть, что вся русская литература, вся культура российская, в которую человек погружается уже с детства, проповедует нестяжательство. Это принципиально иной тип социальности. Совершенно другое, чисто российское отношение к миру…
Первый экономист опять хотел возразить, но его опередила женщина, похожая на звезду эстрады. Выставив указательный палец и поведя им по воздуху, она непререкаемым тоном сказала, что патриотический проект, который сейчас шумно обсуждается в прессе, ничуть не лучше. Собственно, это вообще не проект, это всего лишь конгломерат рыхлых мечтаний. Тут и реконструкция СССР, ностальгию по которому испытывает часть населения, и мессианско-имперский комплекс, опирающийся на армию и православие, и фантом евразийской идеи, которая, правда, непонятно в чем заключается, и авторитарное (партийное) государство по чилийскому (китайскому) образцу. И «давайте поднимем нравственность на небывалую высоту», и «давайте посадим везде честных чиновников», и «давайте изберем умного царя (президента)». И так далее, и тому подобное. Это все не проектно, строго заключила она. Это все – на уровне благих пожеланий.
Новый тон в дискуссии задала Маша. Своим тихим «бурчащим» голосом, перебить который, однако, было немыслимо, она заметила, что тоже не понимает такой постановки проблемы. Так ли уж нужен нам комплекс национальной идеи? Может быть, мы все-таки проживем без него? Вы вспомните, национальная идея во Франции: «свобода – равенство – братство» привела к революции и пожару наполеоновских войн. Он охватил собой всю Европу. Кстати, средний рост французов тогда уменьшился на два сантиметра. Такова была плата нации за величие. Обе национальных идеи в Германии, имперская и фашистская, тоже привели к двум кровопролитным мировым войнам. Я уже не говорю о голоде, эпидемиях, геноциде, которые их сопровождали. Идея социализма в России – опять война, гибель миллионов людей на фронте и в лагерях. Может быть, хватит? Может быть, пора осознать, что национальная идея – это нечто вроде шизофрении. Приступ политического безумия, иногда охватывающего народы. И чем меньше в нас будет этого «комплекса мессианства», чем реже мы станем думать о своем всемирном предназначении, тем будет лучше для нас самих…
Ее высказывание, вероятно, задело какие-то струны. По комнате прошло шевеление, заговорили сразу несколько человек. Один из психологов, кстати, и до этого порывавшийся что-то сказать, немедленно заявил, что «комплекс национальной идеи» возникает независимо от нашего желания или нежелания. Просто психика всех людей базируется на однотипных структурах. У всех людей одна и та же архитектоника мозга, его «химизм», одни и те же первичные нейрофизиологические состояния. Из этой физической общности вырастает общность психическая: базисные структуры сознания также у всех людей одинаковы. Архетипы, как их назвал Карл Юнг. Люди воспринимают мир через систему архетипических «линз». Это, в свою очередь, создает общность социальной вселенной, общность предельных категориальных сущностей: «добро – зло, истинность – ложность, справедливость – несправедливость». Сведением их в канон занимаются мировые религии. Они освящают канон, придают ему абсолютный авторитет. А трансляция канона в реальность, перевод его в государственные законы, нормы морали, правила жизни образует матрицу конкретного бытия, набор тех мировоззренческих догм, которыми мы руководствуемся. Так – в норме. Другое дело – ситуация кризиса, ситуация перехода из одной эпохи в другую, когда прежняя матрица, согласовывавшая реальность, уже распалась, а новая еще не возникла. Ситуация исторического безвременья. Человек оказывается в пространстве, лишенном каких-либо координат. Он не понимает – кто он, что он, зачем? Он растерян, он жаждет вновь обрести ясность. Вот когда происходит монтаж национальной идеи. Суть ее в том, что она восстанавливает начальную механику бытия. Снова связывает личное с трансцендентным. Правда, по упрощенной схеме, что и вызывает «короткое замыкание». Поскольку связывает она «земное» и «небесное» напрямую – без какой-либо адаптации, без амортизирующих перепадов.
– Я хочу, чтобы меня поняли правильно. Национальная идея – это не прихоть, не каприз одного человека, даже группы людей. Это историческая неизбежность, сопровождающая тотальные кризисы. Это архетипический резонанс. Это встроено в нашу психику. От этого нельзя отказаться. Новая матрица все равно возникнет, хотим мы этого или нет. Человек всегда будет стремиться создать целостную картину мира. Без этого он не может существовать. И либо матрица, суть которой – в национальной идее, будет сформирована, в общем, целенаправленно, аккуратно, в компенсаторном поле культуры, либо она возникнет спонтанно, на подсознании, путем самосборки, но тогда, скорее всего, в той ипостаси своей, которая вряд ли понравится кому-либо из присутствующих.
Его поддержал второй психолог, специализировавшийся, если не ошибаюсь, на особенностях массового сознания. Он, по-моему, чересчур волновался, но тем не менее весьма отчетливо объяснил, что, с его точки зрения, Россия сейчас находится как раз в состоянии перехода. Прежняя советская матрица уже распалась, а новая матрица, какой бы она ни была, еще не возникла. Это ситуация неопределенности. Ситуация, где энергия социального хаоса может быть сфокусирована национальной идеей. Конечно, пассионарность России пока не слишком высокая. Во-первых, из-за демографической катастрофы: низкой рождаемости и, соответственно, малого количества молодежи, а во-вторых, из-за непрекращающейся эмиграции – ежегодно Россию покидают около ста тысяч людей, в значительной степени образованных, с высокой личной активностью. И все же свободная энергетика в стране есть. Об этом свидетельствует наличие разных молодежных движений: от чисто этнических, резко национальной окраски до антиглобалистов, молодых коммунистов и прочих «идущих вместе». Движения эти пока малочисленные и, несмотря на некоторые шумные акции, серьезной силы, конечно, не представляют. Однако если произойдет их ориентация по единому вектору, они могут стать теми дрожжами, на которых мгновенно взойдет все тесто.
А бритоголовый юноша, специалист по компьютерным технологиям, чуть запинаясь, напомнил статистику, вызвавшую в свое время некоторую сенсацию: при всей своей технической оснащенности, достигшей небывалых высот, при всех своих политических, расовых и религиозных различиях, при всей скученности популяции, которая усиливает агрессивность, человек убивает себе подобных гораздо реже, чем природные хищники. Понятен также и сдерживающий фактор: это культура в виде религиозной или светской морали. Такой простой техно-гуманитарный баланс: усиливается инструментальная мощь человека – усиливаются, соответственно, и ограничения, накладываемые им на себя. Правда, до сих пор это происходило спонтанно. Пора, видимо, обратиться к сознательным гуманитарным решениям. Как создана техника безопасности на производстве, так, вероятно, следует создавать технику безопасности для работы в социуме. Ведь если человек хватается за оголенные провода, получает удар, кто виноват в этом – электричество или сам человек? Если фокусировка национальной идеи вызывает пожар, то, может быть, она просто неправильно сфокусирована? Давайте не будем обвинять законы природы. Давайте будем их изучать и разумно использовать…
И наконец, вероятно не выдержав, в дискуссию вступил отец Серафим. Он был сегодня в том же черном костюме, аскетичность которого подчеркивал узкий воротничок, и, обращаясь то к одним слушателям, то к другим, в чем, несомненно, чувствовались навыки работы с аудиторией, объявил, что просто не понимает – зачем вообще нужны поиски национальной идеи? Правильно было сказано: такая идея давно найдена. Это – христианские принципы, которые были провозглашены две тысячи лет назад. Смысл жизни – в приближении к богу. Мы ведь сотворены по его образу и подобию. В нас есть душа, есть тот трансцендентный потенциал, который своей жизнью необходимо актуализировать. Частично это овеществлено в светских законах, поскольку они, вы опять-таки правы, представляют собой «распаковку» первичных христианских понятий: «не убий», «не лжесвидетельствуй», «не возжелай», короче – «не согреши». Исполнение их есть исполнение воли божьей. Однако законы, формализованная часть трансценденции, не могут охватить собой все. Связь их с реальностью осуществляет именно человек. Только он – через веру, через любовь – реализует закон. Только так он превращает существование в жизнь, наделенную горним смыслом. И потому чем больше мы приближаемся к богу, который в высшем своем восприятии есть любовь, тем больше приближаемся мы и друг к другу. Тем истиннее мы становимся. Тем лучше понимаем весь сотворенный мир. Нельзя любить, не обладая самим даром любви. В отношениях людей между собой, в отношении человека к богу, в отношении человека к себе всегда присутствует третье начало – любовь. Трансцендентное, метафизическое начало, постигаемое сердцем, а не умом. И национальная идея, если уж о ней говорить, это, конечно, не экономика, безусловно являющаяся вторичной, а исполнение тех заветов, что даны были еще на заре нашей эры…
Игумен Серафим говорил что-то еще. Кажется, повторял свой тезис о том, что Новое время, под которым он подразумевал Просвещение, совершило фатальную мировоззренческую ошибку: оно вытеснило мистическое, богооткровенное знание на периферию, поставив в центре всего науку, то есть знание, предельно рационализированное. Истину стали воспринимать через систему усложняющихся категорий, ну а это, в свою очередь, привело к ее иссушающему опосредованию. Возник советский социализм – тотальная регламентация всех сторон бытия… И я помню, что ему вполне аргументировано возражали. В частности, дама, похожая на звезду эстрады, ответила, что независимо от источника, их порождающего, законы мира едины. Они могут быть провиденциальны, как утверждает уважаемый отец Серафим, представляя собой исполнение воли божьей, но они могут быть и натуральны, извините за термин, выражая во внешних формах внутреннее устройство природы. И в том, и в другом случае они доступны познанию… А Сергей Валентинович, поворачиваясь, то вправо, то влево, пытался их примирить, заметив, что, по его мнению, справедливы оба высказывания. К истине можно приблизиться путем надстраивания категорий; правда, сам вектор надстройки определяется «внутренним зрением», но ее можно прозреть и путем откровения, а затем, как вы выразились, «распаковывая» его, совместить с уже имеющимися понятиями. Просто не следует ни тот, ни другой метод абсолютизировать…
Более того, я сам принимал в обсуждении деятельное участие, высказавшись сначала по вопросу о конструировании элит, то есть о «тестовом», технологическом заполнении разных элитных уровней, что, на мой взгляд, могло бы повысить профессионализм, а потом обозначил необходимость демпфера, «модератора», смыкающего их в единый социальный модуль. Иными словами, я озвучил фрагменты, выделенные в материалах Бориса. Я был обязан это произнести, и я это произнес. Слушали меня, в общем, благожелательно.
Главное, однако, заключалось в другом. Главное заключалось в том, что изменилась сама ситуация обсуждения. Не знаю, в какой момент это произошло, но атмосфера в комнате будто приобрела новое качество. Разошлась гнетущая духота, стискивавшая виски. Стены заколебались, пронизанные светом и шумом улицы. Даже дышать стало легче, словно в воздухе прибавилось кислорода. А в голове у меня, точно во включенном приемнике, возникла тишина ожидания… Шорохи… потрескивания какие-то… щелчки… гул электричества… Я понимал, что это значит. Со мной такое уже несколько раз случалось. Например, год назад, когда в троллейбусе, поворачивающем с Дмитровки к станции «Театральная», мне вдруг, как взрыв, ударила в мозг идея «многостоличности»: распределение функций власти по нескольких городам, что, несомненно, повысило бы территориальную связность страны. Приехал тогда в контору, за два часа написал весь проект. Или, кажется месяца четыре спустя: вечер пятницы, я собираюсь из конторы домой, вяло перекладываю на столе какие-то документы, и вдруг тоже – шорох… потрескивания… тишина ожидания… а через мгновение – слоган «Русский ислам», который сейчас используют все.
Так что, меня это нисколько не удивило. Я лишь лениво, стараясь не привлекать внимания, придвинул к себе блокнот, открытый на чистой странице, и, вполуха прислушиваясь к рассуждениям мрачного юноши, который в данный момент говорил о природе универсалий, подразумевая под ними прежде всего научные парадигмы, набросал сначала концепт «цензовой демократии», основанной на образовательном доступе к власти, а затем, безо всякого перехода – концепт экономики, отказывающейся от дорогого бюрократического сопровождения. Здесь имелось в виду возрождение «императива доверия».
Я был доволен этими предварительными набросками. Каждый из них занял всего несколько строк, в основном состоящих из сокращений и условных значков. Выглядели они не очень солидно. Но я по опыту знал, что, если возникнет такая необходимость, я смогу развернуть оба концепта либо в статьи – есть несколько московских журналов, которые их с удовольствием напечатают, – либо в эффектные аналитические проекты.
Повторяю: для меня это было дело привычное. И потому я не сразу понял, что в данном случае происходит нечто непредусмотренное. Атмосфера в комнате действительно обрела новое качество. Стены не просто заколебались, а стали какими-то проницаемыми, словно мираж. Странное фосфорическое сияние просачивалось снаружи. Пугающе проступала в нем каждая мелочь: щербинки на стенах, паутинные ниточки, пыль, скос неровно повешенной литографии. Не знаю, как это у меня получалось, но я отчетливо понимал, что сделает в следующую минуту каждый из участвующих в дискуссии: эстрадная дива, к примеру, выскажется сейчас о критериях объективности, об аксиоматике мнимого, процитирует И. Ленгмюра «Наука о явлениях, которых нет», а ее оппонент, историк, с закатанными рукавами, ответит цитатой из Льюиса Гленда об относительности любого знания, проиллюстрирует это на материале исторических версий: «советская версия» прошлого, «демократическая версия» прошлого, «западная версия», «восточная версия». А Сергей Валентинович, нетерпеливо барабанящий пальцами по столу, ждет лишь момента, чтоб вновь сослаться на Николая Лосского…
Причем, главное опять-таки заключалось не в этом. Главное было в том, что чуткая тишина, заполнившая мое сознание, пронизанная шорохами, танцем пыли, сиянием, паутинками, легким гулом, потрескиваниями, не прервалась сразу же после записи двух концептов, как этого следовало ожидать; напротив – она нарастала, увеличиваясь чуть ли не до размеров вселенной, расширялась, созревала внутри, стремительно набухала. Никогда раньше со мною такого не было. Казалось, что сквозь изнанку реальности проступает какая-то вечная благодать – нет в ней ни времени, ни материи. Сейчас она хлынет сюда и затопит собой всю комнату. И вот в этом горячем, неумолимом, безудержном ее нарастании я еще прежде, чем дописал последнюю фразу, прежде, чем отчеркнул оба конспективных абзаца и положил авторучку, неожиданно понял, что именно происходит. Я вдруг понял, что представляет собою Клуб и в чем состоит его ценность для московской политической номенклатуры. Я понял, что он дает и почему этого не может дать никто, кроме него. Я понял, по каким причинам он смертельно опасен и по каким – все же притягивает людей, как пламя свечи – мотыльков. Я вдруг понял, почему умер Виктор Ромашин и почему через три недели такая же участь постигла и Сашу Злотникова. Более того, мне стало понятным, почему теперь должен был умереть я сам. Я тоже должен был умереть. Это представлялось фатальной закономерностью. Удар мог быть нанесен в любую минуту. Избежать его было нельзя.
Вот, что я понял в нарастающей тишине.
Я должен был умереть.
Ничего другого не оставалось.
И как только я это понял, в комнате погас свет.
Впрочем, ничего страшного не случилось. Никто не вскочил с места, не закричал, не бросился в панике к выходу. В первое мгновение мне даже почудилось, что отключения верхних ламп вообще никто не заметил. И лишь секундой позже до меня дошло, что это не так.
Несколько лиц обратились с недоумением к мертвому потолку, а потом с тем же недоумением повернулись в мою сторону.
Испуга в них не было.
Да и чего, спрашивается, было пугаться? Шторы на окнах хоть и были задернуты, однако – девять часов, солнце еще не село – света, просачивающегося сквозь ткань, было достаточно.
Легкое затемнение, сумрак – не более.
И, тем не менее, что-то такое в воздухе проявилось. Как будто очень издалека, расплывчато потянуло дымом пожара. Горьковатый, щекочущий ноздри запах заставил насторожиться. Мысли мои смешались. И если бы позже, скажем, по требованию Бориса, понадобилось восстановить ход событий, я, наверное, был бы не в состоянии этого сделать. Я бы, вероятно, просто тряс головой, мекал, бекал и морщился, не в силах выдавить из себя ничего путного.
К счастью, руководство взял на себя Д. А. Одинцов. Несмотря на внешнюю мягкость, чувствовалась в нем привычка командовать. Видимо, в Союзе ученых, который он возглавлял, иначе было нельзя. А может, у него вообще было больше опыта неожиданных ситуаций. Во всяком случае, поступил он именно так, как и следовало поступить. Твердым голосом, в котором, однако, ощущалась ирония, он сказал, что этот казус с отключением света надо, вероятно, рассматривать как знамение, как подсказку того, что заседание пора завершать. Поблагодарим Игоря Александровича (то есть меня), за содержательную дискуссию. Будем надеяться, что пользу она нам всем принесет. О дате следующего собрания будет сообщено в обычном порядке.
Тон его сомнений не вызывал. Д. А. Одинцов тоже считал, что надо покинуть здание как можно быстрее. Причем, в отличие от меня, он вряд ли догадывался о нависшей над нами угрозе. Тут, скорее, сработало внутреннее чутье на опасность, развитое у любого руководителя. У Бориса, например, оно присутствовало в высшей степени.
– Игорь Александрович, вы идете?..
Он ждал меня в проеме дверей, не подозревая, что главную проблему для них представляю именно я. Не будь меня, не возникло бы никакого сбоя. И на секунду во взбудораженном моем сознании мелькнула мысль, что и они для меня, быть может, единственная надежда. Пока я с ними, ничего страшного не произойдет. Самое лучшее, что можно придумать, – не расставаться ни днем, ни ночью. Закрыться этой стеной, отгородиться живым щитом, спрятаться, заслониться от тьмы, накапливающейся сейчас в тайных сферах.
Может быть, тогда появятся какие-то шансы.
Я знал, что они не появятся. Ошибка, если это можно назвать ошибкой, уже допущена. Последствия не заставят себя ждать. Молния все равно ударит. Только сжечь она могла меня одного, а если я начну прятаться и отгораживаться, поразит еще несколько человек.
Мне это было понятно.
Впрочем, небеса пока не разверзлись. Мы благополучно вышли из комнаты, мирным видом своим не допускающей даже мысли о катастрофе, и также благополучно миновали вторую, где на длинных столах возле окон громоздились пачки нераспечатанных книг.
Наверное, оставшиеся с презентации.
Оба сотрудника Авдея уже выскочили из соседнего зала. Один стоял на площадке и, засунув руки в карманы, с профессиональным вниманием отслеживал обстановку. Лицо его выглядело скучноватым. А второй, у которого в мочке уха была вшита крохотная золотая бусинка, взгромоздившись на стул, недоуменно разглядывал внутренности открытого электрощита.
Заметив меня, пожал плечами:
– Вроде бы, все в порядке. Наверное, отключилось по всему микрорайону…
Я знал, что это не так.
И нисколько не сомневался, что стоит мне отойти от дома метров на сто, как свет опять загорится.
Это – моя «черная аура».
Главное, чтобы она не затронула остальных.
И потому я облегченно вздохнул, когда увидел, что Гелла, открыв кабинет, будто тень, скользнула в его канцелярскую тишину. Собиралась, видимо, ждать, пока вновь дадут электричество. И я так же облегченно вздохнул, когда, выйдя на улицу, обнаружил, что большинство членов Клуба уже разошлись. Во всяком случае, в поле зрения никого не было. Задержались лишь Д. А. Одинцов, стоящий у черного, длинного, как катафалк, «лендровера» с затененными стеклами, и Сергей Валентинович с Машей, выглядящие немного растерянными.
Их тревожили какие-то подозрения.
– Вас подвезти?.. – Д. А. Одинцов придерживал дверцу машины. – Могу до метро. Могу, если вы не против, до дома…
– Поедемте с нами, – негромко сказала Маша.
Я чуть было не согласился. Мне самому хотелось нырнуть в уютный, обитый кожей, мягкий удлиненный салон. Может быть, еще все обойдется. Может быть, я преувеличиваю мощь грозового разряда, скапливающегося сейчас в мертвом воздухе.
Однако я представил себе, как на первом же повороте выскакивает неизвестно откуда несущийся на предельной скорости «джип» – громовой удар, хруст, звон стекла, «лендровер», будто бегемот, опрокидывается на бок, вспыхивает бензин, чадит кожа обивки, мы отчаянно рвем изнутри заклинившиеся дверцы машины.
Ведь именно так и будет.
– Спасибо, я, пожалуй, пройдусь…
– Будьте осторожны… Берегите себя… – Маша тронула меня за руку.
Глаза у нее были расширенные.
Она явно переживала.
– Я постараюсь…
«Лендровер» чуть дрогнул и покатил в сторону набережной.
Вот он свернул за угол. А вот звук его растворился в вечерней городской какофонии.
Я остался один.
От меня ничего больше не требовалось.
Мне следовало только ждать, когда рухнет нож гильотины.
Что чувствует обреченный на смерть? Что чувствует человек, твердо знающий, что жить ему осталось считанные минуты? Предполагают, что в этот момент он должен испытывать сильнейшее потрясение, что перед мысленным взором должна пройти вся его жизнь: детство, школьные годы, юность, любовь, первые достижения. Самые счастливые, самые значительные эпизоды. Вполне возможно. Однако я, видимо, представлял собой исключение. Никакого особого потрясения я в данный момент не испытывал, и ничего подобного перед мои мысленным взором не представало.
Наверное, этому мешала обыденность окружающего: гладь тусклой Невы, к которой я вышел минуты через четыре по Менделеевской линии, теплый шершавый гранит, запомнившийся таким еще с детства, выдутый темным золотом купол Исаакиевского собора, шпили Адмиралтейства, площадь, Зимний дворец, и, уже по левую руку – узкая граненая спица Петропавловской крепости. Солнце уже заметно тускнело. Масса воздуха, образующего пространство, приобретала красноватый оттенок. Такой держится не более получаса, а потом угасает, чтобы уступить место прозрачным сумеркам. Все в них светится. Все живет. Я видел эту картину тысячи раз.
И все-таки меня бил озноб. Зарождался он где-то в темных глубинах, куда сознание обычно заглядывать не рискует, в пещерных инстинктах, в наплывах первобытного страха перед вселенной и, как подземный родник, пробиваясь оттуда, прохватывал струящимся холодом сердце и мозг. Его невозможно было остановить. Несмотря на жару, на знойную духоту, пропитывавшую весь город, я чувствовал себя будто выставленным на мороз. Потому что все было действительно просто. Все было до такой степени просто, что я даже не понимал, как это не приходило мне в голову раньше. То, что мы считали интересными метафизическими разработками, современной схоластикой, «философией», любопытной, конечно, но не имеющей никакого практического значения, на самом деле являлось подобием откровения. Это было непрерывное озарение, «прокол сути», «трансцендирование», «инсайт», «прикосновение к богу», если пользоваться жаргоном наших психотерапевтических тренингов. Сопряжение с той частью высокого бытия, из незримого магнетизма которого рождаются предельные смыслы. Те самые, о которых говорил один из психологов: добро и зло, истинное и ложное, справедливое и несправедливое. То, без чего невозможно существовать. В обычной жизни они не слишком заметны. О них знают все, но непосредственно человек с ними не соприкасается. Они достигают его через сложную систему коммуникаций: образование, воспитание, моральные императивы, мировоззрение, уже в адаптированном варианте, в переводе с «небесного языка», на «земной». Очень трудно почувствовать их настоящую суть. Чтобы выйти к трансценденции напрямую, чтобы увидеть тот метафизический свет, который пронизывает собою весь мир, нужны особые практики: медитация, молитва, аскеза, нужны интенсивные тренинги, нужна экстремальная, весьма специфическая среда; например – секта, намеренно изымающая человека из тесных земных реалий, например – тот самый «когнитивный домен», перенацеливающий его с материальных ориентиров на интеллектуальные. Кстати все наши научные или творческие семинары, все наши обсуждения, конференции, школы, коллоквиумы, конгрессы, вся наша околонаучная суета, напоминающая дешевую распродажу, – это тоже попытка вырваться из обыденного, прикоснуться к вечности, испить ее головокружительного нектара. Потому что это единственное, к чему человек предназначен. Потому что «вечность принадлежит богу, а время – дьяволу». В большинстве случаев это, разумеется, ничего не дает. Восхождение к атмосфере высоких смыслов требует колоссальных усилий. А человек уже слишком обременен текущей реальностью, слишком привязан к ней, слишком отягощен мелкими повседневными обязательствами. Освободиться от них рискнет далеко не каждый. Потери здесь очевидны, а приобретения призрачны. Я помню, как в одной монографии, посвященной проблемам физики, прочитал, что «через сорок лет уравнения, выведенные Шварцшильдом, оказались полезными для расчетов, связанных с так называемыми „черными дырами“, особыми участками космоса, где происходит сверхконцентрация вещества. Вот – в итоге „оказались полезными“. Но ведь прошло четыре десятилетия.
И, разумеется, это – Санкт-Петербург. Нигде больше такого произойти не могло бы. В Москве время сильнее вечности, оно окутывает человека, оно, как ворох одежд, оберегает от пронзительного сквозняка, тянущего из вселенной. Оно скрывает от него пугающие горизонты. В Москве звезд не видно. А Петербург изначально принадлежит вечности. Он чуть приподнят над миром и потому отсюда ближе до неба. Реальность здесь очищается. Метафизика начинает светить прямо в наличное бытие. Она уже не опосредована повседневностью. Ее, как истинное откровение, можно воспринимать в чистом виде. Именно потому она действует на человека так сильно. И потому порождает ту жизненность, которая ощутима даже через технику записи. Это, конечно, придает необыкновенные силы. Но это же самое, как выясняется, и смертельно опасно.
Честно говоря, я не помню, как добирался до дома. Кажется, сначала я шел по Невскому: в памяти запечатлелись прохожие, во множестве попадающиеся навстречу. Белые ночи, весь город, вероятно, высыпал на проспект. Затем я, видимо, свернул на Садовую, где блестели рельсы трамваев, и через узенький переулочек, утяжеленный балконами, выбрался к площади, сбоку от колоннады театра. А оттуда уже, миновав мрачноватый пролет, образованный помпезными административными зданиями, по Фонтанке, вдоль быстрого, настораживающего блеска воды, вдоль чугунного парапета, вдоль окон, залитых слепотой, добрался до Бородинской улицы.
Это был, конечно, не тот маршрут, что мне предписали. Однако все предписания вылетели у меня из головы. Я брел почти наугад и, даже время от времени встряхиваясь, не узнавал окружающего.
Все сейчас выглядело как-то иначе.