Путеводная звезда Дробина Анастасия
«Остатки» молчали, сосали грязные пальцы, равнодушно поглядывали на незнакомого цыгана. Десятилетняя девочка пыталась ладонью прикрыть прореху на плече. Брат насмешливо шепнул ей что-то; она вспыхнула, отвернулась.
– Вот так и живем, морэ, – послышался за спиной Ильи негромкий голос, и он, оглянувшись, увидел подошедшую Ташку. – Тяжело, что скрывать. Вертимся, поворачиваемся, как воры на базаре. Мишка с сыновьями кузнечит, но дохода мало. Я гадаю, по ярмаркам бегаю… Дочь недавно замуж пристроили, два года ей на приданое собирали, всей семьей голодали. Собрали, выдали кое-как – а тут уже и Улька в годы входит, опять думай, где брать.
– Какой ей год, Ульке вашей? – поинтересовался Илья.
– Пятнадцатый уже, – вздохнула Ташка. – И никто не берет, нищую-то. А где мы ей приданое возьмем, с каких таких барышей? Пропадет, засохнет девка, как бог свят пропадет. И мы все тоже вместе с ней. Не в силах я больше ни рожать их, ни кормить – ничего.
Илья вдруг понял, для чего Ташка рассказывает ему все это, что означает искательный взгляд ее миндалевидных глаз. Молча вытащил из-за пазухи завернутые в тряпку деньги – весь барыш с тираспольского базара.
– Возьми, сестра. На детей тебе. Возьми, не бойся, не последнее отдаю.
Ташка взяла деньги без благодарности, молча спрятала их за вырез кофты. Чуть погодя, глядя на гаснущие угли, спросила:
– Как ты живешь, морэ? Что с твоей семьей? Нам разное рассказывали… Неужто правда?
Илья смущенно потер кулаком лоб. Ну, что было говорить? Выворачивать свою непутевую жизнь даже перед родней не хотелось, а для вранья вроде стар уже… Его спас неожиданно возникший возле костра Мишка, который тащил за руку тоненькую невысокую девушку.
– Вот! Смотри! Дочь старшая, Улька! Невеста!
Стройная девочка молча, серьезно взглянула на Илью снизу вверх. Большие и влажные глаза Ульки, казалось, занимали половину худого острого личика. Она была одета в тесное ей, давно порванное на локтях и плечах, заштопанное во всех местах платье с полуоторванной оборкой по подолу, а плечи Ульки венчал старый мешок. Она внимательно посмотрела на Илью, подняла худую руку с единственным медным браслетом на запястье к голове, неспешно откинула падающие на глаза вьющиеся пряди.
– Поздоровайся! – рыкнул Мишка.
– Доброго вечера, – равнодушно сказала Улька. Отошла к шатру, взяла на руки двухлетнюю сестренку и села у углей, привалившись спиной к колесу телеги.
– Хороша, – негромко сказал Илья.
– Сам знаю, – буркнул Мишка. – А куда ее девать? Кто без приданого возьмет? С красоты сыт не будешь, всякий цыган понимает.
– Петь, плясать умеет? – В голову Ильи вдруг пришла шальная мысль.
– Как все… Есть голосок, есть. На ярмарках поет – люди деньги бросают. А тебе зачем?
– Затем… – Илья остановился, торопливо соображая – не заткнуться ли, пока не поздно. Но рядом стояла и смотрела на него изумленными, полными безумной надежды глазами Ташка, и его понесло со всех постромков: – Затем, что сыну моему, Ефимке, в этот год шестнадцать будет. Парню невеста нужна. Чем твоя Улька ему не пара? Опять же, родня… К чему тебе с влахами кочевать, своих держаться надо.
– Ох ты… – Мишка так растерялся, что с минуту не мог сказать ни слова, не замечая отчаянных жестов и гримас жены. Затем подозрительно спросил: – А ты не брешешь, Илья? Выпить еще не успел? Смотри, ты слово сказал… Дать я за Улькой ничего не смогу!
– Да кто с тебя спросит? Нешто мы не родня? Ну – по рукам или думать будешь?
– Да чего тут думать? Чего тут думать, золотой ты мой, брильянтовый! – обрадовался Мишка. – Эй, Ташка, слышишь? Ромалэ, кто рядом есть, слышали?! Просватал я дочь! Ульку свою я просватал! Смоляко, говори, когда свадьбу играть хочешь? Куда невесту привозить?
– К зиме, к Покрову, привози на Москву. В Грузинах спроси меня или Настьку – любой цыган покажет.
– Спасибо тебе, морэ, спасибо тебе… – голос Мишки вдруг дрогнул, и Илья испуганно отмахнулся:
– Э, Хохадо, ты что? Кто кого благодарить должен? Да я своего Ефимку осчастливлю! Такая красота с ним жить будет!
– Хорошей женой будет, чтоб мои кони сдохли! – застучал себя кулаком в грудь Мишка. – Верной, честной, слова поперек никогда не скажет! Она у меня не балована, половичком перед ним стелиться будет, мышиной корочкой кормиться! По рукам, значит?!
– По рукам. – Через плечо трясущего его за руку Мишки Илья взглянул на его жену. Ташка сидела рядом с дочерью у колеса телеги, что-то тихо, быстро говорила ей. Улька без улыбки кивала. Неожиданно обе повернулись к Илье. Ташка чуть заметно улыбнулась. Улыбнулась и Улька. Одинаковые миндалевидные глаза. Две круглые родинки. Россыпь волос… Да, Ефим не будет держать зла на отца за эту таборную красавицу, звездочку в рваном платье. И Настя не будет спорить.
На степь опустилась теплая ночь. Луна качалась в воде лимана, голубоватая дорожка тянулась к черным зарослям камышей. Наковальни бродячих кузнецов смолкли. К темному небу поднимался столб дыма от большого костра возле палатки вожака. Огонь выхватывал из темноты лица цыган – мужчин, женщин, стариков и детей. Илья стоял в темноте, за палаткой. Слушал голос Розы. Она сидела среди влашек на ковре у огня, ее платок съехал на затылок, освобождая рассыпающиеся кудри, и лицо ее в свете костра было незнакомым, серьезным. Илья знал: никто из здешних баб не споет лучше ее. И что за цыганка такая, боже правый? Будто не протаскалась все утро с рыбными корзинами по рынку, будто не удерживала одна пьяную, озверелую толпу на трактирном дворе, будто не плакала после взахлеб у него на руках… Все, кажется, ей нипочем, сидит, глядя в огонь, и тянет долевую,[35] и никто из сидящих рядом не вторит ей. Не знают песни, вдруг понял Илья. Конечно… откуда им знать, как поют русские цыгане? И, не выходя из тьмы, он взял дыхание… Сильный мужской голос сплелся с Розиной песней, и они повели вдвоем, и печальные звуки рванулись к луне, к низким звездам, далеко, в небо:
Все цыгане обернулись на его голос, но Илья точно знал: в темноте его не увидят. Одна Роза, узнав его, улыбнулась широко и весело, забрала еще звончее, а когда песня кончилась, вскочила, как девчонка, и закричала на весь табор:
– Илья, плясовую! Ну! Ну!
И разве можно было противиться ей? Илья, никогда не любивший петь на людях, даже в хоре не отвыкший от этой нелюбви, не задумываясь, шагнул в круг света. Влахи засмеялись, повскакивали, захлопали, и он запел то, что не раз слышал от московских цыган:
Сразу же у костра парусом вздулась юбка Розы, застонал бубен в высоко поднятой смуглой руке. Ведя мелодию плясовой, Илья смотрел, как Роза, мягко ступая босыми ногами, идет по кругу. Цыгане хлопали в такт, улыбались. Ветер, потянувший с далекого моря, чуть не сорвал ее платок, разметал выбившиеся из-под него волосы, Роза развела руками, дрогнула плечами, мельком улыбнулась Илье – и тут же пошла дальше. Роза… Чачанка… Поздно, как поздно сошлись они на земле, и слишком много висит за плечами у каждого, чтобы все начинать сначала. Ему бы встретить ее лет двадцать пять назад – когда еще не было в его жизни ни Москвы, ни ресторанов, ни бессонных ночей, ни Настьки, когда он сам был просто таборным бродягой без лишних мыслей в голове. Господи великий, как бы он любил ее тогда! Ее – Розу, шальную цыганку с бестолковым огнем, вечно горящим в ней, с сумасшедшей искрой в сощуренных глазах, веселую, бесшабашную, несчастную… Кто еще сумел бы встать перед пьяной толпой, кто решился бы в одиночку держать ее, зная – одно неверное слово, проблеск испуга во взгляде – и сомнут, истопчут, разорвут… Они, здоровые мужики, сидели в сарае, боясь вздохнуть, а Роза… Что у нее в голове, из чего сделано ее сердце? И какой цыганский черт послал Илье встречу с Чачанкой? Не будь в его жизни всего, что было, как бы он любил ее…
Алая юбка давно пропала из светящегося круга света, влахи затянули что-то свое, тягучее и жалобное, над табором заплакала скрипка в руках взъерошенного парнишки в рваной рубахе… Илья очнулся от раздумий, когда мокрые от росы пальцы коснулись его горячей щеки. Роза стояла за его спиной – босая, взлохмаченная, уже без платка. Она еще тяжело дышала после пляски, глаза, кажущиеся в темноте больше, блестели.
– Что ты? – почему-то шепотом спросил Илья, беря ее холодную влажную руку.
– Пойдем… – прошептала она, увлекая его за палатки, в темноту. – Пойдем…
За табором, в тумане, бродили их непривязанные лошади. Митьки нигде не было видно. Илья остановился, даже не осмотревшись, потянул Розу на себя. Волосы упали на ее лицо, метнулись по плечам, Роза с усилием, обеими руками отстранила его.
– Не здесь, морэ… Здесь цыгане… дети… Поскачем в степь, Илья! Сейчас поскачем!
Он не успел даже согласиться, а она уже сидела верхом. Не успел сказать «Постой!», а она уже рванула в степь, и по удаляющемуся перестуку копыт Илья понял, что надо торопиться. Разгоряченный ее короткой, незаконченной лаской, он не помнил, как оказался на буланом, как понесся в черную степь вслед за гнедой кобылой. Встречный ветер рвал с плеч рубаху, холодил лицо. Сухая, выжженная солнцем степь гудела под копытами, звенела вслед комариным писком, вскрикивала проснувшейся птицей. Белая луна катилась вслед, как запущенный меткой рукой бубен. Горько пахло полынью и морем. Давно позади остался табор с его огнями, шумом, песнями, лошадиным ржанием. Черная степь раскинулась на версты вокруг, сверху смотрела звезда – зеленая звезда, одна во всем небе, повисшая прямо над лиманом. Илья, поравнявшись с Розой, уже не знал, где находится, в какой стороне море, где лиман, где цыгане… Роза осадила кобылу, но Илья успел спрыгнуть первым, молча стянул запыхавшуюся женщину на землю, опрокинул, повалился рядом с ней в высокую, еще теплую, сырую от росы траву, которая сомкнулась над их головами, рванул шаль – прочь, блузку – надвое…
– Век не забуду этого, Илья.
– И я.
…Зеленая звезда падала за край степи. Небо светлело, в нем таял белый круг луны, поле все было затянуто туманом. Трава, отяжелевшая от росы, клонилась к земле, роняла капли. Где-то рядом бродили, всхрапывали, шевелили полынные стебли кони. Лежа в мокрой траве, Илья чувствовал, как горит все тело, как обжигает его роса, как холодные капли просачиваются сквозь рубаху, скользят по горячей коже, уходят в землю. Рядом неподвижно лежала Роза – мокрые волосы, мокрая, помятая юбка, разорванная до живота кофта, медный крест, тоже мокрый от росы, между грудями…
– Спишь? – шепотом спросил он.
– Заснешь с тобой… Бог ты мой, что цыгане подумали? И как теперь в табор вертаться? – Она говорила сердито, не открывая глаз, но губы ее дрожали в улыбке. – Что в тебе за бес сидит, Илья?
– Сама же меня в степь потащила… – Илья придвинулся, потянул Розу на себя. Она подалась; уткнувшись холодным носом в его плечо, то ли засмеялась, то ли всхлипнула:
– Господи… Мне б тебя пораньше встретить…
Илья промолчал, вспомнив, что думал слово в слово то же самое. Медленно сказал:
– Знаешь… я своему сыну невесту нашел.
– Невесту? – Роза села. – Какую?
– Тоже Корчаскири… Мы с ее отцом раньше в одном таборе кочевали, родственники. Красивая девочка, только оборванная уж очень.
– Это ничего.
– Как думаешь… – Илья помолчал. – Правильно сделал?
Стало тихо. Зеленая звезда пропала за горизонтом. Над степью разливалось розовое сияние, трава задышала паром. Небо начало голубеть. Роза встала, повернулась лицом к рассвету, отжала край юбки, встряхнула волосы. Потягиваясь всем телом и не поворачиваясь к Илье, сказала:
– Все правильно, морэ. Хорошее дело. Едем домой.
* * *
Слова слезного романса переплетались с печальными звуками скрипки. Анютка стояла у края эстрады и давно отработанными жестами то прижимала руки к груди, то протягивала их в зал ресторана, то утомленно подносила пальцы ко лбу. За окнами снова шуршал дождь: удивительно мокрое лето выдалось в этом году. Зал был полупустым, и внимательно слушала певицу лишь компания офицеров у дальней стены. «И слава богу, – устало подумала она. – Все меньше позориться…»
Ее живот еще не был заметен, и любимое черное платье с открытыми плечами пришлось расставить совсем немного. Опасения Анютки насчет того, что цыгане не поверят, что ребенок – Гришкин, не подтвердились: казалось, ни у кого и сомнений не было по этому поводу. Сам Гришка, к крайнему Анюткиному изумлению, стал обращаться с ней гораздо мягче, старался не обижать, за весь месяц ни разу не повысил на нее голос, не сказал ни одного грубого слова, даже следил за тем, чтобы и языкатые цыганки не трогали ее. Еще месяц назад Анютка несказанно обрадовалась бы такому поведению, но теперь Гришкино внимание не трогало ее, а то, что муж не прикасался к ней в постели, даже радовало. Какое-то ленивое оцепенение овладело ею, и порой Анютка не могла вспомнить, сколько времени прошло с того дня, когда она на рассвете выбежала из номеров «Англия». Ребенок еще не начал толкаться, но характер показывал вовсю: Анютке теперь беспрестанно хотелось то сахару, то апельсина (это в августе-то!), то сметаны (съела у тетки чуть не корчагу), то и вовсе невесть чего – вроде пососать гвоздь или пожевать холодной глины. Цыганки улыбались, подмигивали: мол, дело известное.
В ресторан Анютка ездила по-прежнему, поклонники еще не успели заметить, что великолепная Анна Снежная беременна, и по-прежнему забрасывали ее цветами. Однажды Анютка поймала себя на мысли, что пристально вглядывается в лица сидящих в зале офицеров. Когда она поняла, почему это делает, то чуть не расхохоталась прямо на эстраде, посреди исполнения жестокого романса «Я все еще его, безумная, люблю!». Ждет, бестолковая баба… кого? Грузинского князя? Этого мальчика Дато, которого сама же и прогнала? Смех Анютка неимоверным усилием задавила в горле, но вместо него вдруг хлынули слезы, да такие, что публика потом долго аплодировала: подумали, дурни, что она от собственного романса, сто раз спетого, разнюнилась.
Дома она долго ревела в подушку. Гришка сидел рядом, вздыхал, поглаживал жену по руке. Когда Анюта уже начала успокаиваться, предложил:
– Напиши ему. Чего мучиться…
– Куда?! На деревню дедушке?!
– Можно узнать, куда. Имя знаешь…
– Не сходи с ума. Не нужно. Это и не из-за него вовсе. Знаешь, бабе на сносях, чтоб раскваситься, много не надо.
Гришка больше ничего не стал советовать. Только ночью, когда они оба уже лежали в постели под общим одеялом, притянул жену к себе, молча погладил по плечу. Анютка вздохнула. Благодарно прижалась к нему и заснула. Утром криво усмехнулась, подумала: рассказать кому – не поверят. И, радуясь, что ее еще не начало мутить, поплелась на кухню искать сметану…
Допев «Пару гнедых», Анютка откланялась, дала двум подвыпившим купчикам «лобзануть ручки» и ушла на свое место в хоре.
– Бледная ты что-то, девочка, – озабоченно сказала сидящая рядом Настя. – Хочешь, я Митро попрошу, отправит тебя домой.
– Незачем, – коротко отказалась Анютка. Ей в самом деле было нехорошо, но, вспомнив о том, что сольных романсов у нее остался всего один, а остальное время она будет петь в хоре, сидя, она решила остаться.
Настя встала, пошла к краю эстрады. Вскоре по ресторану плыли звуки «Записки». Анютка отдыхала, полуприкрыв глаза; изображая пение, открывала рот, надеялась, что не слишком невпопад. И подскочила от неожиданности, когда сзади ее довольно сильно ткнули в плечо. Скосив глаза (вертеться в хоре во время пения категорически запрещалось), Анютка изумленно взглянула на стоящего за ее спиной мужа. Тот едва заметным движением бровей показал ей на входные двери. Анютка, пожав плечами, посмотрела туда – и сердце, оборвавшись, полетело, покатилось куда-то вниз, вниз, вниз…
В дверях ресторана стоял и стряхивал воду с курчавых волос князь Давид Ираклиевич Дадешкелиани. Это был он, в самом деле он! Словно в чаду Анютка смотрела на тонкое бледное лицо с орлиным носом, густые брови, темные большие глаза с длинными, как у девушки, ресницами, белую щегольскую черкеску, серебряные ножны на поясе. В висках запульсировал жар; в полном отчаянии Анютка подумала: вот сейчас она хлопнется в обморок.
– Боженька, милый, разбуди… – пробормотала она, что есть силы щипля себя за запястье. Но боженька не стал вмешиваться, и Анютка не проснулась в своей постели под боком у Гришки, а все еще сидела в хоре и смотрела на стоящего в дверях князя, не замечая, что все сильнее и сильнее прижимает руку к груди. К горлу подкатывал крепкий комок.
К вновь пришедшим метнулся половой. Завертелся, зачастил скороговоркой:
– Оченно рады, вась-сиясь, просим всею душою за столик, помним вас, как же… Извольте присесть, чичас закусочки устроим…
Только сейчас Анютка заметила, что Давид не один. Вслед за ним в зал ресторана, обратив на себя взгляды всех присутствующих, шагнули двое молодых людей – тоже в черкесках, тоже с кинжалами у пояса, таких же, как Дато, высоких и широкоплечих. А когда они все вместе заняли столик почти у эстрады, Анютка убедилась, что все трое похожи друг на друга, как пятаки, разве что Дато помоложе. «Господи, он братьев притащил…» – в панике подумала она, лихорадочно соображая: не лишиться ли чувств от греха подальше? Жар сменился ознобом, Анютка неловко прятала похолодевшие пальцы под кистями шали; забыв про то, что нужно петь, по-рыбьи ловила ртом душный воздух. Хоревод Дмитрий Трофимыч уже неодобрительно посматривал на нее.
Вдобавок ко всему еще и объявили ее романс.
– Господа, с вами вновь Анна Снежная! Романс «Догорели огни»!
Автоматически Анютка встала. Сзади чуть заметно коснулись плеча: это Гришка со скрипкой вышел аккомпанировать ей. Анютка жалко улыбнулась ему. В глазах стояли слезы. Под нарастающие аплодисменты из зала пробормотала:
– Гришенька… Я не могу, видит бог…
Он притворно нахмурился, но в глубине его темных глаз скакал насмешливый бесенок, и Анютка слегка приободрилась. Шагнула вперед, взглянула на Дато, всего подавшегося вперед… и взяла дыхание, не дожидаясь вступления скрипки.
Впоследствии Анютка не раз пыталась вспомнить это свое последнее выступление в ресторане, но ничего не выходило. Помнились лишь тоскующая мелодия скрипичных струн за плечом, огни свечей на столиках и стреляющий жар в висках. Лица Дато она не видела, нарочно стараясь не глядеть в сторону столика, за которым расположились грузины, но знала, точно знала, не поворачивая головы, не поднимая ресниц, – смотрит… Едва держась на ногах, Анютка закончила романс, поспешно поклонилась… и чуть не бросилась, как девочка, прочь, когда князь Дадешкелиани встал и быстрым, порывистым шагом пошел к эстраде. Анютка покачнулась.
– Тпр-р, стоять… – шепотом скомандовал сзади Гришка. – Не реветь! Улыбаться!
Машинально Анютка подчинилась. И в самом деле улыбнулась Давиду. И продолжала улыбаться, когда он, склонившись над ее рукой, быстрой скороговоркой прошептал:
– Мы приехали за тобой.
Этого Анютка уже не выдержала. Выпрямилась, из последних сил улыбнулась в зал и не спеша, высоко держа голову, ушла с эстрады.
В уборной она села на стул у окна, закрыла лицо руками. По стеклу сбегали капли дождя, из зала доносился звон гитар, звучала мелодия веселого вальса – все как в тот первый раз, когда Давид зашел к ней в уборную, чтобы отвезти ее домой. И дверь через пять минут скрипнула так же коротко и резко, но вместо князя Дадешкелиани в уборную влетел Гришка.
– Господи, ну что ты? – испуганно спросил он. – Выкинешь еще с расстройства…
– Гришенька, что же мне делать? – простонала Анютка, хватаясь за голову. – Он… он… Он же за мной приехал…
С минуту было тихо. Затем Гришка медленно спросил:
– Ну… так в чем же дело-то?
– Ах, ну да, я забыла, – нашла все-таки в себе силы съязвить Анютка. – Ты от меня избавиться не чаешь…
– У, глупая… – без злости сказал Гришка. Сел рядом, обнял ее за плечи. – Хочешь – оставайся, не повешусь небось.
– Не ври! – Анютка вздохнула, привалилась к его плечу. Вполголоса сказала: – Как же я поеду? Он же знает – у меня муж… Видишь, даже заговорить побоялся.
– М-да… – Гришка наморщил лоб. – Так ты же грамотная у меня! Давай сочиняй письмо.
– Ч-чего?.. – поперхнулась Анютка.
Но Гришка, вдохновленный собственным решением, вскочил и выбежал из уборной. Вернулся через четверть часа, сердитый, с измятой буфетной книжкой и засиженной мухами чернильницей.
– А еще приличное заведение считается – пера с бумагой не сыщешь! Хорошо, у Фрол Васильича оказалось. Садись, пиши…
Анютка безмолвно подняла на него полные слез глаза, и Гришка, поморщившись, сам сел за стол.
– Толку с вас, баб… Слава богу, хоть рожать еще не разучились. Был ведь у тебя письмовник Аленского…
– Выбросила-а…
– Я и говорю, что дура… Человек старался, сочинял, время тратил, бумагу, а она… – Не переставая ворчать, Гришка быстро строчил по бумаге: – Угу… м-м… да… Про любовь добавить?
– Боже упаси!
– Зря. Ну, как хочешь. – Гришка выпрямился и с выражением прочел: – «Известная вам особа принимает ваше предложение и будет ожидать через десять минут на заднем дворе». Идет? Или домой за тряпками забежишь?
– Господи всемилостивый… – ошеломленно сказала Анютка. – Гришенька, ну, я даже и не знаю…
– Я зато знаю! Давай одевайся, бог с ними, с тряпками, он тебе все новое купит! Я нашим скажу, что тебе худо стало и ты домой ушла.
– А письмо?..
– Половому сейчас отдам, передаст. Да давай, шевелись, княгиня грузинская!
Анютка подошла к нему, взяла за руку. Тихо спросила:
– Попрощаемся, Гришенька?
– Что ж… – Он невесело улыбнулся, вытер бегущую по щеке Анютки слезу. – Скатертью дорожка. Прости, коли грешен был.
– Ты тоже зла не держи. Забеги, если не в тягость, к тетке, скажи – напишу с первым же случаем. – Анютка на миг прижалась мокрой от слез щекой к его ладони. – Вот черт… Жалко, что ты цыган. Могли бы ведь жить хорошо…
Гришка промолчал. Минуту спустя осторожно отстранил жену.
– Ну все… Беги через черный ход, а я письмо передам. Смотри, дите береги, безголовая!
В сенях он сунул письмо половому, попросил передать «сей же минут» грузинскому князю, а сам пошел на свое место в хоре. Взяв скрипку и привычно водя смычком по струнам, смотрел, как князю Дадешкелиани подносят на серебряном подносе его записку, как тот бегло просматривает строчки, как показывает листочек братьям, как все трое хмурятся и обмениваются многозначительными взглядами. Гришка тревожно вглядывался в лица грузин и успокоился лишь тогда, когда они встали и направились к дверям. За ними семенил половой, что-то угодливо объясняя идущему позади Давиду: тот явно спрашивал, где находится задний двор. Гришка закрыл глаза, подумал: «Вот и слава богу. Авось по-людски заживет». Опустил скрипку и улыбнулся, вспомнив о том, что завтра воскресенье и он будет стоять со свечой за спиной Иринки в церкви Успения Богородицы на Таганке.
Дождь лил как из ведра, лужа у крыльца черного хода вздувалась пузырями, с крыши капало, и Анютка, опасливо оглядываясь назад, долго не решалась сойти с крыльца. Только когда послышался хлюпающий звук подъезжающей пролетки, она подобрала юбку и бегом, расплескивая грязь, помчалась через темный двор. Ветер рвал с головы шаль, холодные капли били по лицу, мельком Анютка подумала, что сейчас она еще страшнее, чем в тот вечер, когда Давид впервые увидел ее. Тогда была больная, сейчас – беременная… черт знает что. А больше думать было некогда, потому что под единственным на весь переулок фонарем стоял Давид, и, когда Анютка подбежала, он даже не обнял – просто поймал ее в распахнутую шинель, от которой знакомо пахло табаком.
– Господи, Дато… – простонала Анютка, возносясь на руках князя в пролетку. – Ты откуда взялся-то? Я и не ждала… Думала – не вернешься… Врешь, думала…
– Князь Давид Дадешкелиани никогда не врет! – послышалась знакомая фраза. Давид вскочил в пролетку, сел рядом с Анюткой, развернул ее к двум молчаливым фигурам, сидящим напротив. – Анна Николаевна, это Дадешкелиани Зураб и Дадешкелиани Георгий.
Анютка ошалело кивнула, всмотрелась в чеканные, мокрые от дождя лица мужчин напротив, успев лишь подумать: улыбнутся – она прочь выскочит… Но грузины молча, почтительно склонились по очереди над ее рукой. Старший, Зураб, коротко крикнул извозчику: «Пошел!» – и пролетка, чавкнув колесами, покатилась по темному переулку. Анютка сжалась под рукой Давида, вдыхая знакомый запах шинели, чувствуя, как колет щеку жесткий воротник. Рука сидящего рядом Дато сжимала ее пальцы, гладила ладонь. Когда пролетка пересекла Тверскую и запетляла в узких переулках между Бронными, Анютка взяла руку князя и молча положила на свой живот. Поднять взгляд она не решилась и даже зажмурилась, когда через минуту озадаченной тишины пальцы Давида чуть вздрогнули.
– Это – мое? – чуть слышно спросил он.
Анютка хотела ответить, но горло сжимала судорога, и она смогла лишь кивнуть и уткнуться в широкое твердое плечо.
Цыгане в Большом доме угомонились после известия об исчезновении Анны Снежной лишь под утро. Брошенный муж объявил о случившемся сам. Когда уставший хор вернулся домой, Гришка поднялся на минуту в свою комнату, тут же спустился и, скроив оскорбленную мину, заявил, что в комнате «все разворочено», половины платьев жены и ее самой нет как нет, а на столе – записка, говорящая о том, что Анютка убежала с грузинским князем. Тут же все забыли про усталость и про сон, с упоением приняв участие в скандале. Митро орал так, что к Большому дому сбежалась вся Живодерка в уверенности, что начался пожар. Цыгане сочувственно кивали, поддакивали, втихомолку подсчитывали грядущие убытки: Анютка была ведущей солисткой, и доходы хора неизменно должны были упасть. Все с надеждой смотрели на Гришку, ожидая брани и клятв догнать и зарезать изменщицу, но Гришка ограничился вялым чертыханьем и сентенцией «Баба с возу – кобыле легче». Глядя на это, никакой погони организовывать не стали – к полному разочарованию молодых цыган, уже предвкушавших ночную скачку верхом по Москве и драку с «благородиями». Поплакала для порядка лишь Настя, но и она быстро успокоилась, когда Дашка, пять минут о чем-то пошептавшаяся с братом, взяла ее за руку и увлекла за собой в кухню. Вернулись оттуда обе с совершенно безмятежными лицами и дружно принялись уговаривать-успокаивать хоревода. Со всем этим утихомирились и разбрелись по комнатам лишь к рассвету. Илона попыталась увести и Митро, но тот попросил оставить его одного.
Когда за женой закрылась дверь, Митро облегченно вздохнул. Достал трубку, долго прикуривал от лампы, затем с наслаждением затянулся несколько раз. Выпустил в потолок облако дыма, вышел в сени и, глядя на полуприкрытую дверь в кухню, вполголоса позвал:
– Варька! Не спишь там?
– Не сплю. – Варька в широкой домашней юбке и старой кофте появилась из кухни, прошла в залу, села за стол. Негромко сказала: – Да не ярись ты так, Дмитрий Трофимыч. В хоре певиц хватает. Дашка, по-моему, так даже лучше Аньки…
– Да знаю, знаю! – Митро, не глядя на Варьку, мерил шагами комнату. – Просто надо ж так, чтобы все одно к одному…
– Что еще стряслось? – Митро молчал, и Варька нахмурилась. – Я же видела, Дмитрий Трофимыч, ты еще днем с Конной сердитый пришел. Тебе вроде и на Аньку наплевать… для порядка ругался. Помер, что ли, кто-то?
Митро молча, изумленно воззрился на нее. Варька ответила ему прямым, взволнованным взглядом.
– Ну, знаешь, сестрица… Не зря, выходит, всю жизнь по базарам ворожишь… – Митро подошел к окну. Глядя в темноту, сказал: – Калужских я сегодня на рынке встретил.
– С Кузьмой что-то? – привстала Варька.
– Нет, не с ним… Данка умерла.
– Как?! – Варька схватилась за голову. – Да… да… с ума она сошла, что ли? Она же моложе меня!
– Кажется, сердце. Ну, может, оно и слава богу, отмучилась цыганка… Но ведь там двое детей осталось, да Кузьма еще третьим. С ним-то что будет?
– Запьет как бог свят! – Варька вскочила. – Надо ехать туда.
– Вот и я говорю. – Митро взъерошил руками волосы, с надеждой посмотрел на Варьку. – Сестрица, сделай милость, поедем со мной в Калугу, а? Детей забрать надо и Кузьму тоже. С ним все равно, кроме тебя, никто не справится. Меня он не послушает.
– Да что ж ты меня уговариваешь, Дмитрий Трофимыч?! Когда ехать хочешь?
– Да хоть бы через пару дней…
Варька подошла вплотную к удивленно взглянувшему на нее Митро и отчеканила:
– Завтра же, Дмитрий Трофимыч! Завт-ра же!
* * *
Над Калугой висели низкие серенькие тучи. Дождь то переставал, то начинал капать вновь, узкие улочки были затянуты туманом, купола церквей пропадали в мутной сырой мгле. На покрытой лужами площади города стояло несколько пролеток, заляпанных грязью до самого верха. Возле одной из них стоял сердитый и заспанный Митро и торговался с извозчиком:
– Слушай, на край света, что ли, везти собираешься? Я тебе по-русски говорю – везешь к цыганам в слободу, плачу гривенник!
– За пятиалтынный свезу, твое степенство! – упрямился извозчик, явно принявший Митро за богатого купца-лошадника. – И кто же в этакую непогодь дешевле возьмется? Взгли на грязишшу, сущие болота середь улиц сделались! Ну, хоть еще маленько прибавь, твоя милость!
– И не уговаривай, не дам! – злился Митро, шаря взглядом по площади в поисках Варьки. Полчаса назад они сошли с поезда, и Варька тут же куда-то умчалась. Митро уже заканчивал торговаться с извозчиком (сговорились на двенадцать копеек), когда Варька прибежала с четырьмя бубликами в руках.
– Бери, Дмитрий Трофимыч, пока горячие.
– Давай. И полезай в пролетку, ехать пора.
Экипаж петлял по немощеным улочкам, копыта лошадей чавкали по рыжей глинистой грязи. Варька совсем продрогла: не спасала даже ковровая шаль. К счастью, вскоре впереди показался трактир: одноэтажное длинное здание с подрагивающими в оконцах желтыми огоньками. Сразу за трактиром тянулась Цыганская слобода.
– Небогато живут, – тихо сказал Митро, оглядывая кое-как залатанные крыши домиков, покосившиеся заборы и широчайшую, поросшую по краям камышом желтую лужу, в которую упиралась улица. У крайнего дома толпилось, несмотря на дождь, несколько цыган. Когда пролетка остановилась, Варька выпрыгнула первая, поздоровалась:
– Т…явэнти бахталэ, ромалэ!
Стоящие повернулись к ней. Это были обычные цыгане губернского города, занимающиеся чем придется: и пением в трактире, и лошадиной торговлей, и шорничеством, и кузнечным ремеслом. Жили бедно, о чем свидетельствовали потертые и вылинявшие женские фартуки, медные серьги, порыжевшие от времени сапоги на мужчинах. На приехавших московских покосились сперва недоверчиво, но Варька поспешила назвать себя, и цыгане сразу заулыбались: их род здесь знали.
– Да вот, сестрица… Видишь, какое горе у нас? – вздохнул пожилой цыган, назвавшийся Федором. – Одну схоронили, и другой, того гляди, следом отправится.
– Пьет? – коротко спросил Митро.
– Не то слово, бог мой, не то слово! – вмешалась пожилая полная цыганка с круглым лицом. – Вот клянусь тебе, серебряный, никогда такого не видали! Ну да, пили цыгане, всегда пили, еще как пили… Но вот так не пили!
Митро невольно усмехнулся. Варька бросила на него негодующий взгляд, осторожно спросила:
– А вы что же, тетушка… Не пробовали к нему заходить?
– Сто разов пробовали! – фыркнула цыганка, плюнув подсолнечной лузгой. – Вон, попроси Федьку, он тебе за малые деньги шишку на голове покажет, Пашка – синяк… Трое молодых в дверь зашли, а в окна выскакивали, с ножом за ними гнался! Детей родных не иначе как со штофом водки впускает!
– Господи, а дети-то где? – спохватилась Варька. Цыганка посторонилась, махнула рукой.
У черной, влажной от сырости стены домика, на поросшем поганками бревне сидели дети. Старший, большеглазый мальчик лет десяти, был спокоен и серьезен. Поймав взгляд незнакомой цыганки, снял с головы старый картуз, хотел было встать, но не смог, потому что младшая девочка уцепилась за его локоть и расплакалась. Ее кудряшки рассыпались по рябому ситцу платья. Мальчик молча погладил их, что-то прошептал, и девочка, всхлипывая, подняла голову. С худенького личика глянули мокрые, длинно разрезанные, черные и блестящие, как расплавленная смола, глаза. Варька даже вздрогнула.
– Мать-Богородица, как на Данку похожи… – словно прочитав ее мысли, вполголоса сказал подошедший Митро. – Просто портрет живой. От этого ее вора карточного – ничего! Цыгане и цыгане, да еще красивые какие… Вот хору прибыль лет через пять будет!
– И увести их отсюда никак невозможно, – сказал за спиной Варьки Федор. – Мы сначала все уговаривали, упрашивали, орали даже! Дети ведь, а тут дождь, холод… Ни в какую! Уперлись и сидят, как два воробья под застрехой! Еду им прямо сюда бабы носят. Спят они в сенях, к отцу заходить боятся, а он еще Мишку за водкой посылает! Мальчишка и бегает все время, как нанятый, в кабак и обратно, а у самого уже в чем только душа держится…
Митро, потемнев, взлетел по крыльцу и уже рванул было дверное кольцо, но за плечи его схватили сразу несколько человек.
– Не ходи, морэ! Не ходи, дорогой, не надо! – горячо начала упрашивать толстая цыганка. – Он там пьян-распьян, и нож у него! Давеча, как наших выгонял, ухват пополам о печь сломал… Не надо! Ну его! Смертоубийство будет!
– Будет, а как же! – яростно пообещал Митро, отпихиваясь от держащих его рук. – О-о, дайте только войти! Смертный грех отмолю потом, ничего!
– Постой, Дмитрий Трофимыч, – хмуро сказала Варька, тоже поднимаясь на крыльцо. – Цыгане правы, тебе входить не нужно. Лучше я по старой памяти попробую.
Наступила тишина, через мгновение разорвавшаяся испуганными и возмущенными воплями. Громче всех вопил Митро:
– С ума ты, что ли, сорвалась, Варька?! Он же не в себе! Мать родную и ту сейчас зарежет не глядя! Что ты с ним сделать сможешь?
– Не ходи, милая! Плохо будет, не ходи! – причитали цыганки. Встали, заинтересованно глядя, даже дети, и мальчик, подойдя, тронул Варьку за рукав.
– Не ходи туда, тетя. Правда. Мало ли что…
Варька погладила его по спутанным, давно не мытым волосам. Решительно отстранила загораживающего ей дорогу Митро и шагнула через порог.
В сенях было темным-темно, сыро, пахло мышами и кислятиной. Варька на ощупь нашла дверь, из-под которой выбивалась едва заметная полоса света, толкнула ее и вошла. В нос ей ударил густой запах перегара и чего-то давно протухшего. Осмотревшись, Варька поняла, откуда вонь: на столе стояли остатки поминальной трапезы двухнедельной давности, густо облепленные зелеными мухами. Рои мух вились по комнате, наполняя ее надсадным зудением. На полу валялся сломанный ухват. Мутное от дождя окно тоже было засижено мухами, сорванная занавеска лежала рядом. В углу валялась скомканная женская одежда. Варька разглядела кружева, край дорогого бархатного платья. Кузьмы нигде не было видно. Стоя посреди комнаты, Варька позвала:
– Эй, морэ! Кузьма! Ты живой?
Сначала ей никто не ответил. Лишь после третьего оклика на кровати у дальней стены кто-то зашевелился. Поползло на пол одеяло, тяжело шлепнулась подушка. Хриплый знакомый голос сказал:
– Вот черт… Варька?
– Ну, я.
– Вот черт… – повторил Кузьма, садясь на кровати и спуская вниз босые ноги. – Да это верно ты? Или белая горячка у меня? Ты… откуда взялась-то?
Говорил Кузьма медленно, морщась: было видно, что каждое слово причиняет ему боль. Варька, подойдя, села рядом на грязную постель. Взяв Кузьму за плечо, мягко, но настойчиво развернула его к себе. Он не сопротивлялся. Опустив глаза, криво усмехнулся:
– Видишь вот… Ну, хорош?
– Да ты вроде не пьян, морэ? – изумленно спросила Варька, вглядываясь в его заросшее, нечистое лицо.
– Пьян, как дьяк на Пасху! – обиженно возразил Кузьма. – Это просто у меня уже привыкание случилось. И водка-то в этом трактире паршивая… Карпыч, нечисть, прямо колодезной водой разводит. Убивать за такое надо!
Он попытался усмехнуться, но вместо улыбки на его лице снова появилась болезненная гримаса.
– А цыган зачем перепугал? С ухватом за ними гоняешься…
– А нехай не лезут! – с неожиданной злостью сказал Кузьма. Его глаза мрачно блеснули. – Что им здесь у меня за дело? Что они про меня да про нее знали? На поминках я их еще кой-как вытерпел, а потом уж невмочь стало. Поналезут в дом, заразы, рассядутся, как на именинах, и давай в десять голосов: «Что теперь делать будешь, морэ? Куда детей денешь? Жены новой не поискать тебе? Вдовы не надо ли?» Ну, я сначала слушал, а потом осерчал.
– Вижу. – Варька снова оглядела разгромленную комнату. – А… что ты правда делать-то будешь? И детей куда денешь?
Кузьма только махнул рукой. Но не отстранился, когда Варька погладила его по плечу.
– Как вы жили-то с ней?
– Да слава богу… – глядя в пол, отозвался Кузьма. – Она меня не гнала. Иногда смеялась, на меня-то глядючи, иногда плакала… но не гнала.
По полу вдоль стены бесшумно скользнула серая мышь. Кузьма топнул пяткой. Мышь стрелой пронеслась к порогу, юркнула в щель.
– Шляются, прости господи, как на параде… Кота, что ли, завести? – проворчал Кузьма. Помолчав, смущенно спросил: – Варька, не обидишься, ежели ляжу я? Башка проклятая сейчас расколется… С голодухи, что ли?
– Подожди. – Варька встала, отошла к столу. Морщась, начала сгребать в ведро остатки протухшей еды. Мухи взвились к потолку. Варька попыталась прихлопнуть полотенцем хотя бы самых жирных, но толку от этого было мало.
– Как хочешь, я окно открываю.
Кузьма, державшийся обеими руками за голову, не ответил. Варька открыла дверь, толкнула старую, рассохшуюся створку окна, и в комнату ворвался свежий, холодный, влажный от дождя воздух. Сквозняк подхватил зудящую стаю мух и вынес их в сени. Варька тем временем снимала скатерть со стола, занавески с окон. Кузьма исподлобья наблюдал за ее действиями. Когда Варька, скрутив белье в ком, бросила его в угол, Кузьма меланхолично сообщил:
– Постирать бы надо…
– Тебя бы тоже постирать не мешало, – буркнула Варька, роясь в скрипучем комоде в поисках чистых вещей. – Как со свиньями валялся, ей-богу… Баню затопить, помоешься?
– Не сейчас, – отказался Кузьма. – Чего мучиться зря, сестрица? К орехову Спасу все само кусками отвалится.
Ситцевые наволочки вдруг задрожали в руках Варьки, и она, чувствуя, как погорячели глаза, поспешно отвернулась к стене. Только эта неловкая попытка пошутить и напомнила ей прежнего Кузьму – озорного, лукавого, как бесенок, всегда готового соврать, расхохотаться, насмешить… Что стало с ними со всеми, почему судьба так переломала их?
Кузьма терпеливо дождался, пока Варька сменит наволочку на подушке, и тут же повалился на постель. Варька сняла со спинки стула шаль, собираясь уходить, но Кузьма, не поднимая головы, поймал ее за рукав.
– Посиди, – попросил.
Она, помедлив, села на край кровати. Подождав немного и видя, что Кузьма не спит, спросила:
– Почему вы из Питера уехали?
– А ты попробуй проживи там… Жисть дорогая, хужей, чем в Москве. Данка-то поначалу в «Аркадии» пробовала петь, но ей совсем уж плохо было. Один раз прямо во время выступления упала, насилу откачали. Больше я ее не пускал, да она и сама не рвалась. Истаяла вся. А денег нету… – Кузьма вдруг смущенно улыбнулся. Перевернувшись на спину, обеими руками поскреб свалявшиеся волосы. – Знаешь, Варька, я ведь не пил… Вот сейчас, на поминках, за пять лет первый раз разговелся. Наверно, поэтому и разобрало так, аж на две недели. А пока при ней, при Данке, жил – ни единой капли. Она меня пьяным ни разу не видала. Ей-то, конечно, наплевать было… – Кузьма попытался усмехнуться, и снова вместо улыбки получилась судорожная гримаса. Он закрыл глаза. Медленно, словно через силу, выговорил: – Она меня… за пять лет… ни разу по имени не назвала. Даже когда помирала. Я ведь при ней был до последнего, а она… Знаешь, у нее уж глаза остановились, я подумал – все… а она вдруг как дернется, как сядет, как крикнет: «Зажгите свет, зажгите свет, позовите Казимира!» Какого, кричу, тебе Казимира, я Кузьма! А она упала и не дышала больше. Вот… Да не реви ты, господи!
Варька, вздрогнув, подняла глаза, вытерла бегущие по лицу слезы и увидела, что Кузьма лежит, приподнявшись на локте, и пристально смотрит на нее.
– Чего ты воешь? Что я – мертвый? Подожди, просплюсь, отмоюсь, снова человек буду… Гитара в руках еще держится. Дети вон остались, куда я их, душемотов, дену? Ничего, проживем. Только… знаешь что?
– Что?
Горячая, жесткая ладонь накрыла руку Варьки, и она не решилась высвободиться. Свободной рукой пощупала лоб Кузьмы.
– Ты горишь весь. Заболел, что ли? Пусти, окно закрою…
– Не уезжай, – закрывая глаза, попросил Кузьма.
Варька вздохнула. Села ближе. И сидела так, не отнимая руки, до тех пор, пока не услышала ровного сопения.