Путеводная звезда Дробина Анастасия
– В Кишиневе… какой-то господарь ее увидел. Богатый барин, на своих лошадях к трактиру подъезжал. На другой же день уехала с ним. В его имение.
– А ты что же не держал? Тьфу… Совсем цыгане повыродились. Хотя ты не ром, кажется…
Губы Васьки дрогнули от обиды, но он промолчал. Глядя в землю, хрипло сказал:
– Думаешь, она к тебе вернется? Никогда!
– Я знаю, – отозвался Илья. Выбил трубку, сунул ее за голенище. Васька исподлобья наблюдал за ним. Илья поднялся, стряхнул с себя песок и крошки табака.
– Ну что, парень… Поговорили – и ладно. У меня времени нет, и ты, вижу, торопишься. Будь здоров.
Не оглядываясь, Илья вышел из бухты, прошел мимо каменистой гряды, повернул к лошадям, но дойти до них не успел. За спиной его послышалось пронзительное, злое лошадиное ржание и резкий окрик:
– Морэ!
Илья медленно обернулся. Васька уже сидел верхом на неоседланном вороном – как был без рубахи, с кнутом в руке, черный, злой, весь вытянувшийся на спине жеребца. Налетевший с моря ветер взъерошил его и без того лохматые грязные волосы, растрепал гриву вороного. На оскаленной Васькиной физиономии читалось невероятное презрение.
– Ты сам не цыган, Смоляко! Слышишь – ты не ром! – бешено выкрикнул он, поднимая коня на дыбы. – Ты гаджо! Самый распоследний! Лепешка лошадиная! Хорошо, что она ушла от тебя! Я знаю, она тебе никогда не была нужна! А ко мне она вернется! Душу положу, что вернется! Я для нее все сделаю! И господаря того зарежу! И тебя – если она скажет! А ты…
Он хотел было сказать еще что-то, но не стал. Плюнул на дорогу, гикнул, ударил вороного – и тот с места рванулся в степь. Гнедые, как подхваченные, полетели за ним. Над степью поднялась туча желтой пыли, а когда она улеглась, уже не видно было ни Васьки, ни косяка лошадей. Илья посмотрел вслед едва виднеющемуся облачку, нахмурился, запустил обе руки в волосы. Усмехнулся чему-то и не спеша вернулся на берег моря. Разделся, полез в мелкую, теплую, желтоватую воду, окунулся с головой несколько раз, только сейчас почувствовав, как горит лицо. Гряды клешней закрывали солнце, и Илья во второй раз за сегодняшний день пожалел, что плохо плавает: заплыть бы сейчас подальше в море, взглянуть оттуда на солнце, узнать, сколько времени… Взъерошив мокрыми ладонями волосы, он вышел на песок, неторопливо начал одеваться.
В щель между камнями тянулась красная полоса света. Неожиданно ее заслонила чья-то тень. Взглянув через плечо, Илья увидел Митьку с кислой физиономией.
– Почему ты его не убил? – возмущенно спросил он, когда Илья, поглядывая на солнце, прошел мимо него к дороге. Илья усмехнулся:
– А что, надо было?
– А что – нет?! Чего ради я задницу рвал? – взвился Митька. – Ты что, забыл? Он же у тебя жену увел!
– Угу… – Илья, не отрываясь, смотрел на красный диск солнца, поглаживал по шее буланого, тычущегося ему в плечо. – Моя жена – не твоя забота, чаворо. А за задницу свою не беспокойся – до свадьбы образуется, слово даю.
Митька открыл рот, закрыл, снова открыл, и Илья уже ждал, что мальчишка вот-вот выскажется в духе улетевшего в степь Ставраки. Но Митька все-таки промолчал, хотя и сплюнул презрительно на землю ничуть не хуже Васьки. Вскочил на спину Кочерыжки, свистнул и полетел карьером по дороге к Одессе. Илья проследил за ним взглядом, снова усмехнулся, сам не зная чему. Забрался на буланого и тронул его неспешным шагом.
Не хотелось ему думать ни о чем. Не хотелось, и все. Ни о Маргитке, ни тем более о Ваське. Только сейчас Илья понял, как устал за сегодняшний день, начавшийся в четыре утра. Солнце все ниже и ниже опускалось в дымку горизонта, раскаленная степь остывала, небо становилось зеленоватым, выцветшим, чуть слышно шелестело море за утесами. Тихо, вкрадчиво затрещали цикады, с утесов доносились вскрики чаек. День таял, и над степью зажигались первые, еще чуть заметные звезды. До поселка, до трактира одноглазого Лазаря, до маленькой комнаты с дозревающими на подоконнике помидорами оставалось не больше двух верст.
Неожиданно Илья вспомнил, что поругался с Розой. Хороши, наверное, были они оба: стояли и орали друг на друга на весь базар, народ потешали… Ну, ладно Роза, что за спрос с бабы, а он с какой стати разошелся? И из-за чего? Из-за татар вонючих – тьфу… Да сгори они вместе со своими худоконками, больше лошадей будто взять негде… Вздохнув, Илья начал вспоминать, чего мог наговорить Розе во время скандала на Староконном. Вспомнил он немного, но настроение испортилось. Что ж… на худой конец, выгонит. Ему не привыкать.
Над морем взошла огромная рыжая луна. В ее свете впереди смутно забелели домики поселка. Поежившись от потянувшего с моря ветра, Илья хлопнул по шее буланого, завернул его на едва заметную в сумерках дорогу.
В окне Розы горела керосиновая лампа. Желтый свет падал во двор, где под грецким орехом на рогоже спал Митька. Спал вниз лицом, изредка всхрапывал и даже не шевельнулся, когда проходящий мимо Илья наступил нечаянно ему на руку. Войдя в трактир и толкнув дверь Розиной комнаты, Илья увидел хозяйку, сидящую за столом и штопающую при свете керосинки Митькины штаны. Илья тихо прикрыл за собой дверь, положил у порога кнут и вопросительно взглянул на Розу. Та отодвинула шитье и поднялась из-за стола.
– Есть хочешь? – задала она обычный вопрос, на который после паузы последовало не менее обычное:
– Хочу.
Лампа перекочевала на подоконник. На столе появилась оплетенная красноталом бутылка вина, деревянная миска с помидорами и неизменным арбузом, рыба, хлеб, соленый козий сыр. После длинного дня, в течение которого у него крошки не было во рту, Илье было все равно, что Роза ставит перед ним – лишь бы побольше. Сидя на постели, Роза следила за тем, как из деревянной миски исчезает ее содержимое.
– Не пей ты вина, господи! – устало сказала она, когда рука Ильи потянулась за бутылкой. – Что с него, проклятого, толку, только башка разболится.
– Роза… – удивился он, оглядываясь. Роза встала, подошла сзади, обняла его за плечи – и Илья понял, что Митька не удержал языка за зубами. – Не жалей ты меня! – с досадой сказал он, отворачиваясь к темному окну. – Терпеть не могу.
Рука Розы, поглаживающая его по голове, замерла.
– Да с чего ты взял? – фыркнула она, отходя. – Меня бы саму кто пожалел! Навязались мне на голову, герои…
Тишина. В желтый круг света на потолке, суетясь, летели мотыльки. Где-то под полом шуршали мыши. Со стороны поселка доносился тоскливый собачий вой.
– Сердишься на меня? – спросил Илья, не оборачиваясь, как будто у стоящей перед ним пустой миски. И услышал короткий ответ:
– Нет.
По шороху за спиной он понял, что Роза снова села на постель.
– Я не хотел. Но и ты тоже, знаешь ли… Всю торговлю мне зарезала.
– Не обижайся. Откуда мне знать-то было? Знала бы – близко б не подошла.
Илья изумленно обернулся, уверенный, что Роза смеется, но ее лицо было серьезным.
– Ну, разве я знала, что ты с татар барыш имеешь? Ты ведь ни слова не говорил…
Илья промолчал, не желая в сотый раз объяснять, что не обязан докладываться бабе о своих делах. Не оглядываясь больше, он сидел за столом, доедал арбуз, слушал, как сзади на постели раздевается Роза, смотрел, как на спинку кровати отправляются юбка, кофта, рубашка. Затем послышался сердитый голос:
– До завтра тебя дожидаться?
Илья встал, погасил керосиновую лампу и через минуту растянулся на постели рядом с Розой. Снова наступила тишина. В окне стояла красная луна. Глядя на нее, Илья потянул к себе Розу. Она подалась, и ее спутанные волосы защекотали щеку Ильи.
– Не знаю я, что со мной, Роза… Старый, что ли, становлюсь? Ваську я сегодня видел.
– Знаю.
– Не зарезал. Даже кнутом не вытянул ни разу.
– Знаю.
– Но… ведь я цыган. – Илья задумался, вспоминая Митькины слова. – А он у меня жену увел.
– Митька – мальчишка, глупый, – помолчав, сказала Роза. – Ерунду мелет, а ты слушаешь. Он завтра извинится.
– Не надо.
– Надо. Он тоже цыган. Должен знать, что можно говорить, а что – нет. И кому.
– Он правду сказал.
– Какую правду? Про твою девочку, которую Васька увез? – Роза отодвинулась от Ильи, перевернулась на спину, начала водить пальцами по лунному пятну на одеяле. – Выгорело ведь у вас с ней все давно. Ты и сам знаешь. Забудь. Жена твоя – в Москве. Время пройдет – вернешься к ней.
Илья промолчал. Чуть погодя недовольно сказал:
– Не пойму я… Выгоняешь меня, что ли?
– Дурак. Ты бы свои глаза видел… там, на Приморском, когда мы с тобой на дереве сидели. Жаль, что я ее не знаю, Настьки твоей. Наверное, хорошая она, если ты ее любишь так.
Илья закрыл глаза. При одном воспоминании о тех посиделках на дереве ему кровь бросилась в лицо, но в темноте Роза не могла этого заметить.
– Почему ты так говоришь? – помедлив, спросил он. – Ты сама… разве не любишь меня?
– Нет, – коротко ответила Роза.
Илья обиженно уселся на постели.
– Приехали – выпрягай! Договорилась, кума! Какого черта живешь со мной тогда?
– Это ты со мной живешь, – отпарировала Роза и с тихим смешком потянула Илью к себе, принуждая снова лечь. – Тебе лет сколько, морэ?
– Ну, сорок три…
– А мне тридцать второй пошел. Не дети, кажись, малые. И в любовь играть нам поздно. Слава богу, оба знаем, что это такое. Хорошо тебе со мной – живи. Станет плохо – уйдешь.
– А ты… тоже так?
– Мне уходить не к кому. А у тебя жена есть.
– Знаешь ведь, я туда не вернусь.
– Почему? – Роза привлекла его к себе, погладила по голове, по плечу, поцеловала в висок. – Маргитка сама от тебя ушла, ты не виноват. Для нее ты, что мог, сделал. Не век же тебе с гвоздем этим в сердце жить. Забудь, Илья. Ты свои счета выплатил. Все.
Сдерживая внезапно подступившую дрожь, Илья зажмурился. Несколько раз глубоко, протяжно вздохнул, и это немного помогло. Боясь заговорить, не решаясь поднять голову с плеча Розы, он долго лежал так, чувствовал, как Чачанка лениво ерошит его волосы, гладит по затылку. От нее пахло морской солью, рыбой и немного – степной полынью. Вдыхая этот горьковатый запах, Илья хотел было спросить Розу о чем-то еще, очень важном, нужном ему… но так и не спросил, заснул.
* * *
В конце июля на цыганскую улочку Живодерку в Грузинах свалились две новости. Первая была даже и не новостью, а давно ожидаемым событием: вернулась из Крыма половина хора во главе с хореводом. Артисты приехали веселые, отъевшиеся на южных фруктах, с еще более почерневшими физиономиями, заработавшие больше, чем рассчитывали. На следующий вечер ресторан Осетрова в Грузинах был полон: старые поклонники неведомыми путями разузнали, что вернулись Митро Дмитриев и Настя Смолякова, и заняли все столики в осетровском заведении. Встреча цыган с москвичами длилась до четырех часов утра, а кое-кто еще и поехал вместе с уставшими, но радостными артистами на Живодерку – продолжать отмечать «возвращение звезд цыганской песни в Первопрестольную», как вычурно выразился капитан Толчанинов. А вторая новость грянула через три дня, ранним утром, когда спящую Живодерку разбудили истошные вопли. Те, кого эти крики подняли с постели и погнали к окнам, могли увидеть, как вниз по улице несется босой, с вытаращенными глазами, в сползающих портках, в расстегнутой рубахе, с картузом на затылке Илюшка Смоляков.
«Пожар, что ли, чаво?» – окликали его.
«Ура-а-а! – орал в ответ Илюшка. – Ура-а! Сестра вернулась! Дашка приехала! С мужем! С дитями! И видит! Видит! Види-и-ит! Ура-а!»
После Илюшкиного галопа по Живодерке не прошло и часу, а уже вся улица, кое-как одетая, заспанная, но распираемая любопытством, стояла у Большого дома. Внутри дома поместились только цыгане постарше и посолиднее: молодежь и женщины толпились у забора, заглядывали в окна, дети облепили ветлы, как весенние грачи. Всем хотелось посмотреть на Дашку Смолякову, слепую дочь Насти, пропавшую невесть куда пять лет назад. На Дашку, с которой, по словам ошалевшей от радости родни, случилось небывалое чудо, достойное внимания Синода и Московской академии наук.
Время от времени из Большого дома появлялся кто-то из цыган, и стоящие снаружи накидывались на него с вопросами:
– Ну, что, что, что?!
– Вправду видит! – Вышедший цыган в полной растерянности скреб затылок, разводил руками. – Вот, ромалэ, родился и крестился, а такого не видал! И отец мой не видал! И дед… Эта девочка смотрит на меня и говорит: «Здравствуй, дядя Петя!» И откуда знает, что я – это я, ежели первый раз видит, а?
– Может, обман какой? – сомневались цыганки и с удвоенной силой наседали на окна.
Все ставни в Большом доме были распахнуты, несмотря на утренний холодок, настежь, и любопытствующие могли видеть большую нижнюю залу, забитую людьми, плачущую навзрыд Настю, утешающую ее Илону, совершенно ошарашенного Митро, Яшку Дмитриева, довольно скалящего зубы, и Дашку. Дашку, которая сидела на полу, в ногах матери, в окружении всех шести братьев, улыбалась, оглядывалась по сторонам, и ее темные, большие, чуть раскосые глаза с голубоватыми белками переходили с одного удивленного лица на другое.
– А меня узнаешь, девочка?
– А меня помнишь?
– А про нас не забыла?
– Я тетя Стеша!
– Я Глафира Андреевна!
– Я твой варо,[31] Федька! – тормошили ее со всех сторон.
Дашка кивала, улыбалась, здоровалась со всеми. Иногда, озадаченно хмурясь, просила поздороваться погромче – и сразу же вспыхивала смущенной улыбкой и безошибочно называла имя говорившего, поясняя:
– Я по голосу хорошо помню.
После каждого узнавания на нее накидывались с объятиями и поцелуями, в сотый раз требовали рассказать, как все было, но рассказывала Дашка неохотно. Собственно, весь рассказ сводился к фразе:
– Испугалась сильно, вот и все.
После этих слов Дашка косилась на мужа, Яшка кивал в подтверждение, хотя выглядел несколько смущенным, но никто из цыган не обращал на это внимания: все были слишком удивлены и рады.
До темноты дом был полон народу, и гости разошлись уже за полночь. В большой зале за круглым столом осталась лишь близкая родня, и Митро, целый день выжидавший случая, наконец-то сумел отозвать сына в сторону:
– Выйдем, чаворо, поговорим.
Яшка потемнел, но послушался. Жена кинула на него тревожный взгляд, он, обернувшись от двери, успокоил ее улыбкой и не заметил, что так же тревожно, почти со страхом, смотрит ему вслед сидящая рядом с Дашкой Настя.
Вдвоем с отцом они вышли на двор. Было темным-темно, звезды пестрили небо, время от времени одна из них срывалась, чертила яркий, голубоватый след по фиолетовому полю и падала за заставу: близился август, время звездных дождей. Ночь была теплой, из сада пахло созревающими яблоками, мятой. На заборе лежала падающая из окна дома полоса света.
– Ну что, чаворо, сейчас мне тебя выпороть али субботы дождаться? – задумчиво спросил Митро, глядя на эту полосу.
– Сегодня суббота, – проворчал Яшка. – За что хоть?
– Не за что?! – вскинулся Митро. Но тут же испуганно оглянулся на полуоткрытое окно, заговорил тише: – Ты хоть думал, сукин сын, что тут с нами со всеми было?! Мать едва-едва живой осталась, в один день поседела! Все пять лет по ночам в подушку плакала! Хоть бы слово кому сказал, тут все цыгане на ушах стояли! Куда, куда вы с Маргиткой делись, хоть сейчас можешь мне сказать?!
– Скажу, – сдержанно ответил Яшка. – Только от дома подальше отойдем.
Митро молча шагнул с крыльца. Когда освещенный дом скрылся за густыми, влажными от росы ветвями сада и вокруг слышалось лишь отчетливое стрекотание ночных кузнечиков, Яшка вполголоса, не спеша начал говорить. Митро слушал не перебивая. В темноте сада не было видно лиц обоих, и лишь поблескивали белки глаз Митро, пристально смотрящего на сына.
– Значит, с вами жила… – медленно выговорил он, когда Яшка умолк. – Где же она сейчас? Как ты смел без сестры вернуться?
– Она уехала.
– С кем?
– С одним человеком.
– Он цыган? Я его род знаю?
– Нет.
– Ну, хорошо… – Митро шумно вздохнул, сорвал лист яблони, сунул черенок в рот. Невнятно спросил: – А кто ее испортил, ты, конечно, не знаешь?
– Знаю, – помедлив, отозвался Яшка. – Но что сейчас-то, дадо? Пять лет прошло…
– Отвечай, паршивец!
– Ну, Сенька Паровоз…
– Чего?! Этот жулик хитрованский? Да брешешь ты мне, что ли?
Яшка молчал. Несколько минут тишину в темном саду нарушал лишь стрекот кузнечиков. В доме скрипнули ставни, голос Дашки обеспокоенно позвал: «Яша! Дмитрий Трофимыч!», но ни отец, ни сын не отозвались, и окно закрылось.
– Ладно, черт с тобой. Идем в дом, – наконец сказал Митро, поворачивая к крыльцу. Яшка пошел за ним. Уже возле ступеней, в освещенной полосе, Митро спросил: – Забожиться мне в том, что сказал, сможешь?
Сын отозвался не сразу. Митро пришлось около минуты смотреть на него в упор, прежде чем Яшка сумрачно, не поднимая головы, сказал:
– Божиться не буду.
– Врал, стало быть… – голос Митро потяжелел.
– Нет. Но и поклясться не могу. – Яшка взошел на крыльцо дома, обернулся к отцу. Медленно, словно раздумывая над каждым словом, выговорил: – Пока я ей нужен был, я ее не бросал. На этом икону тебе поцелую. А сейчас она и сама управится. Не беспокойся, она замужем, хорошо жить будет.
– Скажи, а жена твоя… – Митро умолк на полуслове, но Яшка догадался:
– Она никому ничего не скажет. Слово даю.
Митро не спеша поднялся на крыльцо. Подтолкнул Яшку впереди себя в открытую дверь и ненадолго задержал руку на его плече.
– Пойдем к нашим. Ночь давно.
По постелям обитатели Большого дома разбрелись далеко за полночь, но в маленькой комнате наверху, где вдвоем скрылись мать с дочерью, свет не гас до утра. Там плакали, обнявшись, и разговаривали, и смеялись, и удивлялись, и снова плакали. Гришка, который в соседней комнате тщетно пытался задремать рядом со спящей женой, невольно вслушивался в приглушенные голоса. Разобрать разговор, то и дело прерываемый рыданиями то Насти, то Дашки, он не мог и отчетливо слышал лишь имя отца. В конце концов он сам не заметил, как заснул, и очнулся от скользнувшего из-под занавески раннего луча. Сев на постели, Гришка кинул испуганный взгляд на ходики, увидел, что уже восьмой час, понял, что проспал насмерть, и, шепотом чертыхаясь, забегал по комнате в поисках штанов.
– Куда в такую рань, боже мой… – не открывая глаз, пробормотала Анютка, но Гришка не ответил и, кое-как одевшись, вылетел из комнаты.
Путь предстоял неблизкий – через всю Москву, в Таганку. К счастью, на углу Садовой оказался извозчик. Дедок в рваном малахае запросил немыслимую цену – полтинник, но Гришка, не торгуясь, вскочил в пролетку. Вскоре та, скрипя и раскачиваясь на старых рессорах, катила в сторону Тверской.
В храм Успения Богородицы на Гончарной Гришка вошел, когда шла уже вторая половина службы. Людей в церкви на утренней литургии было много, это были небогатые обитатели Рогожской слободы: купцы, мастеровые, фабричные с женами, цыгане, приходившие в церковь целыми семьями. Гришка почти бегом влетел в церковь, на ходу сдергивая картуз, торопливо поклонился в дверях, зашарил глазами по стоящим к нему спинами прихожанам. Сразу же увидел большую семью Картошек, занявших почти половину левого придела. С удовольствием отметил, что сегодня Картошки явились не все: по крайней мере, главы семьи Фетиньи Андреевны не было. «Захворала, что ли, старая ведьма?» – обрадованно подумал Гришка и, забыв извиниться перед богом за недостойные мысли, начал искать глазами Иринку.
Слава богу, она была здесь. В знакомом Гришке сером, простом, уже расставленном в талии платье, в розовом газовом шарфе, наброшенном поверх уложенных в тяжелый узел волос. Не сводя с Иринки глаз, Гришка подошел ближе. Он не видел ее больше двух месяцев; последний раз они встречались за день до его отъезда в Крым, в этой же самой церкви, но тогда рядом с Иринкой стояла свекровь, и несчастная Гришкина любовь не смела даже глаза оторвать от иконостаса: Гришке достался лишь один взгляд, да и тот испуганный донельзя, и слабая улыбка. В глубине души Гришка понимал, что опасны даже эти встречи в церкви: стоит ему раз-другой показаться на глаза кому-нибудь из Иринкиных невесток, стоящих тут же, рядом, – и все пропало, разговоры пойдут по всей Москве. Но поделать с собой он ничего не мог: особенно после того, как увидел улыбку Иринки. Строго говоря, это движение ее губ даже улыбкой не было: так, едва заметное дрожание, которое, в общем-то, можно было истолковать как угодно, вплоть до подавленной зевоты. Но все два месяца в Крыму Гришка вспоминал эту улыбку, и лицо Иринки, и ее осторожный взгляд из-под ресниц и думал только о том, как, вернувшись в Москву, он в первое же воскресное утро помчится в таганскую церковь. И вот вам, пожалуйста, – чуть не проспал. Интересно, ждала ли она его?
Осторожно, прячась за спинами увесистых купеческих жен, Гришка подошел совсем близко к семейству Картошек и, пугаясь собственного нахальства, занял место прямо за плечом Иринки. Несколько минут прошло в томительном ожидании, Гришка в упор смотрел на розовый газовый шарф, на худенькие плечи, отчаянно твердя про себя: «Обернись, лачинько, обернись… Я здесь, я тут, я к тебе пришел… Скоро служба кончится, Иришка, обернись, девочка…» Но ничего не помогало: Иринка продолжала стоять лицом к алтарю, вместе со всеми крестясь и отдавая поклоны. Гришка совсем уже отчаялся и подумывал даже о том, чтобы обнаглеть окончательно и встать рядом с Иринкой, когда сзади его потрогали за плечо.
– Передай к Богородице, мил человек… – попросил скрюченный дядька с испитым лицом, протягивая двухгрошовую свечу. Гришка машинально взял… и через мгновение пробормотал:
– Спасибо, господи.
Лучшего нельзя было и желать. Гришка шагнул вперед и тронул стоящую перед ним Иринку за руку. Она обернулась – и дух захватило от плеснувших ему в лицо огромных, темных, как тьма египетская, длинных глаз, сразу же ставших испуганными.
– Передай свечу… – шепнул ей Гришка.
Она безмолвно протянула руку. Когда пальцы их соприкоснулись, церковный хор во главе с огромным, волосатым, как леший, протодьяконом Порфирием грянул «Богородице, дево, радуйся». От голоса Порфирия задрожали свечные язычки, все прихожане усердно закрестились, и Гришке показалось, что целую вечность они с Иринкой смотрели друг на друга, держась за тоненькую дешевую свечку. Слабый огонек бился между ними, освещая худое лицо Иринки, отражаясь в ее глазах, прямо, пристально смотрящих на Гришку, и он коснулся ее пальцев, и она не отдернула руки и слабо, осторожно, но все-таки улыбнулась ему, и теперь уже у Гришки не было никаких сомнений: эта улыбка, настоящая, без притворства и боязни, улыбка Иринки – только для него.
Иринка опомнилась первой и потянула задрожавшую в ее пальцах свечу на себя.
– Джа… – шепнула она чуть слышно, движением подбородка указав Гришке на двери церкви. – Джа… Ман-гав…[32]
Он кивнул – счастливый, ошалевший от неожиданной радости. Круто повернулся на каблуках и, забыв перекреститься, пошел к дверям. Служба кончалась, и Гришка еще рассчитывал посмотреть, как Иринка пойдет из церкви.
В церковном дворике цвел шиповник, клонила к земле ветви созревающая калина, свистели зяблики. Стоя за высокой дверью, Гришка видел, как мимо него проходит из церкви народ и как все семейство Картошек движется к ограде, оживленно, словно и не со службы вышли, беседуя о каких-то делах. Иринка шла последней, но, к изумлению Гришки, даже не подняла ресниц.
Его словно холодной водой окатили. Гришка отчаянно досадовал на себя за то, что не окликнул ее, не присвистнул хотя бы, когда Иринка проходила мимо: может, она его не заметила или решила, что ушел… Кляня себя, он вышел из-за двери – и в этот миг Иринка, прикрывающая за собой резную калитку церковной ограды, подняла взгляд, в упор посмотрела на него. Вздохнула. Закрыла глаза, словно от внезапной боли, и снова улыбнулась. И улыбка эта была такой горькой, так старящей ее, что у Гришки защемило сердце. Иринка давно ушла, а он все не двигался и смотрел на то место, где она только что стояла, а горло сжимала острая судорога.
«Господи, ну что делать? Господи, ну что?!» – в который раз Гришка задавал себе этот вопрос, быстро идя вниз по Гончарной в сторону Земляного вала. Здравый смысл настаивал на том, что пора прекратить это бесполезное ухажерство, грозящее закончиться бог весть чем. За себя Гришка не особенно боялся, но подвести под монастырь Иринку – легче зарезаться! А в душе он знал, знал наверняка: не отступится от нее, не сможет. Особенно теперь, поймав эту боязливую улыбку, прикоснувшись к холодным, вздрагивающим пальцам, увидев вплотную тонкое, как у Богородицы, освещенное грошовой свечкой лицо с живой, глубокой, грустной чернотой глаз. Как он уйдет, как оставит ее? И кому? Этим упырям Картошкам, этому дурню Федьке, до сих пор не понимающему, какое сокровище получил? Да не будет же этого, не будет никогда! Вот только… делать-то что? Дети у нее… А у него – Анютка, будь она неладна. Прилипла, как коровья лепешка, теперь до старости не оторвешь. И что она в нем нашла только? Такой же, как все цыгане, таракан тараканом, не лучше и не хуже, так нет – виснет на шее хомутом!
Стоило Гришке подумать о жене, как она и появилась в двух шагах. Гришка даже вздрогнул, увидев знакомое голубое платье и плюшевую накидку. Не замечая его, глядя себе под ноги, на выщербленный тротуар, Анютка быстро шла по улице чуть впереди него. Гришка вспомнил о том, что оставил жену утром в постели, сонную и явно не собиравшуюся продирать глаза. Стало быть, он за порог, а она следом? И торопится куда-то так, словно пятки горят. Изрядно изумленный и заинтересованный, он автоматически свернул вслед за Анюткой в тихий, пустой Гончарный переулок. Лица жены он не видел и лишь по ее походке и по тому, как она теребила в руках маленький черный ридикюль, понимал, что она или взволнована, или напугана чем-то. Никакой родни в этой части города, Гришка знал точно, у Анютки не проживало. Может, любовника завела? Почему-то эта мысль восторга у него не вызвала. Идя вслед за Анюткой по кривому узкому переулку, он не знал, как ему поступить: то ли окликнуть ее, то ли проследить, в какой из домов она войдет, то ли подождать, пока выйдет, и уже тогда подступиться с вопросами, то ли вовсе ничего не спрашивать, а идти дальше куда шел…
Когда Анютка вдруг остановилась перед низеньким, деревянным, скособочившимся домиком, быстро взошла, почти взбежала по крыльцу и схватилась за ручку двери, Гришка еще ничего не решил. И, понимая, что через минуту будет уже поздно, позвал:
– Аня!
Она застыла. Опустила руку, лежавшую на дверной ручке. Медленно обернулась. Выражение ее лица было таким же, как полчаса назад в церкви у Иринки. Такими же растерянными были глаза, такая же бледность залила скулы, так же задрожали губы. Гришка увидел, что жена смертельно испугана, и прыгнул к ней сразу через две ступеньки крыльца.
– Ты что здесь делаешь? – он старался, чтобы голос звучал грозно, но мешало искреннее любопытство. – У тебя что – мужик здесь?
– Что ты, бог с тобой, что ты… – прошептала она, закрывая глаза. Лицо Анютки стало серым.
Гришка невольно протянул ей руку, и она оперлась на нее с такой неловкостью и облегчением, что сразу было видно – не прикидывается. И, подняв глаза, Гришка вдруг увидел прибитую над дверью дощечку с кривоватой надписью: «Повивальная бабка Анисья Федосеенкова».
С минуту они молчали. Редкие прохожие с удивлением поглядывали на красивую и хорошо одетую даму, опирающуюся на руку разбойничьего вида молодого цыгана, смотрящего на нее нехорошими глазами. Нехорошими – потому что Гришка мало-помалу начал понимать.
– Это что же ты, паскуда, задумала? – тихо выговорил он, сжимая руку Анютки и кивая на вывеску. – Ты зачем сюда явилась? И… и в какой уже раз?
Анютка поморщилась от боли, попыталась было высвободить руку, но Гришка стиснул ее сильнее. Сквозь зубы спросил:
– На вычистку пришла, сука? Отвечай!
– Оставь меня, Гриша, – не открывая глаз, хрипло попросила она. – Оставь, какая тебе разница…
– Чего?! – сорвавшись, рявкнул он на весь переулок, не замечая, что из москательной лавки и из булочной напротив выглядывают заинтересованные физиономии. – Оставить тебя здесь? Потрошиться? Да ты ума решилась?! Лучше я тебя своими руками задушу! Говори, который раз ты сюда, шалава, бегаешь?
Анютка молчала. И Гришка разжал пальцы, увидев, как из-под ее опущенных ресниц бегут слезы. Впервые он видел жену плачущей, и от испуга у него похолодела спина.
– Господи, Анька… да ты чего? – оглядываясь, пробормотал он. – Не реви… Не реви, говорят тебе, люди кругом! Ну, пошли, пошли скорее отсюда… Вот дура-то, и чего воет… Что я тебе сделаю, бестолковая? Ну, пошли, пошли, пошли… Да не пугайся, домой поедем.
К его облегчению, Анютка не сопротивлялась. Бледная, заплаканная, не вытирающая слез, она покорно шла за Гришкой по направлению к Земляному валу. Там Гришка остановил извозчика, коротко приказал: «В Грузины», подсадил в пролетку жену и вскочил сам. Всю дорогу они молчали. Гришка смотрел в сторону, на проплывающие мимо дома, Анютка вытирала платком глаза, тихо, косясь на спину извозчика, сморкалась. Гришка видел, как она прячет от него под ридикюлем дрожащие руки, и, когда пролетка уже въезжала на Садовую, не выдержал. Снял с колен жены сумочку, взял в ладонь ее холодные, мокрые от слез пальцы, слегка сжал их. Анютка, не поднимая ресниц, ответила ему слабым пожатием.
В Большом доме все еще спали, только на кухне грохотала сковородками кухарка. Гришка и Анютка как можно тише поднялись по лестнице в свою комнату, и Анютка сразу, в чем была, легла на неубранную постель.
– Извини, Гриша… Нехорошо мне.
– Принести, может, чего? Воды хочешь? – спросил он, но жена молча покачала головой, и Гришка, подойдя, сел рядом. – Ну… Давай рассказывай, что стряслось.
Анютка вздохнула. Медленно, морщась, вытащила из узла волос несколько шпилек, с облегчением вздохнула, встряхнув рукой светлые, спутанные пряди, и обреченно сказала:
– Да, Гриша, да. Я тебе расскажу. Все равно наболтают… И скоро заметно будет.
– Ты тяжелая, – уточнил он. Анютка кивнула. – Давно?
– Два месяца.
– Как это? – нахмурился Гришка. – Это… это что же?
– Ну да, – горько улыбнулась она, и снова Гришка подумал об улыбке Иринки в церковной ограде. – Так и есть. Это не твоя выделка.
– А чья? – автоматически спросил он.
Анютка сглотнула. Выговорила:
– Князя Давида Ираклиевича Дадешкелиани. – И, внезапно упав лицом в подушку, зарыдала так, что Гришке потребовалось все мужество, чтобы не спастись немедленно бегством. В ход были пущены все средства: и увещевания, и вода из кувшина, и угроза немедленно выкинуть ее, несмотря на беременность, в окно, и клятва созвать баб, и обещание полнейшей неприкосновенности, – и все равно унялась дрожащая и икающая Анютка лишь через несколько минут, когда Гришке казалось, что он уже близок к кондрашке.
– На вычистку-то зачем собралась? – едва сумел спросить он.
Анютка смотрела на него мокрыми, красными глазами, почему-то улыбалась, но от этой улыбки у него мороз продирал по спине.
– Спрашиваешь?.. А что бы я твоим цыганам сказала? А что бы я тебе сказала?
– Ну, с цыганами разберемся. Говори, что от меня.
– Но как же…
– Да вот так. А после видно будет. – Гришка встал с кровати, прошелся по комнате. В спину ему Анютка сказала:
– Ты не волнуйся, я уйду. К тетке уйду, Данае Тихоновне. Проживу.
– Как проживешь-то? Что делать будешь? – невесело усмехнулся Гришка. – Ты ж – Анна Снежная!
– Была Анна Снежная, да вышла вся. – Анютка поджала под себя ноги, скорчилась, словно от озноба. Тихим, неживым голосом сказала: – И чего я только с ним не поехала?..
– Может, плохо звал?
– Нет… что ты… Он влюбился насмерть, на коленях стоял. Смех сказать, даже жениться обещал. Это князь-то! Почти как у твоей матери… А я… испугалась чего-то, курица.
– И впрямь курица, – со вздохом сказал Гришка. – Да ты не вой, может, вернется князь-то.
– Ай, брось… – отмахнулась Анютка.
Гришка промолчал, потому что сам в возвращение князя верил слабо. Снова сел рядом с женой, опустил голову. Чуть погодя спросил:
– Скажи… а от меня ты сколь разов чистилась?
Анютка молчала. Гришка напрасно всматривался в ее мокрое, усталое лицо с закрытыми глазами. Поняв наконец, что ответа не будет, все же спросил:
– Ну, зачем, дура?
– Сам дурак, – отворачиваясь, сказала она. – Я тебе и так не нужна была. А если бы еще ходила, как корова, на сносях, ты бы на меня вовсе не глянул. Любила я тебя, Гришенька… Без памяти любила. Никто мне не нужен был, даже дети. Только ты. Бог над нами пошутил, Гришенька… Не бойся, больше уж на тебя вешаться не стану. Как скажешь, так и будет. Хочешь – Анной Снежной останусь, хочешь – в шалавины горничные вернусь. Мне все едино.
Он молчал. Ходики на стене вкрадчиво отсчитывали время, солнце остановилось прямо в окне, заполнив комнату радостным золотистым сиянием, из нижней комнаты донеслись детские голоса. Гришка долго еще сидел не двигаясь, глядя на то, как солнечный луч крадется по полу, через потертый половик, к его сапогам. А когда он поднял глаза, оказалось, что жена спит, по-детски подсунув под щеку руку.
Гришка встал. Укрыл Анютку шалью и, как можно тише ступая по скрипучим половицам, пошел к двери.
* * *
В кабаке на окраине губернского города Калуги четвертый день шел кутеж с цыганами. Гуляли проезжие люди, поначалу представившиеся купцами, но мало-помалу из их разговоров выяснилось, что вовсе они не торговые люди, а двое московских банковских служащих, сбежавшие из родного заведения с огромной суммой. Гуляли пьяно, страшно, безоглядно, горстями швыряя ассигнации цыганкам, с часу на час ожидая ареста, то и дело выгоняя мальчишку полового на улицу, под дождь:
– Иди-ка взгляни, малой, не едут курьерские?
– Никак нет-с, Петр Никитич! – по-военному докладывал мальчишка, возвращаясь.
Петр Никитич, сидящий за столом в обнимку с цыганом из кабацкого хора, в разорванной до пупа рубахе, опухший от беспробудного пьянства, взъерошенный и красный, протягивал половому червонец:
– Возьми за труды. Ну, чавалы, коль еще не забрали нас – давайте «Мороз будет»! До рубля гуляем, до последнего грошика, все едино пропадать! Эй! Давайте! Матреша, пой, тыщи не пожалеем! Гуляй, душа острожная!
Темная, некрасивая, с огромным носом и мужскими, почти сросшимися бровями Матреша низко заводила: «Ай, дождь будет, ай, мороз будет…»
– Пой, Кузька! Пой, собачий сын! Вытягивай, ну! – требовал «купец», со всей силы хлопая по спине сидящего рядом Кузьму с гитарой.
Тот улыбался в ответ, с готовностью ударял по струнам, пристраивался вторым голосом к Матрене. Глядя на то, как гулящий кассир жмурится, вытирает слезы и бьет себя кулаками в волосатую грудь в разрыве рубахи, тоскливо думал: и когда все это кончится? Уже третью ночь никто из цыган толком не спал: удавалось лишь подремать час-другой, когда пьяные гости сами падали головами на стол в коротком угарном забытьи. Кузьма за это время ни разу не был дома и сейчас беспокойно думал: как там Данка? Не хуже ли ей? Совсем расхворалась в последние дни, даже петь в кабак не приходит. А может, и не хочет. Ну какая ей здесь радость после Питера? Мученье одно… Хмельных купцов да проезжих офицеров ублажать, да вот это разгулявшееся чудо казенное. Еще и слава богу, что она на все это не смотрит. А он и один заработать сможет, господа вон так деньгами и сыплют, словно у них эти червонцы в руках горят. Знамо дело, не жалко, коли не свои…
Едва успели довести до «Где моя девочка ночевать будет?», как Петр Никитич сполз по плечу Кузьмы на стол, уронил голову прямо в лужу разлитого вина и захрапел с клекотом и фырканьем. Кузьма со всей осторожностью усадил гостя поудобнее, чтобы тот не свалился под стол, встал, прислонил гитару к стене, устало потянулся:
– Тьфу ты, пропасть, вся спина трещит…
– Чудные люди, право слово… – вполголоса сказал за спиной Кузьмы гитарист Федор, пожилой невысокий цыган с курчавыми усами. – Этакие деньжищи, смотреть страшно. До самой Польши доехать можно было бы, и полиция бы не догнала… А они в нашей грязи сидят и половым сотенные кидают! И ареста дожидаются, как второго пришествия! Не пойму, хоть режь, что в башке у людей? Вот ты, морэ, в Москве жил, – они что, все там такие?
Кузьма пожал плечами. Помолчав, спросил:
– Второй-то где?
– А шут его ведает… До ветра, может, вышел. Что-то, правда, давно не видно.
– Вот козьи морды… – Кузьма поморщился, встал. – Еще застудится спьяну-то, студено на дворе. Пойду сыщу.
– Посмотри, денег-то он там не растерял? – озабоченно крикнул ему вслед Федор. Кузьма, кивнув, шагнул за тяжелую, разбухшую дверь.
На дворе было холодно, ветрено. День клонился к вечеру, солнце садилось, и небо над городом было покрыто красными тревожными полосами. Незакрытая калитка хлопала на ветру. Кузьма вышел на крыльцо. Ежась от сквозняка, осмотрел темнеющий двор, позвал:
– Матвей Хрисанфыч! Эй! Голубь! Где ты?
Никто ему не ответил, но Кузьма продолжал звать, и после двух минут криков в дальнем углу двора зашевелилась бесформенная тень. Кузьма сбежал к крыльца, шлепая по лужам, перешел двор.
– Ну-у-у, Матвей Хрисанфыч… Ну, купеческое ли это дело – под забором валяться? Ну, вставай, вставай, барин, айда в кабак, согреешься… Да вставай же ты, чертов сын, наваляю сейчас по загривку! Эй!
