13 мертвецов Кожин Олег
– Семен Владимирович опять отказал… – шелестит Зосимова, не поднимая глаз. – Сказал, нет оснований дело заводить… К участковому отправляет, а он…он…
Да уж, думает Саня, училке явно не фартит. Тамошний участковый Михеев уже два дня как в реанимации – не то инсульт, не то знакомство с паленой водкой. Худой не может этого не знать – такие новости очень быстро разносятся.
– Ну а от меня чего вы хотите? – Главное просто: смотреть отстраненно, говорить не грубо, но холодно, держать дистанцию; этому все быстро учатся.
Несколько мгновений она молчит. Тонкие руки, непонятно зачем прикрывают впалую грудь под тускло-синей старческой кофтой. Весь вид училки молит о жалости, но Сане стремно ее пожалеть – как к чумному прикоснуться.
– Может, вы подскажете… Куда обратиться… Мне очень страшно, молодой человек… – Она снова чуть не плачет. – И некуда идти…
Это Сане тоже известно. Родителей у училки нет, близких родственников – тоже. Родня по мужу-бухарику ее не особо жалует, друзей не имеется – тоже, что ли, боятся серость подхватить?.. И все же где-то в глубине себя он ощущает жалость к этой серой мышке, и тут же – раздражение на себя за эту секундную слабость.
В такие моменты на помощь приходит вызубренный канцелярит.
– Не располагаю сведениями. – Он отступает на шаг, недвусмысленно давая Зосимовой дорогу на выход. – Обратитесь по месту проживания.
Отлично звучит, а куда там обращаться – пусть сама додумывает. В дурку пускай идет. Или в собес.
Училка ошеломленно хлопает тускло-серыми глазками, даже руку вперед, не веря, вытягивает.
– Но, молодой человек… Я же… Я…
Саня, точно в ударе, гвоздит канцеляритом.
– Не обладаю полномочиями, гражданка. Ожидайте официальной смены участкового – и с ним разбирайтесь.
Ирина Петровна наконец поднимает на него взгляд. В ее глазах – тоска и боль, немая, словно у коз на бойне, которых Саня в детстве в деревне видел. Не выдержав, он отворачивается – и натыкается на усмешку младшего лейтенанта Полуяна.
– Отойди-ка, Санек. – Глист уверенно отодвигает его в сторону и подходит к Зосимовой столь близко, что она невольно пятится. – Гражданочка, до вас туго доходит или что, я не пойму никак? Семейные склоки – не по нашему ведомству, у нас тут и так то чикатилы, то террористы. Ну выпивает ваш муж, но не убил же пока никого, так ведь? Побои? Бьет – значит, сами понимаете, что, – он сухо смеется, а Зосимова опускает затравленный взгляд. – Короче говоря, криминала в действиях вашего супруга не наблюдается, а значит, вам у нас делать нечего. Выход – во-о-он там, только осторожней, про порог не забудьте.
Теперь она снова смотрит на него – почти с ужасом.
– Но ведь он… он… он меня так убьет…
Полуян разводит руками.
– Вот убьет – тогда и приходите.
Саня невольно хмыкает. Юморок, конечно, похлеще казарменного, но в этом – весь Глист. Училка сникает, съеживается и шаркает к дверям. Кажется, ее руки дрожат еще сильнее. Майор Худоногов в своем кабинете прихлебывает растворимый кофе.
За окном – ни разу не декабрь. Похоже, ноябрь психанул – и решил закрывать год вместо него. Черные деревья на фоне серого неба – обосраться, какая праздничная картинка. Хочется пивка и поспать. Но впереди еще вечер, хрен знает, что он принесет. Может – поножовщину, а может – перестрелку. Хотя в выходные подобное случается и чаще, но это ж понедельник, мать его за ногу.
Полуян подмигивает и удаляется в курилку. Саня заходит в кабинет, падает на свое место и, мысленно ругая себя, открывает в телефоне страницу бывшей.
Ноги как будто вросли в пол. Гадко екнуло в груди. Пистолет в ладони сразу потяжелел на десяток кило.
Оперуполномоченный Русанов неловко, судорожно отшатнулся к стене. Уперся в холодный мрамор облицовки. Избитое тело снова отдалось резкой болью. Чтобы не заорать, прикусил губу – похоже, до крови: во рту сразу стало горько и солоно.
В коридоре раздался новый звук, от которого волосы на затылке Сани зашевелились. Он не слишком любил фильмы ужасов, но смотреть их иногда ему доводилось. Такой характерный, ни на что не похожий звук отличал классических монстров из японского кино, предпочитавших передвигаться ползком.
Но сейчас он был не на киносеансе, а фильм ужасов все не заканчивался.
Шорох тела приближался медленно, ведь сначала нужно было преодолеть барьер в виде туши майора Худоногова. Саня похолодел; пальцы свободной руки сжались в кулак. Какого хрена? Там столько мяса – хоть всю ночь пируй! Почему она… оно… почему сейчас этот сраный шорох все ближе и ближе?!
Осознание укололо холодом. Ведь он – последний, кому училка еще не сказала большое человеческое спасибо.
Тук-тук.
Оперуполномоченного Русанова затрясло. Гражданка Зосимова И. П. стучалась так, как наверняка она делала это при жизни – негромко, деликатно. В мертвой тишине дежурки стук прозвучал гулко и разнесся эхом.
– Мальчик… – бесполым, неживым голосом попросили из-за двери. – Мальчик, открой.
Никто не называл оперуполномоченного мальчиком уже лет десять. Он сглотнул и попытался закричать – может, кто-то с улицы и услышал бы, – но отяжелевший язык намертво прилип к сухому небу.
Тук-тук-тук.
– Я жду, мальчик.
Гражданка Зосимова и раньше громким учительским голосом не отличалась. Но теперь он звучал иначе – глухо, сдавленно, точно из-под земли. А еще он ни на миг не прерывался на вдох.
По двери легонько поскреблись пальцами.
– Пошла на хер, сука! – заорал Саня, неожиданно для самого себя. Вспомнилось, что нечисть исстари можно было шугануть матерщиной, и адреналин буквально велел испытать судьбу.
– Нехорошо, – шепнула Зосимова. – Такой большой мальчик – и такими словами… Ну ладно. Я сама войду.
Пистолет с грохотом обрушился на туалетный кафель.
Только сейчас оперуполномоченный Русанов осознал, что забыл щелкнуть спасительной задвижкой.
Новый год у ворот, а соответствующего настроения – ни на грамм. Да и откуда ему взяться, когда с серого неба второй день капает холодный колючий дождь, серый заплеванный асфальт, похоже, забыл о снеге, а черные ветви деревьев только и делают, что колыхаются туда-сюда под порывами ветра? Саня чистит зубы и задевает больную десну, зло сплевывает кровь. Отличное начало дня. Что там дальше – кипятком из чайника по коленям или лбом об дверь?
Уже у подъездной двери слабая старческая рука цепляет его за локоть.
– Сынок… – Хриплый, простуженный сип. – Сынок, помоги…
Сане с первого мгновения легко угадать бомжа. Дело тут даже не в заношенном, совковом еще пальто, драных штанах да седой, давно не стриженной бороде. От старика тянет помойкой, кислым амбре мусорной гнильцы, а еще – несчастьем. На миг вспоминается училка – такая же серая, сгорбленная, смирившаяся.
– Тебе чего, дед? – Саньку не до задушевных разговоров, да и для подачки десятки-другой настроения тоже нет. – Опять на водку не хватает?
Бомж кашляет – глухо, надсадно. Саня выдергивает локоть и отшатывается. Еще туберкулеза или другой какой срани для полного счастья не хватало.
– Плохо мне, сынок… – сипит старик. В груди у него что-то клокочет при каждом вдохе. – Жар сильный, голова кружится, дышать тяжело… – Он приваливается к стене, но вытягивает дрожащую руку. – Ты бы вызвал врачей, сынок… А то сам не могу, в квартиры никто не пускает…
Такого пустят, как же. Да и жильцов тут – кот наплакал, пятиэтажка как раз под снос в новом году. Опять же, проблемы с переездом, жилье искать, с хозяевами собачиться… А тут еще бомжара этот лезет. Странно, что он вообще сюда забрести смог. Саньку противно даже стоять с ним рядом, одним воздухом дышать – а он еще просит о чем-то.
– Занят я, дед, – открывая дверь, Саня старается говорить жестко и без эмоций. – Дежурство у меня, не до вашего брата. Жди, может, другой кто вызовет.
Он уже делает шаг на промозглую улицу, но слышит тихий-тихий шепот за спиной:
– Сжалься, сынок… Холодно тут очень… Не выживу…
Сане муторно. И ведь вроде даже малость жалко старика – и вместе с тем зло берет, хоть за пистолет хватайся. Ничего ему не плохо, брешет, падла, знаем таких. На водку не наскреб, а в больничке – хавка бесплатная. Хоть русский, хоть цыган – все они одинаковы.
– Помоги, сынок… – шепчет бомж. – Пожалуйста…
Как нельзя кстати на ум приходят сказанные недавно Глистом слова.
– Вот умрешь – тогда и приходи, – веско рубит Саня, глядя в расширившиеся на миг выцветшие глаза. Захлопывает дверь, выходит наконец под противную морось.
Пусть спасибо скажет, что на улицу не выволок. А мог бы – да руки марать неохота.
В дежурке уже вовсю празднуют. От Глиста коньяком несет сильнее, чем обычно, – куревом, Худой в своем кабинете тоже чем-то булькает. День хоть и противный, но спокойный, даром что праздник. Саня заходит в соцсеть, поздравляет пацанов, отбивая вялые подколы, а потом, озаренный вдохновением, пишет длинную простыню бывшей, в красках живописуя, какая она мразь и шалава. Одно нажатие пальцем – и сообщение отправлено, отличное такое сообщение, с пожеланием сдохнуть в конце. Ну и последний штрих – черный список, чтобы не ответила, не дай бог.
Время тянется спокойно, и на обед Санек позволяет себе хлопнуть долгожданную рюмашку, хрустит соленым огурчиком. От нечего делать включает древний приемник, ловит волну, но первый же новостной канал гонит чернуху – землетрясение где-то в Китае сменяется массовой бойней в супермаркете в Штатах. Саня убавляет звук, Полуян протестует, но больше для вида – от выпитого он уже ленив и почти благостен.
– Пипец там сейчас, в Пендосии. – Он со вкусом затягивается прямо на рабочем месте; редкая роскошь. – Не завидую я местным копам, праздник на носу – и тут такой геморрой.
– Ты про геморрой-то потише, – одергивает Санек, и оба смеются вполголоса. Но Худоногов их явно не слышит, похоже, распивает уже не один.
Вечер входит в свои права, и сотрудники покидают отделение. Старшего следователя, судя по обрывкам разговоров, ждет как раз-таки сауна, и Саня мысленно желает ему внезапной импотенции. По темнеющему стеклу сбегают капли дождя.
Незадолго до полуночи их остается четверо: к дежурящим присоединяется младший следак Кириенко, давний полуяновский кореш. На взгляд Сани, он – тот еще мудак, зато раскрываемость его «молитвами» растет как на дрожжах. Похоже, и Глист дружит с ним не просто так, мечтает вовремя примазаться к успеху.
Кириенко сноровисто расставляет стаканы и водружает посреди стола пузатую бутыль шампанского. Майор Худоногов на правах старшего разливает. Саня чокается со следаком и на миг задумывается – может, с Глиста в кои-то веки стоит взять пример?
– Как там дело Павлова, Киря? – Хрустит нарезанным лучком Полуян. – Все упорствует, педофил проклятый?
– Есть немного. – Следак усмехается, опрокидывает стопку. – Ну, тут и без него разберутся. Партия сказала «надо»…
Они хохочут, майор Худоногов усмехается в густые усы, а Саня вспоминает, что бизнесмен Павлов просто очень мешал кому-то позначительнее – а теперь работает боксерской грушей в СИЗО. Он смотрит на лицо Кириенко – самое обычное; остальная внешность ничем, кроме бритой наголо макушки, не примечательна… Нашел педофила, отца четверых детей… Но, в конце концов, ему-то какое дело?
Они пьют, травят сортирные анекдоты, треплются ни о чем, вдали периодически шмаляют петарды, которым уж точно плевать на погоду, а телефон не разрывается от звонков, да и где ему, когда Худой уже успел перемигнуться с Глистом и трубка заняла свое место на столе, обрекая звонящих на вечное «занято». Неплохо придумано, и ведь не подкопаешься.
– Это мы еще хорошо сидим, – сообщает Кириенко. – Мне вон час назад кореш со скорой звонил, только с вызова…
Саня, не вслушиваясь особо, тянется за новой стопкой. Настроение все-таки паршивое, не до чужих проблем. Хотя, конечно, лучше уж в тепле сидеть, чем по вызовам мотаться, тем более в такую срань.
– Там, короче, девка на тачке в столб влетела, – рассказывает следак. – Машина – всмятку, девка – головой в стекло, осколок – по горлу… Ну и, с вещами на выход, как говорится, – он хохочет, ковыряя в зубах. – Мамаша с ней еще была, та вроде в коме, но, скорей всего, надолго не задержится.
Майор Худоногов философски хмыкает, ерзая на стуле. Кроме своего зада, все ему фиолетово. Полуян с азартом требует подробностей.
– Да потом, после курантов, перезвоню, – обещает Кириенко. – Самому интересно. Да, баба эта еще и на «субару» летела, – он со вкусом матерится. – Насосать насосала на тачку, а водить за нее дядя будет, что ли?
Саня застывает с рюмкой у рта. Машка… Машка приобрела «субару». Как раз незадолго до разрыва. Больше года копила. Он еще бесился, что так и не сдал на права, даже с третьей попытки, а она… Еще говорила, счастливая, как в Новый год повезет мать по магазинам…
Саня лихорадочно заходит в диалоги соцсетей. Его сообщение прочитано. Она была онлайн три часа назад.
«Твою мать…»
Но додумать мешает резкий стук в окно.
Гражданка Зосимова И. П. медленно шагнула через порог. Ее нескладная фигура словно бы вытянулась, черные от крови волосы завесили лицо. В крови были и ее руки, тонкие скрюченные руки с растопыренными пальцами-щупальцами. Теперь от мертвой училки и разило не горем, а кровью.
Оперуполномоченный Русанов выставил вперед свои руки; сильные руки, не раз бросавшие через бедро партнеров по спаррингу, без устали молотившие грушу и подтягивавшиеся на перекладине турника; крепкие руки, уже успевшие обезоружить пару грабителей, нокаутировать пару нарков и избить одного ботана за косой взгляд – но это давно, еще в студенческие годы, да и пьян он был тогда. Теперь же эти руки дрожали, тряслись.
Гражданка Зосимова по-птичьи склонила голову набок, рассматривая его. Саня не мог отвести взгляд, не мог даже потянуться за «пээмом». Одеревеневшее тело хотело проснуться – пускай с криком, пускай в обоссанной постели или вообще на полу, – хотело и не могло.
– Я пришла, – негромко проговорила училка. – Слышишь, мальчик? Я пришла.
Язык тоже не желал повиноваться. Оперуполномоченный Русанов захрипел, с губы свесилась нить слюны. Он не знал, не понимал, не представлял, как выпутаться из этого безумного кошмара. Подобной ситуации не рисовали ему ни один устав и ни один учебник.
Зосимова склонила голову на другой бок. Волосы колыхались, как неисправный маятник. На кончиках волос застыла коркой кровь.
– Я пришла, – повторила она тускло, монотонно. – Меня убили, и я пришла.
Саня замотал головой, не в силах оторвать взгляд от скрюченной женской фигуры, твердо стоящей на окоченелых ногах.
– Молчишь? – Голос училки снова упал до шелеста. – Ну хорошо…
Она медленно провела рукой по окровавленным волосам, открывая лицо.
Словно по недоброму волшебству, голос вернулся к Сане, и он судорожно завыл. Левая половина лица Зосимовой почернела, став одним сплошным синяком. Сломанная челюсть, вопреки всем законам анатомии, растянулась в уродливой ухмылке. Остекленевшие глаза смотрели на оперуполномоченного без всякого выражения, и это было страшнее всего.
Изуродованный рот оскалился еще шире, и училка ринулась вперед.
Проходит несколько мгновений – и стук снова повторяется, на сей раз – уже в дверь. Не стук даже – глухие, размеренные удары. Они звучат странно и неуместно на отдаленном фоне новогодних салютов.
– Эт-та еще кого принесло? – приподнимает бровь уже изрядно принявший Кириенко.
Стук не прекращается, долбит внезапную тишину дежурки, словно молот – наковальню.
– Шпана местная охренела, что ли? – в голосе Полуяна – веселое удивление. – Петарды закончились – так решили нервы пощекотать? – Он не спеша поднимается из-за стола. – Ну, щас я им устрою.
Глист не то чтобы страшен в гневе, но терпеть не может, когда мешают расслабляться после трудового дня; случай в шашлычной – тому пример. Следак, осклабившись, поднимается следом – не хочет пропустить бесплатное представление. Саня оглядывается на Худоногова, но майор равнодушно ковыряет в зубах – похоже, он слишком стар для такого дерьма. Санек торопливо идет следом. Внутри снова поднимается фонтан злобы, и ее нужно на кого-то излить. Ибо не хрен молотить в дверь отделения полиции на ночь глядя.
Они идут по коридору, и монотонный, размеренный стук становится громче, ближе. Это не очень-то похоже на шпану, скорее, наркот под герычем или алкаш под неслабой такой мухой, – но какая, в сущности, разница, кого мудохать?
– Ох, и отхватит щас кто-то, – мечтательно тянет Полуян, звякая ключами.
Он распахивает дверь – и вдруг замирает.
За чужими спинами Саньку ничего не видно, но он отчетливо слышит, как из Глиста выходит воздух – точно из проколотого воздушного шара. Будто хотел рявкнуть что-то злое, матерное наверняка, да вдруг весь запал вышел.
– Твою мать… – выдыхает Кириенко и отшатывается назад, да так резко, что врезается бритым затылком Сане в подбородок.
Тут уже и Саня видит, что в дверях, напротив остолбеневшего Глиста, замерла гражданка Зосимова Ирина Петровна, какого-то там года рождения. Голова ее опущена на грудь, безвольно и безжизненно, тонкие плети рук висят вдоль хлипкого, слабого тела. Сане бросается в глаза, что незваная гостья одета как-то слишком легко для ледяного вечернего ветра, чуть ли не в ночнушке какой, но потом он видит кое-что еще и сразу забывает о неуместном наряде.
Во впалой груди училки торчит кухонный нож. Прямо, как пишут в протоколах, в области сердца. Поблекшая ночная рубашка в этом месте темна от крови.
Словно в дурном сне Саня видит, как Зосимова медленно поднимает голову. Лицо ее по-прежнему наполовину закрыто волосами, как у тех жутких баб в японских ужастиках из детства.
Несколько ошалелых секунд проходят в тишине, только ветер в ночи воет, а потом гостья делает шаг. Потом еще один. И еще. Полуян пятится костлявым задом вперед – и куда только его гонор делся? Пятится и Кириенко, судорожно хлопая себя по животу, как будто руку заклинило. Кобуру ищет, понимает Саня. Кобуру, которая осталась там, на столе.
Училка останавливается на середине коридора. Только в этот момент Саня осознает, что она не дышит. Впалая грудь Зосимовой не вздымается ни на миллиметр.
– Я пришла, – негромко говорит училка; голос ее глух, точно глотка забита землей.
Санек вздрагивает, противные льдистые мурашки в один миг охватывают тело. Что происходит?
– Я пришла, – повторяет училка на той же ноте. – Меня убили. И я пришла.
– Ты… ты че, в натуре дохлая? – хрипло выдыхает Полуян. Саня чувствует исходящий от него новый запах – кислый запах пота и страха, вчистую перебивающий аромат курева.
– Я пришла, – как заведенная, откликается Зосимова. И спустя несколько секунд тяжелой, давящей тишины как бы уточняет: – За вашими жизнями.
– Берегись, мля!.. – Слышит Саня не то чужой, не то свой собственный крик, а в следующее мгновение летит на пол. Острая боль отдает в локоть и низ спины. Где-то сзади истошно и вместе с тем сдавленно орут, а прямо перед ним тряпичной куклой оседает Глист, изумленно держащийся за всаженный в живот нож.
Ужас впивается в Санька сотнями ледяных иголок. Он резко поднимается, превозмогая острую боль, – лишь для того, чтобы увидеть, как Зосимова остервенело потрошит еще живого Кириенко. Тот корчится в луже собственной крови и, похоже, кое-чего похуже, вместо лица у него – одна большая рваная рана. Кровавые потеки везде – на дверях, на стенах и даже на потолке.
Матерный крик вырывается из Саниного горла машинально, но и его хватает, чтобы оседлавшая следака училка, как на шарнирах, развернулась вполоборота. Саня будто летит в бездонную пропасть – лицо, или, скорее уж, харя Ирины Петровны измазана в крови, а из оскаленного и странно скошенного рта торчит непонятный ошметок. Только в следующую секунду Саня осознает, что это – откушенный язык.
Санька выворачивает прямо себе же под ноги, он блюет самозабвенно, забыв и не то про живую, не то про три часа как мертвую Машку, и про пацанов в бане со шлюхами, и про инстинкт самосохранения, безвольно вопящий одно только слово: «Беги!». Внутренности словно горят огнем, он сплевывает последнее, отчаянно хватает ртом воздух – и тут же скользит животом прямо по собственной блевотине, лбом в основание стены. Снова острая боль – теперь еще и искры из глаз, – глухо клацают зубы, и во рту сразу становится солоно.
Рядом с ним кулем валится Глист. Он судорожно вцепляется в его брючину, хрипит что-то, кажется «Санек, помоги», но Саня ногой отпихивает его руку и, полуослепший от боли и ужаса, ползет вперед, одержимый желанием оказаться как можно дальше отсюда. Хрип за спиной сменяется утробным рычанием и кошмарным звуком перегрызаемого горла.
В поле зрения Сани оказываются скрюченные ноги в луже крови и груде кишок, и он понимает, что ползет совсем не к спасительному выходу. Ну да по хер, там еще Худой, там еще пистолет Кириенко, там новехонькие евроокна, в конце концов.
По коридору гулким эхом разносятся выстрелы – раз, другой, третий. Кое-как утверждаясь на карачках, Санек видит майора Худоногова. Его лицо искажено не то гневом, не то страхом, жирный побелевший палец давит на курок. Тот глухо щелкает – осечка.
Саня оборачивается и видит, что Зосимова не торопясь поднимается от окровавленного тела Полуяна. Видит сразу три пулевых отверстия – одно в плече и два в груди, как раз над ножевой раной. Тело училки содрогается, когда четвертая пуля входит ей в область печени, но падает она не плашмя, не навзничь, а на четвереньки и глухо, яростно рычит, как изготовившийся к бою дикий зверь.
Худоногов матерясь торопливо перезаряжает «пээм», но училка на четвереньках движется быстрей. Она подсекает майора под ноги, впивается растопыренными пальцами в лицо, а оскаленной пастью – в жирную грудь. Патроны и пистолет летят куда-то в темноту коридора.
Санек слышит истошный визг и понимает, что это визжит он сам. Рассудок требует найти хоть какое-то укрытие, ошалевшее, болящее тело понимает, что до спасительных дверей на улицу уже не доползти. Из последних сил Саня шарахается в ближайшую дверь, в следующее мгновение соображая, что это – туалет. Плевать, лишь бы подальше, подальше, подальше, на хрен, отсюда, лишь бы еще хоть пару минут жизни…
Хрип Худого остается за дверью. Саня несколько раз пытается удержаться на ногах, но всякий раз падает; в охваченном ужасом мозгу – полный хаос из молитв вперемешку с матом. Кровь молотит в виски и струится изо рта – похоже, он неслабо так прикусил язык. Санек вспоминает оставшегося совсем без языка Кириенко и давится истерическим смехом, но тут же торопливо зажимает рот. Училка не слышит, упоенно чавкает в коридоре.
Саня бессильно приваливается к стене – и обрадованно вздрагивает, ощутив твердость пистолета на поясе. Он все-таки его не снял.
Чуть не плача от облегчения, Санек вытаскивает пистолет, трясущимися руками проверяет патроны. Перезаряжать нечем, да и есть ли смысл? Похоже, дохлую тварь пули попросту не берут.
Сердце мечется трусливым зайцем, так и норовит вырваться из груди.
Училка ринулась к нему – снова на четвереньках, как бешеная собака.
Оперуполномоченный Русанов заорал и, скорее машинально, встретил Зосимову ударом ноги. Она с шипением отдернулась, но тут же сграбастала его за голень, рванула на себя. Рефлексы вновь пришли на помощь, и Саня со всей силы саданул училку рукоятью пистолета.
Зосимова с рычанием отпрянула, снова пала на четвереньки. Саня выставил перед собой пистолет, сжав его до боли в ладонях.
– Не лезь, – прохрипел он, задыхаясь. – Пошла на хер, тварь!
Из покоцанной груди училки вырвался гортанный рык, и она снова метнулась вперед. Саню подбросило в воздух и сильно приложило о стену, новая боль обожгла спину и затылок, но не лишила сознания. Краем глаза он заметил быстрое движение, взмах окровавленных волос и из последних сил откатился в сторону. Растопыренные пальцы Зосимовой скребанули по стене, неестественно вывернувшись от удара.
Предупреждая криком резкую боль, оперуполномоченный перекатился через голову и дважды выстрелил наугад. Пули с визгом срикошетили в никуда. Училка замерла у стены напротив, на этот раз стоя, с рукой, чуть отведенной для удара. Показалось – или на ее скрюченных пальцах не ногти, а самые настоящие когти?
Тело трясло от зубов до колен, слезы застилали глаза, а проклятая училка все выжидала, покачиваясь на одном месте, заставляя трястись еще сильнее. Еще секунда-другая – и от Сани, Санька, а по большим праздникам еще и Александра Павловича останется лишь мешок с костями на ужин дохлой гражданке Зосимовой, неуязвимой, точно зомби из боевиков.
Зомби?
Решение пришло мгновенно.
Холодея от спасительной надежды, оперуполномоченный Русанов резко повел стволом «пээма» – одновременно с новым броском мертвой училки. Выстрел прозвучал как-то особенно звонко, а может, это звон в ушах не смолкал.
Гражданка Зосимова Ирина Петровна застыла в атакующей позе, словно не веря, что ее уязвимое место наконец обнаружено. Секунда-другая – и, обмякнув, ее тело повалилось у ног оперуполномоченного. Пулевое отверстие во лбу подвело окончательный итог ее прижизненным и посмертным мучениям.
Саня очень медленно поднялся, опираясь о стену ноющей спиной. Всхлипывая, спустил курок еще трижды. Затылок училки превратился в развороченное месиво; больше она не шевелилась.
И почти сразу же часы в кабинете старшего дежурного пробили двенадцать раз.
Ночь черна совсем не по-новогоднему, салюты подсвечивают ее как-то жидко, слабо. Да и народу на улицах маловато – видать, ветер разогнал.
Саня бежит, шатаясь, периодически сплевывая не унимающуюся кровь. Озирается затравленным волком. Никто за ним не гонится, не преследует по пятам, даже редкие, очень редкие прохожие взглядами не особо провожают. Подстегивает лишь одна мысль, одна простая мысль: бежать! Рвать когти из города и как можно скорее.
Саня неглуп, он знает, что утром в дежурке обнаружат праздничную расчлененку. Обнаружат – и очень быстро вычислят, чьего трупа на месте происшествия нет. Роль главного подозреваемого – ни разу не предел мечтаний, ведь ни один следак в зомби-училку не поверит. Если даже экспертиза подтвердит – все едино: быть делу засекреченным, а ему – в дурке на ПМЖ. Поехал крышей на службе, вот и устроил бойню – старо, как сам уголовный розыск. Что взять с психованного?
Нет уж, думает Саня, идите лесом, граждане начальнички.
Его до сих пор колотит, но при этом план действий на удивление четок. Разряженный пистолет он вышвырнул в первый попавшийся открытый люк. Туда же – и симку телефона, чтоб не пробили местонахождение, а то мало ли. Вот теперь можно и бежать на вокзал, на первый же ночной поезд – и дальше, дальше. Затеряться, исчезнуть, схорониться где-нибудь в отдаленной перди. Забухать на месяц-другой, душевное равновесие восстановить. А потом… Хрен его знает, что потом, сейчас бы успеть…
Что за херь случилась еще каких-то полчаса назад? Как умудрилась ожить после ножевого сраная училка? Оторвала ли она своему мужу-инвалиду башку заодно с яйцами? Саня не знает да и не хочет знать. Главное сейчас – вовремя смыться и забыть, забыть на хрен всю эту полицейскую «романтику». Они все там сдохли, а он – нет, и это, мать его, главное.
С неба снова крапает колючее нечто, но вот она, родная полупустая хрущевка. Скорей в квартиру, хлопнуть стопарь, благо бутылка припасена, а там и дождевик можно захватить, главное, паспорт не забыть и зарплату за месяц выгрести.
Саня последний раз оглядывается на пустынную улицу и ныряет во тьму подъезда.
– Я умер, сынок, – шепчет ему тьма.
Ноги делаются ватными, неживыми. Дыхание останавливается. Из тьмы ему навстречу медленно, хромая, появляется давешний бомж. Уже мертвый бомж – мраморно-белое лицо, закатившиеся белки глаз, заледеневшие в бороде кровавые слюни.
– Умер я, – шепчет старик, протягивая к Саньку руки. – И пришел, сынок. Пришел. Слышишь?
Саня отшатывается, упираясь в подъездную дверь. Спину снова пронзает боль. Проклятая дверь внезапно не поддается.
Бомж надвигается, топырит черные от въевшейся грязи пальцы.
– Умер я. Умер, сынок. Отдай жизнь. Холодно…
Санек наваливается на дверь всем телом, но она не поддается, а силы в израненном теле – как у младенца, если не меньше.
– Умер я. Отдай. Холодно…
Оскал старика – совсем близко. Саня кричит, но крик его тонет в новых взрывах салютов где-то неподалеку. Гремят фейерверки, бахают петарды, яркие всполохи озаряют черную, совсем не праздничную ночь, и злой, колючий ветер разносит ликующий шум салютов над безлюдным городом.
Дмитрий Костюкевич
Путь мертвеца
Фиолетово-черные пальцы вцепились в борт, лодка перевернулась, и мы, я и Ёсида Таканобу, оказались в холодной воде.
Будто окунулись в глубокую закраину. Мне удалось сохранить самообладание, но мгновения, проведенные под водой, показались длинными, как время между двумя лунами.
На меня медленно плыла женщина, которая была давным-давно мертва. Ее лицо потемнело и разбухло, наплывы рыхлой плоти скрыли незрячие глаза. На макушке колыхался лоскут сорванной кожи, плавно и вяло, и точно так же двигались жидкие седые пряди и руки женщины. Она словно спала на дне реки и во сне тянулась ко мне.
Я вынырнул, жадно хватая ртом смрадный воздух. Лодка – утлое суденышко, которое Таканобу нашел в зарослях осоки – оказалась справа, в паре гребков, и пока я решал: плыть к ней или к берегу, мертвец схватил меня за ногу и утянул под воду.
Их было трое. Женщина, которая больно сжимала мою лодыжку, и два мальчика немного позади и ниже в водной толще. Трудно было понять, сколько им лет; думаю, не больше десяти. Мертвые дети не приближались, впрочем, как и мертвая женщина – она висела между мной и дном, запутавшись в водорослях. Длины водорослей хватило, чтобы женщина смогла дотянуться до лодки в определенном месте реки, но, выныривая, я отплыл, и теперь она пыталась подтащить меня к своему черному оскаленному лицу с изорванными губами.
Я не видел ног мальчиков, но был уверен, что их прочно прихватили водоросли. Зеленые ленты извивались вокруг меня – я боялся увязнуть, пропасть. Мальчики тянулись ко мне; у того, что поменьше, из правой руки торчал обломок кости. Они тянули руки, и волнистая кожа ладошек, вздувшиеся, слипающиеся пальчики казались перепончатыми, лягушачьими – словно на дне барахтались каппы, японские водяные, принявшие облик мальчиков. Длинные волосы паутинистым коконом покрывали сморщенные лица. Долгие дни и луны они не знали иной нежности, кроме грубой ласки непрерывного течения.
Я дернулся, стараясь вырваться из хватки – холодной реки, холодных пальцев. Вверху плескалось пятно серого цвета. Тонуло не только тело, но и душа, меня тащили вниз тысячи рук-мыслей. Я безуспешно бился в воде. Рука наткнулась на меч, и я, задыхаясь, схватился за рукоять. Меч застрял в ножнах. Из моего горла вырвалась стая пузырей, и тут из шеи женщины высунулось острие меча, повернулось в ране, мягко поплыло влево, остановилось, когда лезвие наткнулось на позвоночный столб. Я увидел Таканобу, он выплыл из поднявшейся мути, схватил женщину сзади за кусок скальпа и отрезал ей голову.
Я рванулся из воды наверх, чтобы не потерять сознание, и не видел остального. Но легко мог догадаться по трем всплывшим головам. Трем поплавкам из плоти.
Я выбрался на берег и долго стоял на коленях, борясь с тошнотой и дрожью. Слышал, как выныривает Таканобу, как выходит из воды. Когда я обернулся, мой друг затягивал на шее повязку, которая прикрывала рану, лишившую его голоса. Оба меча, длинный и короткий, низко висели на двойном поясе.
Я поднялся на ноги и поблагодарил Таканобу поклоном. Затем посмотрел на голову мальчика, которую прибило к берегу, и отвернулся. Несколько минут назад он смотрел на меня сквозь холодную воду своими слюдянистыми глазами. Я называю это после-смертью. Порой мне кажется, что и мы с Таканобу умерли и воскресли в посмертном наваждении.
Мои колени тряслись, лодыжка болела.
Вытоптанный участок берега был залит кровью. Дальше лежал вулканический пепел. Слой пепла покрывал все: дороги, леса, поля, дома, сады и палисадники.
Мы выжали одежду, перекусили размокшей пастилой из тертого гороха и продолжили путь.
В лесу токийской окраины стояла страшная тишина. Молчал угуису, японский соловей, не радовался весне. Справа тянулась узкая линия деревенек.
Лес кончился, пустынная дорога пошла через поле, которое уже не возделают и не засеют рисом, не в этом году; шахматную правильность участков скрыл пепел. Повсюду лежали тела, обезглавленные или пробитые кольями. Теперь здесь ужасно воняло не городской канализацией, содержимое которой крестьяне вывозили и разбрасывали по рядкам, а гниющей плотью. Я закрывал нос платком. Таканобу словно и не замечал невыносимого запаха. Пепел и зловоние осквернили пейзаж – серые деревья, холмы, горы, затуманенные грязным небом. Только пушистый бамбук по-прежнему грациозно склонялся на ветру. Зацветут ли дикие камелии, вишневые и сливовые деревья?
На крыльце крестьянского дома под краем тростниковой крыши стоял крепкий старик, загорелый и нагой, если не считать скрученной жгутом тряпки, которая едва прикрывала его бедра. В руках крестьянина была мотыга. На нас он даже не глянул – пристально смотрел в другую сторону, поверх поникших чайных кустов, заменявших забор, на мертвеца, бредущего по полю на тонких бледных ногах.
Тропинка вывела к синтоистскому храму, окруженному рощицей красноствольных криптомерий; на листьях лежали чешуйки пепла. Кто-то кружил на четвереньках возле распахнутых ворот с двойной перекладиной. Мертвец принюхивался, поводя неестественно свернутой головой. Его лицо было землисто-серым, костлявым, в темных подтеках.
Таканобу направился к воротам. Я видел только кусочек внутреннего дворика, растоптанный сад, бронзовый фонарь в виде каракатицы. Между бамбуковыми шестами святилища какого-то древнего божества висела соломенная веревка с кистями. Мертвец обернулся, издал скулящий звук и по-собачьи бросился на самурая. Мутные глаза не отрывались от Таканобу, который сделал шаг вправо, пропуская нападавшего, развернулся в корпусе и одним ударом отделил голову от тела.
Шум привлек внимание группы мертвецов, которые появились из храма, многие в одеждах священнослужителей, и я поспешил на помощь своему другу. Сказать по правде, Таканобу справился бы и без меня. Я не переставал удивляться его мастерству и хладнокровию. Когда он, одержимый боем, вырывался далеко вперед, мертвецы огибали его, будто несомые течением листья, в страхе обтекающие вонзенный в дно ручья острый меч.
Мои руки не были тверды, до некоторой степени я стыдился своего неискусного стиля фехтования, но смог обезглавить двоих, а третьего сразил ударом меча в лицо.
Срубленное дерево гниет, если его не покрыть лаком. Человеческое тело не успокаивается в после-смерти, если ему не перерубить хребет. Не обязательно там, где позвоночник соединяется с черепом, но это самый простой способ, если не хочешь, чтобы застрял клинок.
Когда все закончилось, мы вошли в селение Мэгуро.
Заканчивался тринадцатый день месяца третьей луны седьмого года правления Мэйдзи.
Чего скрывать: соглашаясь на работу в русском отделении токийской (еще недавно – эдоской) школы иностранных языков, я подумывал о написании книги об этой загадочной стране.
До недавнего времени японцы тщательно скрывали от внешнего мира свои мысли и действия. Все, что долетало через океан, – обрывки впечатлений европейских путешественников, дипломатов и торговцев, которым оказывался прохладный прием. Сбивчивые скудные сведения; устаревшие сочинения в архивах европейских библиотек. Официальной политикой павшего сегуната было пускать пыль в глаза, поскольку в пришельцах видели потенциальную опасность чужого влияния. Революция Мэйдзи сбросила завесу таинственности, расшевелила былую косность. Я надеялся всмотреться в лицо исчезающей цивилизации (кто знал, что она окажется покрыта пеплом, изъедена гнилью?), собрать предания и легенды, которые станут повестью о жизни японского общества.
В свете последних происшествий считаю своим долгом поведать о событиях, свидетелем и участником которых я стал, застигнутый в Стране восходящего солнца ужасной катастрофой. Рассказать, возможно, последнюю легенду этого края – без надежды на внимание читателя. Без надежды закончить свой труд.
Немного рассказав в этом запоздалом предисловии о причинах, побудивших меня взяться за карандаш, хочу вернуться к Таканобу, сердце которого горело местью, и рассказать о том, как я стал его другом и спутником.
В стремлении обогатиться новыми наблюдениями и впечатлениями я вознамерился попасть в далекую Японию. Хотел рассмотреть все тайные пружины, которые двигали этим народом, проснувшимся от оцепенения.
В изучении японского языка мне помог молодой дайме – японский князь, который штудировал в Швейцарии европейские науки. Через два года ланкастерского обучения я был в состоянии сносно говорить и писать по-японски. Сведя знакомство с главой японского посольства, ярым поклонником Петра Великого, поздней весной 1873 года я был приглашен для преподавания в Токио.
С Таканобу я познакомился на пароходе «Нил», отплывшем к японским берегам из Марселя. Таканобу отличался от других японцев из самурайского сословия (официально упраздненного, но на деле все еще пользовавшегося высоким положением), которые возвращались на родину из академий и университетов Франции – все в европейских платьях, с горой сувениров. Таканобу был одет в черный шелковый халат (белый цвет лишает воина силы, потому что сквозь него просвечивает сердце), накидку и широкие штаны, был угрюм и диковат взглядом, как и подобает самураю старого закала. В Европу он ездил по поручению своего хозяина, Оиси Киевари, который занимался торговлей шелковичными червями и чаем.
При всей своей мрачности Таканобу оказался драгоценным собеседником. От него я узнал о Пути самурая, который есть смерть. В тропические звездные ночи, лежа на тюках и наблюдая за проносившимися над палубой летучими рыбами, я слушал о доблести, преданности и чести. Таканобу поведал, что появился на свет, когда его отцу шел шестьдесят восьмой год; рос болезненным ребенком, но укреплял свое тело, чтобы как можно дольше приносить пользу своему господину. Он рассказал о семи вдохах и выдохах, за которые самурай должен принять решение, иначе результат окажется плачевным. О трех пороках, из которых прорастает все плохое в этом мире, – о гневе, зависти и глупости. О ежедневном созерцании неизбежности смерти. Даже сидя в сложной позе на покачивающейся палубе, неподвижный и массивный, Таканобу мысленно видел, как его протыкает копье, рассекает меч, пронзают стрелы; видел, как над ним смыкается холодная черная вода, как его пожирает буйное пламя или смертельный недуг.
Он видел себя мертвым каждый день. Жил в мертвом теле. Так, согласно древнему кодексу, поступают истинные самураи. Мне было трудно это понять, но я не мог не восхищаться твердостью его веры.
Таканобу был искусным фехтовальщиком и давал мне уроки боя на мечах. Ни свет ни заря я скакал по пароходной палубе, энергично размахивая палкой, заменявшей меч, под шутейные советы матросов и вдумчивые – моего учителя.
Сойдя с парохода в иокогамской бухте, я добровольно поступил в распоряжение Таканобу – нам было по пути. Мы покатили на маленьких колясках, запряженных смуглыми возчиками в синих штанах и нагрудниках. Береговые скалы, вокруг которых резвились белые буруны, скрылись из виду. Утренние облака окутывали высокие холмы, поросшие угловатыми криптомериями, которые местные художники охотно изображают на картинах и веерах, и раскидистыми ивами. Все вокруг было густым, роскошным и свежим. Тропическую ноту вносили банановые деревья и низкорослые пальмы. В дымчатом небе вилось легкое бамбуковое кружево. То тут, то там мелькали белые крыши буддийских храмов и грибообразные памятники.
Западная цивилизация подарила японцам не только двухколесные коляски с двуногими рысаками, но и поезда. Мы погрузились в чистые миниатюрные вагоны и тронулись в направлении столицы. Линия бежала по морскому берегу, то отдаляясь, то приближаясь, за окнами проплывали безвкусные казенные здания, устроенные на европейский лад. Станции были запружены многолюдной синей толпой. Синей, потому что все поголовно, мужчины и женщины, были облачены в однотипные индиговые, с огромными рукавами халаты, похожие на больничные. Самураи выделялись тем, что прятали подолы халатов в полосатые шаровары или юбки. По вагонам, проворно перебирая кривыми ножками, сновали кондукторы.
Море снова приблизилось, показался илистый изгиб залива Эдо; за скалистым холмом дорога пошла вниз, и потянулись убогие японские домики. Через какое-то время поезд остановился у станции, приунывшей посреди громадного пустыря, и мы с Таканобу стали собирать багаж.
Так я оказался в Токио.
Путь самурая гласит: «Женщина не различает добро и зло, хорошее и плохое, ее разум круглый, он может закатиться куда угодно. Разум мужчины имеет четыре угла, он неподвижен даже в смертельной опасности».
В Мэгуро Таканобу намеревался найти ойран Белое Сияние, из-за которой на его господина легла тень позора и смерти.
Еще несколько лун назад в Мэгуро, как и в других местечках вокруг Токио, горожане искали увеселений или бога. Вблизи храмов и святилищ располагались «цветочные улицы». Чайные дома с выставленным напоказ ненавязчивым пороком: девушки неподвижно, будто восковые фигуры, сидели в длинных узких клетках, взирая на оживленную улицу, притягивая взгляды золотом губ и пышностью нарядов. Мадемуазели стояли в дверях, зазывали внутрь. Певички и танцовщицы, купленные по контракту еще подростками, развлекали гостей в богатых залах.
Местечко мало чем отличалось от таких столичных кварталов, как Фукагава, Кадзукаппара или Синагава. Чайные дома, как нетрудно догадаться, использовались аристократами для любовных свиданий, обедов и вечеринок с вином и саке. В Мэгуро было больше пятидесяти публичных домов с куртизанками всех мастей – от заурядных белозубых синдзе до дорогих чернозубых ойран; некоторые женщины – их называли дьяволицами – занимались плотским ремеслом тайно. Для европейца, следует заметить, очарование японских женщин крылось не в красоте (японские дамы стремительно, как местные сумерки в ночь, превращались из юных прелестниц в старух), а в манерах и флирте.
Ночевали в заброшенном чайном домике с заколоченными окнами, где некогда торговали табличками с изображением каракатицы. Деревянные таблички покрывали пол, темный от пятен крови, и напоминали давно испорченный улов. Я дал Таканобу бумагу и карандаш, и он написал, что таблички преподносят святому Якуси Нераи, который ездит на каракатице и исцеляет от болезней; давным-давно он избавил селение от оспы. Обитатели дома, похожие на изъеденных оспой больных, не доставили нам неприятностей. Запертые в дальней комнате, они скользнули за край после-смерти, стоило Таканобу попасть внутрь.
В домах жили люди. Если некоторые из них и бросались на живых, то не для того, чтобы вцепиться зубами в глотку или другую часть тела. (Стоит отметить, что мертвецы не питались живыми, а пополняли свои ряды иначе: как только человек умирал и открывал глаза в после-смерти, он переставал интересовать своих убийц, так как становился одним из них.) Продвигаясь по улицам Мэгуро, мы видели в окнах или переулках осмысленные лица. Кто-то смотрел на нас с надеждой, кто-то – со страхом, ну а кто-то был не прочь поживиться, но быстро признавал в Таканобу – могучем великане, облаченном в самодельные доспехи из железных пластин и кожаных ремней, – человека, виртуозно владеющего оружием.
Нашлись и те, кто решил рискнуть.
Из закопченного пожаром дома вышли трое. Расписные люди, как я их называю. Затейливые узоры татуировки, белой и синей, на ярких медно-красных телах, не потускневших под больным небом; из одежды – только подвернутые самурайские штаны.
– Остановитесь, господа! На минутку! – окликнул бандит с женским портретом на груди; белые драконы обвили его большие руки.
