13 мертвецов Кожин Олег
Таканобу остановился.
– В чем дело? – спросил я.
– Не угодно ли вам расстаться со своими красивыми мечами?
Таканобу повернулся.
Даже после того, как последний сегун оказался в унизительном положении обычного дайме и отправился в ссылку, самурайское сословие не прекратило кровопролитий. Что уж говорить про новый, покрытый пеплом мир.
– И с тем, что прячете за пазухой и поясом.
Одетые в татуировки люди двигались в нашу сторону. Деревянные сандалии загребали вулканическую пыль.
– Вам лучше свернуть с этого пути, – сказал я, когда Таканобу выступил им навстречу.
Бандиты рассмеялись и выхватили мечи из ножен.
Таканобу разрубил первого приблизившегося к нему от плеча до бедра, и воздух стал красным. Двое других, видя смерть товарища, бросились на Таканобу, но тот легко парировал удары. И наносил свои, смертельные. Расписанный арабесками бандит вскрикнул и упал замертво с рассеченным лицом. В конце концов свалился и последний – тот, что окликнул нас из сгоревшего дома. Его голова откатилась на несколько шагов от женского личика, вытатуированного на его широкой груди.
В клетках, в которые вели раздвижные двери задних комнат, шипели и скулили мертвецы. Задумавшись, я наткнулся на Таканобу со спины.
За деревянной решеткой, покачиваясь, стояла мертвая женщина. Золотая краска осыпалась с ее растрескавшихся губ. В глазных впадинах свернулась кровь. На шее и щеках, выбеленных порошком свинцовой окиси, расплылись пятна гнили.
Бледное лицо Таканобу изменилось.
Я понял, что смотрю на ойран Белое Сияние. Когда-то она была красивой даже по меркам европейца. Утонченный овал головы, как у мадонн Леонардо да Винчи, высокий лоб, нос с горбинкой… вот только улыбка давно ускользнула, треснула, распалась.
Зубы щелкнули у самых прутьев – чернение, которого требовала мода, частично стерлось, и зубы стали серыми в черную полоску. Уродливый рот открывался и закрывался.
Если не хочешь, чтобы семь из десяти дел были сделаны плохо, делай все быстро. Таканобу просунул руку в клетку, схватил ойран за собранные в пучок волосы, вдавил голодным оскалом в прутья и отпилил кинжалом голову, прямо под кружевным воротником из трех зубчатых коричневых полос.
Он перерезал последний кусочек кожи, поднял голову на уровень глаз, несколько мгновений смотрел в слепые глаза, а потом швырнул ее на упавшее тело. Я не отвернулся от этого неприятного зрелища. Путь мести Таканобу, путь, в котором я вызвался его сопровождать, был пройден наполовину.
Скрипнул затвор, и дверь рядом с клеткой приоткрылась. Мы обнажили мечи и вошли в чайный домик. Оружие тех, кто открыл дверь, было сложено на пороге. Внутри было тепло: топилась угольная печка – хибати.
Хозяин со слугой, пригласившие нас внутрь, ответили на вопросы, которые я задал от имени Таканобу. Мы искали господина Асано Фукоэмона, который был частым гостем в этом доме. Хозяин позвал камуро – служанку и ученицу ойран по имени Аист, – та пряталась в стенном шкафу.
Аист, хранившая секреты Белого Сияния, написала адрес. Она рассказала, что господин Фукоэмон был здесь после катастрофы и хотел забрать Белое Сияние с собой, но та отказалась, не желая бросать родителей, и тот, полоснув ее по глазам, вынес бездыханную в клетку, где ойран и скончалась.
– Господа самураи, позвольте угостить вас чаркой вина.
Хозяин накрыл на стол – чашки рыбного бульона, сладкие пирожки – и долго упрашивал поступить к нему на службу, чтобы охранять его. Он видел, как Таканобу расправился с расписными людьми. В глазах слуги, тощего паренька, была мольба. Он был испуган, раздавлен каждым прожитым днем.
Таканобу не притронулся к еде – молча ждал, когда я восстановлю силы, а потом поднялся с циновки и вышел на улицу. Аист уронила лицо в ладони и заплакала, будто вместе с самураем комнату покинула последняя надежда.
Быстро стемнело. Никто не появился, чтобы зажечь уличные фонари.
Мы возвращались в Токио. И только костры, сложенные в полях из мертвых тел, освещали нам путь.
Не буду вдаваться в трудности, с которыми я столкнулся при работе в столичной школе иностранных языков. Учащимся полагалась квартира и казенный стол, что обеспечило колоссальный наплыв желающих, главным образом бедняков из провинции, с жадностью вгрызающихся в сочный плод европейской науки. К тому же сплоченные областные товарищества были весьма заинтересованы в образовании юношей своего круга.
Предоставив рекомендательные письма, я заключил контракт, полный забавных неопределенностей, получил казенную квартиру и щедрое жалованье и занялся просвещением впечатлительных сынов Крайнего Востока. К своим школьным обязанностям я относился аккуратно и ответственно. Япония была заинтересована в русских переводчиках – наши владения соседствовали (не будем забывать и о сахалинской чересполосице).
К моей радости, с середины курса у меня в учениках оказался Таканобу. Угрюмый самурай с широким угловатым лицом, похожим на панцирь краба хэйкэгани, настойчиво бился о скалы русского языка. Вне училища Таканобу стал для меня кусэмоно – человеком, на которого можно положиться во всем. Мы продолжили уроки фехтования. Таканобу учил меня искусному обращению с мечом, учил стремительности, которую не остановит ни одна стена, и решимости, которая выше смерти, – даже с отрубленной головой, уподобляясь мстительному духу, воин способен на последнее действие. Таканобу помог мне в выборе меча и ножен. В наших встречах я находил истинный душевный отдых и источник новых знаний.
Но однажды у Таканобу не осталось ничего, кроме мести.
Вот его история:
Таканобу был вассалом благородного господина Оиси Киевари. Поясной меч – живая душа самурая. Асано Фукоэмон, заносчивый и тщеславный аристократ, затаивший неослабную злобу на Киевари, который обронил в его сторону замечание на приеме у иностранного посла, решил украсть душу Киевари – фамильный меч. Фукоэмон подговорил свою любовницу, и, когда Киевари отдыхал в доме удовольствий, ойран Белое Сияние что-то добавила в его напиток, а после забрала его меч и передала Фукоэмону. Проснувшись, Киевари вышел из чайного дома без меча, и это не могло остаться незамеченным. Киевари не вынес позора и на следующий день взрезал себе живот в месте упокоения своих предков.
Таканобу, который стал ронином, поклялся отомстить за смерть хозяина, убив Фукоэмона и Белое Сияние и вернув меч Киевари. К нему примкнули пять товарищей, остальные вассалы Киевари отказались от мести – подались в торговцы или на службу к другим князьям.
Шесть ронинов стали строить план отмщения. Фукоэмон окружил себя охраной, его шпионы следили за бывшими вассалами Киевари. Чтобы усыпить бдительность Фукоэмона, ронины посещали дома сомнительной репутации, предавались сладострастию и вину. Для всех, кроме меня (Таканобу почтил меня своим доверием), Таканобу превратился в жалкого пьяницу, ведущего беспутную жизнь и достойного лишь презрительных насмешек.
Планы Таканобу и его товарищей расстроила проснувшаяся гора.
В двенадцатую луну шестого года правления Мэйдзи вулкан Фудзияма превратил эту красивую страну в покрытое пеплом кладбище, по которому бродят живые и мертвые.
С последнего извержения, зарубцевавшегося на восточном склоне кратером и натеками лавы, Лотосовый пик молчал почти три столетия. Как и сейчас, небо было отравлено густым дымом, а земля – пеплом. Но острую вершину вновь сковал лед, а обитающие на горе боги заснули. Солнечные лучи скользили по отлогой подошве, растекались огненными бликами, величественные гребни прятались в сизой тени облаков.
А потом гора взорвалась проклятием. И духи вырвались на свободу.
Фудзияма дико взревел, вспыхнул, и спрятанный в недрах огонь, о неспокойном сне которого напоминали частые землетрясения, устремился вверх. Раскаленные обломки и пепел обрушились на Токио и прилегающие префектуры. Ветер разнес пепел по островам, и духи вселились в мертвые тела, как в заброшенные дома.
В какой-то мере легенды говорили правду. В жерле вулкана бурлил эликсир бессмертия. Бессмертия страшного и пустого.
Вершину горы сдуло взрывом. Огромные волны – грязь и камни – смели Великий храм Хонгу Сэнгэн, по милости сегуна владеющий горой Фудзияма, и затянули его в свое разрушительное движение. Шипели щупальца лавы. Вулканический пепел заволок небо, закрыл солнце. День стал неотличим от ночи, на многие версты – ни одного лучика света, только серые снежинки.
Закрывались школы и лавки. Пепел и черная пемза отравили поля. Люди кашляли, задыхались и в первую луну после катастрофы умирали прямо на улицах. Замолкали и падали, будто выкашляв жизнь до последнего сгустка.
А потом поднимались и брели на запах еще живых.
Военные и полицейские агенты учиняли на улицах кровавые расправы. Иногда мертвецы стекались к постам грязными ручьями, рукав к рукаву. Это был ад. Междоусобицы двух состояний плоти.
Так я провел две луны.
Наступил март, но весна не пришла. Из-за холода и ядовитого дождя не расцвели деревья – стояли, растопырив голые черные ветки. Еды было мало, потом еще меньше, потом совсем ничего – нас перестали кормить. Я слышал, как военные говорили о пепле как о злом волшебстве, частички которого теперь внутри каждого. А еще они говорили о покойниках, которых на протяжении десятилетий хоронили в жерле вулкана; высокий офицер с черными бакенбардами назвал синтоистских монахов из Великого храма Хонгу Сэнгэн грязью на ступнях дьявола (если я правильно его понял). В Японии порицали сжигание умерших, их следовало предавать земле. Затем военные куда-то ушли.
Я оставался в школе, изредка выбираясь на улицу – толкал голод. Когда здание окружили мертвецы – куклы из неугомонных костей, мышц и белесой, с пятнами тлена кожи, – я встретил их мечом, но без радости, с которой настоящий воин сталкивается с трудностями. «Больше воды – выше корабль», – повторял я, безуспешно соскабливая решительность со стенок своего разума, омраченного мыслями о скорой смерти.
И после-смерти.
Я забился в узкую глубокую нишу. Лампа осталась в коридоре на полу, и мертвецы затоптали ее. Теперь в темноте светились их тощие ноги, плоские безжизненные глаза; они столпились у ниши, мешая друг другу, щелкая суставами и зубами. Зеленовато-серые пятна. Безумие. Ко мне продралась седая косматая голова – снизу череп, сверху кофейная маска старости; я упер в нее острие меча и закрыл глаза.
Когда открыл, голова мертвого старика уже не висела в воздухе, а лежала у моих ног. Спасший меня человек протягивал руку. Это был Таканобу, исхудавший, бледный, с тусклыми глазами, раненный в шею (тряпица на ней была темной от засохшей крови) и оттого немой.
Но по-прежнему кусэмоно.
Стояло начало весны, третья луна, воздух был прохладным. Мы с нетерпением ждали ночи, чтобы проникнуть в дом Фукоэмона.
Ожидание будто высасывало из меня воздух. Мои руки дрожали, но я помнил слова Таканобу: «Встреча с врагом напоминает беззвездную ночь. Но пребывающий в покое ум озарит тьму лучом лунного света. Побеждай заранее в своих мыслях, чтобы без тени сомнения шагнуть навстречу смерти и проснуться». Я очень скучал по низкому голосу Таканобу, повествующему о законах и правилах бусидо. Борьба с собственным телом и рассудком напоминала сражение среди союзников, которые не следуют за тобой.
Таканобу сидел у костра. Высокий даже сидя, неподвижный. Выпуклые глаза с тяжелыми веками. Повязка на шее – как там его рана? Я предложил поменять повязку, но Таканобу покачал головой.
На пароходе «Нил» Таканобу ежеутренне брился и шлифовал ногти. Это осталось в прошлом. Но не привычка следить за своими мечами. Он чистил их от ржавчины, точил до той остроты, когда меч способен за один удар разрубить мертвые тела двух человек, и полировал.
Когда настал час Крысы, мы выступили.
Дом Фукоэмона стоял в восточном конце квартала Мицумэ. Таканобу пробрался к заднему крыльцу, забросил на крышу веревочную лестницу, к которой заранее прикрепил крючья, и мы попали во двор. Затаились у ворот, скованных деревянными запорами. По всем признакам обитатели дома спали. Но не успели мы помыслить о том, как проникнуть во внутренние покои, раздался громкий свист и застучал барабан – охрана у главных ворот подняла тревогу. Таканобу бросился в сторожку и перебил всех, прежде чем те успели воспользоваться пистолетами и алебардами.
В доме стали зажигаться лампы. Таканобу открыл дверь передней и стремительно вошел. Я шагнул следом. Здесь произошла яростная стычка, во время которой Таканобу отправил на тот свет троих, а четвертому слуге нанес удар в бедро. Слуга защищался, но рана оказалась серьезной, он потерял много крови, и вскоре его глаза закатились.
В маленьком помещении, пропахшем табаком, на меня вывалился нескладный парень с окровавленной перевязанной головой. Я неуклюже махнул мечом. Противник вскрикнул и отшатнулся. Из раны на лбу ручьем лилась кровь, ослепляя, но слуга нацелил кинжал мне в лицо. Я уклонился, лезвие обожгло ухо. Он атаковал во второй раз, но кинжал разрезал воздух. Резким ударом я заставил парня выронить оружие, дважды ударил в грудь, отчего тот завалился через столик на перегородку и стал биться в смертельной агонии. По полу разлетелись курительные трубки, кисеты с табаком, пепельницы и плевательницы.
Тем временем Таканобу продвигался вперед. В следующей комнате я обнаружил двух слуг с разрубленным позвоночником. Я обошел тела, нырнул в щель между раздвижными дверями и увидел, как Таканобу танцует с окровавленными мечами – длинный в правой руке, короткий в левой. Его враги истекали кровью. Ко мне вернулось присутствие духа.
Мы прокладывали путь к задним комнатам. Таканобу был вынужден убивать нападавших, но я видел, что он следит за тем, чтобы не лишить жизни безоружного человека. Все это немного походило на суетную беготню, присущую финалам пьес кегэн.
Убитым мы отсекали головы.
Разъехались сразу несколько дверей – перед нами, справа, слева, – и помещение увеличилось в два или три раза. В ночниках горели фитили. В дальнем конце комнаты находился офицер. Он сделал знак рукой.
Нас одновременно атаковали семеро. Оттеснили, окатили напором, но дрогнули, когда мы зарубили троих. Остальные откровенно побаивались приближаться к Таканобу, по левую руку от которого сражался я. Мой меч вошел в ямку у основания шеи противника, вышел с другой стороны, фонтаном хлынула кровь. Я успел выдернуть оружие до того, как поверженный враг подломит его под себя.
Офицер, сидя на толстой циновке, руководил оставшимися солдатами. Скрежетал зубами и кричал:
– Нападайте, ну же! Что с вами, жалкие недоумки?! Их всего двое, но они отбросили вас назад! Сражайтесь за своего господина, умрите за него!
Скуластая голова офицера крепко сидела на мускулистой шее. Темно-синие штаны охватывали статные ноги. Офицер бесшумно поднялся и обнажил меч. Гордая осанка. Белое от ярости лицо. Запавшие глаза – налитые кровью щели. Он смотрел, как Таканобу убивает последнего солдата, а потом набросился на него с кровожадным ликованием.
Я слышал, как вздохнули и смолкли клинки. Я был уверен, что Таканобу смертельно ранил офицера, но тот навалился на него. Они покатились. Вскочили, закружили по комнате с переплетенными руками. Из горла офицера рвалось звериное рычание.
Таканобу развернул противника спиной к себе, согнул назад и сломал. Он действовал безупречно. В конце концов офицер перестал подергиваться.
Таканобу поднял мечи.
Личные покои Фукоэмона охраняли двое воинов, решительные и искусные во владении мечом. Они набросились на нас со всей благородной яростью, которая присуща верному слуге, желающему умереть за своего господина, и даже какое-то время держали на расстоянии. Но мастерство Таканобу взяло верх, и они постепенно начали отступать. Один уперся спиной в раздвижную дверь, продавил ее, другой споткнулся и упал на татами – я ударил его мечом в ногу, а после отправил в мир иной. Тем временем Таканобу расправился со своим противником. Свалил с ног, прижал к полу и обезглавил. Таканобу не имел себе равных.
Сражение было окончено. Таканобу не выказывал никаких признаков усталости. Я же был изможден, тело болело от порезов и ран.
Кроме убитых слуг, в спальне Фукоэмона никого не было. Мы обыскали дом, но нашли только плачущих женщин и детей.
Вернувшись в личные покои Фукоэмона, я дотронулся до постели – она была теплой. Я сказал об этом Таканобу. Мы еще раз обыскали комнату. В токонома, стенной нише, висела картина. Над картиной, на полке для мечей, лежал фамильный меч господина Киевари, работы мастера Мурамасы. Под картиной оказалась большая дыра в стене. Таканобу влез в отверстие, я следом. Так мы попали во внутренний дворик с сараем для дров.
По дворику бродил мертвец. Его заарканили веревками и оставили как сторожевого пса. В свете луны было видно, что он обнажен и покрыт татуировками. Расписной мертвец. На бледном теле рисунки проступили особенно ярко, выпукло, а там, где расползлась кожа, виднелись сухие частички краски. Я принял устойчивое положение и, решительно рубанув, наполовину рассек черную шею. Челюсти мертвеца клацнули рядом с моей рукой, и я сразил его вторым ударом.
Я не переставал удивляться, почему все еще жив. Осознание того, что я не убежал, не предал Таканобу своей трусостью, удваивало мои силы.
Из темноты выбрел кто-то большой, вроде белогрудого медведя. Надвигался, раскинув руки и перебирая раздутыми нижними конечностями. Мы отступили к дыре, веревка натянулась, и существо содрогнулось, пошло кругом. Я всмотрелся в полумрак с налетом лунного света. Мертвый сумотори шумел на привязи, все волосы на его теле были выжжены, мясистые руки шарили в пустоте. Сумотори завыл.
Меч Таканобу прервал этот вой.
В дальнем конце сарая был кто-то еще.
Таканобу вошел первым, чтобы проверить, и на него накинулись три воина – двое размахивали мечами, третий был вооружен копьем. Я подоспел на помощь, и вдвоем мы сдержали натиск, а потом перешли в наступление. Таканобу убил воина с копьем, ранил в плечо высокого мечника. Я бился с третьим.
Я был так увлечен сражением, что не заметил, как от темноты за нашими спинами отделилась черная фигура, обнажила свой меч и взмахнула им. Над плечами Таканобу мелькнуло лезвие. Я поразил нападавшего слугу мечом в грудь и обернулся.
Таканобу, который расправился с раненым мечником, сделал шаг вперед и остановился. Его голова, отделенная от тела одним ударом, упала на грудь и осталась висеть на полоске кожи.
Я издал тяжелый вздох.
Человек в черном атласном кимоно воспользовался моей растерянностью и ранил меня в плечо. Я выронил меч и, зажимая рану, отступил. Но лишь для того, чтобы избежать нового удара. Я собирался броситься на того, кто убил Таканобу, и перегрызть ему горло.
Помню, как спросил Таканобу, что такое настоящая смелость. После урока владения мечом, измотанный, мокрый до нитки, но довольный собой. Он ответил:
– Если сломан клинок, ты задушишь врага голыми руками. Если отсечены руки, вдавишь его в землю плечами. Если отрублены плечи, разорвешь шею противника зубами. Это и есть настоящая смелость.
Человек в черном рассмеялся и занес меч над моей головой.
Я не стал зажмуриваться, чтобы встретить смерть с открытыми глазами, и увидел, как обезглавленный Таканобу шагает к человеку в черном и наносит смертельный удар.
Отрубленная голова врага отлетела к поленнице и покатилась по полу. В наступившей тишине пульсировала кровь, с шипением вырывалась из рухнувшего тела.
Таканобу опустился на колени и завалился назад. Его голова, по-прежнему скрепленная с телом полоской кожи, откинулась, словно в попытке встать на место.
Мой друг принял смерть.
Он был крепок духом, этот безупречный воин, и он не умер сразу, как только ему отсекли голову. Успел спасти меня.
Таканобу говорил, что плохих времен не бывает.
Я не верил в это ни тогда ни сейчас.
Схватив голову его убийцы за черную косичку, я вынес ее под свет фонаря. Внимательно всмотрелся в застывшее удивленное лицо и признал Фукоэмона. Шрам через правую щеку, о котором рассказывал Таканобу, не оставлял сомнений. Господин Киевари был отмщен, а мой друг завершил свой достойный уважения путь.
Я обратился к мертвой голове:
– Я друг Ёсида Таканобу, бывшего вассала Оиси Киевари. В прошлом году ты украл меч господина Киевари, унизив его за ничего не значащие слова и вынудив к совершению харакири. Сегодня я пришел в твой дом, чтобы помочь Таканобу отдать долг верного слуги…
Глаза Фукоэмона распахнулись мутной синевой, мясистые губы расплющились, обнажая в оскале зубы. Такое иногда случается. Отрубленные головы просыпаются на несколько минут. Я бросил голову на землю (глаза моргали, язык загребал мелкие камни), наступил на нее и проткнул тем самым клинком, который некогда выкрала у Киевари ойран Белое Сияние.
– Я отнесу твою голову на могилу господина Киевари, как хотел Таканобу. Сделаю подношение духу его господина.
У меня не было уважения к высокому сану Фукоэмона, я не собирался обращаться к этому подлому человеку «ваша светлость», как сделал бы Таканобу, если бы был жив и сохранил голос.
Я вернулся в сарай и с почтением вынес во двор тело Таканобу.
Все это время меня что-то смущало, и вот я понял причину. Из тела Таканобу, из разрубленной шеи, не текла кровь. На выбритом лбу проступали темные пятна гнили, которые я принимал за кровоподтеки. Срез шеи был темным и сухим, под ним зияла старая рана, которую Таканобу все это время прикрывал повязкой, – глубокая, гнилая… смертельная…
Этого не могло быть!
Я сел на землю рядом с головой Таканобу, чтобы дать себе время подумать, и постепенно мои мысли перестали метаться.
Таканобу был мертв, когда спас меня в школе, когда безмолвно попросил сопровождать его в последнем пути. Его кодекс, философия и упорство позволили ему остаться верным человечности.
Жить в мертвом теле.
Он не мог провалиться в ад или подняться в рай, не доведя до конца дело отмщения. Не знаю, чего ему стоило не превратиться в после-смерти в голодного зверя, каждый день, каждый новый восход…
Как-то раз Таканобу сказал: «Даже будучи болен самой серьезной болезнью, самурай может прожить еще несколько дней». А еще я прочитал в библиотеке токийской школы: «Возвращение с того света или спасение из ада живых существ возможно лишь тогда, когда есть смелость».
Путь самурая теперь у меня в голове. Подарок Таканобу. Надеюсь, он поможет мне отыскать еще один путь – путь домой.
Я нашел носилки, которые употреблялись высшим сословием для горных экскурсий, и осторожно уложил Таканобу на плетенку. Голову самурая удерживал лоскут кожи. Я перетянул шею полосками ткани. Голову Фукоэмона положил в мешок. Тащить носилки пришлось за бамбуковый шест.
В саду я наткнулся на юношу с коротко стриженными волосами и большим равнодушным ртом. Сидя на кожаном покрытии, развернутом внутри оградки из штакетника, слуга Асано Фукоэмона готовился к харакири. Он обнажился до талии, подоткнул рукава кимоно под колени, взял кинжал и без раздумий глубоко вонзил его в живот. Он не поднял глаза, когда я прошел мимо, глядя на него. Юноша повел лезвие вправо, повернул, продлил рану вверх. Даже после всего, что я видел, на меня накатила тошнота. Бледное утонченное лицо дрогнуло, на нем появилось болезненное выражение. Юноша вырвал кинжал и склонил голову, словно подставляя шею под меч. Кровь лилась на покрытие. Я потащил Таканобу дальше, но у ворот опустил носилки, вернулся назад и отрубил юноше голову. Мною двигало не желание избавить его от страданий, а предусмотрительность – испустив последнюю каплю жизни, юноша превратился бы в опасного преследователя; я же был обременен скорбной ношей.
До монастыря добрался на рассвете. Я ждал погони, нападения ронинов Фукоэмона, но за мной шли только мертвецы.
В окровавленной одежде, с кровью на руках и оружии, я постучал в высокие ворота. Небо над холмом очистилось от серого налета. Здесь почти не было пепла, здесь цвели папоротники, тянулись к солнцу парковые сосны и ели. Это вселяло надежду.
Ворота открыл настоятель. В монастыре жили люди.
Монахи и служители святилищ приветствовали меня робкими улыбками. Одухотворенные статуи смотрели твердо и мудро. Я попал в чистый городок из аккуратных домиков и храмов. Колонны главного храма возвышались над городком, как две ноги красного слона; на китайской черепичной крыше сидел монах и, держа ладони козырьком над глазами, смотрел вдаль. Каменные ступени подняли меня в открытый зал, деревянные ступени спустили во внутренний дворик. Я снял обувь. Приподнял носилки.
Глубоко и низко зазвучал колокол. Созывал мертвых, вдохновлял живых.
Настоятель проводил меня к могиле господина Киевари.
Я стоял у колодца, воду которого не отравил пепел, и смотрел на резную пагоду. На водоем – по водной поверхности бежала легкая рябь. Курились благовония для успокоения духов. Перед чашей с жертвенной водой приглушенно молился монах.
Я омыл голову Таканобу и похоронил рядом с его господином. Голову Фукоэмона возложил перед могилами в качестве подношения. Я попросил настоятеля молиться о душе храброго воина и верного вассала, которого на пути справедливости не смогла остановить даже смерть. «Он не мог остаться под одним солнцем с врагом своего хозяина», – сказал я, и настоятель кивнул.
На могиле Киевари я оставил его фамильный меч, на могиле Таканобу – письмо.
«Седьмой год Мэйдзи, третья луна, шестнадцатый день. Я пишу это, чтобы засвидетельствовать свое почтение ронину Таканобу, который не единожды спас меня и который…»
Меня переполняла печаль и большое чувство к этому храброму воину и верному другу. Я склонил голову и растворился в запахах миниатюрного сада с папоротниками и карликовыми деревьями, пропал в винных парах прошлого. А потом, когда высохли слезы, развернулся и пошел по гравийной дорожке, храня Таканобу в своем сердце, как выброшенная на берег рыба хранит воспоминание о воде.
Так заканчивается мой рассказ о мести Ёсида Таканобу.
Кромку залива освещали костры, на кораблях горели факелы. Ветра не было, и огни напоминали спокойное пламя свечей, расставленных вокруг черного плоского алтарного камня, – таким виделось море с горной террасы.
Я спустился к воде – тихой, как лесное озеро. Выход к берегу преграждали длинные заостренные палки, торчащие из земли щучьими зубами. В широких просветах дежурили вооруженные люди. За кольями гарцевал на жеребце старый самурай в огромной бамбуковой шляпе, повязанной под подбородком золотыми шнурками. На перевязи висел длинный меч, в свете костра клинок горел оранжевым. Всадник привстал на стременах, нагнулся над лукой, дернул поводья, и жеребец поднялся на дыбы: взмахнул гривой, взбил прибрежный песок. Над седлом взметнулись алые кисти.
– Живой? – только и спросил старый самурай.
Меня пропустили.
В монастыре я провел неделю: залечивал раны, полученные в доме Фукоэмона (не хотел, чтобы в них завелась гниль), помогал монахам укреплять внешние стены. После трудов меня всегда ждал бульон и рисовый хлеб.
В бухте стояла дюжина кораблей, но почти все виделись мне бесполезными суденышками. Дело в том, что японские джонки – крутобокие, одномачтовые, с высокой кормой и выступающим над водой рулем – не годятся для дальних плаваний. Эти «древнегреческие галеры» строились одного размера и вида: мало было отвадить иноземцев от японских берегов, следовало отбить у самих японцев тягу к морским подвигам. Джонки хорошо справлялись с последней задачей – далеко не уплывешь. На коротких мачтах висели широкие серо-рыжие паруса. «Император – корабль, подданные – вода». Нет, не джонку подразумевала народная мудрость.
Меня привлек британский пароход с русским именем «Анна». Я увидел в этом добрый знак. Неуклюже-широкий корабль разводил пары. Капитан с готовностью взял меня на борт – команде не хватало рук, несколько матросов не вернулись из города.
– Пыхтим в Ливерпуль. – Маленькие глазки капитана сверкали, ногти скоблили черную щетину. – И задери нас морской черт, если там тоже творятся… эти.
Капитан был большой, как медведь. Он сорвал с головы фуражку с потемневшими галунами и тяжело направился к нижней палубе; громадные ноги торчали из громадных сапог.
Мы отплыли через час. Я стоял на носу корабля, погруженный взглядом в темную поверхность воды, и мне привиделись руки мертвой женщины и руки мертвых мальчиков.
Поперечное течение отпустило пароход, и оконечность острова стала отдаляться. Угловатые очертания скал и округлость холмов скрылись в черном киселе облаков. Подул свежий ветер, красный холодный свет прорезал горизонт, и мы устремились к нему в сгустившейся мутной дымке. Ветер усилился, поднялась несносная зыбь. Нас ждало тяжелое, как поступь капитана, путешествие. На лице рулевого отражалось соленое буйство волн.
Старый пароход со старой машиной постоянно требовал людского пота и крови. На корабле не было пассажиров – все были матросами, беглецами и унылыми мечтателями.
В Индийском океане мы выдержали трехдневную бурю. Винт лишился лопасти, а сломанный руль заменили пустыми бочками. Пароход натужно двигался вперед, кряхтел и трещал, без толку кидался из стороны в сторону. Сопела косая труба, вся в коросте морской соли. Термометр лопнул, ржавая стрелка барометра стояла на месте. Волны разбили в щепу единственную шлюпку, ее не срезали с высокого крюка и бросили за борт.
Пароходной топке скармливали уголь и сухие человеческие тела. Руки, ноги, туловища. Я слышал, что так поступали с египетскими мумиями, купленными на каирских рынках. Но эти останки не были древними, не были даже в достаточной степени просушены на кострах.
Вокруг – чужая, холодная, безотрадная вода.
Перед моими глазами – Великий Путь. Я двигаюсь к цели маленькими шажками, как стальная заготовка постепенно становится острым лезвием. Таканобу не умер – его голос внутри меня. Мой незримый друг и защитник. В Индийском океане я рассказываю матросам о Пути самурая. Их уши должны слышать об этом, даже если по своей малости матросы еще не могут этого понять.
Таканобу, знаю, твой благородный дух слышит меня. Надеюсь, ты поможешь принять верное решение, если перед носом корабля возникнет европейский берег и если я пойму, что… надежды нет.
Мы двигаемся в котле с черной клокочущей массой, над которой поднимается густой туман. Я слышу крики матросов, которые управляют пароходом, оттягивая и притягивая к борту пустые бочки, и думаю о вечном волнении и негостеприимности японских берегов, которые мы давно оставили за кормой. Быть может, эта изолированность, эта неудобность – шанс для остального мира, и нам не стоит нести проклятие через моря и океаны.
Может, будет лучше, если мы собьемся с курса, потеряемся в неизвестных широтах или закончим путь в красной пене прибрежных скал.
Матросы… они кричат: «Земля!»…
Александр Матюхин
Сутки через двое
Я властитель троллейбусного маршрута номер семьдесят шесть. Никто не проедет «зайцем», ни одна старушка не устроит скандал, ни один мошенник не вытащит кошелек из кармана зазевавшегося простака. Только не в мою смену. Пассажиры у меня в руках.
– Граждане! – говорю хорошо поставленным голосом. – Передаем за проезд, не ленимся! Женщина, зашла в заднюю дверь, я же вас вижу, не прячьтесь, красавица!
Приятно, когда люди поворачиваются на мой зов и протягивают карточки, монетки или мятые купюры. Никто не уйдет обиженным.
Я прокладываю маршрут от носа салона до хвоста, как ледокол, раздвигаю локтями строптивые льдины. Человеческие тела расступаются, а я собираю за проезд, выхватываю взглядом незнакомые лица, отрываю билетики, прислоняю валидатор к карточкам. Движения механические, отточенные за двадцать пять лет стажа.
– Мужчина, – говорю, – поменьше не найдется? Ну имейте совесть? Пихать пятитысячную пожилому человеку.
Салон смеется. В мою смену все всегда смеются до поры до времени. Люблю их всех, пассажиров, молодых и старых, дерзких и молчаливых, контркультурных, серых, разных.
Любовь моя такая же – до поры до времени, но с самого начала маршрута, когда троллейбус выезжает из депо в пять ноль девять утра, я наполнен любовью.
Кондиционеров нет, открыты окна, горячий летний ветер гуляет, высушивая пот на затылках, забираясь под юбки и в рукава рубашек. Сразу за Колхозным рынком народ редеет, я присаживаюсь на место кондуктора и быстро свожу таблицы в тетради смены. Хочется курить. Иногда позволяю себе подымить на переезде, пока ждем проезжающую электричку. Но до переезда еще двадцать минут езды.
– Вам на Садовой, – говорю пожилой даме и улыбаюсь. – Это через две остановки, не пропустите.
Следующая за Садовой – остановка «Университет». Там в последний раз видели живыми моих жену и дочь в далеком девяносто третьем. Они не дождались троллейбуса и поехали на попутке.
Чуть дальше остановка – «Парк Победы», место, где через четыре дня после пропажи нашли сгоревшие и закопанные тела.
Потом троллейбус заезжает в депо и продолжает путь, чтобы через пятнадцать минут проехать кладбище, где покоилась моя семья.
А за кладбищем – какая ирония! – через остановку растягивается забор с колючей проволокой, местная тюрьма, в которой сидел Валентин Маркович Беседин, двадцати трех лет на момент преступления, не женат, задерживаемый многократно за мелкие нарушения закона. Убийца.
У троллейбуса номер семьдесят шесть прекрасный маршрут. Он не позволяет забыть о трагедии, подпитывает мою злость, оставляя ее острой как бритва.
Говорят, если каждый день вспоминать один и тот же эпизод из своей жизни, то в конце концов он перестает быть реальным, начинает казаться выдумкой, станет зыбким и податливым на фантазии. Возможно, так и есть. Возможно, память подбрасывает мне ложные ощущения, а на самом деле двадцать пять лет назад все было совсем не так.
Но я вспоминаю вот что.
Меня не пустили в морг. Худой врач с большим приплюснутым носом сбивчиво тараторил что-то о насильственной смерти, бензине и сжигании тел. Я уяснил, что жена и дочь настолько обезображены, что опознали их по зубам, а хоронить придется в закрытых гробах.
Но я сломал врачу его приплюснутый нос и прошел дальше по коридору, где стены блестели из-за влажного кафеля. Я зашел в холодное помещение, под тусклый свет желтых ламп, и увидел на операционной койке что-то, чего не смогу забыть никогда. Что-то, что несколько дней назад было моей семьей. Это начальная точка злости. Зарождение микровселенной, где правит зло.
Я вспоминаю, как ушел в запой. Звон бутылок, распахнутые окна, мелкое пятно фонаря далеко внизу и мысль – надо спрыгнуть, пролететь двенадцать этажей, прямиком в объятия жены. Эта мысль не оставляет меня до сих пор, но она исказилась, стала неправильной.
Еще помню холодное трезвое утро, когда больше не хотелось хлестать алкоголь. Я лежал в кровати, укрытый по пояс простыней, курил и пускал дым в потолок. За окном было тихо, серо, предрассветно. В тот момент я понял, что алкоголь вышиб память и отдалил ощущение трагедии, размягчил эмоции, которые я испытывал в первые дни. Так не должно было случиться.
Выбрался из постели, оделся и вышел на улицу. Затопал к знакомому депо. Меня могли уволить за прогулы, но не уволили. Все всё понимали. Курил одну сигарету за другой. За мной увязалась долговязая тень, пробасила: «Мужик, дай прикурить», и я распалил перед скуластым худым лицом зажигалку. Мне показалось – я точно помню, – что у человека нет носа, нет кожи на щеках и над глазами. Он затянулся сигареткой, сказал: «Спасибо, друг, счастья тебе, здоровья, удачи на всю жизнь», наваждение пропало. На кепке у долговязого желтела эмблемка: «Адедас». Он пожал мне руку и растворился в тишине утренних улиц.
Еще помню, что отлично знал маршрут семьдесят шестого. Все реперные точки, которые мне были нужны. Я хотел раздражать свою память каждый рабочий день, проезжая мимо университета, парка, кладбища, а немного позже – тюрьмы. Это было необходимо, потому что как вообще по-другому?
Кто-то сказал, что самые отвратительные воспоминания со временем становятся тусклее, их обволакивает влажная субстанция под названием «грусть». Человек перестает злиться, он будто достает старые черно-белые фотографии, стирает с них пыль, просматривает и укладывает аккуратно назад в альбом, который с годами будет открывать все реже и реже.
Я решил, что не позволю потускнеть моей злости. Нужно было продержаться семнадцать лет и девять месяцев с момента, когда приговор Валентину Беседину вступил в законную силу. Недолгий срок по сравнению с вечностью, да?
Лето бросается в окна ярким солнцем, духотой, густыми брызгами зелени. Я в футболке и оранжевой жилетке. Говорю:
– Уступите место беременной, молодежь!
И еще:
– Кто просил на Яхтенной?
Троллейбус гремит по упругим рельсам. Сорок девять сидячих мест заняты, люди толпятся в проходах, потеют, толкают друг друга, прячутся в телефонах и наушниках, глазеют на улицу. Бурлят разговоры, шелестят газеты, кто-то громко, яростно радуется в телефонную трубку: «Родила? Сколько? Вес, рост, ну?!»
Шипят открывающиеся двери. Человеческая волна растекается по остановке, а другая волна затекает в салон. Это новые запахи, новые лица, новые жизни. Я оглядываю их с неизменной улыбкой. Совсем скоро заходить почти никто не будет. Люди будто неосознанно чувствуют, что лучше подождать другой троллейбус.
– Граждане, передаем за проезд, не стесняемся!
– У кого карточки – прислоняем!
– Проходите в середину салона, не толпитесь у дверей, мешаете другим! Следующая остановка…
«Университет»
Пластиковый козырек, старые деревянные скамейки, вечно полные урны, несколько киосков прижимаются с двух сторон. За остановкой офисные здания, узкие улочки, редкие фонари. В девяносто третьем тут стоял бетонный строительный забор. Я смотрю на остановку и вижу жену с дочкой. Они прождали троллейбус сорок минут. Стемнело и лил дождь. Не самые комфортные условия. Я вижу старенькие «Жигули» Валентина Беседина, которые со скрипом останавливаются у козырька. Беседин предложил подбросить мою жену и дочь до нужного места. Улыбающийся милый парень.
Троллейбус трогается с места, а я чувствую, как за левым глазом внутри головы зарождается привычная тяжелая боль. Злость, родимая, – а ведь успел соскучиться по ней за два выходных дня. Радуюсь.
– Бутылочку за собой уберите, молодой человек!
Бреду среди людей, давно привыкнув в шатающемуся ритму движущегося троллейбуса. Все еще улыбаюсь, но уже, скорее, по привычке.
Боль усиливается вместе с отрезвляющими воспоминаниями. Моргаю, накапливая злость. Замечаю за окном светящуюся вывеску супермаркета: «Питерочка». Маршрут моей злости начинается.
На остановках никто не входит, тут вообще не многолюдно. Некоторые пассажиры вздрагивают в момент торможения троллейбуса, будто какая-то невидимая сила выдергивает их на поверхность реальности, оглядываются, смотрят в окно, хмурятся, потом выпрыгивают сквозь распахнутые двери в последний момент. Что-то тащит их на улицу, не дает доехать до нужной остановки. Многие забывают вещи. Я собираю их, отношу домой, аккуратно складываю. Никогда не использую и знаю, что никто за ними не придет.
Проезжаем мимо огромного билборда с подсветкой. С плаката улыбаются мальчик и девочка. Их улыбки натянуты и злы. Я чувствую исходящую опасность. Надпись гласит: «А вы знаете, где сейчас ваши радители?»
Боль переползает на виски, к носу, будто я подхватил острый гайморит. Болит скула. Пучки боли сконцентрировались на переносице и бьют туда безжалостно. Я продолжаю злиться, сильнее, сильнее.
– Кому выходить? – бормочу, зная, что добровольно никто не выйдет. – Сейчас будет…
«Парк Победы»
Валентин Беседин грабил пассажиров. Выискивал заблудившихся или зазевавшихся прохожих, предлагал подбросить на машине до нужного места. У Беседина было природное обаяние, он очаровательно улыбался и всегда находил располагающие слова. Из него мог бы получиться отличный политик. Моя жена села на переднее сиденье, а дочку посадила на заднее. Валентин завез их в неприметный переулок и потребовал денег. Никто не знает, что произошло дальше, какие бесы одолели воришку, но через какое-то время он зарезал мою жену, а следом зарезал и дочь. Пытаясь избавиться от тел, Беседин облил их бензином и попытался сжечь. А потом собрал останки в мешки, отвез в парк Победы и закопал в роще, неподалеку от Лебединого озера. Там есть глухой, нелюдимый уголок, густо заросший кустарником. Прибежище наркоманов и бомжей.
– Осторожно, двери закрываются!
У меня болят зубы. Пассажиры молчат, уткнулись в телефоны, книги, газеты. Никто не смотрит на улицу. Потому что на улице что-то неуловимо изменилось.
Машин стало меньше. Люди на тротуарах поредели, а те, кого видно, похожи на тени, бесцельно бредущие в никуда. Дома стали как будто выше, уперлись крышами в пунцовое небо.
Вывески на магазинах, крикливые, яркие: «Могазин женской адежды», «Хлеп и булка», «Коффи с собой».
У светофоров на перекрестках нет желтого сигнала. Красный, подмигнув два раза, мгновенно переключается на зеленый.
Остановка «Кладбище»
Некоторые несчастные выходят. Мне не жалко. Им не надо на эту остановку, но ноги сами выносят. Конец пути, я знаю. Пальцы водителя троллейбуса – Валерки Тихонова – белеют он напряжения. Валерка ничего не вспомнит через полчаса. Он будет жаловаться на жару, дешевую рабочую жилетку, будет втихаря курить, пока никто не видит, и раз десять выскочит купить кофе в пластиковом стаканчике на остановках. Но не вспомнит, как похолодел ветер, как со стороны кладбища прилетели едва уловимые запахи гнили, разложения, смерти. Я смотрю на черный забор и вижу только макушки тополей. А вокруг макушек – взволнованное воронье. На кладбище должен лежать Валентин Маркович Беседин, а не мои жена и дочь. Несправедливо это, неправильно.
Троллейбус трогается с места. Боль усиливается. Теперь у меня болит вообще все лицо, под кожу будто влили ботекс, каждый зубной нерв яростно пульсирует. Злость – колючая штука, она раздражает. Но мне нужно накопить ее.
Иду между застывших пассажиров, злюсь, бормочу привычное:
– Расступитесь, дайте пройти.
– Оплачиваем, кто еще не оплатил.
