Несравненная Щукин Михаил

На этот раз они с Чуркиным в ресторане не задержались, попрощались торопливо и разъехались по домам, даже водочки, как раньше, не выпили. И всю дорогу, а затем и дома, пока не уснул, не покидало Естифеева чувство тревоги, возникшее у него, когда он увидел, совсем рядом, проходящую мимо Арину Буранову. «Чует мое сердце – бабенка с перцем, надо ухо востро держать».

С этой мыслью он и уснул.

Сама же Арина Буранова, о которой думал, засыпая, Естифеев, от души веселилась и целовала в носы, поочередно, то Сухова, то Благинина, выражая таким образом благодарность за их замечательный аккомпанемент. Ласточка суетилась возле стола, ахала и охала, не зная, куда и каким образом расставить кушанья. Их подали из ресторана прямо в номер в таком количестве, что хватило бы не только на труппу, а на целую роту голодных солдат.

– И, заметьте, Арина Васильевна, за сие иргитское изобилие с нас не взяли ни единой копеечки. Все исключительно за счет заведения, так сказать, от щедрот благодарных слушателей, – Черногорин стоял у стола, на котором палец некуда было поставить, и ерничал по своему обыкновению, потому что пребывал в самом прекрасном расположении духа, – теперь я абсолютно спокоен за наше будущее и уверен, что на кусок хлеба мы всегда заработаем.

Арина в ответ смеялась и говорила, что Яков Сергеевич, дорогой ее антрепренер, от простого кусочка хлеба давно отвык и сухая корка ему в рот не полезет.

– Совершенно верно, Арина Васильевна! – Черногорин ловко ухватил за горлышко длинную бутылку с вином и вытащил пробку. – Как гласит народная мудрость, сухая крошка – или ложка? – впрочем, неважно, рот дерет. Поэтому предлагаю выпить за наше дальнейшее процветание и благополучие!

Дружно звякнули фужеры, все принялись закусывать, и вскоре за столом царило настоящее, неподдельное веселье, когда души всех были открыты настежь, как окна в номере.

– И вот представьте себе, дорогие мои и уважаемые, – отвалившись на спинку стула и закуривая папироску, начал свою очередную бухтину Благинин, прищуривая глаза от удовольствия и предвкушая, чем он сейчас порадует слушателей, – представьте себе – сидят два старовера, Иванов и Сидоров. Мужики крупные, серьезные, бороды до пупа – лишнего слова не промолвят. А сидят они после бани. Напарились, намылись, души благостны и тихи. Опрокинули по рюмочке, помолчали с полчасика, и Иванов говорит: хорошо! Капусткой похрустели, огурчика откусили, полотенчиками пот с лобиков вытерли и еще по одной ахнули. Снова закусили, помолчали с полчасика, и Сидоров вдруг заявляет: да не совсем хорошо… Снова выпили, капусткой-огурчиком похрустели, помолчали, Иванов интересуется: а чего нехорошо-то, брат Сидоров? Еще раз выпили, похрустели-помолчали, и Сидоров отвечает: да то нехорошо, что ты с моей бабой спишь. Плеснули еще из четверти по стаканам, выпили, капусткой-огурчиками зажевали, и Иванов жалуется: вам, Сидоровы, никогда не угодишь, ей – хорошо, тебе – плохо…

– И все-то у тебя, Благинин, одна похабень на языке, – сердито выговорила Ласточка, убирая от него пустую тарелку и заменяя ее новой – полной по самые края, – взял бы хоть один раз и рассказал бы что-нибудь душевное, для сердца приятное!

Благинин откинулся на спинку стула и, продолжая попыхивать папироской, подмигнул блестящим, хитрым глазом:

– Непременно расскажу, Ласточка, непременно, но в следующий раз, когда охватит меня сентиментальное настроение, а сегодня хочу поведать иную историю, весьма забавную, случившуюся только что. Вышел я из гостиницы перед выступлением, чтобы покурить на свежем воздухе, фланирую туда-сюда, и вдруг является передо мной странное видение: совсем маленький, крохотный человечек, вот такого роста, никак не больше, а на плече у него сидит ворона. Не чучело, а – живая, самая настоящая. И начинает этот человечек рассказывать мне, как его обокрали и украли эту самую ворону и оракул Мартына Задеки, по которому он гадал. Долго повествовал, с подробностями, я их опускаю, а затем подает мне бумажный кулечек с орехами и просит, чтобы я передал его белой голубке, которая поет ангельским голосом. Я так понял, что гостинчик этот предназначен нашей многоуважаемой Арине Васильевне – такого презента и такого почитателя еще не встречал… И вот думаю…

– Где? – Арина вскочила со стула и нечаянно опрокинула, задев рукой, тарелку, которая с грохотом упала на пол и раскололась.

– Что – где? – не понял Благинин.

– Где этот кулечек? Почему молчал? Почему не сказал? – Арина почти кричала, и Благинин, растерявшийся от ее напора, тоже вскочил со стула, смущенно забормотал:

– Да я… Ну, чудак орешки принес… Я без внимания… А кулечек в номере у меня, сейчас доставлю… Я их даже не щелкал, у меня зубы плохие…

– Неси! Сюда неси! – Арина даже ногой топнула от нетерпения.

Благинин выметнулся за двери. Скоро вернулся, запыхавшись, и протянул Арине маленький кулечек, склеенный из зеленой бумаги, в который насыпаны были кедровые орешки. Арина нетерпеливо стала разворачивать его, дернула неосторожно, надорвала тонкую бумагу – орешки весело рассыпались по ковру. Она смотрела на них, даже не пытаясь собрать, и шептала, едва различимо, вздрагивающим голосом:

– Это же от Глаши гостинец… Яков, ты понимаешь – от Глаши… Значит, она помнит! Помнит! Почему же она не хочет меня признать? Почему?!

Черногорин перешагнул через ковер, чтобы не наступить на рассыпанные орешки, молча обнял Арину за плечи, и она уткнулась ему в грудь лицом, как маленькая девочка, которую очень сильно обидели, и она хочет, чтобы ее утешили и пожалели.

4

Всю ночь провела без сна Марья Ивановна, металась, не зная, что ей делать, порывалась куда-то бежать, но опять же не знала – куда? Голова шла кругом. Выскакивала из флигелька за ограду, всматривалась в темную и пустую улицу, ожидала, что вот появится сейчас Поликарп Андреевич с дочками, она их отругает, как следует, от всего сердитого сердца, все им, бестолковым, выскажет, а после успокоится и узнает – по какой причине и где они так долго ездили. И наладится жизнь, войдет в свою обычную колею, останется лишь в памяти досадное недоразумение, о котором можно будет после вспоминать с легким смешком.

Да только не получалось вот так, с благополучным исходом… Восток уже синел, занималось утро, по-летнему раннее, по улице поползли подводы, заспешили люди, направляясь к Ярмарочной площади, но сколько ни всматривалась Марья Ивановна целым своим глазом – напрасно. Нигде не замаячили Поликарп Иванович с Еленой и Клавдией. Чужие люди проходили мимо, и даже внимания не обращали на бабу, одиноко стоящую у тесовых ворот.

Откуда им было знать, какая причина вытолкнула ее в ранний час на улицу…

Марья Ивановна вернулась во флигелек, глянула на беззаботно разметавшуюся во сне младшенькую Дарью и едва сдержала себя, чтобы не завыть в полный голос. Сердцем почуяла она после бессонной ночи, что случилась беда – настоящая беда, без всякого подмеса. И еще поняла, что надеяться на благополучный исход и ждать его, сложив руки, совсем не следует.

Вышла из флигелька и прямиком – к алпатовскому дому. Поднялась на высокое крыльцо и решительно постучала в двери. Ночью будить хозяев она не насмелилась, а сейчас, отчаявшись, готова была стучаться в любые двери.

На стук долго не отзывались. Наконец брякнул засов и вышагнул на крыльцо сам Алпатов, одетый в серую тройку, на голове красовался картуз, в руке держал маленький чемоданчик с блестящими застежками – не иначе, как собрался отправиться в дальнюю поездку. Увидев перед собой Марью Ивановну, нахмурился, спросил недовольным голосом:

– Чего в такую рань, петухи еще не пели?

Марья Ивановна, не сдвинувшись с места и не давая ходу Алпатову, выложила свою беду и стала просить о помощи.

– Да чем же я тебе помогу, голубушка? – Алпатов переложил чемоданчик из одной руки в другую и поморщился, видно было, что не желает он слушать причитания и жалобы Марьи Ивановны, совсем не ко времени оказалась растрепанная и заплаканная бабенка у него на дороге. – Ступай в полицию, пусть они ищут.

– Да где ж та полиция! Я и знать не знаю!

– Спросишь у людей – подскажут. А мне – некогда, по делам тороплюсь.

– Арсений Кондратьич, какая муха тебя укусила? Будто чужой! – Марья Ивановна всплеснула руками и от удивления даже отступила чуть в сторону.

– Не помню я, чтоб мы роднились! Сказал – некогда! – Алпатов бочком проскользнул мимо, дробно состукал каблуками, спускаясь с крыльца, и нырнул в калитку, за которой, как успела увидеть Марья Ивановна, его уже дожидалась легкая коляска. Ездовой, сидевший на облучке, негромко свистнул, хлопнул вожжами, и коляска укатила неслышно, даже пыль за собой не подняла – будто ветром сдуло.

Марья Ивановна бессильно опустилась на верхнюю ступеньку крыльца и завыла – в голос.

Откуда ей было знать, совсем потерявшей голову от горя, что Алпатов, от которого добивалась она помощи, сам не ведал, куда ему деваться. Если бы не жена, не дом и лавка, и какой-никакой, а крепкий достаток, плюнул бы он сейчас, выругался позаковыристей и уехал бы, хоть к черту на кулички – только бы избавиться от липкого страха, который мучил его с той самой минуты, как увидел Филиппа Травкина, словно явившегося из давней и, казалось бы, напрочь забытой жизни. Сколько лет прошло!

Не думал и не вспоминал Алпатов о давнем случае, когда пришлось ему выполнить приказ Естифеева и лжесвидетельствовать, что видел своими глазами, как Филипп Травкин и Василий Дыркин вместе выходили из ограды в ту ночь, когда зарезали банковского служащего Астрова. Соврав один раз, Алпатов и сам поверил, что именно так все и было, как он говорит. И на суде твердил, ни разу не сбившись, те же самые слова, какие сказал в памятное утро полицейским. Ему поверили.

А попробовал бы он иные слова сказать! Себе дороже. Был в то время мелкий лавочник Алпатов перед Естифеевым в долгах как в шелках. Поэтому и подчинялся без долгих разговоров и без лишних вопросов. Да и не потерпел бы Естифеев ни разговоров, ни вопросов, выложил бы долговые векселя разом и ступай, миленький, с холщовой сумкой через плечо на Ярмарочную площадь – лазаря душевно петь и милостыню просить Христа ради.

Все исполнил Алпатов, что ему было приказано. А затем – позабыл.

Но прошлое явилось нежданно-негаданно и властно ухватило за глотку – душит.

Вчера вечером, когда возвращался Алпатов домой, встал у него на пути, словно из-под земли вылупился, Филипп Травкин, так неожиданно, что отшатнулся Арсений Кондратьевич и руками взмахнул, будто перед ним леший объявился. А Филипп с улыбочкой – где он только научился, сволочь этакая, улыбаться по-волчьему?! – говорит ему, что через два дня он поздно вечером ночевать придет и чтобы дверь ему открывали сразу же, не любит он долго ждать. Сообщив эту новость, Филипп продолжал стоять, заступив дорогу, и долго разглядывал Алпатова. Постоял, поразглядывал и вдруг ошарашил, словно тупой палкой под самый дых сунул: подъедет, сказал, завтра утром раненько коляска, садись в нее и езжай, куда тебя возница повезет, да не вздумай сбежать или не поехать – худо будет. Пригрозил пальцем, улыбнулся волчьей улыбкой и – был таков.

Алпатов побоялся ослушаться. Положил в дорожный свой чемоданчик кое-какую еду, сунул на всякий случай бутылку водки и ехал теперь в коляске, глядя в широкую спину молчаливого возницы, пытаясь понять – куда же его везут?

Коляска между тем миновала Сенную улицу, выскочила за город, и бойко покатилась по дороге, направляясь вверх по Быструге, которая поблескивала с правой стороны, словно длинная голубая заплата на яркой зелени. Возница время от времени подбадривал каурого жеребчика бичом, и нетрудно было догадаться, что он торопится, боясь опоздать. Зачем торопится, к кому? И на эти вопросы ответов даже не маячило. Алпатов сник духом, заерзал подошвами сапог по днищу коляски и даже подумал с отчаянностью – может, выпрыгнуть? И сам же себя остановил: выпрыгнуть можно, да только убежать не удастся, в один мах возница догонит и заломает, без всякого труда, вон у него какие ручищи – весла лопашные! Он перестал ерзать ногами, уселся удобней и обреченно вздохнул – будь, что будет, теперь не переиначить.

Дорога вильнула, скатилась к самому берегу Быструги, и лицо обдало свежим дыханием речной прохлады. Алпатов, словно умывшись, взбодрился, и мысли к нему стали приходить совсем иные: а чего он, спрашивается, раньше смерти помирать собрался? Ведь еще ничего не известно, может быть, все и устроится… Но тут дорога резко поднялась на горку, открылся широкий вид поймы Быструги, и сердце Алпатова екнуло от щемящего предчувствия. Он, кажется, начинал понимать, куда его везут.

И предчувствие не обмануло.

5

В пойме Быструги, там, где река делала крутой загиб по своему руслу, устроена была запань из толстых бревен, приколоченных Друг к другу железными скобами. Бревна тянулись едва ли не до середины реки, образовывая рукодельный залив, в который загоняли плоты, сплавляемые с верховий. Запань здесь устроили, когда началось строительство станции Круглой, напрямую от берега до нее самый короткий путь. Плоты, заведенные в запань, разбирали, бревна вытаскивали из воды на берег, давали им время обсохнуть, а затем уже доставляли на строительство.

Вот сюда и подогнал коляску молчаливый возница, не сказавший за всю дорогу ни одного слова. Осадил жеребчика перед невысоким рубленым домиком, где была маленькая конторка, и жили сторожа, спрыгнул на землю, разминая ноги, и лишь после этого неторопливо обернулся в Алпатову:

– Слезай, приехали.

Алпатов, не шелохнувшись, продолжал сидеть в коляске, сжимая ручку чемоданчика с такой силой, что побелели пальцы. Теперь никаких сомнений быть не могло, разом появились ответы, и вопросы, которые мучили Алпатова всю дорогу, отвалились сами собой.

Из сторожки, весело переговариваясь, вышли два инженера в форменных кителях, в фуражках с кокардами и направились прямиком к коляске. «Вот уж точно – по мою душу! Господи, сохрани и оборони!» – Алпатов хотел даже перекреститься, но в последний момент придержал руку, потому что инженеры подошли совсем близко и громко поздоровались, в один голос:

– Добрый день, Арсений Кондратьевич!

У Алпатова горло пересохло, и он лишь молча кивнул, испуганно разглядывая стоявших перед ним инженеров. Молодые еще, на обличие разные: один – красавец, хоть на стенку прибивай вместо картины, другой – неказистый, рыжеватый, худенький, в очечках. Но было у них и общее – веселая, даже насмешливая уверенность, которая сквозила и в лицах, и в глазах.

– Давайте знакомиться, Арсений Кондратьевич! Разрешите представиться – инженер Свидерский, Леонид Максимович, – красавец по-военному щелкнул каблуками, пальцем показал на своего товарища и добавил: – А это инженер Багаев Леонтий Иванович. Будем у вас лес принимать, плоты уже подходят, с минуты на минуту здесь будут. А мы пока бумаги посмотрим. Прошу.

И радушно, широким жестом показал на низкую дверь рубленого домика, словно приглашал войти в роскошные хоромы. Алпатов, медленно переставляя негнущиеся ноги, пошел.

В маленькой, тесной комнатушке, где приходилось нагибать голову, чтобы не стукнуться о низкий дощатый потолок, стояли два грубо сколоченных стола, на которых лежали счеты, толстые амбарные книги и стояли стаканы с в железных подстаканниках с недопитым чаем. В углу, на табуретке, по-царски красовался большущий медный самовар с медалями, давно не чищенный и темный. В небольшое оконце ломилось солнце, но стекла тоже давно не видели воды и тряпки, поэтому в комнатушке, особенно по углам, висел полумрак.

Вся эта неказистая обстановка Алпатову была знакома. Бывал, бывал он здесь, и не один раз. Лучше бы не бывать…

– Присаживайтесь, Арсений Кондратьевич, – Свидерский подвинул к столу свободную табуретку, сам уселся напротив, на длинную скамейку. Багаев остался стоять возле двери, прислонившись тощим плечом к косяку.

Алпатов прокашлялся, прочищая горло, сипло сказал:

– А бумаги у меня дома остались, я же не знал, я…

– Не беспокойтесь, – перебил его Багаев и сложил на груди тоненькие ручки, словно приготовился к долгому и тягомотному разговору, – бумаги у нас есть. Покажи, Леонид Максимович…

Свидерский с готовностью раскрыл одну из амбарных книг, вытащил бумаги и стал их медленно перелистывать, читая по слогам словно нерадивый ученик младших классов:

– Договор подряда по доставке леса строевого… Я, нижеподписавшийся, Алпатов Арсений Кондратьевич обязуюсь… В случае неисполнения…

– Как?! Как?! Как вам мои бумаги попали?! – Алпатов вскочил с табуретки, потянулся через стол рукой, но Свидерский ловко захлопнул амбарную книгу и закрыл бумаги.

– Да вы не удивляйтесь, Арсений Кондратьевич, нам их зайчик принес, – подал насмешливый голос от двери Багаев.

– Какой зайчик?! – не в силах уже больше сдерживаться, Алпатов закричал, брызжа слюной.

– Хороший зайчик, пушистый такой, серенький, – по-прежнему насмешливо продолжил Багаев, – а вот орать здесь совсем не нужно. Мы с вами вполне уважительно разговариваем. И рассчитываем на взаимную вежливость.

– Да пошел ты к черту со своей вежливостью! – Алпатов схватил стакан с недопитым чаем, жадно выхлебал и со стуком поставил на стол. «Вот сволочь каторжная! – думал он в отчаянии, прекрасно понимая, что угодил в хитрый капкан, вырваться из которого почти невозможно, – и когда он только успел разнюхать, когда нашел?!»

В том, что бумаги у него своровал Филипп Травкин, он даже не сомневался. Как не сомневался и в том, что из-за своей пугливости, согласившись неизвестно куда ехать, и вот, приехавший, угодил в самую что ни на есть поганую историю.

Началась она позапрошлой весной, когда вызвал его к себе Естифеев и, долго не разговаривая, приказал: подавай заявку на торги на поставку леса для строительства на станции Круглой. Алпатов поначалу попытался отнекаться, я, мол, ни в каких торгах ничего не смыслю, я, мол, человек маленький, и дальше своей лавчонки не заглядываю… Но Естифеев и слушать его не стал, вытащил алпатовские долговые векселя, помахал ими перед носом и обратно убрал, в железный ящик, и на ключ тот ящик закрыл. Куда деваться?! Пришлось Алпатову на попятную двигаться.

Дело прокатилось как по маслу. Алпатов только в бумагах расписывался, которые за него другие, умные, люди сочиняли. Торги выиграл. Деньги получил. Правда, от денег тех лишь толика осталась, остальные Естифееву пришлось отдать. А дальше происходило все в следующем порядке: поехал он в верховья Быструги, закупил там лес, нанял артель плотогонов, и они сплавили вот до этого самого места на реке пять большущих плотов. В запань же загнали только один. Четыре оставшихся дальше поплыли, в Иргит, где и были по хорошей цене проданы, прямо на воде. Нужные бумаги, в которых прописано было, что все пять плотов переданы-получены и никакого неудовольствия у заказчика не имеется, быстро и без разговоров подмахнул распорядитель работ на станции Круглой, внушительный и важный господин по фамилии Гришунин.

На следующее лето повторилась та же самая история.

А вот нынче… Плотогоны согласно договоренности заранее присылали весточку с конным нарочным, извещая, в какой день они прибудут к запани. В этот раз весточки не подали. Значит, плоты еще не скоро подойдут? И где господин Гришунин? Почему вместо него объявились два этих инженера, у которых оказались на руках алпатовские бумаги, а они, бумаги, страшнее каталажки? Все в тех бумагах значится, а главное – что один и тот же лес два раза продан был. Знающему человеку достаточно лишь одним глазом глянуть, чтобы это понять.

Алпатов вытер пот со лба, снова схватился за стакан, но стакан был пустой.

– Может, самоварчик наладить, Арсений Кондратьевич? – широко улыбаясь, предложил Свидерский.

– Обойдемся, – буркнул Алпатов.

– Тогда приступим к делу. Не возражаете? – Свидерский открыл амбарную книгу, отодвинулся подальше, на край стола, и весело объявил: – Итак, лист первый…

Добрых два часа продержали они Алпатова в домике и выжали его, как мокрую тряпку, – досуха. А под конец, угрожая, что доставят сейчас полицейского чина, если он будет упрямиться, заставили его на отдельном листе бумаге написать чистосердечное признание – что, когда и каким образом с плотами и с лесом происходило. И расписаться заставили, с одной и с другой стороны листа. Правда, твердо пообещали: если он будет их слушаться, бумагам этим обличительным ходу они не дадут. Но стоит ли такому обещанию верить? Прокукарекали, а там хоть не рассветай…

Вышел Алпатов из домика, словно из тюрьмы в тюрьму перешагнул, глянул вокруг – и яркий солнечный день не обрадовал его, показался мутным и серым.

Быструга в разливе текла широко и величаво. На ровной глади ее, не тронутой ветерком, было пустынно, даже завалящей лодчонки не маячило.

– Плоты-то когда прибудут? – спросил Алпатов.

– Я так думаю, что еще не скоро, – ответил ему Багаев и деловито подоткнул пальцами очечки на переносице, – но мы вас обязательно известим, когда они прибудут, и коляску вышлем, чтобы вы на дорогу не тратились.

– Говорили же – вот-вот подойдут! Обманули! Сволочи! Я до вас тоже доберусь, я вам руки поотшибаю! – Алпатов кричал и даже ногами топал, понимая, что его ловко провели, облапошили, как дурачка деревенского.

Но инженеры слушать его не стали. Кивнули разом на прощание, чуть приподняв за козырьки форменные фуражки, и ушли в домик.

– Хватит орать-то, глотка заболит. Поехали, – возница крепко ухватил его за локоть и довел до коляски.

Всю дорогу, до самого Иргита, сидел Алпатов словно пришибленный; забившись в угол коляски, прихлебывал прямо из горлышка теплую, противную водку и едва сдерживался, чтобы не заплакать – очень уж жалко ему было самого себя.

6

Конский табун и овечью отару уводили умело: там, где имелась возможность, гнали по бездорожью, чтобы оставалось меньше следов. Сбивая с толку, иногда поворачивали назад, бросались то в одну, то в другую сторону, словно заячьи петли накидывали.

А трава шла в буйныи рост и в некоторых местах густой зеленый ковер успевал затягивать выбоины от конских и овечьих копыт.

– Как черт их водит! – ругался Николай Дуга, соскакивая то и дело с седла на землю, чтобы лучше разглядеть следы и не обмануться.

– Нечистая сила здесь абсолютно не присутствует, сотник, – серьезно, даже не улыбнувшись, возразил ему ротмистр Остальцов, – просто у Байсары в его шайке имеются отличные табунщики, настоящие степняки.

– А чего он так взъелся-то на своих же? – удивлялся Николай. – Режет, как баранов, без всякой жалости. Там, у колодцев, сами видели…

Картина, которая предстала возле колодцев, где киргизы, выбравшись из степи, всегда останавливались на отдых, чтобы после, уже напрямую, следовать до Иргита, была жуткой: глиняные сарайки до основания развалены, деревянные срубы колодцев разобраны, сами колодцы забиты всяческим мусором, какой подвернулся под руки, а главное – валялись неприбранные трупы убитых, над которыми гудели мухи. Все убитые были порублены, и страшные кровяные разрезы ссыхались под солнцем корявыми коростами, источая приторный, сладковатый запах мертвечины.

Николай даже плечами передернул, вспомнив эту картину. И снова спросил:

– По какой причине он так обозлился?

– Месть – вот главная причина. Пока Байсары всем своим обидчикам не отомстит, он не успокоится. Если его сейчас не остановить, он еще много кровищи пустит. Я думаю, что…

Но тут ротмистр Остальцов замолчал и не договорил, что он думает – навстречу им, выскочив из-за невысокого холма, неслись на своих конях, в полный галоп, трое казаков, посланных недавно в дозор. Николай постоянно высылал такие дозоры, чтобы убедиться – путь впереди свободен. Казаки подскакали и доложили: похоже, что верст за пять-шесть отсюда у шайки становище.

На буграх – конные часовые. Ближе казаки приблизиться побоялись, чтобы себя не обнаружить.

– Вот, господин ротмистр, мы и доехали. Давайте вашу карту, подумать надо, – Николай остановил Соколка и спешился. Кивнул казакам, и те тоже оставили седла.

Склонились над картой, которую ротмистр Остальцов расстелил прямо на траве.

Становище Байсары, как нетрудно было догадаться, располагалось в небольшой низине, окруженной холмами, с которых хорошо просматривалась прилегающая местность.

– Перед буграми – поле голое, – докладывали казаки, – тишком подобраться никак не получится, конные с бугра сразу увидят.

Николай морщил лоб, глядя на карту, уточнял у казаков, где лесок, где болотце, и, наконец, выпрямился, стащил с головы фуражку и почесал затылок растопыренной пятерней, словно желал выковырнуть из густых черных волос верное решение.

– Предлагаю лихой атакой, сотник, со всех сторон сразу, только учтите – Байсары мне живым нужен, – ротмистр Остальцов, продолжая сидеть на корточках и придерживать рукой карту, чтобы ее не загибало ветерком, снизу вверх смотрел на Николая и во взгляде его, остром и жестком, ясно читался приказ, который обсуждению не подлежит.

«Вон как – лихой атакой! А что там за буграми – никто не видел. Полководец нашелся. Нет уж, хрен уж, господин ротмистр, я ребят наобум, дуриком, посылать не буду, и Голутвина не подведу, все должны целыми вернуться», – думал Николай быстро, четко и не допускал никаких сомнений. А вслух сказал, снова присев на корточки перед Остальцовым, совсем иное:

– Можно и лихой атакой, только я сначала сам должен глянуть, на месте.

И, не дожидаясь ответа от Остальцова, выпрямился стремительно, взлетел в седло, кивнул казакам и пустил Соколка рысью.

Скоро они были перед становищем. Спешились в густом ветельнике, по-пластунски выбрались на край поля, и Николай приник острыми глазами к окулярам бинокля. Казаки доложили точно, ни в чем не ошиблись. Вокруг становища, как чирьи, торчали бугры, на буграх маячили конные часовые, а поле перед буграми лежало ровное и голое, будто яичко.

Попробуй подступись.

Николай опустил бинокль, но тут же его снова вскинул, заметив на бугре непонятное шевеленье. Пригляделся и увидел: кто-то карабкается по склону, странно карабкается, словно нараскоряку. Всмотрелся еще внимательней и понял: человек был в деревянных колодках, набитых на обе ноги. Судя по одежде и по лицу – русский. Вот он доковылял до часового, подал ему кожаный тузлук, и пока тот пил воду, человек повернулся и посмотрел в сторону ветельника, будто увидел прячущихся там казаков. Бинокль в руках Николая дрогнул – что за притча?! Ошибиться не мог, глаз у него острый и, значит, не обознался: смотрел в его сторону Поликарп Андреевич Гуляев, сосед по улице в Колыбельке. Как он здесь оказался? Ведь Клавдию с Еленой и матушку их он видел на ярмарке всего несколько дней назад?! Неужели и гуляевские девки здесь?!

Вот тебе и лихая атака…

Напившись, часовой бросил тузлук Поликарпу Андреевичу, тот поймать не успел, и долго мучился, пока не поднял его с земли. Поднял и заковылял обратно – в становище.

Николай дал знак казакам, и они бесшумно отползли в глубь ветельника, к своим коням. Молча, без лишнего звука вскочили в седла, разобрали поводья, отъехали еще дальше от становища, и Николай повернулся к ним:

– Что скажете, братцы?

Двое из них действительно были братьями – близнецы Морозовы, Иван и Корней. Отчаянные ухари, балагуры и первые в полку наездники – все призы на скачках забирали. Рыжеволосые, конопатые, невысокие, но крепкие, как комлевые чурочки, они преданно смотрели на своего сотника, однако сказать ничего не могли – не будешь же по второму разу одно и то же талдычить. Третий казак, Афанасьев, худой и жилистый, как туго сплетенная веревка, теребил в руках плетку, смотрел под ноги и неторопливо, будто сам с собой разговаривал, ронял скупые слова:

– Надо бы проползти туда… как смеркнется… а часового этого… того… да вот как только?., заметит, пока добираешься… они глазастые…

– Если бы да кабы, да во рту росли грибы, – передразнил его Николай, – говори сразу, если что придумал, не тяни кота за причинное место!

– Надо, чтобы часовой сам спустился к ветельнику!

– Подожди, подожди, – обрадовался Николай, – выманить его надо с бугра, выманить и скрутить, из вас кто-то на бугор поднялся вместо него и стоит. А двое – в становище. Как выманить? Постой-постой… Кони! Путы надеть и на краешек ельника выпустить. Неужели не захочет полюбопытствовать? Захочет! Быстрей, братцы! Времени у нас – в обрез!

Вернувшись к сотне, Николай сразу же отправил разъезды по три человека с таким расчетом, чтобы они кругом обложили становище, сотню подвинул вплотную ближе к ветельнику – если задуманный план сорвется, тогда и впрямь придется лихой атакой брать шайку. Ротмистр Остальцов хотел что-то возразить, но Николай так быстро отдавал команды и отправлял казаков, что он не успел даже вставить слово. А когда все команды были исполнены, переиначивать их не имело смысла – солнце уже уходило за горизонт. Ротмистр лишь сухо напомнил, что общее командование возложено на него. Николай легко согласился:

– А как же, господин ротмистр, я помню. По вашему сигналу и начнем.

Через недолгое время, глянув на часы, обернулся и спросил:

– Разрешите начинать, господин ротмистр?

Что оставалось делать Остальцову? Он подтянул поводья своего коня и кивнул:

– Начинайте.

И – началось.

Два коня, передние ноги у которых были перехвачены путами, одолели неуклюжими скачками мелкий ветельник и оказались на краю поля. Остановились там и принялись щипать в свое удовольствие сочную молодую траву. Часовой на бугре сразу же их заметил, встревожился, оглядываясь, но кони паслись спокойно, люди не появлялись, и часовой, взяв на изготовку ружье, медленно стал спускаться с бугра. Подъехал к коням вплотную, еще раз настороженно огляделся – никого. Часовой закинул ружье за спину, легко соскочил с седла, шагнул и – в тот же миг веревочная петля захлестнула ему горло, земля выскочила из-под ног, а сам он, пробороздив на спине небольшое расстояние, оказался в ветельнике, где ему ослабили удавку на шее, но рот плотно запечатали тряпкой.

– Вот какой молодец, – приговаривал Афанасьев, стаскивая с киргиза халат и поднимая с земли его островерхую шапку, – не трепыхнулся. Полежи, родимый, отдохни от службы…

Он натянул на себя халат, нахлобучил островерхую шапку и, выйдя из ветельника, вскочил на коня часового. Скоро уже маячил на бугре, зорко поглядывая на становище. Вот он поднял руку, опустил ее, давая знак, что проход свободен, и братья Морозовы, торопливо перекрестившись, натянули на себя куски рядна, выкрашенного зеленой краской, приникли к земле и стали почти неразличимы на траве. Рядом пройдешь и не заметишь. Когда они проползали мимо Афанасьева, тот успел им негромко сказать:

– Там в яме, как только спуститесь, русский мужик сидит, только что запихали.

…Поликарп Андреевич целый день, с раннего утра, таскал из колодца воду, поил коней и овец, а под вечер еще и часовых на буграх. Кусок лепешки, который ему выдали в обед, пришлось отрабатывать сполна. Измаялся – в край, думал, что уже и не доберется до своей ямы, в которой предстояло провести третью ночь. Но добрался, а спуститься помогли два крепких киргиза, которые его туда спихнули, будто мешок с тряпьем. Ладно, что руки-ноги целы, и шею не свернул. Поликарп Андреевич ничком прилег на голой земле, удобней устроил ноги в колодках и, полежав, понял, что уснуть ему, несмотря на усталость, в эту ночь вряд ли доведется. Кожа на ногах была содрана грубыми колодками, и острая боль, не давая покоя, рвала тело, пронизывая, казалось, до самых костей.

«Вот как она, судьбина, змея подколодная, кусаться умеет, – тянул невеселые думки Поликарп Андреевич, – не гадал, не чаял, ни о чем таком помыслить не мог, и – на тебе! Девчонок жалко, ох, как жалко кровинушек. И чего они, нехристи, с нами дальше делать станут?»

Больше всего мучила Поликарпа Андреевича неизвестность. Ныла она под сердцем сильнее, чем ноги, покалеченные деревянными колодками. В первую очередь он переживал за дочерей и был готов на все, даже на свою смерть, самую страшную, только бы их выручить. Но киргизы ни о чем не спрашивали, ничем не угрожали, только показывали знаками, что ему следует делать, и молчали при этом как каменные. Всего один раз удалось ему увидеть дочек, когда заводили их в глиняную сарайку – мелькнули два платка, и дверь захлопнулась… А еще одолевала Поликарпа Андреевича жалость к несчастному Телебею – своими глазами видел, как побежал тот за конем со связанными руками.

«Эх, Телебей, сердешный, за что они на тебя окрысились? Мужик ты тихий был, мухи не обидишь… А какую они беду моим дочкам придумают?» Поликарп Андреевич пошевелился, и боль в ногах полохнула с такой силой, что он сжался и замер, даже дыхание затаил. И услышал в этот момент шепот сверху:

– Эй, дядя, ты живой тут? Только не ори, тихо отвечай.

– Живой… – прошептал Поликарп Андреевич.

– Тогда поберегись, я спрыгну.

Зашуршала, осыпаясь, земля и в яму кто-то легко, упруго спрыгнул, проворно ощупал руками Поликарпа Андреевича и быстро спросил:

– В колодки забили?

В ответ Поликарп Андреевич лишь приглушенно простонал.

– Погоди, дядя, не помирай, сейчас раскую, – голос был молодой, торопливый и деловитый, будто неизвестный человек делал привычную работу.

Скрипнул чуть слышно нож по кожаным лентам, перерезая хитрые узлы, колодки ослабли и развалились на четыре половины. Поликарп Андреевич пошевелил освобожденными ногами, и ему показалось, что он стал невесомым – такая легкость образовалась в теле, хоть лети. Даже рвущая боль притихла.

– Ты кто? – спросил он, пытаясь разглядеть в темноте, которая сгустилась в яме, лицо неизвестного человека.

– Казаки мы, дядя. Шайке этой решку наводить будем. Ты как сюда попал?

– Казаки?! А я из Колыбельки! Там тоже казаки стоят! Миленький! Ты меня брось! Брось! У меня дочки здесь! Их выручай! Вот, наискосок, сарайка глиняная – они там! Выручай – все отдам! Кони у меня есть, изба – забирай, только выручи!

– А замуж дочек отдашь? Я здесь не один.

– Отдам! Вот те крест, отдам! Только пособи!

– А я, дядя, корявый, оспой в детстве хворал.

– Да хоть три раза корявый! За милу душу отдам! Помоги!

Сам себя не помнил Поликарп Андреевич, не слышал, что говорил и не понимал слов, которые говорит, одна-единственная мысль билась – девчонок спасти. И ради этого готов был обещать что угодно и клясться всем, что имел и чего в помине у него не было… Но жесткая ладонь на ощупь нашла его рот, крепко зажала, и властный шепот остановил:

– Не голоси, дядя, не на свадьбе еще. Тихонько говори – где эта сарайка?

Поликарп Андреевич, словно опамятовавшись, оперся спиной в земляную стену и толково, четко ответил. А дальше рассказал, что насчитал он в шайке не меньше сорока или полсотни человек, что ночью все они, за исключением часовых, спят в юртах, а в белой юрте, которая стоит в середине, похоже, пребывает самый главный.

– Молодец, дядя, цены тебе нету. А про свадьбу не забудь, запомни – братья Морозовы мы. Морозовы! Я – Корней. Теперь сиди тут тихо и не высовывайся. В первую голову дочек твоих попробуем вытащить. Иван, подай веревку.

Невидная в темноте опустилась веревка, снова чуть слышно прошуршала земля, и все стихло, словно в яму никто не спускался. Поликарп Андреевич даже руками пошарил в темноте вокруг себя – никого. Не приснилось ли? Да нет, ноги свободны, половинки колодок на дне ямы лежат.

– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, сжалься над Клавдией и Еленой, со мной, грешником, ладно, пускай пропаду, только бы они живые остались, – шептал Поликарп Андреевич свою самодельную молитву, крестился истово, и все прислушивался – не донесется ли какого звука сверху? Но там, наверху, было тихо, и только комары, неизвестно когда успевшие набиться в яму, тонко звенели в самые уши.

В этой тишине, не нарушив ее даже громким дыханием, братья Морозовы бесшумно открыли запор, который был на дверях сарайки, вывели Клавдию с Еленой и, накрыв их своими кусками рядна, едва ли не волоком вытащили к бугру, где нес свою караульную службу Афанасьев. Проползли мимо него, добрались до ветельника, и только здесь выпрямились в полный рост. Сестры тряслись, как в лихорадке, даже зубы у них постукивали и, похоже, не понимали, куда их притащили на этот раз. Но, услышав голос Николая и признав его, заплакали, давая волю слезам, кинулись обнимать, бормотали наперебой, что тятя еще там остался, пытались что-то рассказать… Николай строго прицыкнул на них, чтобы замолчали, приказал одному из казаков отвести их к повозкам, и, когда они ушли, потребовал доклада от братьев Морозовых. Выслушал и обрадовался. Теперь по крайней мере картина была ясной.

Короткая ночь истаивала. Восток начинал синеть, в редеющих сумерках четче проступали бугры, деревья, кони. Медлить было нельзя. Николай рассредоточил сотню таким образом, чтобы закрыть шайке все пути отхода, назначил время атаки и снова спросил разрешения у ротмистра Остальцова. Тот лишь усмехнулся, разгадав уловку сотника, и насмешливо сказал:

– Вы еще благословения у меня испросите. Командуйте.

Через бугор, на котором стоял Афанасьев, большая часть сотни ворвалась в лагерь, сразу же подрубили и обрушили юрты, а затем, распарывая шашками кошму, вытаскивали степных разбойников, вязали их здесь же, не давая опомниться. Но, как оказалось, не все были застигнуты врасплох. Непостижимым образом часть шайки сбилась на конях в тесную кучу, закрутила лихой хоровод и вдруг рванулась с диким криком и свистом прямо на жерди загона, где уже волновался конский табун. Жеребцы там вскидывали головы, тревожно ржали – вот-вот еще немного и сорвется с места неудержимая в своем порыве конская лава и все сметет на своем пути.

– Перехватывай! – заорал Николай, срывая голос, и пустил своего Соколка наперерез. Назад не оглядывался, только слышал за спиной слитный, тугой стук копыт.

Успели. Перехватили уже у самых жердей загона. Сшиблись. И здесь уже никакая команда не помогла бы, хоть закричись до посинения, здесь уже каждый действовал сам по себе, сам себе командир и начальник. Все смешалось. Выстрелы, лязг, крики, ржанье. Степные разбойники не выдержали казачьего напора, кинулись в рассыпную. Но бежать им было некуда – везде натыкались на казаков, падали с седел, срезанные пулями, либо останавливали своих коней, бросали оружие на землю и медленно, понуро, подолгу вынимая ноги из стремян, слезали на землю. Их сгоняли на середину становища, заставляли присесть на корточки и никому не дозволяли подняться.

Братья Морозовы, оба в крови, как недорезанные бараны, приволокли связанного Байсары. Он тоже был весь в крови, и лишь белки глаз бешено посверкивали на смуглом лице, перекошенном от боли и ненависти.

– Ну вот, теперь и моя служба начинается, – ротмистр Остальцов присел перед лежащим на земле Байсары и быстро, отрывисто заговорил на его родном языке.

Николай, когда услышал это, несказанно удивился.

Но еще больше удивиться ему предстояло в самое ближайшее время.

7

Когда взошло солнце, оно увидело в становище безрадостную картину, какая бывает на том месте, над которым пронеслась летучая и всегда неожиданная смерть.

На сваленной юрте рядком лежали убитые степные разбойники – семь человек. Оставшиеся в живых сидели на корточках в середине становища, и на их бесстрастных лицах не отражалось никаких чувств, кроме полной отрешенности от всего, что происходило вокруг, будто они отстранились от окружающего мира, и нет им никакого дела ни до своих судеб, ни до казаков, которые теперь здесь хозяйничали.

Раненный в плечо Афанасьев остался, в довесок, и без передних зубов, которые ему выхлестнули в горячке боя прикладом ружья; кровь густо стекала на подбородок, он вытирал ее вздрагивающей рукой, но она снова текла и окрашивала бороду темно-красными разводами. Афанасьев, шепелявя, матерился и вздергивал ногу, будто хотел до кого-то дотянуться и пнуть. В другой повозке лежали еще пятеро раненых казаков, но этих зацепило полегче, и они, перемотав сабельные порезы, поглядывали весело, даже радостно – как же, живые, а мясо нарастет.

Поликарп Андреевич, увидев своих дочерей в целости и сохранности, прослезился; прижимал их к себе, целовал, чего никогда не делал в обыденной жизни, и твердил, всхлипывая, лишь одно:

– Слава Богу! Слава Богу!

Едва-едва успокоился. Затем отыскал в одной из повозок лопату с коротким черенком и ушел в степь, по-стариковски шаркая по траве ногами – разом оставили его силы, и брел он, перемогая себя, будто спал на ходу. Изувеченное тело Телебея отыскал не сразу. Хитрый узел, намертво затянувшийся на руках, развязать не смог, и веревку пришлось перерубить лопатой. С долгими передыхами Поликарп Андреевич выкопал яму, уложил в нее Телебея, головой на восток, и засыпал его черной степной землей. Нарезал травяного дерна, обложил им невысокий маленький холмик. Посидел возле этого холмика, давая отдых покалеченным ногам, и вернулся в становище, где снова обнял дочерей и уже не отходил от них ни на один шаг. Клавдия и Елена наперебой рассказывали ему, что казаками командует их сосед Николай Григорьевич, что они его уже видели, и он сказал, что скоро все отправятся в Иргит, но Поликарп Андреевич, различая голоса и слыша слова, смысла их не понимал, и даже не старался понять, счастливый лишь одним – дочки живые, рядом стоят и разговаривают. Большего в эти минуты он и желать не хотел.

Сам Николай Дуга, о котором говорили отцу гуляевские девушки, быстро бегал по становищу, отдавая приказания: одна полусотня оставалась здесь, для охраны коней и овец, другая, вместе с ранеными и пленными, должна была выступить к Иргиту еще до обеда, с таким расчетом, чтобы за два дневных перехода добраться до города. Скоро, разделив свою сотню, он уже готов был скомандовать, чтобы трогались, но медлил из-за ротмистра Остальцова – тот все еще допрашивал Байсары. Николай подошел к ним, прислушался к незнакомой речи и едва удержался, чтобы не ахнуть от удивления, когда услышал, разборчиво и отчетливо, а самое главное – понятно, одно лишь слово, произнесенное Байсары, – Естифеев.

А этот-то здесь при каких делах?

Дождался, когда Остальцов закончил допрос, а Байсары отнесли на телегу, потому что, потеряв много крови, тот идти не мог, и лишь после этого спросил ротмистра:

– Естифеев-то каким боком замешан?

– Долго рассказывать, сотник. Именитый иргитский купец и здесь поспел. А вы, собственно, почему спрашиваете?

– Да так, интересуюсь. Моего сослуживца хотят на его падчерице обженить.

– На падчерице или на ее приданом? – усмехнулся ротмистр.

– Не знаю, – Николай пожал плечами.

– При случае передайте своему сослуживцу, чтобы он со свадьбой не торопился. Его будущему тестю скоро не до свадьбы будет.

– А какие между ними дела-то имелись? – Николай все-таки хотел до конца выяснить – почему при допросе прозвучала фамилия Естифеева.

Остальцов внимательно посмотрел на него и снова усмехнулся:

– Уж не тебя ли, сотник, обженить собираются на этой падчерице?

Умный все-таки был жандармский ротмистр, умный и проницательный. Николай смутился:

– Да нет, сослуживца моего, я же говорил…

– Ладно, ладно. Вижу, что врать еще не научились. История простая. Байсары, нападая на своих недругов, всегда отбирал у них живность, будь то кони, овцы, верблюды или все вместе. Но не будешь же со стадами по степи бегать. Куда их девать? Вот и нашли покупателя, господина Естифеева. Продавали ему за полцены – лишь бы с рук долой. Приказчики Естифеева прибудут сюда, деньги отдадут и дальше уже стадо гонят, как свое. И продают где-нибудь, сразу оптом, живым весом, но уже по хорошей цене. Только и хлопот, что стадо с одного места на другое перегнать.

– Его что – в тюрьму теперь?

– Не знаю, это уже не мое дело. В тюрьму или на каторгу, или выкрутится – это я не решаю. Я свое дело сделаю, а там… там уже другие головы думают. Впрочем, заговорились мы с вами, сотник. На какую вашу команду я разрешение должен дать?

– Трогаться пора.

– Ну и трогайтесь, – легко согласился Остальцов.

Полусотня окружила повозки с ранеными, пленных и медленно выбралась из становища.

Поликарп Андреевич, измученный переживаниями и бессонной ночью, пристроился в передке телеги, свесил ноги и даже не заметил, как мгновенно уснул, будто его пластом земли придавило. Спал, слышал во сне, как смеются его дочери, и на душе было легко и сладко. Откуда он мог знать, крепко спящий, что дочери его смеются наяву, потому что по обеим сторонам телеги, не отставая, будто хищные коршуны, выглядывающие добычу, кружат братья Морозовы и ртов не закрывают. Балагурят, подмигивают, красуются в седлах, и хотя рожи у них перемотаны тряпками с кровяными разводами, глаза так и светятся удальством и ухарством. Дай им сейчас волю, мигом бы вынули гуляевских девушек из телеги, посадили бы их на своих коней и помчались бы куда глаза глядят. А Елена с Клавдией, похоже, и не сильно бы сопротивлялись. Ну разве что так, для порядка, чтобы братчики оцарапанные носы сильно не задирали…

Рядом с телегой, в которой лежал Байсары, ехал ротмистр Остальцов, и все поглядывал на степняка внимательными, умными глазами, словно хотел что-то еще от него услышать, словно забыл что-то спросить при допросе. Байсары взгляда не отводил, но русского офицера перед собой не видел; где-то там, вдали, перед его взором выстилалась бескрайняя степь, по которой ему, пожалуй, уже никогда не скакать, выпустив на полную волю повод своего коня. Не почувствовать вольного ветра, туго бьющего в лицо, не услышать, как гулко отдается стук конских копыт, достигая до неба. Жизнь треснула и разломилась словно первый ледок – на мелкие осколки, не собрать теперь и не сложить. И по сравнению с этой невозможностью скакать по степи и жить в степи уже не такой важной казалась месть, которая недавно еще сжигала его, и уж тем более неважными казались вопросы, которые задавал ему русский офицер и на которые он отвечал совершенно честно, ничего не утаивая – все меркло от одного осознания, что степь он больше не увидит своими тоскующими глазами.

Степь…

Вольная, родная до последнего кустика горькой полыни, и отныне – недосягаемая, как небо, до которого никогда не допрыгнуть.

Прощай, степь!

Байсары закрыл глаза, и одинокая слезинка весело скатилась по смуглой щеке.

8

Ехал на ярмарку ухарь-купец…

– А если про купчиху спеть – как получится? Ехала на ярмарку ухарь-купчиха? Нет, нескладно получается. Ласточка, подскажи, чтобы складно.

Страницы: «« 345678910 »»