Несравненная Щукин Михаил

Ласточка не отозвалась, потому что была она сердита на Арину Васильевну, которая поднялась сегодня ни свет ни заря, не дав вволю выспаться, затеяла долгое переодевание, и вот теперь идут они через Ярмарочную площадь к торговым рядам, а зачем, спрашивается, идут – ума не приложишь! Если обновку или безделушку пожелали купить – прямой путь в пассаж, где от лавок и товаров в глазах рябит. Нет, в торговые ряды наладились. Вот радость будет: на жаре, в людской толчее ноги мучить. И по какой такой великой нужде? Непонятно!

Арина, не замечая сердитости Ласточки, весело улыбалась, сияла глазами и чувствовала себя в людском потоке словно рыба в текучей воде. Все ее радовало! И шум, и многоголосье, и шутки-прибаутки зазывал и торговцев, и даже сам воздух цветастой, бойкой, разгульной ярмарки. В простеньком сарафанчике, в голубеньком платочке, была она похожа на деревенскую девицу, которую строгие родители вывезли на ярмарку, а она увеялась от них тайком и бродит теперь, любуясь на чудеса и радуясь свободе.

А ярмарка разливалась вокруг словно неудержимое половодье. Кроме торговцев осаждали праздную публику и разные мастера: парикмахеры, лудильщики, сапожники, точильщики, часовщики… И каждый кричал-зазывал на свой лад, приманивая к себе людей. Тут уж всего наслушаешься – и сладкого, и соленого. Возле одного веселого сапожника Арина даже задержалась. А тот, почуяв внимание, заливался соловьем, забыв, похоже, что ему об ином следует кричать. Да какие тут сапоги, каблуки и голенища, когда стоит перед тобой деревенская краля! И частил припевками молодой парень без удержу, подмигивая горячим глазом, а еще плечами передергивал словно от мороза:

  • Ой, страшен бес,
  • Когда с девушкой пойдешь в лес!
  • А моя милка спит в амбаре,
  • Ее блохи в плен забрали!

И много еще чего спел, красуясь перед Ариной. Опомнившись и вспомнив о работе, предложил каблук подбить.

– Да он целый у меня, – смеялась Арина, – а за песенки твои, на, держи!

И щедро отсыпала ему мелочи, удивив парня до полного изумления – за бойкий язык ему никогда еще не платили.

Пошли дальше. Толпа становилась все гуще, и Ласточка, оказавшись впереди, буровила ее своими телесами, будто воду деревянной кормой широкого карбаса. Арина, пристроившись за ее широкой спиной, шла, как по пустому проспекту, и не покидало ее ощущение небывалой свободы и легкости, словно душа, покинув тесную клетку, парила теперь сама по себе – вольно, без оглядки. Таким редким минутам Арина отдавалась полностью, без остатка, потому что хорошо знала: долгими они не будут и закончатся очень скоро. А вот пока не закончились – живи и радуйся!

Попалась в бесконечном торговом ряду лавка, а на ней – забавная вывеска: гусь в дамском платье. И надпись – «Всех нарядим!»

Как не зайти?!

Хозяин лавки, старенький уже, но бойкий и говорливый мужичок, встретил покупательниц еще у порога и расшаркался, как галантный кавалер, даже ручку попытался у Ласточки облобызать, но та шарахнулась в сторону и едва не снесла прилавок крутым бедром. Арина захохотала, а мужичок, нисколько не смутившись, уважительно оглядел Ласточку и заверил:

– И вас, красавица, нарядим! Найдем по размерчику!

– Уговорил, дядя, – решила Арина, – показывай нам пальто хорошее, нет, самое лучшее, какое есть, показывай! Наряжай мою подругу!

– Сей момент, – мужичок заскочил за прилавок и начал выкладывать пальто, одно за другим, приговаривая: – Вот что я, мадам, скажу. Торгаш, прежде всего, должен быть честен. Я вот двадцать лет торгую, а никто еще мне в глаза не плюнул, и всегда называют Гаврила Иванович. И вы, мадам, раз у меня купите, а во второй раз сами прибежите, да за товар мой не один раз спасибо скажете…

И, рассыпая свою скороговорку, мужичок успевал поглядывать на Ласточку, и еще, и еще одно пальто выкладывал на прилавок.

Ласточка растерялась:

– Да чего смеяться-то, Арина Васильевна! Не налезет на меня!

– Дозвольте мне сказать, милая мадам, я лучше знаю, я двадцать лет торгую. Нет такой особы на всей ярмарке, которую бы я нарядить не смог. Будьте любезны, приоденьте, – мужичок выскочил из-за прилавка и помог Ласточке надеть пальто.

От удивления Арина даже смеяться перестала. Ласточка в новом пальто, которое сидело на ней, как влитое, разительно переменилась: стала еще величественней и… очень красивой. Глаз невозможно отвести. Вот какой мастер, старый лавочник Гаврила Иванович, на глазок прикинул, и получилось – тютелька в тютельку.

– Смотрите, что даем! Это пальто из всей ярмарки! Сшито, что слито! Ни боринки, ни морщинки! Строчка, так уж строчка! Материя, так уж материя! Будете носить, да нас благодарить, да поминать дядю Гаврилу, что дал пальто на диво! – И, выговаривая все эти слова быстрой скороговоркой, лавочник даже ногами перебирал от собственного удовольствия – очень уж нравилось ему пальто, в которое он нарядил дородную покупательницу. А упаковал его в хрустящую бумагу так ловко и бережно, как не всякая мамка своего ребенка пеленает.

Арина даже торговаться не стала, выложила деньги, еще и сверху к озвученной цене добавила. Они вышли с Ласточкой из лавки, а в спины им, из открытой двери, все говорил и говорил Гаврила Иванович:

– Наш товар не стыдно показать, не стыдно в ручки взять! Не стыдно в него нарядиться, не стыдно в нем по улице прокатиться…

– Господи, – недоуменно вздыхала Ласточка, – как ему не надоест по целым дням языком молотить! А за пальто спасибо, Арина Васильевна, оно и впрямь на мне так ловко сидит…

– Носи на здоровье, завлекай кавалеров, – смеялась Арина, снова пристраиваясь за широкую спину Ласточки.

– Ну, уж нет, хватит, все они кобели, и плевать я на них хотела! – сказала, как отрезала, и так зацепила могучим плечом зазевавшегося встречного господина, что тот отлетел в сторону и едва-едва удержался на ногах.

Пора было и в гостиницу возвращаться, но Арина об этом даже слышать не желала. Не хотелось ей уходить с ярмарки, которая звучала для нее, как одна песня, сотканная из многих-многих голосов и подголосков. Чудо! Прелесть! И летит-парит душа, как в детстве, когда можно остановиться в беге и попрыгать на одной ножке от переполняющего тебя восторга.

В конце концов они заблудились посреди бесконечных торговых рядов, едва выбрались из людского водоворота и прислонились к стене какой-то лавчонки, чтобы перевести дух. Ласточка прижимала к необъятной груди замотанное в бумагу пальто, вытирала широкой ладонью пот со лба и удивлялась:

– Ты глянь на их, идут и идут, идут и идут, а куда идут – сами не знают! Мы-то хоть пальто купили, а они – идут и идут!

И тут Арина услышала, что у другой стены лавчонки, где был вход, загудели тревожные голоса. Выглянула, увидела столпившихся людей и, конечно, не удержалась, подошла, привстала на цыпочки и увидела, что на маленьком порожке навзничь лежит женщина. Платок с головы у нее свалился, волосы с густой проседью раскосматились, а лицо покрывала такая бледность, будто его присыпали известкой. Ее тормошили за плечо, что-то спрашивали, но женщина не отвечала, только все дальше отводила запрокинутую голову и царапала растопыренными пальцами сухую землю.

– Да вы что, олухи! – Арина растолкала любопытных зевак, ухватила женщину, приподняла ее и усадила на порожек, прислонив спиной к двери лавки, на которой красовался большой замок. – Разойдись! Воздуху ей надо! Воды принесите! Сами догадаться не можете – рты раззявили!

И так она сердитые слова громко и уверенно выпалила, что ей невольно подчинились: от порожка лавки отошли подальше, перестали галдеть, а кто-то принес в деревянном ковшике холодной воды. Арина брызнула на лицо женщине, она вздрогнула, словно вырываясь из сна, разомкнула глаза, один из которых был покрыт бельмом, и тихо попросила:

– Глоточек дай, хлебнуть…

Арина напоила ее прямо из ковшика, и женщина пошевелилась, удобней усаживаясь на порожке, повела вокруг целым глазом:

– Никак на меня глядеть сбежались. Эка невидаль – баба с горя на землю пала… Ты мне, девонька, дай еще попить, я и встану…

Марья Ивановна, а это была именно она, уже третий день ходила в полицию, разузнав до нее дорогу, но там от нее отмахивались, говорили: тетка, не до тебя, тут ярмарка, такие дела творятся, а мужик твой загулял, не иначе, проспится и явится, а дочки твои с кавалерами умыкнулись… Вот и сегодня, получив от ворот поворот, шла она к лавке Алпатова, надеясь еще раз поговорить с Арсением Кондратьевичем и попросить помощи. Но лавка оказалась закрытой, и Марья Ивановна, обессилев от жары и от слез, свалилась на землю, будто ее внезапно палкой сшибли.

Теперь, придя в себя, попыталась подняться, но почувствовала, что ноги ее не держат – дрожат в коленях и подсекаются. Тогда крепче уперлась ладонями в порожек и попросила:

– Ты уж, девонька, сжалься, до Сенной улицы меня доставь, я там расплачусь с тобой… Уж не бросай меня тут, на пороге, да на улице.

– Подожди, милая, подожди. Ласточка, давай поможем…

Ласточка в ответ только безропотно вздохнула, передала пальто Арине, подхватила Марью Ивановну на руки и легко словно была она тряпичная понесла, выбираясь из торговых рядов.

Выбрались.

Сразу же нашли извозчика и скоро уже были на Сенной улице, возле дома Алпатова, где возле ворот, стояла, как столбик, зареванная до красных глаз, младшая из гуляевских дочек Дарья. Увидев мачеху, бросилась к коляске, закричала, но Марья Ивановна, понемногу приходя в себя, цыкнула на нее:

– Не базлай, я помирать не собираюсь. Помоги спуститься.

Спустилась на землю, придерживаясь одной рукой за коляску, а другой – за плечо Дарьи, попыталась поклониться:

– Спаси вас Христос, девоньки. А тебя, красавица, я только теперь признала. Ходили мы с дочками, песни твои слушали. Я прямо уревелась, всю мою жизнь спела – выпадало сладкое, да мало, а горького, хоть из чашки хлебай. Побудьте здесь, дочка сейчас деньги вынесет.

Дарья, тоже узнав, кто перед ней в коляске сидит, смотрела, не отрываясь, и даже рот чуть открыла – никак ей не верилось, что знаменитую певицу перед собой видит.

– Не надо денег, я не обеднею, – заторопилась Арина, – ты лучше скажи мне, милая, кто теперь в этом доме живет?

– Алпатов живет, Арсений Кондратьич, лавочник. А мы на постое у него, во флигельке, на ярмарку приехали. Да не в добрый час, видно, пожаловали, одна беда за другой. Пошли, Дарья, пошли, деньги надо отдать людям, чтобы не ждали. Дай вам Бог здоровья!

Арина смотрела на дом, на высокие тесовые ворота и видела, будто наяву, как стояли они с матерью перед этими воротами, но они так перед ними и не открылись. И еще вспомнила, что шел проливной дождь с ветром, и они так вымокли и замерзли, что она слышала, как у матери стучали зубы. Едва-едва сдержала себя Арина, чтобы не спрыгнуть с коляски и не сделать того, что ей так сильно хотелось сделать: войти в этот дом и взглянуть в глаза хозяевам, может, и спросить, как им по ночам спится… Но вместо этого, пересилив себя, сделала совсем иное – толкнула в плечо извозчика и приказала, чтобы тот трогался.

– А деньги-то! – крикнула вслед Марья Ивановна, но Арина даже не обернулась. Смотрела перед собой сухими глазами, видела косой дождь и вздрагивала, как от озноба.

В гостиницу они вернулись только после полудня, не чуя, как сказала Ласточка, ни рук ни ног. Умылись и сели пить чай. Но тут появился Черногорин и все им нарушил. Вошел в номер и хмуро объявил:

– Ставлю в известность, Арина Васильевна. В славный город Иргит завтра прибывает собственной персоной высокий железнодорожный чин. И желает он слышать вас завтрашним вечером на природе, при свете костров, о чем известил меня сам городской голова Гужеев.

Арина отодвинула чашку с недопитым чаем, быстро взглянула на него – что-то необычное было в поведении Черногорина. Но понять не могла – что? Черногорин на ее немой вопрос сам ответил: запнулся за ковер блестящим своим башмаком и плашмя завалился в кресло. Долго ерзал, пытаясь перевернуться и сесть, но осуществить это желание смог только с помощью Ласточки. И лишь, когда она привалила его на спинку кресла, стало ясно, что Яков Сергеевич сегодня пьян до полного изумления, хотя сам он придерживался совершенно иного мнения:

– Не подумай, несравненная, что я без меры нахлебался, – поднял руку, оттопырил длинный указательный палец, ткнул им, показывая куда-то в окно, и продолжил: – Я совершенно ясно и четко мыслю. И главная моя мысль следующая – я глупый и безвольный человек, который пошел на поводу у вздорной и еще более глупой, чем я, особы. Слышишь меня?

– Слышит она, слышит, Яков Сергеевич, – бормотала Ласточка, перетаскивая Черногорина с кресла на диван и снимая с него башмаки, – и где вас угораздило, первый раз таким вижу! Спи, Яков Сергеевич, спи, родненький, завтра все доскажешь.

Но Черногорин, перед тем, как заснуть, успел еще раз повторить:

– Глупый и безвольный…

Вот денек выдался. До вечера еще долго-долго, а столько уже событий случилось – хоть в кошелку их складывай. Арина смотрела на спящего Черногорина, и никак не могла понять – какая муха его укусила?

9

Укусила Якова Сергеевича не муха, укусил его Семен Александрович Естифеев – зло укусил, внезапно словно змея подколодная. И яд успел выпустить, от которого, похоже, антрепренер Черногорин впал в настоящую душевную сумятицу, каковую и попытался вылечить старым, как подлунный мир, способом.

А началось все рано утром, когда от Гужеева прибыл посыльный и сообщил, что господина Черногорина просят пожаловать в Ярмарочный комитет по срочному делу и желательно в самое ближайшее время, до полудня. Ну что же, если так уважительно просят, нет причины отказываться, а дорога от «Коммерческой» до пассажа не очень длинная. Но паузу надо было выдержать – для собственного уважения. Поэтому в приемной Гужеева появился Яков Сергеевич ровно через три часа после того, как в номер к нему постучался посыльный.

Секретарь, увидев в приемной званого посетителя, сразу же вскочил и, не говоря ни слова, распахнул дверь в кабинет начальника. Нетрудно было догадаться, что Черногорина очень ждали. Он вошел в кабинет, а навстречу ему уже поспешал Гужеев, широко и радушно раскинув руки, словно собирался заключить в объятия. Приговаривал:

– Замечательно, Яков Сергеевич, замечательно! Чрезвычайно благодарен, что вы поторопились. Дело наше промедления не терпит. Да вы присаживайтесь, присаживайтесь… Сейчас чай подадут. И сразу, чтобы не томить, сообщаю новость: наш высокий гость прибыл на станцию Круглая, я с ним вчера уже встречался и сообщил, что уважаемая певица Арина Буранова завтрашним вечером будет петь на природе для очень узкого круга лиц, в первую очередь, конечно, для нашего дорогого гостя. Вот по этому поводу я вас, простите великодушно, и призвал в срочном порядке. Вы угощайтесь, угощайтесь…

Черногорин прихлебывал чай, закусывал свежими, еще теплыми, булочками, слушал Гужеева, согласно кивал головой, а сам ждал: когда городской голова приступит к расчету и каким образом? Всю названную сумму отдаст или только задаток вручит? Хотя, нет, слишком опытен, а, значит, и осторожен. Скорее всего, будет настаивать, что деньги выплатит только после концерта или начнет торговаться, чтобы уменьшить сумму. Но Черногорин твердо решил: если уж рисковать, так рисковать, и на уступки идти никак нельзя, нужно стоять на своем – деньги на руки, сразу и полностью.

Гужеев, однако, не торопился заводить речь о деньгах, а пространно и многословно рассказывал, что уже сегодня отправлены плотники к горе Пушистой, чтобы сделать там подмостки, а также столы и навесы на тот случай, если погода вдруг испортится и пойдет дождь. Заверял, что плотники – самые лучшие в Иргите, что плата им обещана хорошая, и что сделают они все в наилучшем виде, и что Арина Васильевна будет очень довольна…

И замолчал внезапно, прервав свое многословие, когда в кабинет вошел по-хозяйски Семен Александрович Естифеев. Сурово глянул острыми глазками и, не поздоровавшись, даже головой не кивнув, заговорил, как всегда, коротко и резко, словно дрова колол: с одного замаха и чурка – напополам!

– Ты, любезный балаганщик, никак с глузду съехал – такую цену заломил? Задница от сладкого не слипнется? Сбрасывай половину! Мы деньгами сорить не приучены.

«Вот вы как, любезные! – воскликнул про себя Черногорин, – и рыбку желательно скушать и косточкой не подавиться! Ну, уж нет, не на того напоролись!» А вслух, с милой улыбкой, удивленно произнес:

– Я, конечно, извиняюсь, господа, да только в прошлый раз сказано мне было, что хватит нам на хлеб с маслом… Вы, что, имели в виду булку хлеба и пол фунта масла?! Тогда ставлю в известность, что такое количество ценных продуктов я вам сам куплю и с мальчишкой пришлю. Куда прислать?

Черногорин одним глотком допил чай, аккуратно и бережно поставил чашку на блюдечко, поднялся из-за стола.

– Ну, погодите, погодите, Яков Сергеевич, – заторопился Гужеев, – что уж вы так, с места в карьер. Мы, по нашему купеческому обычаю, поторговаться сначала должны – один уступит, другой уступит, глядишь, и договорились полюбовно…

– А вот если не договорились… – Естифеев шагнул ближе, уперся сжатыми кулаками в столешницу, – у нас народишко на ярмарке всякий обретается, пестрый… Иной за копейку отца родного зарежет, а уж чужого… И спрячется ведь, убивец, в таком-то муравейнике, никакая полиция его разыскать не может…

Это была уже угроза – явная и неприкрытая. Исходи она от другого человека, не Естифеева, можно было бы в ней и усомниться, но в данном случае сомневаться не следовало. Черногорин сразу это почувствовал и испугался. В первую очередь, за Арину. При ее-то взбалмошном характере и детском, до глупости, отсутствии чувства опасности… Да, крепко увязли, по самые уши!

Но вида он не показывал и продолжал мило улыбаться:

– Что я вам могу на это ответить, уважаемый Семен Александрович? Как говорится, в цене не сошлись, взяли, да и разошлись. А что касается уголовного элемента, о котором вы упомянуть изволили, так это очень верно заметили. Пожалуй, я прямо отсюда в полицию наведаюсь, да попрошу, чтобы известной певице охрану выделили. А вообще, господа, должен вам сказать следующее: провинция, она и есть провинция, никакого блеска не наблюдается. Вот послушайте, как благородные люди в подобных случаях выражаться изволят…

Не торопясь, нарочито замедленными движениями, он распахнул сюртук, из внутреннего кармана достал узкий, яркий конверт, вытащил из него хрустящий лист бумаги и прочитал, придав своему голосу необыкновенную почтительность:

– Многоуважаемая Арина Васильевна! Имею честь пригласить Вас на званый ужин, который состоится в моем доме 15 апреля сего года. Все расходы я беру на себя и буду счастлив, как всегда, видеть и слышать Вас. Преданный и давний поклонник Вашего таланта генерал-майор, граф Желехов.

Черногорин многозначительно вздохнул и прежними замедленными движениями сложил лист по сгибам, затем вложил его в конверт, а конверт опустил в карман и запахнул полу сюртука. Проделав все это, он поклонился и вышел из гужеевского кабинета, не оглядываясь.

Письмо, собираясь в Ярмарочный кабинет, он захватил с собой специально, на всякий случай, и вот – пригодилось. Будто жирная точка в разговоре поставлена. Пусть теперь Гужеев с Естифеевым между собой дебатируют…

Расчет Черногорина оказался верным. Едва он дошел до гостиницы, как следом за ним пожаловал посыльный от Гужеева и доставил деньги – всю сумму. Вежливо, но настойчиво попросил написать расписку и, забрав ее, удалился из номера почему-то на цыпочках, словно боялся кого-то разбудить. Черногорин закрыл за ним дверь, подошел к столу, на котором лежали деньги, и вот тут ему стало не по себе, а если сказать совсем честно – стало страшно. Расписка отдана, деньги получены, и теперь предстоит их отрабатывать. А если этот чин и впрямь потащит Арину в постель?! И вся ее затея с какими-то бумагами и неизвестными инженерами – псу под хвост?! А он, Черногорин, будет лишь беспомощно хлопать глазами и чувствовать себя последним подлецом. Впрочем, таковым он себя чувствовал уже сейчас, глядя на деньги, лежавшие на столе. Ругался последними словами, вспоминал угрозу Естифеева, понимал, что она вполне реальна, и снова ругался – теперь уже на Арину, которая втянула его в кислую историю…

Завершились терзания Черногорина большим количеством вина, которое он осилил за один присест, а когда проснулся, то обнаружил с раскаянием, что стало еще хуже: тревога никуда не ушла, сидела прочно, но к ней еще добавилась невыносимая головная боль. Ласточка сердобольно хлопотала возле него, уговаривая попить то бульона, то чая, но он лишь отмахивался от нее, как от назойливой мухи, и мычал, перемогая раскалывающую боль.

К жизни его вернул Благинин. Притащил мерзавчик водки, заставил выпить рюмку, посидел и приложил ладонь ко лбу Черногорина, спросил:

– Тут болит?

Черногорин прислушался – нет, не болит. Благинин налил еще одну рюмку – боль прошла и в затылке. Дальше в дело пошли бульон, чай и к вечеру Черногорин выглядел уже вполне сносно, если не считать теней под глазами.

– Вино, Яков Сергеевич, – учил Благинин, – для русского желудка – сплошное расстройство, а вот водочка – в самый раз, и по климату нашему, и по характеру.

– Да ты хоть знаешь, Благинин, что у меня ни капли русской крови нет? Во мне столько кровей понамешано, и все – не русские!

– А запиваете, Яков Сергеевич, чисто по-русски, – сделал философский вывод Благинин и добавил: – В этом деле у вас иностранного ничего не имеется.

Черногорин не стал спорить, потянулся было еще раз к мерзавчику, но Благинин ловким и почти неуловимым жестом снял посудину со стола, словно пушинку сдул. И погрозил пальцем:

– Иначе на другую сторону перевалитесь.

Все это время, пока Черногорина возвращали к жизни, Арина тихо сидела в уголке большого номера, на кресле, и молча наблюдала за своим антрепренером, терпеливо дожидаясь, когда он достигнет такого состояния, что с ним можно будет внятно и толково разговаривать.

Вот, кажется, дождалась.

– Яков Сергеевич, объясни мне, по какому поводу у тебя такое огорчение произошло?

– По какому поводу, по какому поводу… Вы еще спрашиваете, Арина Васильевна?! Хорошо, отвечу. Благинин и ты, Ласточка, идите погуляйте, мы здесь посекретничаем маленько с нашей несравненной.

Постоял, подождал, когда закроются двери, и заговорил, разводя перед собой руками, вкрадчивым шепотом:

– Ты хоть понимаешь, Арина, свет, Васильевна, куда мы с тобой вляпались?!

– Нет, не понимаю, – честно ответила Арина, с улыбкой глядя на Черногорина.

– Хорошо, возьму на себя сей тяжкий труд и еще раз тебе, неразумной, объясню…

Дальше он в подробностях рассказал о своем сегодняшнем визите к Гужееву, об угрозе Естифеева и о том, что чувствует себя подлецом по отношению к Арине, о которой, несмотря на ее несносный характер, он заботится и беспокоится, чтобы с ней ничего плохого не произошло. Арина слушала его, не перебивая, и продолжала мило улыбаться, а Черногорин от ее улыбки приходил в ярость, но говорить продолжал, не давая воли своим чувствам, вкрадчивым шепотом.

Однако длинная его речь была напрасной. Арина нисколько не испугалась, она, похоже, от услышанного даже не встревожилась. Спорхнула с кресла, пробежала невесомо по полу и прижалась к Черногорину, обнимая его за плечи:

– Яков, ты даже представить себе не можешь, как я благодарна, что ты за меня беспокоишься. Нет у меня роднее человека, чем ты, как брат… А что касается опасений твоих – не бойся! Вот увидишь, все наилучшим образом выйдет, я сердцем чувствую! Оно меня никогда не обманывает! Поверь!

Никаких слов, чтобы возражать ей и что-то доказывать, у Черногорина больше в запасе не имелось, кроме одного горячего желания – матерно выругаться и вернуть ушедшего Благинина, который унес с собой недопитый мерзавчик.

Но он мужественно пересилил это желание и молча принялся дохлебывать остывший бульон.

10

Широкая, ровная поляна, вольно раскинувшаяся возле подошвы горы Пушистой, за очень короткий срок разительно изменилась. Теперь стоял на ней невысокий помост, закрытый легкой дощатой крышей, перед помостом расположили несколько скамеек с удобными спинками, и скамейки эти тоже были накрыты навесом, а сбоку, чуть в отдалении, тянулись узкие, длинные столы, уже застеленные белыми скатертями. Плотники спешно завершали свою работу, вкапывая последний столб, на макушку которого была прибита большая железная чаша, в которой лежали кирпичи, вымоченные в керосине – поднеси огонь, и они вспыхнут, а гореть будут долго и ровно.

Гужеев все придирчиво осмотрел, даже посидел на скамейке, вытянув ноги и сложив на груди руки, словно полководец, осматривающий поле будущего боя. Осмотром остался доволен, и в самом прекрасном расположении духа направился к своей коляске, которая дожидалась его на исходе почти незаметной пешеходной тропинки, обозначавшейся лишь примятой травой. Кучер, завидев его, торопливо разобрал вожжи, готовый доставить начальство, куда оно прикажет, но в этот самый момент перед Гужеевым, выйдя из-за высокого каменного валуна, а показалось, что, выскочив прямо из-под земли, возник странный маленький человечек с черной вороной на плече, уже знакомый по прошлому визиту в Ярмарочный комитет. Он заступил дорогу и, вздернув головку, вежливо известил:

– А меня Глаша еще раз послала. И спросить велела: помнит ли большой начальник слова, которые она со мной в прошлый раз передавала? Если не помните, я должен их еще раз сказать…

– Помню, помню, – перебил его Гужеев, – на голову пока не хвораю. А теперь, братец милый, веди меня к этой Глаше, она же где-то недалеко обретается. Хочу сам на нее глянуть и сам буду с ней разговаривать, без посыльных. Веди!

Он цепко ухватил человечка за узкое, почти детское, плечо и в тот же момент отдернул руку – острый вороний клюв гвозданул его точно и больно, словно не костяной был, а железный.

– Чертова птица! – вскричал Гужеев и грозно предупредил: – Еще раз клюнет, я ей голову сверну! Сказано тебе – веди!

Человечек, ни капли не испугавшись, поднял ручку и погладил Чернуху, укладывая на место растопыренные перья, что-то шепнул, и ворона, будто услышав его, успокоилась и притихла. Человечек между тем снова подняв головку и глядя безбоязненно чистыми глазками, ярко светившимися на его старческом, сморщенном личике, сказал ровным голоском:

– Глаша ничего не говорила, чтобы вас привести. Но если такое желание имеется – пойдемте. Здесь недалеко…

И пошел мелкими, семенящими шажками, быстро перебирая маленькими, но ходкими ножками. Гужеев грузно двинулся следом. Он не забыл слов, которые услышал в своей приемной от странного человечка, не забыл пугающего ощущения от этих слов, когда по спине словно холодная змейка проскользнул страх. Было что-то в этих словах необычное, жутковатое, и он хотел знать – от кого они исходят? В глаза желал поглядеть.

Глаша, вытащив из ямы ведра с землей, сидела на деревянной колоде; сгорбившись, низко опустив голову, смотрела под ноги широко раскрытыми глазами. Зеленела перед ней густая трава, присыпанная влажным суглинком, виднелись следы ее тяжелых шагов, и больше перед ней ничего не было. Но взгляд ее не задерживался ни на траве, ни суглинке, ни на следах, он уходил дальше и глубже, в неведомое и невидимое для других пространство, и там ясно, отчетливо виделось: маленькая девочка, весело подпрыгивая на одной ножке, разжимала сжатый кулачок, дула на узкую ладошку изо всех сил и с ладошки летели в разные стороны лепестки цветущей черемухи. Перестав подпрыгивать, девочка запела чудным и совсем не детским голосом. Глаша напрягалась до дрожи в руках и пыталась вспомнить этот голос, но он ей был неведом. Вот детский, радостный и восторженный, она помнила, именно таким голосом должна была петь девочка, но нет – звучал совсем иной. И слышались в нем беспредельные тоска и горе, такие невыносимые, что обрывалось дыхание. Еще дальше и глубже проникал взгляд, расширялось пространство вокруг девочки, и в этом пространстве проявлялись лица, Глаша их уже не раз видела, узнавала, и знала точно – они несут девочке несчастье. Рядом с этими лицами маячили черные сети с мелкой-мелкой ячеей, и выбраться из этих сетей, если набросят их на девочку, она никогда не сможет.

– Ну что, полоумная, это ты мне приветы передаешь?

Глаша медленно, через силу, подняла голову, отрывая взгляд от видения. Уперлась руками в колоду, выпрямляя спину. Стоял перед ней, широко расставив ноги, Гужеев. В настежь распахнутом летнем сюртуке, в белом картузе, в белой шелковой рубашке, выглядывающей из разъема жилетки стоячим воротником. Сердито хмурился и еще раз грозно спрашивал:

– Тебя Глашей-копалыцицей зовут? Ты этого недоростка ко мне посылала?

Чернуха на плече человечка вздрогнула и каркнула, словно хотела о чем-то предупредить.

Еще крепче уперлась Глаша в деревянную колоду, оттолкнулась и поднялась, колени у нее громко хрустнули, и Чернуха еще раз каркнула. Гужеев оглянулся и приказал человечку:

– Уйди отсюда! Или я вам обоим головенки отверну – и тебе, и вороне!

Человечек замешкался, не зная, что делать, и переступал ножками на одном месте.

– Сту-упай, – нараспев сказала ему Глаша, – в яму сту-упай, там жди.

Человечек неслышно ушел и скрылся в горловине ямы, словно растаял.

Глаша шагнула навстречу Гужееву и встала перед ним – страшная, с седыми космами; на сером, изможденном лице неистово горели лишь одни глаза. И будто неизвестная сила толкнула Гужеева в грудь, он попятился, но переломил себя и остановился. В третий раз спросил:

– Откуда меня знаешь? Чего хочешь?

– Ви-и-жу! Ви-и-жу! – Глаша вздернула руку с оттопыренным указательным пальцем, словно хотела ткнуть им в грудь Гужеева и пронзить насквозь. – Ви-и-жу, змея у тебя по спине ползет. Чуешь?! Хо-о-ло-о-дная! Брось сети черные! Брось! Отступись! Иначе змея укусит! В сердце укусит!

Многое видел в своей жизни Гужеев, во всякие переделки доводилось попадать, не из пугливых был, но тут испугался, до дрожи, – холодная змея и впрямь ползла по спине, он даже плечами передернул, пытаясь от нее освободиться, но держалась она цепко и продолжала свой медленный ход, от которого брызнули по всему телу гусиные пупырышки.

– Чу-у-ешь?! – еще ближе подступалась к нему Глаша и руку с оттопыренным указательным пальцем не опускала. – Чу-у-ешь?! Коли жить хочешь – брось сети! Больше ничего не скажу! Уходи!

Она резко развернулась, так, что крутнулся длинный подол черной юбки, измазанной в земле, и вернулась на старое свое место – к деревянной колоде. Села и снова сгорбилась, уставив взгляд в землю. Гужеев постоял словно в раздумье и тоже развернулся, пошел к коляске, беспрестанно передергивая плечами. На ходу торопливо думал: «Какие к черту сети?! Против кого?! Против певички?!» И даже шаг замедлил от пронзившей его догадки: больше ведь никаких черных умыслов у него не имелось! Только история с Ариной Бурановой, которая сегодняшним вечером и должна была завершиться.

В коляске, на быстром ходу по тряской дороге, Гужеев пришел в себя, будто наваждение стряхнул, и решил: «Днями же эту бабу в скорбный дом отправлю! Днями же!»

Приняв это решение, он окончательно успокоился и стал торопить кучера, потому что требовалось еще заехать домой, чтобы переодеться и к вечеру явиться в Ярмарочный комитет при полном параде. Именно к этому времени, согласно договоренности, туда же должен был прибыть высокий гость из Санкт-Петербурга, на которого возлагалось так много надежд.

Глава четвертая

1

– Ну что, дружок, давай теперь поцелуемся, да попросим Господа, чтобы не отвернулся нынче вечером от нас, грешных, – Арина крепко обняла и расцеловала молчаливо стоявшего перед ней Филиппа Травкина. Затем проводила его до дверей, и, когда он выходил из номера, она успела его незаметно перекрестить.

Дверь изнутри заперла на ключ, прошла к столу и долго смотрела на круглую картонную коробку, украшенную белыми и розовыми цветочками по синему фону, и перевязанную пышной, алой лентой с кокетливым бантиком. Положила узкую ладонь на этот бантик, хотела раздернуть его, но сдержалась. Зачем? В коробке, знала она, лежат бумаги, собранные инженерами Свидерским и Багаевым, а еще покаянные показания, собственноручно написанные лавочником Алпатовым. Достать, чтобы прочитать их? Но едва ли сможет она понять, что в них грозного содержится для Естифеева. Да и не имелось особого желания вникать в эти бумаги. Иное сейчас больше всего владело Ариной – скорей бы наступил вечер.

Она медленно отошла от стола, замерла. Стояла не шевелясь, смотрела в распахнутое окно, за которым буйствовало в полную силу весеннее солнце.

И вдруг возник сам собою в глубине памяти веселый приплясывающий напев:

  • Ты взойди, взойди, солнце красное…

И пошла она в легкой, невесомой проходочке, наискосок пересекая просторный номер, пристукивала по ковру босыми ногами, и напевала негромко, чуть слышно, а чувство возникало такое, будто пела в полную силу, будто голос ее вылетал в распахнутое окно и звенел, доставая до самых окраин Иргита:

  • Ты возрадуй меня, молодую девицу…

В это время в дверь постучали, но Арина не отозвалась и не прервала своей веселой проходки, остановилась лишь тогда, когда услышала сиплый и встревоженный голос Ласточки. Та вломилась в номер словно на поле боя, готовая поразить всех супротивников, но Арина бросилась ей на шею, принялась целовать, и Ласточка успокоилась. Только спросила, оглядываясь:

– Выходит, ошиблась я? Показалось, что разговаривают, а дверь закрытая…

– Ошиблась ты, ошиблась, Ласточка! Ни с кем я не разговариваю, я песни пою! А теперь – одеваться. Когда пойдем, возьмешь с собой вот эту коробку и береги ее, пуще глаза.

– А чего в ней лежит? Шляпка?

– Богатство мое в ней лежит, Ласточка! Большо-о-е богатство!

– Все нам хиханьки да хаханьки, нет, чтобы просто сказать – шляпка новая. Ладно, не помну, – Ласточка желала еще поворчать, но не смогла найти повода и поэтому молча взялась открывать большой и вместительный платяной шкаф, где висели наряды Арины.

Готовился к предстоящему вечеру и Яков Сергеевич Черногорин. Принял от коридорного вычищенный и выглаженный костюм, надраенные до зеркального блеска башмаки, оделся, обулся, брызнул одеколон на зеленый носовой платок, сложенный треугольником, и долго любовался на себя в высокое, в рост, зеркало, встроенное в шкафу. Осмотром остался вполне доволен, и даже не преминул с горделивостью воскликнуть:

– Мда-с! Мир еще не лишился красивых мужчин, так приятно посмотреть на одного их них!

И впрямь красив был антрепренер известной певицы Арины Бурановой – свеженький и хрустящий, как только что народившийся пупырчатый огурчик; никому и в голову не придет, что еще вчера этого красавца вытаскивали за уши из глубокого похмелья.

Он еще раз тщательно причесался, полюбовался на себя в зеркало, быстро прошел в угол номера, где стоял низенький деревянный шкафчик, и открыл верхний ящичек. Там, прикрытый последними номерами «Ярмарочного листка», лежал маленький плоский браунинг. Черногорин взял его, подержал на ладони, словно взвешивал, и положил в задний карман брюк, который прикрывали длинные полы пиджака.

Теперь он полностью был готов к выходу. И к тому, что, если понадобится, защитить свою несравненную.

В назначенный час вся «труппа трупов» собралась в номере у Арины. Вещи и инструменты были уже погружены в коляску, в которой предстояло ехать Ласточке и Благинину с Суховым. Они отправлялись раньше, чтобы уже на месте все приготовить для выступления. Арина и Черногорин должны были еще появиться в Ярмарочном комитете, где им предстояло знакомство с петербургским чином, и лишь после этого знакомства узкий круг лиц, удостоенных отдельного концерта известной певицы, отъезжал к подножию горы Пушистой.

Настроение у всех было приподнятое, веселое. Благинин рассказывал очередную бухтину, вполне приличную, и Ласточка на него не сердилась.

– История, значит, получилась вот какая, – окал Благинин, прищуривая шельмоватый глаз, – встретились на базаре цыган с евреем. И возжелали они купить одну и ту же лошадь. А денег у того и у другого только половина – по пятьдесят рублей. А хозяин цену назначил сто рублей. Торговались, торговались – как в пень уперлись. Хозяин – ни в какую, рубля уступать не хочет. И решили тогда цыган с евреем лошадь в складчину купить, и каждый думает – вот купим, а там я его обману. Купили. Сели верхом, поехали. Цыган впереди сидит, еврей – сзади. И давай цыган еврея потихоньку с лошади спихивать. Пихает и пихает. Тот уже почти на хвосте ерзает и говорит: цыган, а цыган, лошадь кончилась, давай местами поменяемся. Поменялись. Теперь уже еврей цыгана спихивает, и тот уже говорит: лошадь кончилась, давай опять местами меняться. Ехали они так, ехали, менялись местами, менялись, пока лошадь не встала. Стоит как вкопанная. Ни взад ни вперед. Они ее и палкой, и хворостиной, а она стоит. И вдруг говорит им человеческим голосом: в первый раз за всю свою жизнь лошадиную таких хитрожопых везу, и в первый раз хитрее всех оказалась. Взяла, да и ускакала к старому хозяину. Еврей с цыганом бегом за ней, на ярмарку, да где же там кого найдешь! И остались оба без денег и без лошади.

– Занятная история, – усмехнулся Черногорин, – только развязка у нее не очень выразительная…

– Еще и другая есть, – с готовностью отозвался Благинин.

– А, может, хватит байки рассказывать?! – вмешалась Арина. – Идти уже пора, опаздывать нам никак нельзя.

И первой направилась к двери, выходя из номера. Следом за ней пошли и остальные. Последней, заперев номер, шествовала Ласточка, осторожно прижимая к необъятной груди круглую картонную коробку.

На улице царствовал тихий и теплый вечер. Солнце еще не закатилось, но дневная жара уже спала, и в воздухе ощутимо веяло прохладой, которая наплывала с Быструги. Тишины, обычной для такого вечернего часа, не было, потому что продолжала шуметь и голосить ярмарка, и слитный, неясный и неразборчивый звук доносился до «Коммерческой», возле которой тоже кипела ярмарочная жизнь: подъезжали и отъезжали коляски, озабоченные люди поднимались на крыльцо или спускались с него, громко кричали извозчики, зазывая седоков и обещая им быструю езду.

Арина и Черногорин, отмахиваясь от извозчиков, направились к пассажу, в Ярмарочный комитет, и пока шли до него, не перекинулись ни одним словом. Да и о чем было разговаривать, если уже все сказано?

Возле входа в пассаж их встретил секретарь Гужеева и сразу же провел в отдельный зал, предназначенный для приема особо важных гостей. Весь узкий круг был в полном сборе и при полном параде. Гужеев торжественно объявил:

– А вот и наша прекрасная Арина Васильевна! Господа, я имею счастье приветствовать знаменитую певицу, и позвольте представить нашего дорогого гостя…

Кого угодно ожидали увидеть перед собой Арина и Черногорин – ведь высоким чином железнодорожного ведомства мог быть и почтенный старец, и моложавый господин, и еще черт знает кто, любого вида и обличия – но только не этот человек с густой, совершенно седой шевелюрой и голубоглазый, как младенец. А он, словно не видя их замешательства, четко, по-военному шагнул навстречу, склонился, целуя руку Арине, затем выпрямился в полный свой рост и просто сказал:

– Да, это я, Иван Михайлович Петров-Мясоедов. Вижу, удивлены вы до крайности, милейшая Арина Васильевна, но не зря ведь сказано, что пути Господни неисповедимы. Я очень рад вас видеть.

Арина смотрела на него и молчала – она не знала, что ей следует ответить, хотя бы из вежливости…

2

Два года назад, когда впервые довелось увидеть Петрова-Мясоедова, она была намного разговорчивей и веселее. В то время одна из петербургских газет после первых выступлений Арины в столице писала, что певица Буранова, чья звезда всходит так стремительно, поражает публику не только голосом, но и всем своим обликом – в душе у нее кипит настоящая, искренняя, веселая жизнь, и отражается эта жизнь не только в манере пения, но и в блеске глаз, в походке и в жестах. Газеты тогда, как и теперь, Арина не читала. Ей всегда казалось, что пишут в них о какой-то другой певице, а сама она не имеет к газетной писанине, непонятной и заумной, никакого отношения. Зато Черногорин аккуратно собирал все газеты, где хотя бы упоминалось имя Арины Бурановой, зачитывал ей вслух, и многословно рассуждал о том, что слава – это бремя, к которому следует относиться с уважением, иначе оно может по неосторожности и рассыпаться.

Арина, как всегда, отмахивалась, не слушая рассуждений Черногорина, она ведь тогда просто жила: летела, светилась, и – пела, счастливая от того, что живет и может петь. Выходила на сцену, видела перед собой блеск мундиров, сиянье бриллиантов, изысканные меха, наряды, сшитые по последней моде, но никогда не задерживала на них взгляда, потому что все это внешнее сверканье и великолепие петербургского общества не трогали Арину. Ей важнее было совсем иное – спеть так, как желает спеть ее собственная душа. А кому петь – добродушным и щедрым москвичам в «Яре», холодноватым и немного надменным петербуржцам, самой пестрой публике на ярмарках, Нижегородской или Иргит-ской, в дворянских собраниях тихих провинциальных городов – это не имело значения. Ко всем, кто слушал ее, она относилась, как к родным, не делая никаких различий. И всем, без исключения, была благодарна, что они слушают ее песни.

Выступления в Петербурге были рассчитаны на семь дней – согласно контракту. Черногорин довольно разводил перед собой руками, улыбался, находясь в самом прекрасном расположении духа, и витиевато разглагольствовал:

– Фортуна, моя несравненная, развернулась к нам всем своим прекрасным личиком. Мои ожидания, а были они не совсем радужны, даже чуточку тревожны, исполнились в высшей степени. Успех – это успех. А хорошие сборы – это хорошие сборы. Теперь мы для тебя в Москве снимем роскошную квартиру, хватит в номерах проживать…

– Вот ты всегда такой, Яков! – смеялась Арина. – Начинаешь говорить о высоком, а заканчиваешь деньгами!

– Грешен, матушка, грешен, имею некоторое влечение к презренному металлу и бумажным ассигнациям. К слову сказать, совсем забыл… Сегодня, как тебе известно, последний концерт в благословенной российской столице. Но возникли обстоятельства… Явился ко мне вчера очень милый человек из железнодорожного министерства и коленопреклоненно просил, чтобы ты украсила вечер, который они дают в честь своего старейшего коллеги барона фон Транберга. Тот занимал в министерстве большой пост, а теперь по причине древних лет ушел в отставку. Таким образом, несравненная, в первопрестольную мы отбудем только через три дня, билеты я уже заказал.

– Спасибо, милейший, – поклонилась Арина, – спасибо, что предупредил, а не накануне сообщил о вечере. Когда ты, Яков, от этой дурацкой привычке избавишься – все в последнюю минуту!

– Не сердись, он вчера поздно пожаловал, а я тебя тревожить не стал.

– Хоть бы глаза отвел для приличия, когда врешь! Мы с тобой в гостиницу вчера за полночь приехали! Это вы с ним во время моего концерта договаривались!

– Ладно, ладно, сдаюсь на милость, – Черногорин покаянно склонил голову, – обязуюсь впредь не врать, говорить лишь истинную правду и глаз не отводить уже с чистой совестью.

Вот так, слегка побранившись, они затем сразу же помирились, а на следующий день отправились на званый вечер.

Роскошный дом барона фон Транберга был ярко, по-праздничному освещен, возле дверей стояли два швейцара в ливреях, к парадному подкатывали коляски и экипажи, из которых выходила богатая, нарядная публика.

К Арине и Черногорину, едва они начали подниматься по ступеням, сразу же устремился высокий человек с густой и седой шевелюрой. Поздоровался с Черногориным и тот сразу же церемонно заговорил:

– Позвольте вам представить, Арина Васильевна, нашего милого друга – господин Петров-Мясоедов, простите, Иван Михайлович, не ведаю, как звучит ваша должность…

– А я нынче без должности и без портфеля, – Петров-Мясоедов развел руками, – я только недавно отозван был из Сибири, теперь вот жду назначения. Надеюсь, Арина Васильевна, что отсутствие должности не лишит меня вашего расположения.

– Да что вы, Иван Михайлович! – воскликнула Арина. – Я эти должности и запомнить-то никогда не могу, они все так мудрено и длинно называются!

К этому седому великану с детскими голубыми глазами Арина сразу прониклась доверием. Душевное тепло, искреннее участие и радость исходили от него. Она доверчиво взяла его под руку, и Иван Михайлович повел знакомить известную певицу с хозяином дома. Барон фон Транберг оказался бодреньким еще старичком в отличие от своей супруги, которая уже не могла ходить и пребывала в коляске. На сморщенной шее у нее висели огромные бусы из крупных бриллиантов, которыми она безуспешно пыталась прикрыть отвислый зоб. Старушка очень плохо говорила по-русски, картавила, а в маленьких припухлых глазках, когда она смотрела на Арину, светилась неприкрытая зависть, не старческое умиление, когда смотрят на молодых и здоровых, а именно зависть. Впрочем, после двух-трех фраз старушка милостиво покачала головой, отчего шевельнулись седые букольки, и сделала слабый жест рукой, показывая, чтобы Иван Михайлович вел певицу дальше, знакомить с гостями.

Но Иван Михайлович явно пренебрегал своими обязанностями и старался целиком завладеть вниманием певицы, даже досадовал, когда к ним подходили другие гости. Арина сразу заметила это и поймала себя на мысли, что внимание великана ей приятно, возникало такое ощущение, словно окатывала ее сильная, но очень бережная волна. А после, когда начала петь, она первым делом отыскала взглядом в блестящей и сверкающей толпе седовласую и высокую фигуру. И хотя электрический свет слепил, не давал возможности четко разглядеть лицо, она почему-то пребывала в полной уверенности, что великан смотрит на нее с восхищением.

Ей благосклонно аплодировали. Она кланялась в ответ на аплодисменты, улыбалась, но не покидало чувство, будто не допела и не досказала чего-то самого главного этим людям. И лишь через несколько дней догадается: для многих, кто слушал ее в роскошном доме фон Транберга, песни и сама певица были чужими и непонятными. Поэтому и случился скандал – внезапный и неприглядный. Кто-то отозвал Ивана Михайловича, он, извинившись, отошел всего лишь на несколько минут, и в этот короткий промежуток подплыли к Арине две дамы, похожие на хорошо откормленных к осени гусынь. Уставили на нее лорнетки и стали расспрашивать, коверкая русские слова:

– Что есть лучина? Где есть-обитается подколодная змея? Арина, мило улыбаясь, объясняла им, но дамы снова и снова задавали глупые вопросы и продолжали бесцеремонно разглядывать ее с ног до головы в свои лорнетки, словно стояла перед ними странная вещь, непонятно для чего предназначенная. Улыбка быстро слетела с лица Арины. Глаза потемнели. Но она пока сдерживала себя и продолжала отвечать. Дамы между тем успевали еще переговариваться между собой по-немецки, и толстые их губы морщились в недоуменных усмешках. Может быть, на этом бы все и закончилось, но подскочил к ним шустрый господин, будто чертик из-под паркета выскочил, и решил оказать услугу:

– Я знаю из газет, госпожа Буранова, что вы не получили достойного образования, поэтому извольте я вам помогу. Ваши милые слушательницы недоумевают: каким образом деревенская девка, от которой пахнет хлевом, оказалась в приличном доме барона фон Транберга. Они обязательно скажут об этом баронессе и пристыдят ее…

Глазенки верткого господина сверкали и крутились, как юла, нетрудно было догадаться, что его распирает от удовольствия, что он даже прискакивает в восторге на тонких ножках, переводя немецкую речь откормленных гусынь.

Арина задохнулась. На коротком своем веку, в пестрой и тяжелой жизни, немало она испытала унижений, горюшка похлебала полной ложкой, но никогда еще не пригибали ее столь низко, так, как сейчас, равнодушно и брезгливо, будто грязную ветошь рассматривали и принюхивались – они в ней человека не видели!

И несравненная, как ехидничал после Черногорин, мгновенно превратилась в строптивую.

Первым получил верткий господин:

– Брысь от меня, сморчок в манишке!

Господин отскочил, но Арина его остановила:

– Далеко не убегай! Будешь этим кралям растолковывать!

А дальше, уперев руки в бока, она выбила каблучками туфель звонкую дробь на паркете и, приплясывая, двинулась на гусынь, звонко и весело выкрикивала:

– Ах, вы, колбасницы! На русских хлебах телеса наели, а по-русски слова сказать не можете! Я научу вас русский язык понимать! – Тут она увидела замешкавшегося Благинина, собиравшего инструменты, и крикнула по-командному, словно полководец, потребовавший коня: – Гармошку сюда! Гармошку!

Благинин пролетел через зал и рванул меха гармошки в веселой плясовой, он без всяких слов и приказаний догадался, какой аккомпанемент в эту минуту нужен Арине.

Дамы, убрав лорнетки, колыхая телесами, испуганно пятились и еще больше, до удивления, походили на гусынь, казалось, что они сейчас заполошно начнут гоготать. Арина же, продолжая приплясывать, наступала на них и, будто лоскуты отрывала:

  • Немец-перец, колбаса,
  • Толста загогулина.
  • Обожрался два раза,
  • Заблевал всю улицу!

Дальше – больше. Частушки посыпались уже совсем перченые.

Боже, что сделалось с изысканным обществом! Одни в испуге замерли, другие смеялись, третьи грустно покачивали головами, а Иван Михайлович, прислонившись плечом к колонне, смотрел, не отрываясь, на разгневанную певицу и широко, по-доброму улыбался, как улыбаются, глядя на шалости милого дитя.

И тут у Арины сломался каблук. Она скинула туфли и, босая, гордо направилась к выходу. Проходя мимо Ивана Михайловича, одарила его таким яростным и ненавидящим взглядом, что от него можно было поджигать бересту. Бежал ей наперерез Черногорин, потешно размахивая руками. Он выходил из зала и теперь, появившись, пытался понять – что случилось? Но Арина даже взглядом не повела в его сторону, как шла, так и шла – к выходу, затем по лестнице, застланной ковром, через вестибюль – в дверь, мимо ошарашенных швейцаров; спустилась с крыльца и, выбравшись, наконец, на улицу, остановила извозчика, запрыгнула в коляску. Черногорин, выбежав за ней следом, увидел лишь неподобранный подол длинного платья, который весело развевался на ветерке.

Скандал, конечно, получил огласку. Газеты рассказывали о нем взахлеб.

Черногорин сначала ругался, но после первого же выступления Арины в Москве, в «Яре», развел перед собой руками и без обычного своего многословия сказал лишь одно:

– Несравненная!

А в «Яре» произошло следующее: едва лишь Арина показалась на эстраде, как московская публика взметнулась в едином порыве и устроила ей овацию. Особо восторженные кричали: «Про немцев спой! Нашенские пой!»

Страницы: «« 4567891011 »»