Несравненная Щукин Михаил
– А вот взять его, да и придушить! Будь моя воля – придушила бы! И пикнуть бы не дала!
От неожиданности Арина даже дернулась, спросила испуганно:
– Ласточка, ты кого душить собралась?
– Кого надо!
– Мне-то рассказать можешь? Или секрет?
– Да никакого секрета нету! Купчишку этого, который осиротил вас, так бы и задушила. Слушала вчера, как вы рассказывали, аж вся душа обрыдалась! А он сидит, важный такой, хоть бы бровью повел! У-у-х!
Ласточка еще раз грохнула кулаком по столу, и добрые, круглые, коровьи глаза ее сузились, пыхая суровой ненавистью. Арина глядела на нее и удивлялась – никогда такой не видела. Сама же она после прошедшей ночи чувствовала полное опустошение. Все, что ее мучило и не давало покоя много лет, она выплеснула наконец в полной мере, и ей сейчас было уже почти безразлично – пойдут ли в ход бумаги, которые переданы Петрову-Мясоедову, свершится ли наказание Естифеева… Все это было уже не столь важно, главное – она выпустила из груди многолетнюю боль, и отчаянный, срывающийся крик матери перед смертью не остался только криком, не растворился во времени. Одно лишь сейчас тревожило, словно глубоко засевшая заноза, когда вспоминала она прошедшую ночь – что за хлопок прозвучал, после которого ей сразу стало дурно?
– Ласточка, ты слышала шум, там, у горы, будто что хлопнуло?
– Слышала, хлопнуло. Да мало ли чего! Я вот про этого купчишку все думаю – как таких людей земля носит?!
– Хватит, Ласточка, хватит про него говорить. Не стоит он твоих разговоров. Давай лучше чаю попьем, сделай мне чаю…
7
Сам же Семен Александрович Естифеев, о котором больше не пожелала разговаривать Арина Буранова, пребывал в очень плохом расположении духа, и ему вспоминался нелепый сон, приснившийся не так давно: гроб, наполненный квашеной капустой, и бабы, предлагающие этой капусты отведать. Тьфу, зараза! Привяжется, и избавиться невозможно. Он сердито отодвинул от себя тарелку на край стола – даже есть расхотелось. Обедал Семен Александрович, как всегда, в одиночку, домашние знали, что тревожить его нельзя, и поэтому он рассердился, когда в дверь осторожно и вкрадчиво постучали.
– Чего понадобилось? – сурово крикнул Семен Александрович и повернулся к двери, которая медленно и неслышно открылась, ровно настолько, чтобы можно было в нее проскользнуть боком.
Проскользнул и встал у порога Анисим, давний работник Естифеева, верный своему хозяину, как цепной пес. Когда-то, еще давно, Семен Александрович взял к себе безродного мальчишку, похожего на неуклюжего, увалистого щенка, приручил его и сделал таким, каким он и требовался: исполнял любое приказание, язык держал на замке и предан был до бескрайности. С годами, заматерев, Анисим, как и его хозяин, почти не менялся – жилистый, поджарый, ходил неслышно, разговаривал тихо, а в глазах всегда таился холодный, колючий отсвет. Анисим был единственным человеком, которому Естифеев доверялся полностью и без всякой опаски. Поэтому он и имел негласное право приходить к хозяину и разговаривать с ним в любое время, хоть днем, хоть ночью.
И если появился он сейчас, значит, привело его неотложное дело. Какое такое дело, если Анисим должен был находиться сейчас далеко от Иргита? Семен Александрович насторожился и поднялся, отодвинув стул, на котором сидел, в сторону, словно тот мешал ему и не давал простора для широкого шага. А шагнул он к Анисиму, словно его в спину толкнули, широко и размашисто. Встал перед работником и нахмурился, сведя белесые, лохматые брови. Ничего не спрашивал, не говорил – ждал.
Анисим неслышно переступил с ноги на ногу и тихо, будто на ухо шептал, заговорил:
– Казаки на Байсары налетели. Кого побили, а больше еще связали и в Иргит пригнали. Коней и овец теперь охраняют – не подобраться. Байсары раненого взяли, на телеге везли. Выследил я тихонько и стрелил. Кажется, не промазал – не заговорит. Извиняй, Семен Александрович, советоваться некогда было, сам решил, что так лучше.
Естифеев молча вернулся за стол и задумался. Вот так известие! Совсем некстати оно подоспело. Вчера певичка коленце выкинула, весь хитроумный план нарушив, теперь вот Байсары в капкан угодил – сплошные нескладухи, одна за другой, следуют. Не зря ему сегодня дурацкий сон вспомнился – не к добру. Какой теперь еще нескладухи ожидать следует?
– Не промазал, говоришь?
– Кажется, нет, – тихо ответил Анисим, продолжая почтительно стоять у порога.
– Кажется, кажется, – Естифеев хмыкнул и посоветовал: – Вон иконы висят, покрестись, и казаться не будет.
Анисим вздернул руку, видно, и впрямь хотел перекреститься на иконы в переднем углу, но передумал и руку опустил, сказал твердо:
– Не мог я промахнуться, глаз у меня цепкий.
– Ну, смотри, если что, этим же глазом и ответишь – вырву! Ладно, ступай.
Анисим неслышно исчез, беззвучно закрыв за собой дверь.
Естифеев, оставшись один, долго еще сидел за столом, к еде не прикасаясь, а затем поднялся и торопливо стал собираться, приказав, чтобы срочно заложили коляску для выезда. Спешил он в Ярмарочный комитет, желая переговорить с Гужеевым, но городского головы на месте не оказалось, выяснилось, что он заболел, лежит дома в постели и на службе не появится.
Из Ярмарочного комитета Естифеев прямиком отправился к Гужееву на дом. Встретила его в передней заплаканная супруга городского головы. Худенькая, суетливая, она беспрестанно всплескивала руками, охала, словно ей самой нездоровилось, и ничего толкового сказать не могла. Только и понял Естифеев, что приезжал доктор и прописал лекарства. Час от часу не легче! С Гужеевым-то, никогда и ничем не хворавшим, что могло приключиться?! Естифеев, не дослушав стонущих охов хозяйки, прошел в спальню, где уже сильно пахло лекарствами, а на кровати, на высоких подушках, лежал необычно тихий и непохожий на самого себя городской голова. Его бледное и заострившееся лицо было неподвижным, глаза уставлены в потолок. Он лишь мельком глянул на вошедшего Естифеева и снова стал смотреть вверх, словно пытался что-то разглядеть на ровной, чуть голубоватой побелке. На приветствие Естифеева не отозвался, лишь негромко вздохнул и сказал, будто бы самому себе, а не гостю:
– Меня-то за что? На Естифеева надо было порчу наводить. Он – главная причина…
Семен Александрович присел на стульчик, стоявший у кровати, помолчал, разглядывая больного, словно хотел удостовериться – действительно ли тот болен, и лишь после этого осторожно спросил:
– Какая еще порча? Какая причина? Ясно сказать мне можешь?
– Могу и скажу, Семен Александрович, только слушай, – Гужеев по-прежнему смотрел в потолок и не шевелился, – дурочка эта, которая яму возле Пушистой копала, порчу на меня навела. Едва на тот свет не отправился. Я так думаю, что она певичку защищала, а вот адресом ошиблась. Тебе надо было на грудь змею запустить, так, чтобы не вздохнуть, не охнуть. Знал я, Семен Александрович, что из-за денег ты на любое темное дельце согласишься, но чтобы так – одного зарезать, а двух на каторгу отправить, да еще дитя осиротить… Даже жутко вчера стало – как это я столько лет с тобой знакомство водил… А теперь слушай – к Бурановой близко не подходи и думать не смей, а про всю нашу затею с железной дорогой и с Петровым-Мясоедовым – забудь напрочь. Не было никакой затеи. На том и стой, если спрашивать будут.
– Кто спрашивать-то будет? Уж не певичка ли?
– Найдутся люди, спросят. Я сказал, а ты уходи. Я тебя, Семен Александрович, на дух переносить не могу…
– Ну-ну, – зловеще протянул Естифеев и поднялся со стульчика. Постоял, глядя на больного, и вышел из спальни.
Он не испугался тех слов, которые услышал от Гужеева, не из трусливого десятка был Семен Александрович, но крепко задумался, возвращаясь домой, потому что яснее ясного понимал – затея полностью сорвалась и ахнулась псу под хвост. Дороговато пришлось за песенки заплатить. Вспомнился горбоносый антрепренер Бурановой, и Семен Александрович, не удержавшись, молча ругнулся: «Так нам и надо, полоротым! Экие деньги на ветер выкинули! Вокруг пальца обвел, прохвост заезжий!»
Думая обо всем этом, ругаясь и досадуя, Естифеев ни разу не вспомнил о давнем деле, о банковском служащем Астрове, о судебном заседании и о том, сколько оно ему стоило. Он о таких делах, которых случилось на его долгом веку преизрядно, никогда не вспоминал. Ну, было и было, а после – сплыло…
Вернулся домой, наконец-то отобедал и собирался уже ехать в контору, чтобы заняться делами, когда в дверь осторожно и вкрадчиво постучали. Это был Анисим.
– Зачастил ты, однако, – выговорил Естифеев, – ложку до рта донести не успел – опять на пороге!
– Извиняй, Семен Александрович, не моя воля…
– А чья?
Анисим пожал плечами.
– Ну, говори. Чего пришел-то? – поторопил его Естифеев.
– Филипп Травкин объявился. Помните приказчика? Ну, тогда еще…
– Когда – тогда? – спросил Естифеев, хотя прекрасно помнил и приказчика и все, что с ним было связано. Он никогда не вспоминал прошлое, но помнить это прошлое – всегда помнил. Спросил же для того, чтобы проверить – не скажет ли Анисим чего лишнего?
Нет, не сказал. Переступил с ноги на ногу, голову потупил, как нерадивый и ленивый ученик:
– Давно еще…
– Ладно, говори. По делу говори.
– Как вы отъехамши, я к Алпатову решил заглянуть, он бинокль мне обещался продать, ловкая такая штука, на охоту ходить… Раньше предлагал, у меня денег не было, а теперь вот скопил, пошел… Захожу в дом к нему, а там Травкин сидит – как гость дорогой, за столом, чаи гоняет, а старуха алпатовская прислуживает ему, потчует, как родного… Увидел меня, улыбается, зубы скалит и улыбается. Спрашивает – как хозяин твой поживает? Хорошо, говорю, поживает. Он опять скалится – поклон, говорит, передавай ему от меня. А самого Алпатова дома не было, старуха так сказала. Я развернулся и пошел. Вот, все пока…
И снова вспомнился Естифееву недавний сон – вот тебе и квашеная капуста из гроба! Если дальше таким манером пойдет, из гробов покойники начнут вставать. Ну, уж нет!
– Бери коляску, ищи Алпатова. Где хочешь ищи, хоть из-под земли вырой! И сюда вези, я ждать буду.
Вышел следом за Анисимом на крыльцо, проследил, как коляска отъехала со двора, и отправился совершать обход своего большого хозяйства, надеясь, что обычные заботы помогут привести в порядок тревожные мысли.
8
Ярмарка перерыва не ведала, катилась широко и вольно, плавно двигаясь к своему закрытию, чтобы через недолгое время, уже в январе, на Николу-зимнего, снова радушно распахнуть свои объятия для всех, кто пожелает побывать в Иргите, посмотреть на людей и показать самих себя.
Погода, как по заказу, установилась ясная, не очень жаркая, и деревья, прямо на глазах, все гуще и ярче одевались в зелень еще не запыленной листвы. Скользили по небу, иногда заслоняя солнце, легкие, белесые облака; по земле проскакивали быстрые летучие тени, и день после них казался еще светлее и радостней.
На выезде из Иргита все чаще можно было увидеть груженные под самую завязку возы, которые тяжело и медленно выползали из города – с ярмарки. Все, что им нужно было, хозяева этих возов купили и теперь поспешали домой, где ждали неотложные дела. И то сказать – хватит, повеселились, на чудеса поглазели, и будет теперь о чем вспомнить.
Возвращался с ярмарки и Поликарп Андреевич Гуляев со всем своим семейством. Он ничего покупного на своих возах не вез, только остаток непроданных полушубков, шапок и рукавиц, в спешке и суете рассованных по узлам. Домой собирались – как на пожар бежали. Ни бус, ни лент, ни ботиночек, о которых так мечталось, гуляевским девушкам не досталось, и поэтому они грустили, и не слышалось их веселого чириканья.
Но Поликарп Андреевич этого обстоятельства даже не замечал, довольный хотя бы тем, что удалось выбраться целыми из страшной передряги, которая выпала так неожиданно. Не испытывал он сожаления, что не весь товар удалось продать, что остался без овчины и не из чего теперь будет шить полушубки – даже мысли такой в голову не приходило. Думал он сейчас лишь об одном – поскорей бы до дома добраться, да чтоб по дороге ничего худого не приключилось.
Бежать домой сломя голову Поликарп Андреевич не сам решил, подсказал ему Филипп Травкин, когда увиделись они, совсем неожиданно, на дороге в Иргит. Казачий обоз с пленными и ранеными дотянулся до того места, где бедовый Лиходей все еще тренькал на балалайке, и пошел дальше, потому что запасного колеса не нашлось и помощи никакой оказать не могли, только посоветовали коней выпрячь из коляски, но Лиходей отмахнулся – сам знаю, что мне делать. Филипп, дремавший на мягкой траве, мигом проснулся и сразу напросился, чтобы его взяли с собой. Устроился на той же самой телеге, на какой ехал Поликарп Андреевич, узнал его, спросил, по какой причине тот здесь оказался, и, услышав короткий рассказ, посоветовал:
– Ты, друг любезный, как до Алпатова доберешься, так сразу же грузи свои манатки и без оглядки дуй домой. Это я тебе по-дружески советую. Иначе еще в какую-нибудь историю угодишь. Там, у Алпатова, всякое теперь может случиться.
Мигом вспомнил Поликарп Андреевич разговор, нечаянно им подслушанный, вспомнил, как перепугались Алпатов со своей старухой, когда этот господин в гости к ним заявился, и поэтому даже не спросил ни о чем, ему и без расспросов ясно стало – ноги надо поскорей уносить.
Вот поэтому и собирались, как на пожар.
И сейчас еще, уже по дороге домой, подмывало Поликарпа Андреевича навязчивое желание: оглянуться назад и посмотреть – нет ли какой беды? Но он пересиливал себя и не оглядывался.
Марья Ивановна искоса бросала на супруга быстрые взгляды цепкого, внимательного глаза, чутко догадывалась, что у него сейчас на душе творится, и с разговорами не навязывалась. Живы-здоровы, и – слава Богу! И сама не хотела вспоминать, что совсем недавно, пребывая в полном отчаянии и неведении, готова была в стенку головой биться.
Так и ехали – молча, слушая лишь глухой постук конских копыт да поскрипывание тележного колеса.
Даже не остановились нигде ни разу, пока не добрались, под вечер уже, до Колыбельки. И только здесь, в родных стенах, избавился Поликарп Андреевич от терзавшей его тревоги. Вошел в родную горницу, истово перекрестился на образа, и сел, обессиленный, на широкую лавку. Слава Богу, дома!
А когда успокоился, пришел в себя и вздохнул с облегчением, потребовал от супруги домашнего пива. Марья Ивановна даже слова не уронила, выставила на стол полную корчагу и кружку, самую большую, какая в доме имелась, рядом поставила, а еще сказать изволила приятным голосом:
– Пей на здоровье, Поликарп Андреевич.
Вот ведь как жизнь устроена – заковыристо: чтобы баба без попреков мужу выпить подала, надо мужу под смертельную угрозу попасть, живым из-под этой угрозы выскользнуть, и лишь тогда будет ему почет и уважение, и полная корчага на столе с большой кружкой. Усмехнулся Поликарп Андреевич, качнул головой и налил себе первую – не скупясь.
Захмелел он, сам себе изумляясь, почти мгновенно. А когда осилил вторую кружку, здесь же, за столом, не поднимаясь с лавки, уснул. И не чуял уже, как Марья Ивановна доставила его в боковую каморку, на топчан, не чуял, как снимала она с него сапоги и удобней укладывала на подушке, а после долго еще сидела рядом, горестно опустив голову.
А вот гуляевские девки в отличие от отца и мачехи от печали своей, что гостинцев с ярмарки не привезли, быстро избавились. Не зря говорят, что девичья беда только до порога – перешагнула и позабыла. Клавдия и Елена, выпроводив младшую Дарью, чтобы она не подслушивала, шушукались между собой, о чем-то горячо друг другу рассказывая и время от времени, прервав шушуканье, заливались вдруг громким смехом – радостным и беззаботным. Дарья, обиженная на старших сестер, походила по ограде, выглянула на улицу. Там было пусто в этот час, уже поздний, и она, закрыв калитку, вернулась. Глянула и ахнула – окно-то открыто, обе створки нараспашку. Быстренько и неслышно подбежала, залезла на завалинку и затихла. Теперь, через распахнутое окно, ей все было слышно.
И узнала она, что сестры ее старшие без памяти влюбились в каких-то братьев Морозовых, и обещались эти братья в самое ближайшее время приехать в гости. А чтобы скрыть истинную причину своего приезда, сделают вид, что прибыли они к сотнику Дуге, который на квартире в соседнем доме стоит. Много еще чего узнала Дарья – секретного, девичьего и жгуче любопытного. Узнала бы еще больше, но Марья Ивановна, выйдя из каморки, строго приказала разобрать узлы, вымыть полы в доме, да поскорее, не мешкая, потому что пора ужинать и спать ложиться.
Обыденная жизнь, сделав зигзаг, входила в ровную колею, словно полевая дорога.
Но так лишь казалось…
9
Полковник Голутвин молча выслушал доклад сотника Дуги, нахмурился, помолчал, кивая крупной седой головой, и велел построить пришедшую полусотню. Грузно вышел из палатки, поблагодарил казаков за службу и, обернувшись, негромко спросил у сотника:
– Кто особо отличился?
– Братья Морозовы и Афанасьев, – не раздумывая, ответил Николай.
– Пять суток отпуска Морозовым и Афанасьеву, когда вылечится. Всем отдыхать. Вы, сотник, тоже свободны, до завтра.
Голутвин направился в свою палатку, однако на полдороге остановился и нетерпеливо взмахнул рукой, подзывая к себе Николая, а, когда тот подбежал, спросил отрывисто:
– Как с ротмистром? Поладили?
– Никаких разногласий не возникало, господин полковник! – отчеканил Николай.
– Вот и хорошо, – Голутвин кивнул и скрылся в палатке.
На полевой казачий лагерь плавно опускался тихий и теплый вечер. Дымили полевые кухни, в воздухе явственно ощущался запах напревшей пшенной каши. Казаки в ожидании ужина занимались своими делами: кто штопал амуницию, кто обихаживал своего коня, а кто и просто дремал, раскинувшись на теплой траве. Братья Морозовы, собрав вокруг себя казаков из других сотен, что-то увлеченно рассказывали, размахивая руками, и нетрудно было догадаться, что рассказывают они о деле, в котором им довелось побывать и которое представлялось сейчас совсем по-иному – более трудным и опасным. И привирали братья Морозовы в своих рассказах совершенно бескорыстно, искренне уверенные теперь, что именно так и было…
«Вот балаболы, – усмехнулся Николай, проходя мимо, – врут и даже не оглядываются».
Но братья оглянулись, разом словно по команде. Оборвали на полуслове свой захватывающий рассказ и кинулись наперерез сотнику. Встали перед ним, вытянувшись в две струнки, и он невольно удивился их похожести, хотя, казалось бы, пора уже давно привыкнуть. Невысокого роста, жилистые, белобрысые и конопатые, они почти всегда улыбались, показывая крепкие плитки белокипенных зубов; кончики одинаковых усов пшеничного цвета были задорно закручены вверх, а карие, по-женски большие глаза светились удальством и радостью. И во всем у них, в любом деле, сквозили удальство и радость. Глядя на них, похожих друг на друга, как два дерева, растущих из одного корня, Николай частенько ловил себя на мысли, что глядеть на братьев – одно удовольствие. Он и сейчас, бросив быстрый взгляд, невольно подумал – орлы!
– Николай Григорьевич, можно обратиться, не по службе… – Корней чуть вышагнул вперед и голос приглушил до шепота, – нам помощь нужна, не смогли бы пособить… Очень нужно!
– Что так приспичило? – хохотнул сотник – очень уж просительный вид был у братьев, как у ребятишек, выпрашивающих у строгого родителя долгожданный гостинчик.
– Можно и так сказать – приспичило, – вступил в разговор Иван и тоже чуть выступил вперед, – дело, Николай Григорьевич, такое получилось – сердечное.
– Да говори прямо! – перебил Корней брата. – Чего топтаться!
– Прямо и говорю. Шибко уж нам дочки поглянулись, ну, мужика этого, которого освободили. Он, когда в яме сидел, обещался, что замуж за нас отдаст, а как вылез – шиш, говорит, вам, а не дочери.
– А сами-то, Елена с Клавдией, что говорят? – Николай даже головой покачал – ну, шустры, братья Морозовы, на ходу подметки рвут.
– Они согласные, – заторопился Иван, – промеж нас все полюбовно, по согласию, мне Елена глянется, а ему – Клавдия.
– Не пойму, я-то при какой надобности, – удивился Николай, – я дочерями Поликарпа Андреевича не распоряжаюсь…
– Да знаем, что не распоряжаетесь, – заторопился Корней, – помощь нам нужна. Надо с их мачехой сначала потолковать, они говорят, что она понятливая, если согласится, то и мужа напополам перепилит… Вот и просим, чтобы вы с нами сходили, для важности.
– Погоди, погоди, это вы меня в сваты назначили? – Николай удивлялся все больше.
– Нет, пока поговорить только, – заверил Иван. – Чтоб честь по чести…
В конце концов из длинного разговора выяснилось: братья решили сегодня же, в долгий ящик столь важное дело не откладывая, идти к Гуляевым, чтобы переговорить сначала с Марьей Ивановной и заручиться ее поддержкой. А для важности, как сказал Корней, просили они своего сотника, чтобы составил он им компанию и сказал в нужный момент, что братья Морозовы – казаки достойные; при дороге, в лопухах, такие, как они, не валяются, и нет у строптивого Поликарпа Андреевича никакого иного верного решения, кроме одного – выполнить свое обещание и отдать дочерей в надежные руки, за хороших людей…
Ну-у-у, ребята!
Вспомнил Николай строгую, проницательную Марью Ивановну, всевидящий взгляд ее единственного глаза и засомневался – а по верному ли адресу явится он с братьями Морозовыми, не покажут ли им от ворот поворот? Но Корней с Иваном смотрели на него так просительно, что отказать им он не смог.
…Гуляевы как раз ужинали, сидели все за столом, и не хватало только хозяина, который спал тяжелым сном в каморке и во сне, видно, отзываясь на явившиеся к нему видения, время от времени сердито вскидывал руку, сжимая ее в кулак. Но кулака этого никто не видел, и гуляевские девки тихо-мирно хлебали щи из свежей крапивы, сваренные на скорую руку, а Марья Ивановна, заменяя мужа, резала широкими ломтями хлеб, и, когда стукнула дверь в сенях, она отложила половину каравая в сторону, а нож, забыв его положить на стол, держала в руке, словно собиралась обороняться.
– Доброго всем здоровья, дорогие соседи! Как говорится, хлеб да соль! – Николай радушно, как только мог, улыбался, и даже руку к груди приложил, слегка поклонившись.
– И вам того же, – отозвалась Марья Ивановна, – к столу присаживайтесь. Дарья, подай чашку!
Дарья послушно соскочила с лавки, но Николай ее остановил:
– Нет, нет, спасибо, сытый я. Мне бы, Марья Ивановна, словцом перекинуться, выйти бы нам на улицу…
– А здесь что, нельзя твое словцо молвить? – Марья Ивановна сурово прищурила глаз, словно прицеливалась, и рукой, в которой все еще нож держала, пошевелила, и даже деревянной рукояткой в столешницу пристукнула. Клавдия с Еленой быстро переглянулись, и переглядка эта от мачехи не ускользнула – все замечала, будто у нее не один, а четыре глаза имелось, по одному в каждую сторону, и все видели. Спросила: – Опять записку пересылать пришел? Да только на ярмарку мы больше уж не поедем. Другую ищи оказию.
– Дело у меня, Марья Ивановна, деликатное, и решить его только с вами можно. Наедине бы нам поговорить…
– Коли так, чего же не поговорить, – Марья Ивановна поднялась и, оставив нож на столе, степенно двинулась к порогу, успев еще обернуться и сердито зыркнуть на своих девок – будто спрашивала: опять, дурные, неладное придумали?
В ограде у Гуляевых, недалеко от крыльца, стояла лавочка – толстая доска, прибитая к березовым чуркам. В землю ее не вкапывали, а таскали по всей ограде, когда возникала надобность. Вот на эту лавочку и присела Марья Ивановна, удобно уложив на коленях крупные руки и приготовившись слушать – чего сказать желаете, добрый молодец?
А добрый молодец, уже раскаиваясь, что согласился на уговоры братьев Морозовых, говорить начал издалека, непонятно, оттягивая суть своей просьбы – очень уж неласково смотрела на него Марья Ивановна. Но уловка эта не удалась, и последовал прямой вопрос:
– Ты, парень, слюни-то не пережевывай. Чего тебе от меня надобно?
И то верно. Чего, спрашивается, слюни жевать? Николай свистнул негромко, и братья Морозовы мигом предстали возле лавочки, будто из-под земли вылупились. И тут уж много объяснять не пришлось, само собой все сказалось, ясно и коротко – и про взаимную симпатию, и про обещание Поликарпа Андреевича, и про то, что женихи достойные, и просьба нижайшая, чтобы Марья Ивановна посодействовала, и супруга своего на верную дорогу направила…
Но ответить Марья Ивановна ничего не успела, она только и сделать смогла, что глянула на братьев-казачков, а на иное уже и времени у нее не хватило. Кто мог знать и угадать заранее, что проснется в своей каморке Поликарп Андреевич и захочется ему по нестерпимой малой нужде на двор выйти. Он и пойдет. А когда выйдет, остановится и замрет, своим ушам не веря, и забыв напрочь – по какой нужде он здесь оказался. Остатки хмеля из головы выдуло, будто легкий мусор порывом ветра. Стоял Поликарп Андреевич таким образом, что ни супруга его благоверная, ни братья Морозовы с сотником, увидеть его не могли – он сбоку и неслышно появился. Поэтому слова сотника до его ушей дошли, все, до единого, а вот ответа он дожидаться не стал. Кинулся под навес и выскочил оттуда наперевес с граблями – что первым под руку подвернулось, то и схватил. Грабли, беззвучно описав дугу, хряпнули по плечу Николая и тонкий черенок, громко хрустнув, переломился. Хорошо, что не зубьями в плечо угодил. Размахивая остатками черенка, Поликарп Андреевич двинулся на братьев Морозовых и только теперь подал голос:
– За моей спиной договариваетесь?! Я вам покажу небо с тряпочку! Всех перемолочу! Всем руки-ноги обломаю! И тебя достану, карга бельмастая! Женихи, мать вашу… Корнеюшка! Задеру подолы, все вожжи измочалю!
Николай ловко, словно заячью петлю скинул, отскочил в сторону, и, потирая крепко ушибленное плечо, неожиданно захохотал – не мог удержаться, глядя, как братья Морозовы испуганно пятятся, отступая от Поликарпа Андреевича, которого они могли бы заломать и обезоружить в один чих. Но, видно, понимали, что в драку с будущим тестем вступать никак не следует, тогда уж точно – всякая надежда пропадет. Защищались, подставляя руки под черенок, а скоро и вовсе дунули до калитки, и – пропали, будто растворились в синих сумерках. Поликарп Андреевич крутнулся на месте и пошел было, вздев над головой черенок, на Николая, но тот, продолжая хохотать, остановил его:
– За оскорбление офицерского чина… Знаешь, что полагается? Брось черенок!
Поликарп Андреевич послушался. Черенок бросил. Оглянулся во все стороны и скорым бегом удалился за хлев, где был нужник.
Марья Ивановна неторопливо поднялась с лавочки, отряхнула юбку, вздохнула и посоветовала Николаю:
– Ступай домой, парень; сват из тебя, как из говна иголка…
10
Алпатов сидел и скучал в своей лавке. Покупателей не было. Зашли почти за целый день всего лишь несколько праздных ротозеев – поглазеть, да и те ушли, не оставив ни одной копейки. Невесело. Пора и закрываться. Все равно сегодня никакой выручки ожидать не следует, хоть сиди, хоть не сиди. «Пойду-ка я, поужинаю, да лягу пораньше, высплюсь нынче вволю», – подумав так, он быстренько убрал товары с прилавка, закрыл чуланчик, а затем, выбравшись на улицу, заложил поперек двери широкую железную пластину, запихнул ее конец в толстый пробой, и запер на три оборота большой висячий замок – надежно, даже на вид, чтобы никакой лихой человек не позарился и уж тем более не взломал.
Пристроив тяжелый ключ в карман, Алпатов неторопливо, как он всегда и все делал, огляделся. Народу стало поменьше, горластые парни, торговавшие игрушками, исчезли, видно, все распродали, и без их зазывных голосов было непривычно тихо. «Вот ведь как получается, поорали-то всего-ничего, меньше недели, а уже привычно стало, теперь нету их, и как будто петухи не кукарекают… Эх, человек, человек, ко всему-то он привыкает!»
Хотя, если сказать честно, сам Алпатов к сегодняшнему своему положению привыкнуть никак не мог. Не покидало его ощущение, что живет он в последнее время с ожиданием, что его вот-вот ударят сзади по голове. С этим ощущением вставал по утрам, проживал день, и даже во сне оно его не покидало – словно под невидимым топором пребывал. И ничего поделать не мог, будто руки связаны. А когда подумал, что в своем родном дому придется ему снова увидеть Филиппа Травкина и его волчью улыбку – стало совсем невесело, и он даже шаги замедлил, словно желал оттянуть время.
Но первым, кого увидел он, подойдя к дому, был не Филипп Травкин, а совсем иной человек, которого он забоялся намного больше, чем бывшего приказчика. На козлах легкой кошевки, нетерпеливо перебирая вожжи, сидел естифеевский работник Анисим и сторожил его еще издали цепким охотничьим взглядом – от такого не убежишь и не скроешься. Алпатов от неожиданности даже остановился.
– Тихо нынче ходить стал, Арсений Кондратьич, – не поздоровавшись, укорил его Анисим, – я уже и возле лавки побывать успел, гляжу – закрыта. Сюда приехал – тебя и здесь нет. Сную, как челнок. Полезай быстренько – хозяин велел в сей момент доставить.
Ноги у Алпатова налились тяжестью. Понимал, что не убежать, понимал и другое – ничего хорошего от Естифеева ждать ему не следует. И обреченно полез в коляску, задышал тяжело и надсадно, будто забирался на высокую гору. Анисим, не дожидаясь, когда он усядется, понужнул лошадь, и Алпатов плюхнулся на сиденье. Раскачивался на быстром ходу из стороны в сторону, поглядывал на широкую спину Анисима и тоскливо тянул одну-единственную мысль, которая билась в голове словно живчик: и за какие грехи жизнь так наказывает?!
Вот и огромный дом Естифеева. Широкие ворота наглухо закрыты. Но как только коляска к ним подкатила, они сразу же распахнулись на обе половины, и увиделось, что на крыльце, на верхней ступеньке, стоит хозяин, и смотрит острыми глазками на лопоухого щенка, который переваливается на травке с боку на бок, показывая розовое брюшко. Алпатов вылез из коляски, подошел на негнущихся ногах к крыльцу, поздоровался. Ответа не услышал, потому что хозяин продолжал смотреть на щенка, а гостя своего словно и не видел.
Ничего хорошего такой прием не обещал. Алпатов топтался, переступая с ноги на ногу, задирал вверх голову, будто хотел сообщить, что вот я, здесь, прибыл, как велено было, но на него даже и взгляда не кинули. Наконец, Естифеев пошевелился, развернулся, направляясь в дом, и рукой слегка махнул, давая знак – ступай за мной.
Алпатов пошел.
В маленькой комнатке, где стояли лишь один стол и стул, Естифеев, не присаживаясь, наконец-то заговорил:
– Чего же ты, дружок, про гостя своего не рассказываешь? Кто таков, откуда явился, как на житье у тебя в дому устроился? За плату или так – по гостеприимству?
Маленькие глазки будто насквозь просверливали. И Алпатов, всегда боявшийся их, всегда вздрагивавший, когда они сверлили его, не смог и в этот раз перебороть нутряного страха, пересекавшего ему дыхание – раскололся словно перезревший и тонкокорый арбуз, до самого нутра. Все выложил как на духу. Естифеев выслушал его молча, не прервав ни одним словом, и также молча вышел из комнатки, плотно прикрыв за собой тяжелую дверь. И уже из-за двери донесся до Алпатова железный звяк запираемого засова и спокойный голос:
– Ты посиди пока тут, чтобы под ногами не путаться. Только кричать не вздумай – все равно никто не услышит.
Крепкие, степенные шаги медленно удалились, стихли. Алпатов обессилено присел на стул и слег на столешнице, будто ему переломили поясницу. Дожился… Как в тюрьму посадили. И пожаловаться некому.
11
Это был последний концерт Арины Бурановой в городском театре Иргита. Публики набилось под самую завязку. Со сцены несравненную, бесконечно вызывая на «бис», не отпускали до тех пор, пока она не взмолилась:
– Родненькие, простите меня, все спела…
Поклонилась низко и торопливо ушла, потому что боялась – не упасть бы, прямо вот здесь, на сцене. Силы ее оставили едва лишь она оказалась в проходе, где и рухнула со счастливым всхлипом прямо в крепкие руки Ласточки, которая бережно обняла ее и выговорила:
– Да разве так можно?! Им дай волю, они с утра до ночи петь заставят! Как с ума рехнулись, стены раскатают… Пошли, пошли…
И повела ее, осторожно поддерживая, по узкому проходу. Следом, также безмерно уставшие, шли Благинин с Суховым и в один голос просили Ласточку, чтобы она срочно сделала им чайку.
– Обождите, не помрете, – слышалось им в ответ, – видите, Арине Васильевне совсем худо, надо с ней сначала отводиться…
Отводилась. Скоро уже, умывшись и переодевшись, Арина пила чай вместе со своими музыкантами, смеялась тихим, обессиленным голосом, вспоминая прошедший концерт, который закончился таким громадным успехом. Не удержалась и попеняла неразлучным дружкам, что те под занавес стали сильно фальшивить, но Благинин сразу же и оправдался:
– Это не беда, что сфальшивили, вот если бы у нас гитары из рук выпали, пальцы-то деревянные стали… И что за привычка, Арина Васильевна, сколько публика ни орет «бис» – поете…
Так и надорваться можно! Когда-нибудь непременно надорветесь…
– Не надорвусь, Благинин, как в деревне говорят, я жилистая. Ой, а легко-то как! Бывает же так легко! А где наш Яков Сергеевич потерялся? Почему не скажет нам благодарных слов? Ласточка, где он?
– Да вот здесь был. Его Иван Михайлович отозвал, для разговора.
Арина насторожилась. Отодвинула от себя чашку с недопитым чаем, замолчала. На двух последних концертах Петров-Мясоедов неизменно сидел в первом ряду, не хлопал, как другие, не бросал на сцену цветы, был спокоен и невозмутим, а после концертов ни разу не подошел, не появился в гостинице, словно напрочь забыл о своем обещании разобраться с бумагами, которые передала ему Арина; казалось, что стоит Иван Михайлович далеко в стороне и оттуда, издали, наблюдает за ней, думая о чем-то своем, затаенном.
О чем?
Арина не знала ответа, и это тревожило ее все сильнее. Она даже начинала сердиться. Разве это так трудно – подойти и сказать что-то определенное: дан бумагам ход или нет? Но сердитость ее была связана не только с бумагами. Не признаваясь самой себе, Арина очень желала, чтобы Иван Михайлович был рядом. Сильная, тяжелая ладонь, которая, успокаивая, с материнской нежностью гладила ее по голове возле горы Пушистой, при одном лишь воспоминании поселяла в душе умиротворенность и спокойствие – такого чувства Арина давным-давно не испытывала. Сейчас, услышав от Ласточки, что Иван Михайлович здесь и разговаривает с Черногориным, она вдруг поймала себя на очень простой и ясной мысли: ей захотелось, чтобы он вошел в гримерную, прямо в сию минуту, не позже.
И Петров-Мясоедов вошел. Высокий, широкоплечий, спокойный. Приветливо всем улыбнулся, здороваясь, и склонился над Ариной, целуя ей руку. В проеме двери, прислонившись плечом к косяку, стоял Черногорин, смотрел невесело на все происходящее, и вид у него был слегка растерянным.
– Хотел поблагодарить вас, Арина Васильевна, за доставленное удовольствие, – заговорил Петров-Мясоедов, выпрямляясь во весь свой богатырский рост, – впрочем, это даже не удовольствие, а щедрый подарок царицы…
– Ива-а-н Михайлович, – перебила его Арина, – я и не подозревала, что вы обладаете таким красноречием, еще и льстите! Ну, какая же я царица?! Как про меня в газетке написали, я только баба от сохи. Мне ли с высокими чинами ровняться!
– Царица, – твердо, будто точку поставил, убежденно выговорил Петров-Мясоедов, а затем, приложив широкую ладонь к груди, извинительно попросил: – Я прошу прощения, уважаемые, но мне бы хотелось с Ариной Васильевной наедине переговорить. Это совсем немного времени займет и надеюсь, что ваших планов не нарушит.
Черногорин кивнул, давая знак Сухову, Благинину, Ласточке, и те, послушно выполняя его безмолвное приказание, быстренько, гуськом, друг за другом, вышли из гримерной. Последним вышагнул за порог Черногорин, успев еще бросить на Арину взгляд, в котором тоже сквозила непонятная растерянность.
– Что-то Яков Сергеевич сегодня не в своей тарелке… Вы не знаете, Иван Михайлович, по какой причине? Вы же разговаривали с ним? – Арина пытливо смотрела на Петрова-Мясоедова, а тот, нисколько не смущаясь под ее взглядом, согласно кивнул:
– Разговаривал.
– И о чем же вы беседовали?
– Об этом чуть позже, Арина Васильевна. А теперь я хотел бы извиниться, что запоздал с выполнением обещания, которое вам давал – время потребовалось, чтобы разобраться.
– И как – разобрались?
– Разобрался. Багаев и Свидерский отправлены в Петербург вместе с бумагами якобы по служебной надобности. Обратно они вернутся уже с комиссией. Думаю, что вашему обидчику крупно разориться придется, впрочем, это дело времени, не будем вперед забегать. Таким образом, я свое обещание выполнил. Вы спрашивали, о чем я разговаривал с вашим антрепренером? Отвечаю. Я задал ему всего лишь один вопрос – свободно ли ваше сердце? И получил утвердительный ответ – да, свободно. Вы не замужем, не связаны никакими отношениями. И это обстоятельство меня чрезвычайно обрадовало. Я вас очень люблю, Арина Васильевна, вот уже два года думаю только о вас, и очень хочу, чтобы вы стали моей женой. Прошу вашей руки…
И огромный, величественный, как статуя, Петров-Мясоедов легко опустился на колено и склонил красивую седую голову.
Арина замерла.
Ей много раз объяснялись в любви, добивались ее любви, но еще никто, ни разу не просил ее руки. Растерялась, не зная, что ответить, и, растерявшись, – заплакала… Слова Петрова-Мясоедова, сказанные хоть и с волнением, но негромко и твердо, как и всегда он говорил, были столь неожиданны, будто в настежь распахнутые окна гримерной громыхнула внезапная гроза, от которой, без всяких раздумий, хотелось в страхе пригнуть голову. Прежде всего, от внезапности.
Арина голову не пригнула, она расплакалась, закрыв лицо руками. И не увидела сначала, а только почувствовала, как широкая сильная ладонь пригладила ей волосы и замерла, успокаивая, утешая и обещая защиту от любой напасти. Она перестала плакать и сказала вздрагивающим после слез голосом:
– Но мы же совсем не знаем друг друга, Иван Михайлович, мы с вами всего лишь несколько раз виделись…
– Узнаем. У нас впереди много времени. Я уже все продумал. Как мне сказал ваш антрепренер, через несколько дней вы возвращаетесь в Москву, а я уже завтра должен следовать дальше на восток – служба. Надеюсь, что через месяц-полтора, когда вернусь, смогу получить отпуск. И тогда приеду к вам, туда, где вы будете. За ответом приеду. Я не тороплю вас, Арина Васильевна, я убежден, что торопиться нам некуда, жизнь у нас впереди будет долгая и счастливая.
Петров-Мясоедов убрал ладонь с головы Арины, наклонился и поцеловал ее в волосы, осторожно, чутко, как целуют спящих детей, чтобы они нечаянно не проснулись.
12
На следующий день Петров-Мясоедов уехал, и Арина, проводив его на станции, возвращалась вместе с Ласточкой в Иргит. Стоял полдень, только что прошел теплый, короткий дождь, и солнце, выскочив из-за нечаянно наплывшей на него тучки, светило ярко и весело. Лиходей, получив строгое приказание, тройку свою в бешеном беге не разгонял, не вскрикивал и не свистел, ехал степенно и важно, будто вез стеклянную посуду. Пыль, прибитая дождиком, из-под колес не поднималась, дышалось на полную грудь, и на душе царила такая благость, такой сладкий покой охватывал, что Арина старалась даже не шевелиться, боялась, чтобы резким движением не потревожить эти чувства, столь для нее непривычные. «Может, за ухо себя ущипнуть, может, чудится, – думала она, – вот проснусь, а вместо тройки, как в сказке, тыква гнилая… Да что же я – все о печальном! Радуйся, голубушка, радуйся, сказал же Иван Михайлович, что жизнь у нас длинная будет и счастливая… Неужели будет? Да будет, Аринушка, будет, ты только сама поверь и все будет. Все!»
Она склонила голову на широкое плечо Ласточки и тихонько, едва слышно, запела, без слов, и даже не заметила, когда уснула – безмятежно уснула, крепко, как уже давным-давно не спала.
А пробудилась только в Иргите, когда уже подъезжали к «Коммерческой», где на крыльце, поджидая их, степенно прохаживался Черногорин, помахивая легкой тросточкой, которую купил утром в пассаже и с которой, похоже, еще не наигрался. Увидев тройку Лиходея, он быстро и ловко сбежал по ступенькам и замер, уткнув тросточку в булыжник, словно хотел упереться на нее, чтобы не упасть. Вид его, перегнувшегося и опирающегося на тросточку, был столь потешен, что Арина рассмеялась, а Ласточка, прикрыв рот широким рукавом кофты, отвернулась.
– И чем же я вас так рассмешил, милые дамы? – Не разгибаясь, вкрадчивым голосом поинтересовался Черногорин. – Может быть, тем, что беспокоюсь о вас и бегаю по крыльцу в ожидании словно ретивый любовник? Хороши, очень хороши, даже милы, я бы сказал, мои очаровательные дурочки! А пораньше приехать не могли?! Не могли, спрашиваю?! Где вас черти таскают?!
– Яков Сергеевич, дождик мы пережидали, – миролюбиво ответила ему Арина, – просто дождик пережидали, и никаких неприятностей за дорогу не случилось. А что задержались маленько – прости уж нас, грешных…
Миролюбивый и даже слегка покаянный тон голоса Арины обезоружил сердитого Черногорина, и он замолчал. Разогнулся, ловко взмахнул тросточкой, крутнул ее, как заправский франт, и первым, не оглядываясь, пошел в гостиницу, но, открыв дверь, сделал вид, что запоздало вспомнил о дамах, и пропустил их вперед. Впрочем, сердитый пыл его на этот раз развеялся быстро, и в номере у Арины, когда они уже остались вдвоем, он заговорил спокойно и негромко:
– Как я понимаю, объяснение состоялось, и ответ ты дала. Когда будет свадьба?
– Яков Сергеевич, родненький, ответа я никакого не дала, и сроков свадьбы пока не назначено. Но скажу тебе честно – похоже, я влюбилась, и крепко… Ты знаешь, ты все знаешь, Яков, ты же умный человек, и поймешь… Я, как будто ребенок, под защитой, нет, пожалуй, неверно говорю…
– Не надо, Арина, не надо, ничего не говори. Главное, чтобы тебе было хорошо, а все остальное не имеет абсолютно никакого значения. Лишь бы тебе было хорошо. Тогда и мне будет радостно. Хоть я антрепренер и шулер, как утверждает несравненная Арина Буранова, но у меня тоже душа есть. Живая, между прочим, душа и очень даже нежная…
– Ладно тебе, Яков, не насмешничай…
– Полностью с тобой согласен. Давай я Ласточку позову, и мы чайку попьем, по-домашнему. Хорошего чайку!
Чай пили втроем, потому что Благинин с Суховым отказались. Они, оказывается, все еще спали, и подниматься, ленивые, не пожелали, даже ради чая.
– И как у них бока не отвалятся, – удивлялась Ласточка, – со вчерашнего вечера дрыхнут! Еще и шумят, что я их разбудила.
– Пусть спят, – милостиво разрешил Черногорин, – сон – это главное лекарство от всех болезней. Не зря же написал поэт Лермонтов – я б желал забыться и заснуть… Как там дальше? Я позабыл…
Но вспомнить, какие еще строки поэт Лермонтов написал в своем стихотворении, Яков Сергеевич не успел – в дверь негромко, но настойчиво постучали.
– Кого опять нелегкая принесла?! – возмутилась Ласточка. – Даже чаю хлебнуть не дадут, тащатся и тащатся, будто здесь медом намазано!
Притащился, как оказалось, Филипп Травкин со странной поклажей – через плечо у него перекинут был большой холщовый узел. Он легко его сбросил на пол, и узел упал почти беззвучно.
– Здравствуйте всем! Извиняйте, что без приглашения, так получается, что дело гонит неотложное, – Филипп весело огляделся и попросил: – Будьте ласковы, чайку плесните, у меня все горло пересохло, пока до гостиницы с этим грузом добрался. Весом не тяжелый, а тащить неудобно…
– И какое ты богатство в этом мешке несешь? – со смехом спросила его Арина – очень уж не подходил несуразный холщовый узел к франтовато одетому Филиппу Травкину.
– Да я и не знаю толком, какое там богатство, не заглядывал. Похоже, что тряпки какие-то… У Алпатова на постое мужик стоял, портной или скорняк, толком даже не знаю, и пришлось этому мужику по срочной надобности домой в деревню отъехать, а узел позабыли в суматохе… Вот я и прихватил, чтобы не потерялся. Глянем сейчас…
Филипп быстро и сноровисто распутал завязки на холщовом узле, распахнул его и вытащил аккуратно перемотанные чистыми тряпочками ослепительно белые кружева – даже в ярко освещенном номере, на свету, они поражали чистотой и нежностью, как первый и только что выпавший снег. А неповторимая вязь витиеватых узоров просто-напросто завораживала глаз. Арина выпорхнула из-за стола, выхватила кружева из рук Филиппа и кинулась к зеркалу. Прикладывала их себе на грудь, на плечи и лицо ее, обрамленное чистым и несказанно белым светом, словно озарялось.
– Филя, я их все себе заберу. Как хозяину деньги отдать? Подожди, подожди, на постое, говоришь, у Алпатова? А у него жена… глаз еще…
– Она самая, с бельмом. И трое девок у них. А как деньги отдать? Вот сейчас чайку попью и расскажу, как деньги отдать…
Пока Филипп пил чай, Арина все примеряла кружева, сначала на себя, а затем на Ласточку, накрывая ее широкие и могучие плечи кусками белого света. Ласточка только шумно, по-коровьи вздыхала, не в силах выразить свой восторг словами. Один лишь Черногорин на кружева даже не глянул, он смотрел на Филиппа, торопливо пившего чай, и чем дольше смотрел, тем тревожней становилось его лицо, он, видимо, сразу догадался, что неожиданный гость появился здесь совсем не для того, чтобы почаевничать и показать кружева. Совсем иная причина привела его в гостиничный номер.
Какая?
Черногорин терпеливо ждал. А Филипп, словно не замечая его вопросительного взгляда, хлебал чай. И продолжалось это до тех пор, пока Черногорин не отодвинул от него чашку:
– Передохни маленько. Говори…
– Умный вы все-таки человек, Яков Сергеевич, я и в прошлый раз говорил, что на аршин под землю видите. Ладно, в кошки-мышки играть не буду. Вы только не пугайтесь, мне главное, чтобы вы не напугались… Алпатов куда-то исчез. Как сквозь землю провалился.
– Это, который у Естифеева в пристяжных? – уточнил Черногорин.
– Он самый. Исчез бесследно, старуха ревет благим матом, ничего не знает. А я тихонько поспрашивал у соседей, мне и сказали – видели, как подъезжал к алпатовскому дому Анисим, работник естифеевский, и будто бы посадил он Алпатова в свою коляску и увез. Я говорю старухе – иди к Естифееву, спрашивай. Пошла. Вернулась ни с чем. Не видел я, сказал Семен Александрович, твоего мужа, бабка, и ступай ты отсюда с миром. И выпроводил.
– И что следует? – спросил Черногорин.
– А следует, Яков Сергеевич, простая штука, даже голову ломать не требуется. Почуял Естифеев, что жареным запахло, и бедного Алпатова где-то спрятал, чтобы тот случайно не проговорился, когда его спрашивать станут о темных делишках. И вам бы не мешало отъехать куда-нибудь на время.
– А нас о чем спрашивать будут?
