Бабочка и василиск Буркин Юлий
Есть и телефон. Который вдруг зазвонил. Майя вздрогнула и, схватив трубку, прижала ее к уху: «Алло, алло!» Наверное, кто-то звонит прежним хозяевам, решила она. В трубке молчали. Вдруг ей стало страшно в этом большом, пустом и таком еще чужом доме.
А в трубке молчали. Но она все не возвращала ее на аппарат, продолжая прислушиваться к чему-то. И тут она услышала: очень тихий и очень низкий, на пределе восприятия, рокот. Или ей показалось? Что на том конце провода из этого почти несуществующего рокота сложилось слово «ПРОСТИ».
… Ирину уже несколько раз посещали сотрудники милиции. Ведь он буквально пропал без вести. Как ни велика ее обида, все-таки он не был чужим ей человеком, и когда он исчез почти сразу после операции (о каждом его шаге после ухода из дома она знала получше его самого) в милицию она заявила сама. А потом стали приходить эти странные письма ниоткуда (слава богу, жив), которые Виталька складывал в свой ящик с игрушками, бережно хранил, а иногда просил Ирину перечитывать их вслух — то одно, то другое.
Она соглашалась неохотно, сознавая, что в письмах этих нет ни слова правды. Но все-таки читала. И для Витальки айсберги и эскимосы, китовые фонтаны и белые медведи стали буквально второй жизнью, возможно даже более реальной, чем та, которая видна окружающим.
… После обработки троицей рецидивистов в следственном изоляторе, Грибов безропотно подписал признание, которое выложил перед ним абсолютно уверенный в своей правоте (ведь взят арестованный был с поличным) следователь. Суд был показательным, выездным в аудитории главного корпуса медицинского института, переполненной врачами города, преподавателями и студентами. Выступали его сослуживцы и коллеги, говорили о том, что он — научное светило, что он — честнейший человек… Но улики были неопровержимы, а его чистосердечное признание красовалось на столе судьи. К тому же кому-то из местных властителей показалось, что «Дело Грибова» — отличная возможность приструнить зарвавшихся коррумпированных медиков…
Единственное, омрачившее плавный ход судебного процесса, событие: в зале, в момент зачтения приговора, объявился огромный черный пес, пробежал между рядами зрителей к кафедре, остановился, повернулся мордой ко всем и взвыл так тоскливо, так жутко и отчаянно, что похолодели сердца и у судейских, и у присяжных, и у остальных присутствующих. Прокурор поперхнулся и смолк на полуслове. Все замерло. А пес выл и выл, нагоняя на человеков смертную печаль.
Два молодцеватых служителя Фемиды, опасливо (вон, зубищи-то какие) приблизившись, вытолкали псину за дверь, развернулись, но, прежде чем успели войти обратно, услышали за спиной хриплый злой окрик: «Пидоры ментовские!» Они разом оглянулись, наслаждаясь предвкушением расправы над хулителем чести представителей власти, но никого, кроме пресловутой собаки, развалившейся на тротуаре, не увидели. Обескураженные, вернулись они к скамье подсудимых, и каждый из них решил, что оскорбительные словечки послышались только ему, а уточнять у другого каждый из них постеснялся.
И суд, успешно продолжившись, успешно завершился. Хотя и мелькнуло у прокурора впервые в жизни: «А не слишком ли мы строго?» И долго еще — у кого несколько часов, а у кого и несколько недель — держалось у всех, кто присутствовал в этом зале, странное, ничем, казалось бы, не обоснованное, ноющее чувство потери.
XIII
В который уже раз за последнее время василиск с легким забытым трепетом в груди, покоящей глыбу его каменного сердца, приоткрыл янтарную крышку шкатулки. Бабочка Майя вскочила, протерла глаза и, кокетливо сложив крылья, наклонила головку.
— Доброе утро, моя маленькая повелительница, — стараясь придать своему, обычно такому свирепому, рыку подобие мягкости, произнес василиск.
— Доброе утро, милый, — ответила бабочка и, вспорхнув, чмокнула ящера в один квадратный микрон его носа.
— А у меня для тебя сюрприз, — он отвинтил крышку хрустального флакона и, наклонив его, чуть-чуть прыснул на дно шкатулки.
— Ты что, с ума сошел! — топнув ножкой, закричала притворно возмущенная бабочка. — Ты решил меня утопить?! Здесь хватит нектара, чтобы споить всех бабочек мира! — Но, прильнув на миг к лужице на дне своей роскошной кельи и отпив немного, она сменила гнев на милость и протянула благодарно: — Какая прелесть! С какого это цветка?
— С цветка магнолии, радость моя. Он и не догадывался, что его странный заказ ничуть не удивил его верных рабов — ужей Причерноморья.
— Ой! Я слышала об этом цветке. Его нектар должен быть ужасно хмельным!
— Значит, ты сегодня будешь ужасно пьяная.
— Это плохо?
— Сегодня можно. Ведь сегодня ты здесь последний день. Завтра наступит срок моей ежемесячной прогулки, во время которой я демонстрирую свою мощь, превращая в камни животных и людей. Завтра я вынесу тебя отсюда…
— Я не хочу! — не дослушав его, крикнула бабочка, и слезы брызнули из-под ее шелковых ресниц. — Я хочу остаться с тобой навсегда, мой милый, мой любимый динозавр!
— Я не динозавр, — попытался он усмехнуться, но усмешка не получилась, и он незаметно смахнул с глаз сталактитики, — я — василиск. Мне, может быть, еще труднее расстаться с тобой, чем тебе со мной. Ведь я буду любить тебя вечно — таков срок моей жизни, а ты меня — лишь несколько недель — до своей естественной гибели. И я хочу вернуть тебя в мир как раз для того, чтобы ты успела полюбить кого-нибудь другого. Как ты думаешь, Майя, легко ли мне это?
— Я не смогу полюбить никого другого, — рыдала она.
— Пойми, — пророкотал он как можно ласковее, — срок твоей жизни — десяток недель, это миг по сравнению с моими веками. Ты — искорка, мелькнувшая в вечном мраке моего бытия. Днем раньше ты уйдешь или днем позже — не имеет никакого значения. Но я не прощу себе, если ты исчезнешь бесследно. Ты должна выполнить свое предназначение — оставить потомство. Пойми это, моя маленькая повелительница, пойми и смирись, как смирился я.
Она поникла, штилевыми парусами обвисли ее мокрые от слез крылья. Он, наклонившись, левым кончиком раздвоенного языка осторожно слизнул капельки нектара со дна шкатулки и, подув, осушил его.
— Почему ты все решаешь за меня?
— Я не решаю. Но я очень прошу.
— Ладно, — всхлипнула бабочка (тут только он заметил, что она и впрямь уже осторожно довольно сильно пьяна), — ладно, я подумаю. — И, устроившись удобнее на постеленном им неделю назад клочке бархата, сладко зевнула. Он улыбнулся, тихонько опустил крышку и, зажав драгоценную ношу в левой передней пятерне, на трех лапах тяжело пополз из сокровищницы в тронный зал. Тут-то, на выходе из тоннеля в святая святых подземного мира, и встретили Хозяина его верные слуги и вечные соглядатаи.
— Повелитель, — пискнул Гомик, — мы хотим воспользоваться Правом.
— Так-так-так, — хищно прищурился василиск и, недобро улыбаясь, оглядел столпившихся пресмыкающихся, не пожелавших пресмыкаться на этот раз. Он решил тянуть время и воспользоваться любым удачным поворотом событий. — А помните ли вы, неверные, что ждет вас всех, если вы воспользуетесь Правом напрасно?
— Да, Повелитель, — промурлыкала его юркая фаворитка, ревнивейшая из змей Раав, — мы знаем: если наши подозрения окажутся напрасными, ты сожрешь нас всех. Ни один и не попытается спасти свою жизнь. И ты наберешь себе новых слуг. И все-таки, любезный василиск, мы хотим воспользоваться своим Правом. Если тебе нечего бояться, зачем ты споришь? Или ты жалеешь нас? Тогда мы опять же правы: ты проявляешь презренную доброту.
— Карлик, — повернулся василиск к Марксику, — ты самый мудрый из них. Пойми сам и объясни им: не из страха, потому что мне нечего бояться, и не из жалости, потому что нет ей места во мне, хочу я остановить вас, — он старался говорить как можно убедительнее, — просто оттого, что я привык к вам, я доверяю вам, а главное — мне лень искать новых слуг. Отврати же их от соблазна.
— Повелитель, — рек карлик несколько смущенно, подергивая реденькую бородку, — мы уверены в своей правоте. К тому же страх смерти для нас — ничто в сравнении с позором служить МЯГКОТЕЛОМУ. Подчинись. А после, если так суждено — убей нас.
— Что ж, спрашивайте, — подогнув лапы, он грузно опустился на живот и незаметно спрятал под него шкатулку.
— Ответь, с кем ты разговариваешь, уединяясь, в последние дни?
— А если я отвечу «ни с кем»?
— Мы обыщем хранилища и сами найдем твою собеседницу. А после казним и ее, и тебя, подвергнув прежде жесточайшим и позорным пыткам. Дабы неповадно было существам с горячими сердцами являться в подземное княжество и выведывать его тайны.
— А если я сам отдам ее?
— Ты избавишь себя от пыток.
— А если я скажу: пытайте меня в два и в три раза более жестоко, только выпустите ее в свет, исполнится ли мое желание?
— Частично: мы будем пытать тебя, о Всемогущий, в два и в три раза более жестоко, но ее убьем все равно.
— Что ж, тогда я говорю вам: ищите. — Он положил тяжелую голову на пол и, полуприкрыв глаза, наблюдал, как, почтительно изгибаясь, проползли, под предводительством Марксика и Гомика, мимо него несколько десятков самых родовитых и грозных змей. Вскоре они убедятся в тщетности своих поисков и, подстегиваемые страхом смерти, решатся обыскать и его самого. Выход один.
Он наклонил голову, просунул пасть под живот, крепко сжал шкатулку в зубах и, оттолкнувшись, что есть силы, от земли, кинулся напролом через толпу впереди, ослабленную уходом самых сильных.
Змеи опутывали его с ног до головы, сплетаясь в сети и канаты, пытаясь остановить его во что бы то ни стало. Но он стряхивал и топтал их, метр за метром прорываясь вперед.
Он бежал по гулким туннелям, он шлепал по подземным речкам, он продирался через узкие щели, где потолок, заросший известняком почти сходился с полом. А разная нечисть, вчера еще бывшая его покорным народом, стекалась из боковых закоулков и преследовала его, отставая лишь на несколько шагов.
Оранжево-зеленые памы и узорчатые полозы, гигантские питоны и злобные гадюки-ехидны, сепсы, дипсы и мертвенноглазые эмморисы — ни один из вчерашних рабов не хотел лишиться удовольствия травить вчерашнего господина.
На одном из поворотов путь ему преградил Тифон — чудище с сотней змеиных голов; но по-настоящему он страшен только для земных жителей, для василиска же — не более, чем сотня обыкновенных змей. Мощным ударом когтистой лапы он вмял Тифона в стену пещеры, стена неожиданно обвалилась, и за ней обнаружился ход, идущий круто вверх.
Василиск, растопырив лапы, еле выбрался в ночь из узкой вертикальной норы на лесную поляну и, широко разинув пасть, с клекотанием и храпом пытаясь отдышаться душным предгрозовым воздухом, выронил шкатулку наземь. Та раскрылась и из нее выпорхнула заспанная бабочка. У них была от силы минута.
— Майя, быстрее лети отсюда. Я сумею защитить тебя от погони. Но выполни мои поручения: навести двух человек, которых я когда-то любил и ненавидел. — И он коротко объяснил ей, кого и где она должна найти, что и каким образом внушить. — Прощай же! — закончил он.
— Прощай, — ответила бабочка, сосредоточенно выслушав его, и, поцеловав один квадратный микрон его носа, исчезла во тьме.
Он был благодарен ей за то, что она не затянула сцены, осознав важность его поручений.
Василиск прислушался и уловил зловещий шелест тысяч приближающихся тел. Он знал, как остановить их. Впившись когтями себе в грудь, он рванул что есть силы. Одновременно с тем, как с треском лопнула его шкура, с треском же лопнуло молнией и небо, и хлынул дождь.
Ощерившись от невыносимой боли, василиск вынул из груди окровавленную глыбу своего сердца, успев удивиться, что от нее, такой, казалось бы безжизненной, тянутся, лопаясь, тонкие живые волоски, поднял передними лапами над головой и с размаху до половины вогнал ее в нору. Им не пробиться…
Грянул гром. «Шон!» — взвыл василиск и, перевернувшись на спину, изогнулся в агонии. Угасающий взгляд его, поймав пролетавшую мимо сову, нечаянно превратил ее в камень, и она, двигаясь по энерции, пушечным ядром ударилась о сосну. Посыпались шишки, он вздрогнул в последний раз и затих, прошептав: «Проклятая Арктика…»
Он уже не видел, как на холмике норы, дрожа, огоньком сигареты блеснула алая точка. Она становилась все ярче, дрожала все сильнее и, наконец, сорвавшись, побежала по холму, оставляя за собой огненную надпись:
«Сказано так в книге Владыки сущего: и раз лишь в миллион лун явится тот, кто очистится от скверны, употребив сердце свое на защиту далекого и слабого; и спадет с того шкура василиска мерзкого, и быть ему снова человеком.»
… От грозового грома проснулся Виталька, но проснулся почему-то не с испугом, а с радостным чувством на душе. Проснулся и увидел, что не спит и мама: лежит, улыбаясь в свете ночника, каким-то своим взрослым мыслям.
А на улице встрепенулся ото сна и огромный ньюфаундленд, ночующий сегодня из-за предчувствия дождя, под скамейкой возле ларька приема стеклопосуды. Проснулся и принялся безудержно чесаться. «Неужели блохи? Вот же напасть». Но сколько он не скребся, сколько не покусывал участочки кожи, злобных насекомых не обнаруживалось. Зато шерсть к его неописуемому удивлению, огромными клочьями падала на землю. «Лишай!» — ужаснулся Гендос, но, услышав очередной раскат грома, отчего-то вдруг успокоился и поддался накатившему внезапно щенячьему чувству ожидания чуда.
С тем же, только что не «щенячьим», ощущением проснулась в своей новой квартире и Майя Дашевская. И чудо не заставило себя долго ждать. Внимание ее привлек свет за окном, совершенно невероятный в этот час.
Поднявшись, нагая, босиком, она приблизилась к окну и с высоты своего третьего этажа увидела, что земля внизу усеяна какими-то разноцветными светящимися пятнами. Молнией треснуло небо, эхом пронесся раскат, и хлынул дождь. Майя распахнула окно, вдохнула грозовую свежесть, и брызги с подоконника оросили ее высокую ослепительную грудь. И тут с легким веселым испугом она увидела, что цветные пятна, поднимаясь, стали приближаться к ней. Боже мой, да ведь это цветы! Огромные, с блюдце величиной, бархатистые светящиеся неземные цветы — ярко желтые, рубиновые и лиловые.
Сантиметр за сантиметром подтягивались они к ее окну — невиданный букет на тонюсеньких бледно-зеленых напряженных стебельках. Они тянулись все выше, а стебельки становились все тоньше. Благоухая, цветы, все одновременно, поравнялись с ее окном, и стебельки их стали такими тонкими, что уже не выдерживали веса, надламывались, и прелестные соцветия, вспыхнув радужным фейерверком, разом рухнули вниз. И в этот миг в комнату, спасаясь от дождя, влетела бабочка, совсем не ночная — «Павлиний глаз»; влетела и села на протянутую ладонь.
Майя приблизила ее к глазам и рассмеялась, потому что ей показалось вдруг, что бабочка кокетливо, как светская соперница, поглядывает на нее. И Майя поняла, что еще немного, и она, пожалуй, тронется рассудком. «Ну и пусть, — мелькнула мысль, — ведь это будет счастливое сумасшествие». И тут она осознала то главное, что переполняет ее сейчас — ощущение НЕМИНУЕМОГО СЧАСТЬЯ.
Эпилог
На операционном столе лежал человек. Грибники, отправившиеся на промысел сразу после дождя, лившего всю ночь, нашли его в лесу возле большого серого валуна, поросшего тонкими волосками травы. Человек был гол худ небрит и истерзан; на груди его зияла рана, похожая на разошедшийся хирургический шов. Но самое удивительное было то, что человек этот был ЖИВ.
… Майя, задыхаясь, бежала по коридору больницы, на ходу натягивая белые стерильные нарукавники. Ее разбудил телефонный звонок: «Срочно на операцию!» Она еще не знала, кого увидит на столе. И все же нечто большее, чем служебный долг и клятва Гиппократа, гнало ее вперед.
А над склоненной головой хирурга, спасающего эту странную жизнь, самозабвенно делали НОВЫЕ жизни две невесть откуда взявшиеся тут бабочки «Vanessa io». Они то плакали, то смеялись, то в короткие, но многочисленные миги оргазма, что-то кричали друг другу и людям в белых халатах. Но люди не слышали их.
Королева полтергейста
Маша
1
Ей исполнилось тринадцать лет, когда мать вышла замуж во второй раз. До самой материной свадьбы Маша даже не видела человека, которому предстояло стать ее новым отцом, но намерение матери одобряла (жили они замкнуто, обилием друзей Похвастать не могли, но друг с другом нередко откровенничали, словно ровесницы).
Своего родного отца Маша помнила и любила, но за последние три года встречалась с ним только раз: он поймал ее по дороге из школы, они прокатились по городу на машине его старого приятеля — бородатого и лысого дяди Бори — и втроем посидели в кафе-мороженом.
Прикуривая сигарету от сигареты (хотя курить здесь, конечно же, не разрешалось), отец объяснил, почему не может теперь часто видеться с ней: со своей нынешней семьей он переехал в Петербург, где ему предложили возглавить кафедру античного права и пообещали жилье. Он попытался объяснить ей («ты уже большая и должна меня понять…»), что он не «бросил», не «предал» ее с мамой, а просто полюбил другую женщину и уже не мог без той. А с мамой у них жизнь давно не клеилась.
Маша знала, как трудно пришлось с ней родителям, и считала, что в их неурядицах есть доля и ее вины. И она прямо спросила об этом отца. Тот, усмехнувшись, ответил, что как раз наоборот: именно тогда они жили с матерью душа в душу, когда над жизнью и здоровьем Маши нависала страшная угроза. Ведь Маша при рождении получила серьезную черепно-мозговую травму и около двух минут находилась в состоянии клинической смерти. И чуть не до года два-три раза в неделю с ней случались припадки, внешне напоминавшие эпилептические.
Отец и мать возили ее на физиопроцедуры, делали ей предписанные инъекции, занимались с ней рекомендованной медиками гимнастикой, показывали светилам местной науки и бабкам-знахаркам. И приступы у Маши случались все реже и реже: раз в неделю, раз в месяц, в год… В последний раз это случилось с ней в пять лет, и сейчас еще она смутно помнила нахлынувшее тогда ощущение: пространство вокруг становится вязким, липким, как мед, а откуда-то изнутри монотонный голос начинает все громче и громче бормотать неизвестные, но страшные слова… Еще через два года врачи объявили, что недуг, по-видимому, побежден окончательно. Но вместе с ним кануло в бездну и все лучшее, что было когда-то между матерью и отцом.
Все это он рассказывал ей так, словно беседовал с совсем уже взрослым человеком. А прощаясь, попросил не говорить об их встрече дома: ведь мама до сих пор не простила его, да и, пожалуй, вряд ли когда-нибудь простит. Чего доброго, она рассердится и на Машу.
Дочь не осуждала его, но чувствовала все же, что, как бы ни мучило его сейчас сознание вины, он гораздо счастливее мамы. Поэтому-то, когда та, изо всех сил делая вид, что для нее это вовсе ничего не значит, как бы между прочим бросила, что некий замдиректора Степан Рудольфович к ней, кажется, неравнодушен. Маша с ходу заявила: «А ты выходи за него замуж», чем повергла мать в неописуемое смущение и оторопь.
Когда дар речи к матери вернулся, она устроила дочери средних размеров нагоняй за невыдержанность, однако устами младенца глаголет истина; не прошло и полугода, как носатый и краснолицый Степан Рудольфович возник на пороге их квартиры с белым свадебным цветочком в петлице.
В первый момент отчим Маше сильно не понравился. Ей даже казалось, что от него исходит густой запах вареного мяса. Причем чувствовала она этот «запах» не носом, а всем существом.
Но уже через месяц под воздействием его подчеркнутой вежливости, а в особенности благодаря недешевым подаркам инстинктивная неприязнь Маши к отчиму почти полностью растаяла, и она изредка уже могла заставить себя выдавить обращение «папа Степа».
Что изменилось в ее жизни? Изменения по ее собственной классификации были и хорошие и плохие.
Хорошие. У нее появились красивые новые тряпки, роликовые коньки, на которых она теперь по вечерам училась ездить, наконец — карманные деньги (не только, как раньше, на школьные обеды). Она увереннее стала себя чувствовать в классе и иногда во всеуслышание, но не без внутреннего содрогания, заявляла: «Вчера мы с ОТЦОМ ходили…» А главное — у нее появился избыток свободы; мать теперь не столь ревностно следила, куда она идет и когда возвращается, и, казалось, даже рада была, когда ее долго не было дома, то есть когда они с мужем могли побыть одни в своей тонкостенной квартирке.
Плохие изменения. Откровенные разговоры с мамой прекратились полностью. Теперь приходилось дома, где она привыкла вести себя как заблагорассудится, постоянно помнить о присутствии чужого человека, следить за речью и поступками (не расхаживать по квартире полуодетой, не вламываться без стука в мамину спальню и так далее).
И самое неприятное. Отныне она вынуждена была раз в неделю (в пятницу вечером) выслушивать долгие и нудные нравоучительные проповеди, до коих Степан Рудольфович после принятия нескольких бутылок пива был изрядный охотник.
Она не знала только, к какой категории — хороших или плохих изменений — отнести то, что сопровождало эти нотации. В пятницу после работы отчим, нетвердо держась на ногах, вваливался в квартиру, отдавал пальто и шапку подоспевшей жене, проходил в комнату, падал в кресло перед выключенным телевизором и неизменно требовательно звал: «Дочка!..» Маша старалась дотянуть до этого момента и не лечь спать, а значит — быть нормально одетой. Но случалось, что уже нельзя было не лечь в постель (а по молчаливому согласию между ней и матерью все шло так, словно обе они не ведали, что сейчас произойдет), и тогда она выходила в рубашке.
В любом случае он сгребал ее в охапку, затаскивал на колени и начинал монотонно объяснять ей, почему учиться следует обязательно хорошо или почему нужно слушаться маму и всемерно заботиться о ее здоровье. И потные ладони его при этом ползали по всему ее телу, невзначай заползая порой черт знает куда; и речь его при этом становилась особенно бессвязной и прерывистой, а и без того багровое лицо его делалось еще темнее.
Маша совсем не помнила отцовскую ласку, и она гнала от себя мысль, что все это не совсем естественно, обвиняя себя в излишней подозрительности и даже испорченности: ведь, наверное, все отцы так ведут себя с дочерьми. Гладит же она котенка и не задумывается, где можно, а где нельзя. Да и если это было бы чем-то плохим, мама, наверное, не потакала бы своему мужу. А она в такие минуты всегда уходила на кухню. И все-таки что-то тут было не так: Маша чувствовала это уже потому, как нервно и звонко гремит за стеной перемываемая матерью посуда.
Но однажды, в отсутствие мужа, мать в редком ныне порыве искренности, смущаясь, как первоклашка, поделилась с Машей новостью, которая заставила ее целые сутки вспоминать отчима только с благодарностью. Новость заключалась в том, что скоро у Маши появится маленький братик или сестренка.
Она умела сдерживать свои чувства и, чтобы не обидеть мать, а еще более оттого, что не знала, как в этом случае нужно себя вести, сделала вид, что, кроме легкой радости, известие это не вызвало в ее душе никакого отклика. На самом же деле она была потрясена. Она, конечно, давно уже знала, что в создании ребенка участвуют и женщина и мужчина, но единственный из данного посыла вывод, который она делала применительно к своей семье, это то, что с момента развода родителей ей нечего и надеяться заполучить сестренку или братишку. Она свыклась с этой мыслью, и сейчас ей как-то не приходило в голову, что повторное замужество матери что-то в таком раскладе вещей меняет.
В тот же день, улучив момент, она выскользнула из квартиры и, подгоняемая радостным возбуждением, помчалась в соседний подъезд — поделиться умопомрачительной новостью с лучшей подругой Алкой.
Весь вечер они наперебой болтали о предстоящем событии. Они перебирали в уме пеленки и распашонки, которые необходимо немедленно приобрести. Представляли, как по очереди будут гулять с лялькой в коляске, а проходящие мальчики будут думать, что перед ними — юные мамы, и от удивления по уши в них влюбляться. (Правда, у Алки шансов сойти за мамашу было маловато: тоненькие ручки, тоненькие ножки, плоская грудь и веснушчатое мальчишеское лицо. Зато Маша в свои неполные четырнадцать физически была развита очень неплохо и выглядела на все семнадцать, а то и восемнадцать. Но Маша великодушно поддерживала и Алкины честолюбивые мечты.) Они перелистали от корки до корки «Словарь имен» и после долгих споров и пререканий твердо решили, что ребенка, если это будет девочка, следует назвать или Кристиной, или Моникой, мальчика же — непременно Арнольдом. Хотя и возникали сомнения, захочет ли мама называть новорожденного столь диковинно.
Домой Маша вернулась в состоянии легкой эйфории. Она так глубоко погрузилась в свои розовые мечты, что не заметила необычную натянутую молчаливость, за ужином царящую между мамой и отчимом.
Сон никак не шел к ней, но когда минут через сорок после того, как она легла, в комнату заглянула мать, она сделала вид, что спит, и та, постояв немного возле ее кровати, погасила свет.
Маша всегда засыпала с зажженным светом, а просыпалась с погашенным; она знала, что каждую ночь мать заглядывает к ней, чтобы погасить его, но бодрствовала она в этот момент впервые. И впервые она поняла истинную причину этих ночных визитов: мать просто проверяет, спит ли она, чтобы вести себя в соседней комнате не стесняясь. Сразу после ее ухода за стенкой раздались ее и отчима громкие голоса. Звукоизоляция в квартире отсутствовала напрочь, и родители, по-видимому, позволяли себе жить своей тайной взрослой жизнью только после того, как удостоверялись, что Маша их уже не услышит.
Сопоставив эту догадку с сегодняшним признанием матери, Маша, затаив дыхание, прислушалась к тому, что происходит за стенкой, надеясь уловить что-нибудь интимное. Но то, что она услышала, вызвало лишь разочарование и негодование, хотя поняла она и не все.
— Но, Степа, — говорила мать со слезами в голосе, — я ведь уже не девочка, мне уже тридцать семь, и больше ЭТОГО уже может не случиться. А я так хочу еще хотя бы раз побыть молодой мамой.
Голос отчима гневно вещал:
— Да отдаешь ли ты себе отчет в том, что собираешься совершить?! Она, видите ли, хочет побыть «молодой мамой»! Если бы ты думала не только о себе, а о нас обоих, ты бы понимала, что этого сейчас нельзя ни в коем случае! Мы перебиваемся с копейки на копейку, у нас нет ни минуты свободного времени…
— Я как раз и думаю о нас обоих: если у нас будет общий ребенок, мы станем ближе…
— Общий ребенок! Выходит, ты сомневаешься в том, что я считаю Машеньку родной, да? Ну конечно, разве я, такой эгоист, такой черствый и бессердечный человек, могу считать своим ребенком твою дочь?.. А я, между прочим, очень даже привязался к ней!..
— Это-то я хорошо заметила, — отозвалась та.
— На что ты намекаешь таким ехидным тоном?! — вознагодовал Степан Рудольфович. — Ах, понятно… Ну конечно, мои чувства могут быть только самыми низкими, ведь это МОИ чувства!
— Ну прости меня… Это я от обиды, не подумав. Но что же мне делать? Что ты предлагаешь?
Отчим что-то коротко буркнул, после чего мать долго молчала, а затем Маша услышала ее сначала тихий, а потом перешедший в громкие рыдания плач. Наконец мать смогла говорить:
— Может ведь случиться, что после этого я уже не смогу иметь детей… Степушка, ну пожалуйста, только не это.
— Так нечестно, Галя, — напирал отчим. — Ты прекрасно знаешь, что это единственный выход, но вынуждаешь сказать об этом именно меня, а потом плачешь и выставляешь меня каким-то извергом. Я ведь просто хочу, чтобы всем нам было хорошо… Давай повременим еще хотя бы год. Ну скажи, например, как мы втиснемся здесь вчетвером?..
Слова и слезы текли рекой, и Маша, уже не прислушиваясь, плакала тоже, уткнувшись носом в подушку. Она не знала, чем кончится разговор, но чувствовала, что отчим, как всегда, одержит верх. И не будет у нее ни братика, ни сестренки. И она возненавидела отчима — за миг до того, как окончательно погрузиться в сон.
2
Но звонким весенним утром все кажется уже далеко не таким мрачным. Хоть в школе Маша и довольно грубо оборвала начатый было Алкой разговор на вчерашнюю тему, хоть она и переставала порой слышать, что говорят учителя, полностью отключаясь от окружающей действительности и уходя в свои невеселые мысли, все же большую часть времени она была оживленной и смешливой, как всегда. А когда на последней перемене она заметила, каким взглядом смотрит на нее давняя ее симпатия Леша Кислицин — атлетически сложенный темноглазый мальчик из одиннадцатого класса, настроение ее окончательно установилось, и казалось, ничто уже не может его испортить.
Но выяснилось — нет ничего проще. Для того, чтобы ее настроение вновь было сведено на нет, ей достаточно было, придя домой, взглянуть на припухшие от слез мамины глаза. Все время пытаясь отвести их в сторону, мама сказала:
— Дочка, завтра меня не будет дома. В субботу и в воскресенье — тоже. Я буду в больнице.
— Ты заболела? — спросила Маша с вызовом, проверяя, хватит ли у матери духу не соврать ей.
— Нет… то есть да. Поживите эти три дня без меня. В холодильнике две пачки пельменей, сметана и молоко. Если понадобятся деньги, возьми у папы Степы. И слушайся его. Если зайдет тетя Зина…
Не дослушав, Маша отвернулась, закусив, чтобы не расплакаться, губы, прошла в свою комнату и заперлась. Там, не раздеваясь, она плюхнулась на кровать и долго провалялась так без движения, но и без слез, пока не уснула, сама того не заметив.
Она проснулась под утро, стянула с себя одежду и, с блаженством ощущая прикосновение свежего белья к голой коже, вползла в прохладную постель. Но глаз уже больше не сомкнула, а лежала и думала, наблюдая в то же время, как в комнате становится все светлее.
Она думала о своей жизни, об отце, о том, как было бы хорошо, если бы тот никуда не уходил. Уж он-то не заставлял бы маму идти делать аборт. Она даже вздрогнула, произнеся про себя это слово. Она и не помнила, откуда знает его. Потом она подумала о Леше Кислицине, подумала, как бы вел себя он, если бы она сказала ему, что ждет ребенка. Уж, наверное, не так, как отчим. Ведь Леша хоть и культурист, но совсем не тупой, как другие «качки»; наоборот — и учится нормально, и на гитаре играет. И уж конечно, если полюбит ее, то ребенку будет только рад.
Тут она подумала, что скорее всего это не совсем нормальные мысли для тринадцатилетней девочки. Почти четырнадцатилетней, поправила она себя, слегка сама с собой кокетничая. И еще добавила мысленно: и очень даже симпатичной… Да, в классе она точно самая красивая. А может быть, даже в школе. И почти все мальчишки в нее влюблены. Потому что она вся в маму. Такие же синие (и чуть зеленоватые) глаза. Такие же светлые душистые густые волосы… Значит, она будет так же несчастна, как мама? Почему я была такой грубой с ней вчера? Ей ведь сейчас хуже всех, и она-то ни в чем не виновата.
За стенкой раздался звонок будильника и послышалась возня просыпающихся. Потом — плеск воды, шаги, приглушенные кухонные звуки. Потом раздался стук в дверь ее комнаты, и мамин голос: «Машенька, пора вставать».
Маша выпрыгнула из постели, распахнула дверь и повисла у мамы на шее, осыпая поцелуями ее лицо. «Ну что такое?» — смущенно отстранилась та. «Прости меня, мамочка, — шепнула Маша, — ты лучше всех, всех, всех», — и скользнула в ванную.
Потом был молчаливый завтрак, потом всем семейством они вышли из дома (Маша — в школу, мама со Степаном Рудольфовичем — в больницу).
А в школе случилась неприятность — сказался ее сегодняшний короткий сон: на Последнем уроке, химии, Маша уснула, уронив голову на руки, и заметившая это вредная молодая химичка по прозвищу Крокодил, ни в малейшей степени не опасаясь болезненно задеть самолюбие своей немаленькой уже ученицы, с ехидными замечаниями выставила ее за дверь.
Они всегда недолюбливали друг друга, и, видно, неказистая учительница была рада возможности отыграться, измываясь над симпатичной подопечной. «Ну, Крокодилище, ты меня еще вспомнишь, — сжав кулаки, шептала Маша по дороге домой, — я тебе устрою, — не зная, правда, что и когда она ей устроит, — ты у меня попляшешь еще!»
Дома было пусто и одиноко. Маша вскипятила воду и, приспособив перед собой на складной подставке для книг любимых «Трех мушкетеров», попила чаю с печеньем. Потом, не отрываясь от книжки, завалилась на кровать. Читая, на месте благородного Атоса она видела Лешу Кислицина, себя же представляла то королевой Анной, то Констанцией Бонасье, а то и Миледи — в зависимости от того, к какой из героинь она испытывала в данный момент наибольшую симпатию.
Вот тут-то, за чтением Дюма-отца, и настиг Машу миг, перевернувший всю ее жизнь, пустивший ее по новому руслу, в новом, неожиданном направлении. «Один из моих друзей… — читала она, — один из моих друзей, а не я, запомните хорошенько, — сказал Атос (Леша Кислицин) с мрачной улыбкой, — некий граф из той же провинции, что и я, то есть из Берри, знатный, как Дандоло или Монморанси, влюбился, когда ему было двадцать пять лет, в шестнадцатилетнюю девушку, прелестную, как сама любовь…» Так как девушкой этой в данный момент, несомненно, была Маша, прочтя эти строки, она зарделась от смущения… И тут раздался скрежет отпираемого замка, затем скрипнула дверь, и Маша узнала шаги отчима — такие, какие бывали у него вечерами по пятницам. А сегодня и была пятница, как она могла забыть об этом! И из глубины квартиры уже раздался традиционный зов:
— Дочка!
Маша вошла в мамину комнату. Степан Рудольфович, растопырив обтянутые мятыми коричневыми брюками ноги, сидел в кресле возле телевизора и смотрел на нее бесцветными пьяными глазами.
— Вот она, наша умница, — сказал он, елейно улыбаясь, — вот она наша красавица Ну, иди сюда, моя девочка, — он протянул руку и поймал ее за запястье, — иди к своему папочке.
И она, как и много раз прежде, очутилась у него на коленях. Но что-то в его голосе, в том, КАК он держал ее сегодня, было не таким, как всегда, и вызывало у нее инстинктивное чувство опасности. Что-то было не так… И тут Маша осознала, что впервые в это время дома нет мамы! И она ощутила, как ужас, пока непонятно еще перед чем, сковывает ее тело.
— Вот какие у нас волосики, — упоенно ворчал отчим, внедряя свою пятерню в шелковистую копну, — как у мамочки, как у мамочки. — Смешанный запах пива, перегара и табака тошнотворной волной вырывался из его рта вместе со словами. — Вот у нас какая кожица — мягкая, тонкая…
Его ладонь спустилась с ее головы, смачно прошлась по шее, обвив ее, забралась под кофточку на плече, выбралась оттуда и принялась торопливо и неловко расстегивать верхнюю пуговичку.
«Я же маленькая», — мелькнуло у Маши в голове. Она попыталась встать, но почувствовала, как правая рука отчима стальной хваткой стиснула ее ногу чуть выше колена.
— Степан Рудольфович! — выдавила она в смятении, но тот сквозь похотливую улыбку поспешно перебил ее, поправляя:
— «Папа Степа», Машенька, «папа Степа».
Она дернулась изо всех сил и услышала, как сыплются на пол оторванные пуговички блузки.
— Я все маме расскажу! — крикнула она, но крик получился какой-то приглушенный и неубедительный.
— Расскажи, расскажи, — возбужденно хохотнул отчим и, потянув лифчик вверх, освободил от его тесного плена небольшую еще, но упругую и красивую грудь.
И тут же его правая рука, быстро скользнув вверх по ее ноге, беззастенчиво забралась под юбку. Ничего, кроме страха и омерзения, не возникло в этот момент в Машиной душе. А чужая рука, продолжив свой бесстыдный путь, забралась под резинку ее плавочек и по-хозяйски влезла между ног… И вот тут-то Маша взвизгнула и впилась зубами в левую руку отчима, елозившую в этот миг по ее нагой груди.
Взвыв от боли, он рывком поднялся с кресла. Маша упала на пол, откатилась к двери и тут же, вскочив на ноги, кинулась в свою комнату. Выругавшись, отчим последовал за ней, но она успела захлопнуть дверь прямо перед его носом и задвинула легкий засов. Она не подумала о том, что такой запор не преграда для стокилограммовой туши «папы Степы», и первым ее инстинктивным порывом в мнимой безопасности было ПОЛУЧШЕ ОДЕТЬСЯ.
Она натянула лифчик на место и схватила со спинки стула толстый, связанный тетей Зиной свитер. В этот момент раздался первый грузный удар в дверь снаружи, а вторым ударом засов был высажен, и, когда голова Маши вынырнула из ворота свитера, перед ней, хрипло дыша, уже стоял похожий на разъяренного борова баг роволицый отчим.
Очень медленно, словно боясь спугнуть, он стал наступать на нее, расстегивая непослушный брючный ремень, она так же медленно попятилась назад, словно загипнотизированная, глядя в налитые кровью трещины глаз. И тут она наступила на ботинок с роликами, а тот выскользнул из-под ее ступни…
Маша, не удержав равновесия и неловко взмахнув руками, упала на спину и сильно ударилась о край батареи. И сейчас же странное ощущение завладело ее сознанием: ощущение полной невозможности всего происходящего. Всего этого на самом деле просто не может быть… А если окружающее все-таки существует реально, то здесь не может быть ее самой…
Всем существом она почувствовала, как страстно стремится ОТСУТСТВОВАТЬ здесь. И еще она почувствовала неожиданную уверенность, что, если она захочет этого еще хоть чуточку сильнее, так оно и будет. И она закричала: «Меня нет! Нет!» — глядя в вытаращенные белки глаз склонившегося над ней отчима. И обнаружила, что кричит она МЫСЛЕННО. И окружающее вдруг стало обретать некую призрачную плотность, воздух стал вязким, как мед, а откуда-то изнутри послышалось сначала неясное, а затем все более отчетливое, более громкое бормотание. Голос бубнил на неизвестном языке, но Маша знала: говорит он как раз о том, что ее нет сейчас в этом мире.
Свет вокруг начал меркнуть, но она успела подумать, что нечто подобное с ней уже случалось когда-то очень давно, и увидела сначала удивленное, а потом — насмерть перепуганное лицо отпрянувшего Степана Рудольфовича. И последняя вспышка: застывшие на половине восьмого стрелки стенных часов за спиной отчима. И Маша провалилась в небытие.
3
Она очнулась. Раскалывалась голова. На часах — без десяти восемь. Из-за стены раздавался громкий храп. Маша опасливо прислушалась к себе, и от мысли о том, что, по-видимому, произошло с нею, ее бросило сначала в жар, а затем — в дрожь. Она ощупала одежду, застежки… и убедилась, что НИЧЕГО ПЛОХОГО отчим с ней все-таки не сделал. Она осторожно поднялась и, боясь скрипнуть половицей, выбралась из комнаты к входной двери. Там захватила портфель и выскользнула на площадку.
С Алкой они нередко оставались ночевать друг у друга (так приятно часа два-три перед сном поболтать на «женские» темы), потому та ничуть не удивилась появлению Маши. Только спросила, отчего она так бледна и взволнованна, но удовлетворилась уклончивым ответом, что ничего страшного и что попозже все узнает. И принесла по Машиной просьбе две таблетки анальгина.
Потом Алкина мама жарила на кухне рыбу и готовила к ней картофельный гарнир, а Алка и Маша варганили торт «Поцелуй негра» по рецепту, списанному у одной девочки в школе. Втроем они с удовольствием болтали о чем попало, смеялись и, в общем, чувствовали себя настоящими хозяйками. Только один эпизод чуть было не омрачил их беседу — когда Алка хотела сообщить матери о скором прибавлении в Машином семействе. Стоило ей лишь заикнуться, мол, «между прочим, Машина мама…», как гостья под столом что есть силы саданула ей по ноге. Алка ойкнула и вскинула на подругу моментально наполнившиеся слезами глаза. Но Маша так заговорщицки подмигнула ей, что Алка прикусила язык, решив: тут кроется некая волнующая тайна, которая будет открыта ей позже, с глазу на глаз.
Потом они вместе поужинали — Алка, ее добрая рыжая мама, толстый папа, восьмилетний озорной братик Никита и Маша. Посмотрели по телевизору «лучшую двадцатку MTV» и отправились спать.
Маша уже придумала, что врать. Она рассказала, что из-за возраста и какого-то женского недуга врачи категорически запретили маме рожать, и ей пришлось лечь в больницу. Отчим очень переживает и сегодня с горя напился. Ей же с ним одним, тем паче пьяным, стало скучно, вот она и решила до маминого возвращения пожить у Алки.
В понедельник они вместе отправились в школу, вместе, отучившись, шли обратной дорогой и, лишь дойдя до дома, расстались.
Войдя в свой подъезд, Маша остановилась и прислонилась лбом к косяку. Улыбка, которую для Алки и других ребят она так долго удерживала на лице, теперь была не нужна. Маша двинулась вверх по лестнице. Но с каждой ступенькой все медленнее и медленнее… И вдруг услышала стук двери внизу. И — знакомые шаги! Она кинулась обратно и прижалась щекой к маминой груди. Конечно, она и вправду обрадовалась, увидев маму после трех дней разлуки. Но главное — исчез страх: теперь она может безбоязненно вернуться домой.
Мама ключом открыла дверь, и они вместе вошли в квартиру. Маша сразу же прошла в свою комнату, сбросила свитер, взяла в руки книжку, забралась на кровать и затаила дыхание. Она была бы рада никогда больше не видеть противной красной рожи Степана Рудольфовича. Но это ее дом, ее комната, ее мир. Она не могла не вернуться сюда. Возможно, следовало бы обо всем рассказать маме, но на это у нее, наверное, никогда не хватит решимости.
Маша пыталась читать, но в голову ей лезли невеселые мысли, и она по три-четыре раза перечитывала каждую строчку, прежде чем смысл ее доходил до сознания. А к неприятностям, надо сказать, добавилась и еще одна. На уроке Алка сообщила ей новость: ее Атос — Леша Кислицин — переходит в другую школу. А они даже ни разу еще не поговорили с ним, только переглядывались — почти год. Они оба ждали, когда кто-нибудь их познакомит или обстоятельства сами собой сблизят их. Но этого все не случалось и не случалось. А теперь уже, наверное, и не случится никогда.
… В дверь (на которой, кстати, Маша тут только разглядела новенький засовчик) заглянула мама и позвала:
— Дочура, идем есть.
— Что-то, мама, не хочется.
— Марш, без разговоров! — скомандовала мама с деланным весельем в голосе и исчезла.
Маша нехотя поднялась. Снова натянула свитер: ей хотелось быть как можно более одетой… И с содроганием двинулась на кухню, где уже восседал отчим.
Проскользнув мимо него. Маша села за стол напротив. Но он продолжал хлебать, даже и не взглянув на нее. А ее била мелкая дрожь. Мама села рядом с мужем.
— Что же вы пельмени не съели? — сокрушенно сказала она. — И чем только вы тут без меня питались? Выключи-ка печку, — обратилась она к Маше, которой легко было дотянуться до плиты, не вставая со стула.
Отчим странно посмотрел на жену. Маше показалось, он почему-то решил, что выключить плитку мама попросила его. А чтобы это сделать, ему пришлось бы обойти стол, и маме тоже тогда нужно было бы встать, чтобы пропустить его.
Не поднимаясь, Маша повернулась к плите, крутнула ручку выключателя, затем взяла левой рукой вскипевший большой эмалированный чайник, правой — маленький чайничек-заварник и понесла их над столом к расставленным мамой чашечкам. В первую очередь — к чашке отчима.
И тут Степан Рудольфович вдруг неестественно выпрямился, откинулся на спинку стула, выставил перед собой руки и, глядя на чайник дикими глазами, сдавленно, с бульканьем в горле прохрипел: «Не-е-ет!!!». И в звуке этом было столько неподдельного ужаса, что по коже у Маши пробежали мурашки. Мама испуганно глядела на мужа. А тот, судорожным движением отодвинув себя вместе со стулом от стола, приподнялся и, не отрывая взгляд от чайника, вдруг вытянул руку и что есть силы ударил ладонью по его глянцевому боку.
Чайник вылетел из Машиных рук, ударился о стол, и во все стороны брызнул кипяток, только чудом никого не ошпарив. Вскрикнув негодующе, — «Маша!» — мама отскочила от стола, но тут же сообразила, что Маша-то как раз ни при чем, и, обернувшись к мужу, произнесла сердито: «Ты что, Степа?!»
А тот, с округлившимися глазами, с покрытым крупными каплями пота лбом, вжался спиной в угол и делал то, что уж никак нельзя было бы от него ожидать: быстро и старательно КРЕСТИЛСЯ.
Маша, готовая от испуга и непонятности происходящего расплакаться, поставила заварник на стол и выбежала из кухни. Но почти сразу к ней в комнату вошла мать и спросила строго:
— Маша, что тут у вас произошло, пока я была в больнице?
— Ничего особенного, — соврала та, — может быть, что-нибудь случилось, когда меня не было? В субботу и в воскресенье я у Алки ночевала.
— Почему?
— Степан Рудольфович в пятницу напился, мне было скучно дома одной, и я ушла.
— Похоже, он пил без продыху все три дня. По-моему, это называется «белая горячка». Он все время твердит: «Чайник летает, чайник летает» — и больше ничего не может сказать.
И тут Маша вспомнила, как отчим за столом смотрел словно бы сквозь нее, как затем вел себя, и странная догадка посетила ее.
— Мам, знаешь, по-моему, он меня не видит, — высказала она свою мысль.
— Как это?
— Не видит — и все. Я взяла чайник, понесла, а ему казалось, что чайник летает сам собой, понимаешь?
— Как это можно — человека не видеть? Чепуха какая-то!..
— Сама знаю, что чепуха, но прикинь, чего он тогда так перепугался? Знаешь, как он смотрел на этот дурацкий чайник?..
— Ну-ка, пойдем, — потянула ее мама за рукав, — пойдем проверим…
Когда Маша вошла в комнату, Степан Рудольфович во все глаза глядел на нее. Выходит, догадка ее неверна. Но, пройдя внутрь, Маша убедилась, что смотрел он не на нее, а на открывшуюся дверь, потому что взгляд его не следил за вошедшей, а остался прикованным к проему, в котором показалась мать.
А Маша, вновь увидев его в том самом кресле, памятью кожи ощутила его липкие ладони, а затем цепочка ассоциаций вмиг привела ее к недавнему обмороку. И тогда отчим смотрел на нее точно тем же взглядом, что и сегодня на кухне. А еще ей вспомнилось то удивительное чувство исчезновения из реального мира… В это время очень ненатуральным голосом (плохая из нее актриса) мать спросила:
— Степушка, а где Маша?
— Я же тебе сказал уже, — раздраженно отозвался отчим, — не знаю я. У подруги какой-нибудь, наверное. Дочка, нечего сказать. Знает ведь, что ты сегодня выписываешься, так хоть бы заглянула, поздоровалась.
Маша почувствовала, как ее страх перед этим подлым человеком уступает место ненависти.
— А когда ты ее в последний раз видел? — продолжала экспериментировать мать.
— В пятницу. Эта сучка надерзила мне, я хотел было ее наказать, а она сбежала.
«Ах, вот как ты меня называешь, когда меня нет дома?! — подумала Маша и поймала на себе виноватый взгляд матери. — Я, значит, надерзила тебе? А ты, значит, меня воспитывал? Так это теперь называется? Гад!»
Она пришла в ярость. Она уже окончательно уверовала в то, что сверхъестественным образом стала для отчима невидимой. Уверовала в свою силу.
«Ну, сейчас я тебя проучу! Сейчас ты у меня узнаешь… — и от злости она даже вспомнила вычитанное недавно красивое словечко, — сейчас ты у меня узнаешь ПОЛТЕРГЕЙСТ… Папаша!»
Сделав шаг к отчиму, провожаемая взглядом онемевшей от удивления матери, она осторожно сняла с его ноги войлочный шлепанец и поводила им туда-сюда перед его носом. Степан, Рудольфович, вытаращив глаза, неотрывно следил за движением тапка. Шлепанцем Маша поводила, поводила, а потом с легким смешком несильно треснула им отчима по лбу.
— Уф! — тяжело выдохнул он при этом.
— Маша, — крикнула очнувшаяся мама, — немедленно прекрати!
— Это пусть он врать прекратит, — хладнокровно отозвалась та и свободной рукой сняла с телевизора вазу с давно завядшими цветами. — Пусть он тебе расскажет, зачем по всей квартире за мной гонялся.
С этими словами она аккуратно перевернула графин над головой отчима, выливая на него мутную застоявшуюся воду и вытряхивая высохшие лилии.
— Где она?! — взревел Степан Рудольфович, въезжая понемногу в ситуацию (он ведь слышал ее голос). — Почему я не вижу ее! И все равно, дрянь ты эдакая, я тебя поймаю! — с этими словами он дернулся вперед, широко расставив руки.
И он действительно поймал бы Машу, не отскочи она со всем, на какое была способна, проворством. Но он-то этого не знал и, услышав шум, резко дернулся в противоположную сторону.
— Играем в жмурки! — крикнула Маша весело, — ты голишь! — и запустила в отчима тапком.
Тот взревел и развернулся на сто восемьдесят градусов. Но Маша уже легко обежала его кругом и, оказавшись позади, отвесила ему смачного пинка.
— Я тебя убью, гаденыш! — рычал Степан Рудольфович, вертясь посреди комнаты.
А Маша, смеясь от восторга и подначивая его, прыгала вокруг, пока не бросила нечаянный взгляд на мать, о которой совсем забыла. В лице той было столько муки, столько обиды и мольбы, что все веселье у Маши как рукой сняло.
— Мамочка, он первый начал, — прошептала она, встав как вкопанная, а после встряхнула головой и, удрав из этой сумасшедшей комнаты, заперлась у себя.
Долго еще она слышала, как Степан Рудольфович сначала матерился, а потом оправдывался, как сперва убеждала его в чем-то, а затем отчитывала мать… А когда наступила тишина, в дверь легонько постучали. Маша открыла, и вошла мама.
Они совсем не говорили о том необычном, что стряслось с ними. Не это было главное. Они говорили об отчиме. «Степа — хороший человек, — сказала мама, но, встретившись с дочерью взглядом, поправилась, — ну, не то чтобы хороший… — и закончила: — Да даже если и совсем плохой… Я так устала быть одна… Сейчас я скажу ему, чтобы он уходил. Но он уверяет, что был пьян, не в себе, что раскаивается. И я чувствую, что прощу его».