Рождение волшебницы Маслюков Валентин

Ее обдало жаром. Вот, значит, как: подруженька сама откроет заветное слово тому, кто проникнет в тайну! Упоительное единство жертвы и хищника!

Еще хватило у Колчи самообладания торопливо пробормотать оба купленных ранее заклятия, ибо даже в этот миг прозрения и торжества она не желала терять что-нибудь, приобретенное за гроши.

— У-чох-айну-роясь! — Еще сказала: — Мелетили-лиски-фейла! — Голос ее возвысился и окреп, как зловещий призыв ворона: — Аминь! Рассыпься! — прокаркала Колча, занося руку. И обрушила последнее роковое заклятие: — Суй-лялю!

С этим она ударила девочку в темя, словно хотела вогнать в землю. Золотинка не упала, но онемела от неожиданности.

— Суй-лялю! — остервенело повторила Колча и еще раз треснула Золотинкину головешку сухеньким кулачком.

Девочка шлепнулась на песок и заорала благим матом. Тогда старая ведьма ринулась на ребенка с бессвязным воплем — глаза и разум ее застилала пелена злобы… Но хваткие руки мотнули ее прочь от девочки и встряхнули так, что дух занялся.

— Ты что? Ты что? — яростно повторял Тучка, встряхивая старуху. Она чувствовала, что рассыпается по частям, и потому, выпучив глаза, сжала челюсти и напрягла шею, чтобы удержать на месте хотя бы голову.

И разумеется, если под сомнение было поставлено само наличие головы, трудно было ожидать, чтобы Колча сохранила способность к вразумительной и отчетливой речи. Если Тучка рассчитывал, ожесточенно повторяя одно и то же: ты что? ты что? вытрясти ответ, то нужно было все ж таки соразмерять степень и размах тряски с возможностями старушки. Некоторым оправданием для Тучки могло бы служить тут только полное отсутствие опыта в таком необычном деле.

Разразившись, наконец, слезами — едва Поплева приспел на помощь, — Золотинка терла щеки, чтобы проложить путь новым потокам. Соленая влага брызгала из глаз крупными сверкающими каплями. Поплева, испуганно ощупывая ручки-ножки, легонько отнимая от лица ладошки, чтобы проверить на месте ли наши глазки, не пытался вникнуть в то, что лопотал ребенок. А сбежавшийся на крик народ — торговцы, грузчики, рыбаки — все равно ничего не мог разобрать: девочка объяснялась горестными всхлипами и восклицаниями.

Не больше толку можно было ожидать от старухи. Когда соединенными усилиями доброхотов старуха высвободилась из губительных объятий Тучки, она, не обмолвившись и словом, не удосужившись поправить чепец, хлопнулась в беспамятный обморок. То есть, закатила единственный доступный честному народу для обозрения глаз, осела на песок, а уж потом сложила руки и, как раненая птица, прикорнула бочком. Лопоухий чепец накрыл лицо.

Между тем Золотинка не теряла надежды оправдаться, лопотала свое и помянула, наконец, хорошо известное братьям заклинание «суй лялю!», на что Поплева тотчас же откликнулся.

— Суй лялю! — громким от возбуждения голосом сообщил он. — Ну, то есть, она сказала: «Рисуй лялю!». Рисуй, понимаешь ли, человечка — вот как! Так она говорит, малышка: суй лялю! — и он показал уцелевшие на песке закорючки.

Когда сообразили откинуть запавший на лицо Колчи чепец, захваченная врасплох старуха непроизвольно потянулась вернуть покров и тем себя выдала. Не имея теперь уже никаких оснований и далее сохранять положение раненой птицы, она села и затравлено оглянулась.

Отчаяние ее было бы сродни стыду, если бы в этом терзающем чувстве присутствовала хотя бы малая доля жалости к ребенку. Но нет: мгновенный, стремглав переход от величайшего в ее жизни торжества к бессильному унижению — вот был удар, который сокрушил Колчу. С высот пророческого вдохновения низринулась она в бездну ничтожества.

Озираясь колючим взглядом, она выхватывала усмехающиеся лица. Все эти люди смотрели бы на нее иначе — о, совсем иначе! — если бы только она сумела повелительным манием руки обратить девчонку в сверкающую груду золота. Кто бы осмелился тогда ухмыльнуться?

— Рехнулась Колча! — заявила толстая Улита, оглядывая слушателей веселыми наглыми глазами. С особенным смаком она задерживалась на обтерханном, но пестро одетом ратнике, на бедре которого низко обвис меч, а за плечами болтался на лямках барабан. Внимание Улиты остановили толстые, выпукло обрисованные икры ног; ноги, по-видимому, произвели на нее самое благоприятное впечатление. Во всяком случае, далее Улита обращалась, главным образом, к ратнику, имея в виду, что человек требовал особой опеки, — не ведомый никому из местных, он, может статься, ощущал себя не совсем уютно среди чужих людей. Она пояснила: — Колча я тебе скажу — о-о! — Ратник понимающе кивнул. — Видишь ли, вообразила себе, что малютка, вот девочка, потерченок. Потерчата, это, знаешь, детеныши, их подкидывают людям бесы. И что надо потерченка расколдовать. Он рассыплется грудой монеты новой чеканки, как делают в преисподней.

Ратник нисколько не сомневался, что в преисподней выделывают монеты самого лучшего качества.

Рыбацкая и базарная братия потешалась.

Нет, Колча не смеялась вместе с ними.

Не смеялись Поплева и Тучка. Братья онемели, не в силах охватить разумом сказанное. В груди Колчи родился вопль, костлявые кулачки стиснулись — сначала она зарычала чистой ненавистью, потом, так и не поднявшись с земли, разразилась отрывистой бранью — согнала она с лиц глумливые усмешки. И вот уже, обретя слова во всей их исступленной силе, крикнула:

— Этим золотом, подлые души, еще подавитесь. Сделаю я змееныша грудой червонцев!

И вот тут только, словно очнувшись, Поплева с Тучкой подхватили девочку и бегом под зловещее карканье Колчи бросились к лодке с намерением, все побросав, отчалить.

Несколько дней братья не показывали на берег и носа, оправдывая свое затворничество настоятельными домашними работами. Но и работа не спасала, они слонялись из угла в угол, вздыхали, с тоскливой и страстной лаской поглаживали Золотинку.

Прежнее безмятежное счастье было утеряно безвозвратно. Ведь счастье это было видно только при взгляде назад, в прошлое. Его никак нельзя было повторить — нельзя было вернуться в спасительное неведение.

И, стало быть, ничего не оставалось, как продвигаться в другую сторону — к пугающему, несущему неустойчивость знанию. Они пошли по колдунам и колдуньям. За несколько месяцев завершили весь пройденный Колчей круг и остались ни с чем — в неразберихе множества новых представлений и понятий. Иные из знающих людей выражали желание посмотреть девочку. Но братья не могли решиться показать ее колдунам. Не сговариваясь между собой, вовсе не затрагивая этот вопрос, Поплева и Тучка, каждый порознь, утвердились в простом и ясном сознании, что Золотинку невозможно выдать — никому, никогда, ни при каких обстоятельствах. Потерченок она или нет.

Неопределенность становилась невыносима. А они все рассуждали и прекословили, остро переживая свое невежество и неспособность добраться до истины.

— Был случай, — толковал Поплева, — один волшебник, его звали Кратохвил…

— Известное имя, — вставил Тучка, который успел обогатить свою память изрядным запасом бесполезных сведений.

На шканцах среди густых зарослей гороха они пыхали в две трубки, а Золотинка ползала по палубе и для развлечения конопатила пазы. Воображала, что конопатит, — в хозяйстве братьев и без ее усилий нигде ничего не протекало. Невинная забава Золотинки — и это не лишним будет отметить — ничем не отличалась от развлечений любого человеческого детеныша. Некоторое время, отставив трубки, братья сосредоточенно наблюдали трудолюбивые усилия малышки. А возвращение к разговору вызвало ожесточенное пыхание:

— Так вот, значит, этот Кратохвил… Деньги у него не залеживались. И вот однажды, когда сидел он на мели, разве не голодал, случайно обнаружил где-то завалявшиеся золотые, восемь монет. Он обратил их в кошку. Кошка убежала.

Тучка пожал плечами: безмолвно выраженное сомнение сопровождалось осторожным взглядом в сторону Золотинки. Тучка не хотел верить в возможность превращения, а Поплева такого превращения боялся — на этом они и не сходились. А девочка мурлыкала и играла словами. Слова ее походили на тающие в воздухе розовые лепестки.

— Хорошо, — говорил Поплева, однако мрачный тон его свидетельствовал, что ничего хорошего ожидать не приходится. — Еще пример. Похлеще будет. Один недобрый и неумный колдун случайно узнал про своего шурина, что тот просто-напросто ходячий клад. И никто сердечного не заподозрил, с этим он дожил до почтенного возраста, окруженный всеобщим уважением. И вот в один прекрасный базарный день при всем честном народе этот дурак вздумал пошутить. И значит, бормочет заклинание.

— Ну и что он там бормотал? Заклинание-то какое?

— В том-то и дело. — Поплева заговорил особенным деревянным голосом, каким повторяют маловразумительные чужие слова. — Имеются только неполные и темные записи в «Хронике двенадцати врат».

С тайным смущением братья переглянулись. Никто из них толком не знал, что такое «хроника», они не понимали смысла выражения «двенадцать врат». И, наконец, нимало не подозревали, что составленные вместе, слова эти означали название одной редкой, но знаменитой книги. Цепкая и легкая память губила Поплеву, он изнемогал под тяжестью засевших в голове понятий, о значении которых мог судить только гадательно. Не лучше чувствовал себя и Тучка. Так и не промерив глубины, братья с величайшей осторожностью обошли молчанием «Хронику двенадцати врат».

— Так вот, колдун произносит заклинание и шурин на глазах трясется и колеблется… весь перекорежился — и, как прорвало, ухнул наземь горою звенящих медных грошей. И всё дрянные, стертые, бог весть когда вышедшие из употребления монеты. Каково? Народ напирает, стон, гам, крик, гроши топчут, растаскивают. Колдун аж трясется, бормочет одно заклятие, другое — без толку! Пока он там пыхтел, люди растащили шурина по карманам. Так вот за ломаный грош и пропал.

Итогом долгих разговоров явилась окрепшая понемногу мысль, что нужно купить книгу. Братья подступались к замыслу не без робости. К тому же она стоила дорого — настоящая старинная книга в заплесневелом кожаном переплете. Братья прикинули свои возможности, и выходило, что придется подтянуть пояса. Однако переговоры продолжались, первоначальную цену удалось сбить до девяти червонцев. Получилось, что отступать некуда — нужно набраться духу и ринуться очертя голову в неведомое.

— Владейте! — доброжелательно сказал лекарь Чепчуг Яря, пропахший полынными запахами сморчок. Он пересчитал деньги, обстоятельно вытер книгу тряпкой и вынес ее братьям.

По случаю покупки они вырядились в новое платье, натянули жирно смазанные сапоги и теперь, деревянно выпрямившись, сидели на лавке и комкали в руках шляпы. Нарядили и Золотинку. Она тоже угадывала значение дня — вскарабкалась на лавку между Поплевой и Тучкой и, подражая названным отцам, стащила с головы синюю шапочку. Странные запахи обширного сводчатого подвала будоражили воображение, девочка шныряла глазками, но балаболить не решалась. Выпуклыми боками громоздились повсюду полчища замечательных склянок. Они возбуждали тайную, невыразимую и, как Золотинка понимала, несколько преступную надежду когда-нибудь, при случае переставить, перещупать руками это невиданное изобилие. Торжественные ухватки взрослых, однако, побуждали девочку к скромности.

Приняв книгу, Поплева тяжело опрокинул ее, отстегнул застежки и перевернул несколько больших, толстых листов. Он проглядывал ее равномерно и слепо — словно хотел убедиться, на месте ли письмена.

— Это действительно хорошая книга? — спросил Поплева.

— То есть брат хочет знать, — продолжил Тучка неестественно развязным голосом, — действительно ли в этой книге написано обо всем? — и постучал черным ногтем по пергаменту.

Не выдержав прямого и честного взгляда, в котором угадывалось неописуемое простодушие, Чепчуг Яря потупился:

— В некотором смысле да… Она называется «Речи царств».

Установилась непонятная тишина.

— Покажите, — строго сказал Тучка.

— Девять червонцев. Разве за эту цену вы не покажите нам, как это делается? — прямо спросил Поплева.

Чепчуг Яря глянул во все глаза, большие и круглые — начиная кое о чем догадываться.

— Если бы вы, Чепчуг, — густым убедительным голосом заявил Поплева, — купили у нас рыбницу, понятно, мы показали бы вам, как вязать причальный конец. Просто для начала, чтобы лодку не унесло в море.

— Вы купили книгу, не умея читать!? — вскричал лекарь, расцепив руки.

Покрывшись багровыми пятнами, Поплева и Тучка упрямо молчали.

И очень скоро Чепчуг Яря вынужден был убедиться, что упрямство их есть нечто чудовищное. Они уговорили его! За те же девять червонцев без всякой дополнительной платы лекарь обязался показать братьям, перечислить и назвать вслух ясным отчетливым голосом, ничего не утаивая, все имеющиеся в книге буквы.

А Золотинка истошно взвизгнула: оставшись без присмотра, она сунула руку в залитый по горло кувшин, где сидели пиявки…

Ничего удивительного, что братья так или иначе выучились грамоте, — они прилагали для этого необыкновенные усилия.

Тучка, невнятно завывая, бегал по палубе, а потом отчаянным броском припадал к книге. Поплева полагался больше на постоянство и осторожность. Поставив раскрытую книгу к нижней ступеньке чисто выдраенной лестницы, что вела на кормовую надстройку, он ложился на палубу по-пластунски и как бы подкрадывался к письменам, желая проникнуть в тайны книжной премудрости одной ловкостью, без насилия. Когда и самые вкрадчивые его поползновения оставались втуне, переворачивался набок или садился на корточки. Временами Поплева чувствовал необходимость в чрезвычайных средствах и тогда подвешивал себя вверх тормашками. Уцепившись ногами за веревочные петли, он клал книгу на палубу под собой. Выказывая такую нещадную изворотливость, Поплева стремился хорошенько перемешать в голове все, что там не укладывалось, умять полученные прежде сведения и освободить место для новых.

Несмотря на полное несходство приемов, оба брата делали успехи. Как видно, помогало и то, и другое, и третье — все средства оказались хороши. Тучка ломил напропалую, как взялся с первого слова, так и долбил вершок за вершком. Ему понадобилось две недели, чтобы одолеть первые строки книги: «Князь Муран собирался в карательный поход против карматов, но верхнебежецкий Радагост, увещевая его, сказал: „Нельзя. Прежние князья сияли добродетелями, а не выставляли напоказ оружие…“»

Разгадавши первые речения, Тучка пришел в необыкновенное возбуждение и, размахивая руками, громко восклицал: «Прежние князья сияли добродетелями, а не выставляли напоказ оружие!» Чистая радость Тучки передавалась Золотинке, она светилась отраженным восторгом и лепетала: «Прежние княззя-я…»

Достижения брата не сбивали Поплеву. Он искал основательности, трезво сознавая, что до того всеобъемлющего знания, которое позволит проникнуть в природу вещей и уберечь малышку от нечеловеческих превращений, не мерянный еще путь. И потому он начал с основ, то есть с самых коротких слов. В течение недели Поплева прочел книгу от доски до доски, выбирая в сплошных письменах слова, состоящие из одной или двух букв.

— В-на-и-в-же-же, — упорно жужжал он. Освоив все имеющиеся в книге двухбуквенные слова, он почувствовал себя достаточно подготовленным, чтобы покуситься на трех и четырехбуквенные слова, зацепляя при случае и более крупную рыбу. И, наконец, решился читать со смыслом. Трудные опыты Поплевы приучили его не искать легких путей в науке, и впоследствии, неуклонно продолжая свои занятия, он не только нагнал Тучку, но и обошел его. Через полтора года он выучил «Речи царств» — толстый, исписанный убористым почерком том — наизусть от первой до последней строчки, включая и самые темные, не поддающиеся разгадке места.

Тучка охладел к «Речам», как только понял, что в этой пространной книге нет ни единого упоминания о возможности или невозможности взаимных превращений людей в золото и обратно. «Речи царств» — обширное рассуждение о долге и добродетели, о взаимных обязанностях правителей и подданных — не содержали в себе ничего столь определенного, чтобы это можно было использовать в обиходе. И, по правде говоря, Тучка сильно сомневался, что все эти давно исчезнувшие с лица земли царства и населявшие их народы когда-нибудь существовали на деле.

Не таков был Поплева. Распахнувшийся в «Речах» блистательный мир стал его личным достоянием. Голова его полнилась примерами величайшего вероломства и величайшей добродетели, жестокости и человеколюбия, мудрости и глупости — взлетов и падений человеческого духа. Гомонливое многолюдство этого мира обитало в Поплеве, потому что иного места и способа существования у этих людей не было. И он испытывал временами трудно выразимое волнение, размышляя о том, какую меру ответственности принял на себя, давая новое существование тысячам вставших со страниц книги жизням. Забыть — значило бы теперь предать.

И, конечно же, Поплева не мог уберечься от пристрастий. Неизменным его собеседником, отодвинувшим в сторону целые толпы настойчиво напоминавших о себе теней, стал Турнемир.

Этот человек, мелкопоместный дворянин из княжества Конда, выдвинулся в то время, когда государство изнемогало под ударами соседей. Он приблизился к правителю и двадцать лет служил ему советом и делом. Турнемир заселил пустоши, покончил с голодом, возродил города, способствовал торговле и ремеслам, перевооружил и преобразовал войско. И когда время поспело, в нескольких блистательных битвах разгромил врага. Он был в зените славы, когда неожиданно исчез.

Через некоторое время Турнемир объявился в отдаленном княжестве Мурния. Теперь он переменил имя и скрыл прошлое, но, тем не менее, быстро продвинулся на службе у местного государя и, наконец, занял первенствующее положение среди сановников. Через двенадцать лет он привел захудалое княжество в цветущее состояние. И снова, почувствовав, что достиг предела благополучия, вдруг без всякого явного повода раздал свое достояние неимущим, а затем поспешно бежал. На третий раз Турнемир появился в богатом торговом городе Луковнике, снова переменил имя и скрыл прошлое, чтобы заняться торговлей и ремеслом. И преуспел настолько, что богатства его вошли в поговорку. Турнемиру было восемьдесят два года, когда он в третий раз оставил все нажитое и ушел в никуда. Навсегда ушел — след его затерялся и могила не найдена.

Жизнь и деяния Турнемира в упрощенном изложении Поплевы стали первой Золотинкиной сказкой. Повествование, живое течение событий нисколько не тускнели от повторений. Наоборот, знакомая сказка, не отвлекая никакими неожиданностями, давала возможность свободно отдаться переживаниям. Так что, в сущности, маленькая Золотинка любила «Жизнь и деяния Турнемира» именно потому, что много раз их слышала. Только она не понимала, хорошо все кончилось или нет, не могла этого сообразить и требовала продолжения.

В четыре года Золотинка выучилась грамоте, а в пять самостоятельно прочитала в «Речах царств» жизнеописание Турнемира. С течением лет она возвращалась к повести, перечитывая ее заново и переосмысливая — ведь она росла.

В шесть лет девочка бултыхалась в море, как истое водоплавающее существо, и доставала дно на глубине в две сажени. С грехом пополам умела отдать шкоты, управиться с румпелем и вязала узлы: выбленочный, шкотовый, рифовый и еще десятка два других. Она научилась сплесневать канаты тремя способами и выделывать огоны шестью способами. Хотя, если уж быть до конца честным и с самого начала ничего не скрывать, ни хорошего, ни дурного, не лишним будет отметить, что огоны ее — кольцевые оплетки на канатах — получались довольно рыхлые.

Еще одно важное событие произошло в жизни Золотинки, когда ей исполнилось восемь: братья переселили девочку в отдельное помещение на носу «Трех рюмок», которое называлось по-матросски чердак. В треугольной носовой надстройке с двумя круговыми отверстиями-клюзами не было ни одной ровной стены. Боковые скулы корабля плавно сходились к носу, при этом доски, составлявшие обшивку — поясья бортов — задирались вверх и косо смыкались с настилом над головой, тоже наклонным. Переборка, что составляла третью, замыкающую борта стену, сначала прилегала к палубе, а потом прогибалась внутрь помещения, повторяя отчасти направление поясьев боковой обшивки. Мало этого, толстенное основание передней мачты косо вторгалось в носовой угол тесного помещения и проходило под потолком, упираясь в мощную поперечную балку над входом.

Золотинка любила уединение причудливо устроенного чердака. На ночь она ложилась головой к низко прорезанному круглому окну, и стоило только повернуться, как ничто уж не отделяло ее от вселенной. За смутно белеющей грядой песка с лохмотьями кустарника на ней ухало и вздыхало со старческим утомлением море. В зарослях безлюдно шелестел ветер… С другой стороны, на восток, лежали предгорья, они гляделись размытой черной лентой, верхний край которой обозначала завеса звездного неба. Упрятанный складками холмов, таил свои огни Колобжег.

Предгорья лежали далеко, и ничего не стоило отодвинуть их мысленным усилием еще дальше — туда, где звезды. Ничего не стоило накрыть ладонью невидимый Колобжег вместе с окружавшими его горами и самовластным движением пальца потушить маяк на Медвежьем Носу — едва различимую по нижнему обрезу небосвода звездочку. Тем же пальцем, не утруждаясь, она доставала другой огонь — на Лисьем Носу — явственный багровый, перебирающий оттенки красного свет.

Просыпаясь, она видела на внутренних поверхностях чердака брожение светлой зыби; за окнами, переливаясь, отсвечивала подернутая рябью вода. Солнце безжалостно выставляло напоказ старую башню ближнего маяка с ее щербатой кладкой и вывороченными по верхней закраине камнями.

На другом берегу затона отчетливо разносился голос десятника — он размерял усилия многолюдной артели, которая подергивала толстый и долгий, неведомо куда ведущий канат. Протяжные вздохи артели перекрывал торопливый и вздорный визг пилы, слышалось несогласное тюканье топоров.

Золотинка прыгала в воду и, вынырнув далеко от «Рюмок», разгоняла застоявшуюся гладь. Она плыла к берегу, где лежали на боку огромные морские корабли с неестественно заваленными мачтами. Всюду дымились костры, желтели груды брусьев и бревен, а самый берег, обширная плоская отмель, был разделен неровными заборами из толстых плах, которые уходили прямо в воду. Повыше на обнажившихся сваях стояли амбары, а еще выше, там, где не доставал прилив, топорщилась чахлая растительность, за которой торчали острые крыши домов.

Добравшись до суши, Золотинка наскоро отжимала подол короткой, выше колен рубашки. Перед нею возле высоких столбов с подвязанными талями лежали беспомощные корабли; можно было видеть внутренность запрокинутых палуб, решетки трюмов. Люди на плотах и помостах вокруг судов обжигали огнем пузатые бока и днища. Пахло палеными водорослями, горячей смолой.

Редкие заборы, чрезвычайно удобные для детей и собак, забытые невесть с каких времен бревна, позеленевшие сваи, амбары, покосившиеся сарайчики и полузатонувшие паузки, плоты, огромный недостроенный корабль, густо утыканный подпорками, — все это Золотинка ощущала как свое, это был ее собственный, домашний мир. Слободские мальчишки и девчонки не оспаривали ее первородства.

Влияние Золотинки — а она имела влияние! — покоилось на трех основаниях. Она обладала некоторыми, пусть не до конца установленными правами на корабельный двор — подель. Она сохраняла за собой увлекательную возможность рассыпаться сверкающим потоком червонцев, почему и носила кличку Золотой Горшок. И она — обстоятельство не последнее — лучше всех сверстников плавала и ныряла. Что, в общем-то, не вызывало возражений, поскольку понятно было, что блистательные задатки Золотого Горшка должны были так или иначе проявляться, напоминать о себе и в обыденной жизни. Устоявшееся мнение о скрытых возможностях Золотинки влекло за собой и неприятные следствия. Время от времени (не особенно часто) кто-нибудь из товарищей, набравшись духу, пробовал огреть ее по голове, приговаривая «аминь! рассыпься!» На что девочка огрызалась со всей доступной ее нежному возрасту свирепостью.

Несмотря на маленькие недоразумения, Золотинка росла доброжелательным, искренним существом. Рано начало развиваться у нее понятие о справедливости — она росла под обаянием честных людей и возвышенных книг. И это становилось заметно. Дети, со свойственной им бессознательной чуткостью, угадывали в ней нечто такое, что заставляло их, кстати или нет, вспоминать о чудесном происхождении девочки.

Однако в двойственном отношении к Золотинке заложены были предпосылки будущих крупных недоразумений.

Пока что девочка принимала свое прозвище и легкомысленно, и добродушно. Одного кличут Золотой Горшок, другого Долгий Брех, третьего Жердь, четвертого Лыч. Шутиха, Шут, Чмут, Череп, Баламут — чем это лучше Горшка? Золотинка, покладистое существо, полагала, что ничем. Не лучше и не хуже.

Впрочем, добродушие ее имело свои особенности — простиралось иной раз слишком далеко. Обнаружилось у Золотинки довольно редкое для детей обыкновение выбирать слабую сторону. Когда приходилось разбиться на две ватаги, она дожидалась, чтобы определился состав той и другой половины играющих. А потом присоединялась к слабым: к тем, кого меньше, кто ростом ниже, кто поставлен против света, кто бьет лыковый мяч против ветра. В этом проявлялось настолько естественное движение души, что Золотинке и в голову не приходило останавливаться на своих побуждениях или обсуждать их с кем бы то ни было.

И вот в случае с пиратом все это сказалось самым болезненным образом.

Пират — то была не кличка, а ремесло одного не дряхлого еще старика, который передвигался на подвязанных под голени дощечках. Ноги ему изуродовали по приговору бывших товарищей. Может быть, он пытался утаить добычу — теперь этого никто не знал наверняка. Ноги его не держали туловища и произвольно выворачивались в коленях, так что бремя пропитания давалось калеке нелегко. Сухопутного ремесла пират не знал никакого и полагал, что поздно уже переучиваться, когда жизнь ушла на разбой и убийства. А милостыню подавали плохо — без души и скудно. Собаки, науськанные немилосердными детьми, донимали так, что пират оставил слободу, где пытался обжиться, и поселился на корабельном дворе. Подкармливали его рабочие и торговавшие в разнос женщины. Голову пират повязывал по-бабьи — куском выцветшей ткани, длинные концы которой закидывал на спину. С этим убором не вязались толстые загорелые руки, обнаженные до самых плеч — драной куртке, которая кое-как защищала пирата от зноя и холода, не хватало рукавов. В обвислой кожаной сумке через плечо он таскал хлеб, сухари, миску, но говорили, что там же он прячет нож.

Наблюдая душегуба с безопасного расстояния — чтоб не уцепил загнутой на конце клюкой, — Золотинка испытывала сладостный ужас. То же самое, очевидно, собирало вокруг пирата и других детей. Только они не останавливались там, где прирожденное благородство удерживало Золотинку: мало-помалу мальчишки и девчонки принимались дразнить калеку и, наконец, доводили его до бешенства, после чего с оголтелым визгом разбегались.

Однажды, затаившись в гнилой щели между постройками, пират дождался часа, чтобы подстеречь мальчишку по прозвищу Чмут. Подцепил клюкой за ногу, опрокинул и ухватил. Пират, надо думать, задавил бы мальчишку насмерть, если бы тот не издал истошный вопль. Стучавшие за углом плотники отбили парня, а потом, не разбирая правых и виноватых, дали раза и тому, и другому.

На следующий день Чмут собрал пацанов для мести. Золотинка как раз их и встретила. Рассыпавшись хищной стаей, они шагали спорым шагом, чуть-чуть ссутулившись и набычившись на ходу. Камни оттягивали пазухи, имели они при себе палки и колья — кому что по силам. Мальчишки и даже увязавшиеся следом девчонки в коротких платьях. Обменивались они жестокими взглядами, а переговаривались отрывисто.

— Мы идем убивать пирата, — срывающимся от ужаса голосом сообщила Золотинке Шутиха, когда все остальные протопали и пробежали.

Золотинка ощутила случившееся как беду, как дурную весть, от которой муторно стало на душе. Нечто такое, от чего непоправимо испортилась радость жизни. Она знала, что пират дремал на припеке за низким бортом втянутой в песок барки.

Охотники прошли, не учуяв дичи, но и дичь дремала… Долго ли будут они блуждать вслепую? Двадцать пар лихорадочных быстрых глаз.

Пустырь обезлюдел, а Золотинка мешкала, поставленная перед необходимостью совершить предательство. В изнурительной войне с пиратом она, понятно, держала сторону детей, но теперь не возможно было оставаться в бездействии. Она покосилась по сторонам и ступила к лежащей у воды барке.

Пират не дремал и, стало быть, слышал галдевших на отмели мальчишек, он не замедлил перебраться под самый борт в заполненную мелкой водой промоину. Затаился. Когда под легкими шагами девочки зашуршало, запавшая в яму спина шевельнулась и поднялась закутанная в платок голова. Глаза на ярком солнце сомкнулись прищуром.

— Они вас ищут, — проговорила Золотинка свистящим шепотом, — чтобы… чтобы…

Даже сейчас, в миг крайнего напряжения, она не отважилась произнести вслух и тем как бы узаконить жуткое слово «убивать».

— Ты Золотой Горшок? — спросил он, настороженно поводя глазами.

— Да, — шепотом отвечала Золотинка.

— Солоно тебе приходится от наших удальцов. Верно? — продолжал он несвоевременный, опасливым шепотком разговор. Что-то похожее на горечь почудилось ей в «удальцах».

Однако она не хотела поддаваться на жалость, которая увлекала ее в дебри предательства.

— Почему? — пробормотала она. — Это мои друзья.

— Ну и ладно, — быстро согласился пират.

Озираясь, он начал выбираться из промоины, обругал свои расхлябанные ноги и позвал:

— Подойди сюда.

В этом Золотинка не могла отказать. Он сразу же поймал ее за плечо и пронзительно глянул: «Ага! Теперь я тебя съем!»

— Давайте палочку, я помогу, — прошептала она жалким голоском.

Да поздно: Шутиха глядела на них ошалелыми глазами. И бежали мальчишки. Пират больно стиснул Золотинку, но тут же толкнул ее, проворным большим ящером вскарабкался на песчаный гребень и перехватил клюку, бешено озираясь. Запыхавшись, примчался Чмут, скинул с плеча длинный, неловкий в обращении дрын, упер его о песок и тогда произнес:

— Ты отойди, Горшок!

Она замотала головой, что значило «нет». Она стояла рядом с пиратом, безмолвная и скованная, обратившись лицом к возбужденным мальчишкам, и глаза ее наполнялись слезами. Понимая все меньше, мальчишки теряли боевой пыл, тот лихорадочный запал, который должен был кинуть их в схватку, как стаю рычащих шавок и щенков.

Невзначай оглянувшись, Золотинка не обнаружила пирата на прежнем месте, он подвинулся на шажок… и еще подвинулся, чтобы ею заслониться. Расслабилась слезная хватка в горле: выходит, не так уж все это было глупо, если он искал у нее защиты.

— Она… Она предательница! — сообразил Чмут. — Она снюхалась с Пиратом! — добавил он громким развязным голосом. — Застрельщики, вперед!

Застрельщики — самая юная часть войска — мялись. Плоские, почти без век, как у змеи или черепахи, глаза Чмута на темном и тоже плоском лице сузились. Он оглядел ряды дрогнувшего войска и беспокойно переступил кривыми ногами в тесных штанах. Переставил дрын, уперся в него еще основательней, и однако, при всех своих суетливых перемещениях, остался на месте.

— Горшок, что они говорят, правда? — крикнул Баламут.

— Неправда! — сказала она, но голос пресекся.

Между тем понукания Чмута не остались без последствий. Все равно камни нужно было пустить в дело, раз уж они оттягивали пазухи. И только был дан пример, камни посыпались в недолет и в перелет. Гулко стукнул черный борт барки, а Золотинка охнула от хлюпкого удара в живот.

— Горшок, я нечаянно! — испуганно воскликнул кто-то из мальчишек. Застрельщики сразу попятились, на всякий случай оглядываясь.

— Что больно? Больно, да? — Баламут жалко переминался, едва удерживаясь, чтобы не броситься к стонущей Золотинке. Бледный мальчишка с тонкими руками.

— Мне не больно! — мученически исказившись лицом, сказала Золотинка. И на этот раз не слишком уж далеко отошла от истины.

— Я не буду! Я всё… — Баламут выпростал отягощенную камнями рубашку — камни посыпались.

— Пусть лучше Горшок уйдет, чего она?! — раздавались слабодушные голоса.

А так ведь оно и бывает. Не имея мужества возразить, люди с видимым воодушевлением участвуют в сомнительной затее, тогда как ждут на самом деле лишь предлога, чтобы устраниться. Золотинка и стала таким предлогом — безусловно благовидным. Не будет большим преувеличением сказать, что и миловидным. Очень и очень миловидным предлогом, если взять на заметку, что в десять лет ее будущий расцвет уже угадывался. Славная была девочка.

Золотинка стояла, превозмогая душевную смуту, и в этой внутренней борьбе обретала уверенность стоять и дальше. Пират испускал шипящие и хрипящие звуки. Чмут свирепствовал, пытаясь удержать дрогнувшие войска. Он бросил кол и обрушился на соратников с бранью, осыпая их упреками в трусости, укоряя прежними клятвами и прежней отвагой. Он замельтешил, засуетился и нарвался на бунт:

— Пошел ты сам!..

— Приворожил он ее — вот! — впадая в исступление, вдохновенно вещал Чмут. — Горшок — она нечисть. Нечистая сила. Нежить. Пират слово знает, слово скажет, она и ночью подымется.

— Дурак ты, Чмут! — крикнула Золотинка сорванным голосом. Повернулась к мальчишкам спиной, не глянув и на пирата, и пошла к затону. Когда вода поднялась по пояс, она украдкой сполоснула лицо, а потом поплыла.

Золотинка вернулась на корабельный двор не прежде, чем обрела душевное равновесие, но для этого не потребовалось много времени. Уже на следующий день явилась она к мальчишкам, они заметили ее и замолкли. На плотном влажном песке лежало между ними кольцо для игры в свайку… Молчание разрешилось нехорошо: игроки заговорили между собой, без нужды перекладывая в руках тяжелые плоские гвозди.

Гордость Золотинки не требовала жертвоприношений, Золотинка удовлетворилась бы обычным полуприветствием. А в этих неестественно громких, ломающихся от внутреннего беспокойства голосах содержался вызов. Она постояла, с неестественным упорством уставившись под ноги, туда, где кольцо, и удалилась, не обронив ни слова.

И на беду попался ей затаившийся в лодке пират. Высунул над краем гнезда замотанную платком, гладкую, как у стервятника, голову — Золотинка содрогнулась.

— Пойди сюда, детка, — прошелестел вкрадчивый голос.

Все это происходило на глазах мальчишек. Потупившись, чтобы не выдать раздерганные чувства, она повернула к лодке. Мальчишки пошли прочь, ни слова ей ни сказав.

Изо дня в день пират встречал теперь Золотинку смешком — заискивающим каким-то и каким-то ускользающим.

— Какая честь, сударыня! — обветренные губы его, резкой чертой разделявшие похожий на клюв нос и узкий подбородок, растягивались в ухмылку.

— Не скрою, были времена, когда известные красавицы Мессалоники с тревогой и надеждой искали улыбку на лице Сныри Суки — ваш покорный слуга, сударыня! — Громыхнув деревяшками, пират возлагал темную жесткую ладонь на золотистую головку девочки и оглаживал ее. — Когда-то я был Снырей Сукой. Но, увы, колесо судьбы сделало оборот — кого теперь поразит это имя!.. Через эти вот руки — да! — прошло двадцать тысяч червонцев. Эти руки держали золото — я греб его лопатой! Скольких ты убил? Ха! Ну, я скажу: пятьдесят. Я скажу: сто пятьдесят. Кто мне поверит? А ведь Чмутов отец, Турыга, был у меня в руках. Теперь бы не упустил. Кабы знать, как оно все через пятнадцать лет обернется… Ха! — он замолчал, глядя куда-то в сторону. — Ха… я бы больше топил и вешал… И эти людишки — пузыри на грязной воде…

— Вы негодяй! — задыхаясь, воскликнула Золотинка звенящим голосом.

Пират осекся, изменившись в лице, а она бросилась прочь — навсегда.

Сверкая глазами, шагала она без пути и яростным рывком головы разметывала по плечам волосы… Когда высунулся вдруг из засады длинноногий таракан Чмут, зажал ей рот и потащил в канаву, в углубленную щель между стоящими на сваях амбарами. После недолгой, безнадежной для Золотинки борьбы он поймал ее руку, чтобы крутить, — она согнулась и застонала. Переступая взад и вперед, они чавкали грязью, давили босыми ступнями ракушки и мягкую гниль водорослей.

— Так что, знает пират заклятие?

— Но ты же дурак, Чмут! — отозвалась Золотинка, не скрывая слез. — Как я тебе докажу?

Он хмыкнул и надавил руку, напоминая, кто хозяин положения.

— Пират знает заклятие?

— Знает.

— Что же он тогда не обратил тебя в груду червонцев, если знает?

— Зачем ему, когда у него сорок таких груд зарыто! Он двадцать тысяч червонцев лопатой греб.

— Двадцать тысяч? — повторил Чмут, невольно смягчаясь.

Золотинка не отвечала. Сомнения мучителя были так велики, что он отпустил руку.

— Слушай, Горшок, — проговорил он с деланной небрежностью. — Давай по-хорошему.

— Давай.

— Зарыл пират золото? За это ему попортили ноги. Говорил он тебе?

— Говорил.

— Поклянись.

— Клянусь чреслами Рода Вседержителя, печенью его, сердцем и почками, что пират черпал червонцы лопатой. Так он мне говорил и уверял с таким пылом, что любой бы поверил.

— Послушай, Горшок… Я никогда тебя не цеплял… зря. Скажи только честно. Статочное ли это дело: молчал-молчал, а девчонке какой-то и выложил?

— А как он без меня свое золото отыщет, когда уж все позабыл и приметы свои потерял? Без Золотого Горшка, а?

— Ве-ерно… — протянул Чмут. Расслабленная рука его соскользнула с Золотинкиного плеча. — Род Вседержитель! Верно… Золото к золоту тянется.

— Вот то-то и оно, — молвила она.

— Но ты же никому не говори! — спохватился Чмут.

Она двинулась к пробивавшемуся в это гнилое место свету.

Разумеется, Золотинка сомнительными откровениями ни с кем не делилась. Как угораздило Чмута разболтать едва родившуюся, неокрепшую и такую ненадежную еще тайну, трудно даже и объяснить. Можно только предполагать, что сомнения точили его и, не имея мужества вынести пытку в одиночестве, он разделил ее с друзьями. А дальше зараза передавалась, как моровое поветрие. Очень скоро Золотинка осознала всю тяжесть последствий неосторожного разговора с Чмутом, шаткий рассудок которого не следовало бы подвергать испытаниям. Друзья-приятели все к ней вернулись — заговорили, заулыбались и стали заглядывать в глаза. Золотинка — это было потрясение! — обнаружила, что с пиратом они замирились еще раньше. Позднее Баламут посвятил ее в подробности великого примирения. И спросил неладно вильнувшим голосом:

— Так это, насчет сокровищ… Я думал — врут… А вчера мужики поили пирата в кабаке. Он признался.

— Признался?

— Спьяну и выболтал: Тифонские острова. Говорит, есть два надежных места и одно темное. — Баламут испытующе глянул. — Мужики галдят: не захочет добром, на поводке водить будем.

— Спасибо, Баламут, — дрогнула Золотинка. — Лучше бы тебе со мной не разговаривать, когда все видят. Они тебя цеплять будут.

За ними и вправду следили. Не успел Баламут оставить девочку, как налетели Череп и Чмут:

— Ты что ей там сказал?

А пирата, того и вовсе не выпускали из рук. Два дюжих крючника таскали его по очереди на закорках: от одного кабака до другого. Пират же покрикивал и размахивал клюкой, он уж почти не просыхал и врал все наглее, ожесточаясь. Такую чушь порол со злобным смехом в лицо, что здравому человеку стыдно было и стоять рядом. Люди сомневались. Спорили на пустырях и по домам, шептались и откровенно переругивались. Но поить пирата поили. Он исправно принимал задатки от желающих участвовать в предприятии и, живописуя надежды, уклонялся от уточнения некоторых подробностей. Примечено было, что пират, изо дня в день купаясь в деньгах и славе, ничего себе не приобрел: ни новой куртки, ни хотя бы целых рукавов к старой. Наоборот, за две недели беспробудного пьянства он еще больше обтрепался и одичал. Из этого надо было делать вывод, что надежды свои он возлагал на будущее.

Не было прохода и Золотинке. «Если ты веришь мне чуточку, не верь тогда ничему», — вот все, что она могла предложить Баламуту. Для остальных не осталось и этого. Малознакомые люди рассыпались перед ней в изъявлениях беспричинной приязни и, застенчиво сюсюкая, предлагали затейливо наряженных кукол, ленты, пряники, леденцы, глиняные свистульки и один раз изумительное подобие большого трехмачтового корабля со всей оснасткой и даже маленькими бочечками в трюме — Золотинка так и обомлела. Ни деньги, ни подарки она не брала, а правду говорила — люди обижались.

Поплева первым набрался духу заговорить о побеге. Тучка, не отвечая, грыз ногти. А Золотинка, кругом виноватая и несчастная, не имела собственного мнения. И оттого, что они не обронили ни слова упрека, легче ей не было. Еще раз расспросив девочку об обстоятельствах столкновения с детьми и пиратом, Поплева пожевал губами, кусая усы, вздохнул и отправился на берег переговорить со слободскими мужиками начистоту. Тучка остался на хозяйстве: братья не оставляли теперь Золотинку одну. Вернулся Поплева с подбитым глазом и так объяснил домашним, что это значит:

— Мужики берут нас в долю.

Они занялись подробностями побега: куда, как, когда. Что с собой везти, а что бросить. Бросать приходилось много, так много и навсегда, что Золотинка шмыгала носом и зверски напрягала лицо, выказывая тем готовность преодолеть любые трудности. Братья в упор не замечали этих поползновений. А потом, отвернувшись, принимались с невиданным ожесточением сморкаться. Так, в самом смутном состоянии духа, когда за едва просохшими слезами следовало лихорадочное воодушевление, просидели они большую часть ночи.

Как выяснил Поплева, составилась уже артель «золотоискателей» — участников предприятия, которые наняли на паях мореходное судно «Помысел». Пайщики позаботились о том, чтобы чудесная девочка не ускользнула от них раньше времени — за «Тремя рюмками» приглядывали. Оставалось всегда готовое принять беглецов открытое море. Простор и чужбина. Под утро донельзя утомленные обитатели «Рюмок» разошлись спать, и было у них смутное чувство, что долгое ночное бдение само по себе как-то все ж таки беду отодвинуло.

Проснувшись поздно, они узнали от крикливого лодочника, что пират отдал концы. То есть, выражаясь совершенно определенно, умер. Утонул, если уж быть точным. Захлебнулся.

Судьба глумливо обошлась с пиратом и с теми, кто в него уверовал. Трудно подобрать приличные выражения, чтобы изъяснить дело и не оскорбить смерть… Пират захлебнулся собственной блевотиной. Произошло это в доме Ибаса Хилина, именитого колобжегского купца, который взял на себя значительную часть расходов по снаряжению «Помысла».

Насмешка судьбы проглядывала еще и в том, что Ибас Хилин, тертый мужик, приставил к пирату служителей, которые не спускали с него глаз. Эти прислужники, то ли няньки, то ли сторожа, отлучились на четверть часа, в соседнюю комнату. А пират, упившийся до положения риз, пал навзничь, лицом вверх, и тут ему стало плохо. В исторгнутых из самого себя бурливых хлябях он и утонул. Словом, это был редчайший случай самоутопления моряка на суше. Кто мог такое предвидеть?

И странно: это случайное обстоятельство — смерть пирата — с непреложной ясностью показало верующим и неверующим, что никаких сокровищ не было и в помине. Теперь уж с этим нельзя было спорить, не навлекая насмешки. Опозоренный Ибас Хилин, человек, вообще говоря, основательнейший, не смел показываться на людях.

Так что собравшиеся над Золотинкой тучи разошлись. Но отношения с берегом испортились. Взрослые и дети, кто по мелочности души, а кто и без задней мысли, не давали ей забыть случившегося. Вольно или невольно люди ставили ей в вину свое собственное необъяснимое обольщение. Золотинка притихла.

Из окна комнаты виднелась высокая крепостная стена с каменными подпорками и углами. Близко подступила башня, которая называлась Блудница. Это оттого, что она долго-долго блуждала, прежде чем окончательно стать и загородить собой свет. На деревянном верху башни без конца ворковали голуби. Грани башни, обращенные внутрь крепости, были прорезаны затейливыми, с полукруглым верхом, оконными проемами без переплета и стекол. Они всегда, сколько Юлий помнил, были наглухо закрыты изнутри деревянными щитами. Как будто Блудница скрывала в себе нечто непостижимое: привалившись изнутри к ставням, день и ночь глядел в щелочку превратившийся в скелет узник. Или узница.

Юлий рос под сенью тайны, не пытаясь ее разрешить, что свидетельствовало о природных задатках мальчика, всей его повадке — созерцательной и непредприимчивой.

Примерно в это время, сколько помнится, он свел знакомство со своим старшим братом наследником престола Громолом.

— Когда большой стану, государем… Знаешь, что я с ней сделаю, с Милицей? — спросил Громол, больно ухватив брата выше локтя.

При имени мачехи Юлий пугливо оглянулся. Но Громол — другое дело. Он представлялся существом высшей, иной породы, чьи достоинства и недостатки были слишком велики для обычного мальчика, такого, как Юлий.

Казалось, Громол испытывал горделивое удовлетворение оттого, что его отважные и заносчивые речи при торопливом посредничестве доброхотов и соглядатаев доходят до слуха всесильной Милицы. Что-то завораживающее было в этой Громоловой самоуверенности, он распространял вокруг себя особое ощущение власти. Уже тогда он привлекал людей, легко собирал и сверстников, и взрослых юношей — владетельских детей, цвет молодежи. Зрелые мужи, если и держались от наследника в стороне, то неизменно выказывали почтительность. Его любили и на заднем дворе, и в передних Большого дворца. Дерзкие речи наследника доходили до последних лачуг столичного города Толпеня, вызывая там толки и пересуды.

Среди опасных слухов Громол оставался неуязвим, как заговоренный, а у Милицы одна за другой рождались ни на что не годные девочки. Рада, Нада и, наконец, с промежутком в четыре или даже пять лет Стригиня.

Милица до угроз не снисходила — не выказывала раздражения. Когда они встречались с Громолом (случалось и Юлию стоять в толпе затаивших дыхание свидетелей), то улыбались друг другу. Что-то одинаково жуткое мерещилось в застылых, заморожено обращенных друг к другу улыбках.

Молодая мачеха и юный пасынок — одинаково прекрасные.

Недостатки шереметовского носа юноши искупались общей живостью выражения, непринужденной осанкой, в которой так сказывалась цельная, не ведающая колебаний и противоречий натура.

А Милица… К тому времени Юлий уже достаточно подрос, чтобы и без подсказок понимать, что красота мачехи не нуждается в разъяснениях, — она совершенна. Нечто сверхчеловеческое, божественное… или бесовское по силе внезапного впечатления.

Эти огромные глубокие глаза… Едва поднимутся тяжелые ресницы, и Милица выйдет из задумчивости, поведет взглядом, на тебе задержавшись… Стоит человек или падает, подвешен за перехваченное горло или парит, нечувствительно попирая облака, — невозможно постичь. А если дрогнут в улыбке эти маленькие губы, необыкновенно яркие и свежие, оживится безупречный очерк лица — сердце зашлось и человек отравлен. Немощен, наг и сир.

Один лишь Громол, словно заговоренный, отражал своей ухмылкой завораживающий взгляд мачехи. Хоть и было наследнику шестнадцать лет, вытянулся он в рослого, с первыми признаками мужественности юношу, чары Милицы оставляли его невредимым. И тогда обозначилось в улыбке мачехи нечто новое, жестокое. Милые, созданные для иного губки сложились неумолимо и твердо.

Юлию шел двенадцатый год, и он по-прежнему, всеми забытый, обитал на конюшенных задворках в виду запечатанной изнутри Блудницы. Окруженный уже своим собственным малым двором, Громол не особенно подпускал к себе брата, а тот уклонялся от чести состоять в свите наследника. Хотя, казалось бы, кто-кто, а Юлий-то должен был бы попасть под влияние старшего брата. Вполне покладистый, неизменно доброжелательный, он производил впечатление мягкого и податливого мальчика. И нужно было обладать особой, порожденной любовью наблюдательностью, чтобы разглядеть в этом ничего особенного из себя не представляющем тихоне нечто большее.

Лету удалили от Юлия довольно рано, Громол-то и оставался самым близким ему человеком, не считая присутствующей только в мыслях матери. Не считая бесконечно далекого на своем престоле отца. Не считая вполне чужого Юлию младшего брата Святополка, натуры уклончивой и неопределенной. Не считая совсем еще несмышленой восьмилетней сестренки Лебеди, с которой его насильственно разлучили, находя нечто подозрительное в горячей привязанности одного ребенка к другому. Не считая, наконец, единокровных сестер Нады и Рады, безнадежно отдаленных от него своим приторным благополучием. Не говоря уж о последней единокровной сестренке Стригине, которой исполнилось одиннадцать месяцев — в силу этого непреодолимого обстоятельства Стригиня ни в чем пока не принимала участия, оставаясь неизвестной величиной для всех своих многочисленных братьев и сестер.

Юлий с готовностью отдавал должное общепризнанным достоинствам наследника. Но близости не получалось. Громол, верно, не обладал тем любящим сердцем, которое помогло бы ему, перешагнув пропасть в четыре года, уважать в младшем брате личность. Постоянно обманываясь его мягкой повадкой, раз за разом наталкивался он на неприятное сопротивление, когда пытался Юлия подмять и подавить. А тот никогда не изменял обороне и, отбив наскок, тотчас же изъявлял готовность к дружеским отношениям, чем опять же против воли и желания вводил Громола в заблуждение относительно пределов своей податливости.

Так обстояли дела, когда в самом конце месяца рюина теплой еще порой Юлий засиделся над книгой о приключениях странствующего Я монаха Дафулина в западных странах. Приключения бестолкового и заполошенного, но крайне благочестивого монаха завели его в дебри второго тома, и бедствия достигли пределов человеческого воображения. Подняв голову, Юлий ошалело огляделся, пытаясь сообразить, который час. Подвинул свечу, встал из-за стола, слегка пошатываясь от пережитого, и открыл окно, чтобы глянуть на звездное небо.

В небесах встретило его безмолвие. Имея представление об удивительном согласии небесных сфер, Юлий рассчитал по луне час. Получилось двенадцать — полночь. Глухой час поворота, когда одно время сменяет другое, все замирает… безвременье. И вскоре Юлий услышал докатившийся издалека, из Толпеня, удар полночного колокола. Первому колоколу, спохватившись, последовали другие, торопливые и частые.

Юлий поежился. Сквозило свежестью, на каменном подоконнике стыли пальцы.

В непроницаемое безмолвие темных уродов, что громоздились над Юлием, вкрадывался навязчивый шепоток… Неуместно и неправдоподобно похожий на хихиканье. Колокола стихли, и легкомысленный шепоток определился вполне отчетливо. Вздрогнул мальчик не сразу, не в тот же миг, когда разглядел в мутной темноте несколько отвесных желтых черт, разбросанных на неравных расстояниях друг от друга. Вздрогнул он, сообразив, что светятся щели вечно закрытых ставень Блудницы. Озаренные изнутри свечой или даже несколькими.

Юлий прикрыл глаза и вздохнул, пытаясь распутать переплетение яви и порожденных блужданиями Дафулина снов. Но и с закрытыми глазами он разобрал несомненный, доподлинный храп Обрюты, доносившийся из сеней. Теперь казалось, он слышал и разговор… обрывки почти разгаданных речений… щебечущий голосок… и невнятное подобие смеха — со стороны заброшенной башни. Семь или восемь шагов отделяли его от закрытых ставнями окон — если бы можно было перешагнуть по воздуху пропасть переулка. Рукой подать, но слышно плохо. Эти полуночницы имели, значит, основания таиться, а может быть, не принадлежали к существам человеческого племени. Пигалики? Русалки? Упыри? Черти?

Он соскользнул на пол и задул свечу, отчего стало еще страшнее. На ощупь отыскал дорогу к двери и в сенях, где было совсем темно, набрел на раскинувшегося посреди прохода Обрюту. Дядька вздрогнул и заворчал, просыпаясь.

— Чего бы вам колобродить ни свет ни заря, а, княжич? — пробормотал Обрюта. Непроницаемый мрак сеней не мог скрыть явственно звучавшего в голосе упрека.

— Послушай, Обрюта, голубчик! — прошептал Юлий, усаживаясь на корточки, и нащупал в темноте нечто теплое, руку или плечо. — Что бы ты сделал, если бы узнал, что в Блуднице, напротив, кто-то сидит?

— Кто сидит? — злостно не понимал Обрюта, не желая расставаться с мыслью об уютно нагретой постели.

— Злоумышленники! — отрезал Юлий.

Обрюта выразительно фыркнул и тут же в два счета доказал, что только очень глупые, совсем бестолковые, ни на что не годные злоумышленники станут глубокой ночью сидеть в никчемной башне.

Свет, однако, горел, щели в ставнях светились, и это дядька отрицать не мог.

— Что ж, — послушно, вслед за мальчиком понижая голос, сказал Обрюта, когда постоял у раскрытого окна достаточно долго, чтобы продрогнуть. — Позвать караул, что ли? Только думаю: пустое это.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Жизнь ацтеков причудлива и загадочна, если видишь ее со стороны....
Мужественные, отважные люди становятся героями книг Марии Семёновой, автора культового «Волкодава», ...
В очередной том серии включена новая книга Марии Семёновой, рассказы и повести о викингах, а также э...
Мужественные, отважные люди становятся героями книг Марии Семёновой, автора культового «Волкодава», ...
Мужественные, отважные люди становятся героями книг Марии Семёновой, автора культового «Волкодава», ...
Развитие такой общественной структуры, как государство, подчиняется определённым эволюционным закона...