Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью Уиттер Брет
Скоро поступило предложение от крупного издательства. Я пришла в восторг. Питер вознамерился получить по максимуму.
— Действуй! — сказала я ему.
Дело было в пятницу. На следующий день намечалась манго-вечеринка. Мне нужно было сосредоточиться, чтобы это событие надолго всем запомнилось.
«Все будет тип-топ! — написал мне Питер утром понедельника, пока я сидела на горшке. — БОЛЬШОЕ предложение на мази».
Так что, покончив с вонючим огурцом, я бросилась к телефону. Ну ладно-ладно, Джон взял меня под мышки и повел, шаг за шагом, к хижине на заднем дворе, причем мы долго перебирались через противную ступеньку, ведущую вниз от бассейна. Но мысленно-то я бежала.
Никаких сообщений.
«Будь что будет, — сказала я себе. — Чему быть, того не миновать».
Я отложила айфон. Посидела на ступеньках бассейна со Стефани. Провела какое-то время с Уэсли. Легла в гостевую постель отдохнуть, проглотила пару глотков еды — больше мне все равно было не прожевать, посмотрела «Закон и порядок».
Когда я вернулась к телефону, там была масса пропущенных звонков из Нью-Йорка и сообщений на одну и ту же тему: «Большое предложение!!! Где ты?»
— Зажги-ка мне сигарету! — попросила я Иветт, мою помощницу.
Покурила.
И набрала номер Питера.
— Ты там как, сидишь? — спросил он.
Я была так возбуждена, что даже не придумала достойного ответа.
— Да, дорогой. Я ведь не могу стоять.
Он назвал мне сумму. Она была БОЛЬШОЙ. Ну, не такой большой, как потом писали газеты (даже моя любимая «Палм-Бич пост»), но достаточной, чтобы отправить моих детей в колледж. Чтобы Джон мог оставить работу, если захочет, и выучиться на помощника врача. Чтобы я могла спокойно умереть, зная, что моя семья обеспечена.
— Думаю, нам следует согласиться, — сказал Питер.
— Обещаю, что ты будешь мной гордиться, — заверила я его. — Я в себе уверена. Буду писать до последнего дня.
На лице Джона, когда я сообщила ему новость, отразилась внутренняя борьба. Я знала, о чем он думает. Я сто раз слышала эти слова, читала их в его взгляде: «Знаю, ты хочешь, чтобы я был счастлив. Знаю, тебе нужно, чтобы я был счастлив. Но мне так грустно».
Он переживал смятение. Если бы не моя болезнь, эта книга никогда не появилась бы на свет. Речь шла о моей жизни в обмен на финансовую свободу. Страшный выбор.
— Просто я хочу, чтобы ты была здорова.
— Знаю.
— Я предпочел бы остаться с тобой, а не с этими деньгами.
— Но это невозможно, — сказала я. — Так что будем считать деньги наилучшим возможным финалом наихудшего сценария. Это мой подарок тебе.
В ту ночь я лежала без сна подле мужа и снова и снова думала о том, что нет, видно, худа без добра на свете, они как инь и ян. И никакой это был не выбор. А просто жизнь.
День, начавшийся с унижения, закончился фантастически.
Вот и прекрасно.
Мой триатлон
На следующий день я принялась за книгу всерьез.
И тут же поняла, как и в случае с альбомами, что до сих пор темпы были недопустимо медленными. Я проводила время, мысленно путешествуя по жизни вперед и назад, заново переживая моменты счастья, делая небрежные наброски. От силы процентов десять книги можно было считать законченными, а мне оставалось всего несколько месяцев координации движений.
Я сделала глубокий вдох.
Мне предстояло пройти триатлон.
Но я не тревожилась.
Я готовилась к этому почти всю взрослую жизнь. Выстукивала на клавиатуре компьютера истории для газеты, сидя в зале суда округа Палм-Бич и наблюдая со своей привилегированной передней скамьи за всяким отребьем.
Слишком часто героями моих историй становились подростки-убийцы, выросшие без признаков родителей на горизонте. Или люди, во цвете лет погибшие под колесами машин пьяных водителей, — родственники жертв так рыдали в зале суда, что скамьи под ними ходуном ходили. Или мужья, которые нанимали головорезов, чтобы порешить своих жен, — и наоборот.
Иногда преступления бывали настолько бессмысленными, что меня досада разбирала. Порой сами преступники оказывались до того несчастными и заброшенными, что я поневоле задавалась вопросом: уж не виновно ли тут общество? Иногда подробности преступлений оказывались столь жестокими, что я, возвращаясь вечерами домой, прижимала к себе детей, благодаря Бога за то, что с нами все в порядке.
Но иногда бывало и по-другому. Так, я написала очерк о судье Верховного суда Барбаре Париенте, у которой обнаружили рак груди и которая продолжала работать, заседая в суде абсолютно лысой.
Еще я написала большую статью о бездомной женщине по имени Анжела Глория Гонсалес, которая самостоятельно изучила юриспруденцию и затем сама представляла себя в федеральном суде и выиграла дело, — ее приговор был отменен как вынесенный на основе расовой дискриминации.
«Такого вообще не бывает, — сказала я ей прямо. — Вы уникальны».
И все же наибольшую гордость мне как журналисту доставляет тот факт, что я вывела на чистую воду четверых убийц и вынудила главного прокурора рассказать историю, которую никто не хотел делать достоянием гласности.
Все началось с заговора против красивой блондинки по имени Хизер Гроссман. Ее бывший муж Рон Сэмюэлс, бизнесмен, страдал манией величия и привык всегда получать все, что хочет. И вот, когда при разводе Хизер добилась права опеки над их детьми, он захотел, чтобы она умерла.
Дело было не в том, что Рон так уж любил своих детей, как показала потом на суде его новая жена. А в том, что ему страшно не хотелось выплачивать алименты.
И тогда Рон пошел к своему другу-наркоману, который сидел на крэке, тот в свою очередь пошел к дилеру, который продавал ему крэк, а уж тот нанял двух отморозков, чтобы те «грохнули жену». 14 октября 1997 года один из тех двоих — Роджер Раньон — зарядил дальнобойную винтовку и выстрелил Хизер в основание черепа, пока она и ее новый муж, сидя в открытой машине, дожидались зеленого сигнала светофора.
Хизер выжила — и осталась парализованной.
Рона Сэмюэлса тем временем арестовали и судили за попытку убийства. В октябре 2006-го ему был вынесен пожизненный приговор. Но четверо его подельников остались на свободе. Им обещали неприкосновенность в обмен на показания.
Я неделями сидела возле Хизер Гроссман в зале суда. Я видела, как ее день за днем привозили туда в инвалидном кресле и ее голова неподвижно лежала на его спинке. Я видела, как слезы текли ей в ухо, слышала, как делает «ш-ш-ш-шу-у-у» аппарат, вентилирующий ее легкие.
Скоро я сама узнаю, каково все это.
Но со мной это сделает болезнь. А в Хизер Гроссман стреляли. Четверо мужчин сговорились. И один всадил пулю ей в мозг.
Должны ли они оставаться на свободе?
Один из помощников главного прокурора сказал:
— Из этого не выйдет истории, Сьюзен. — И еще: — По крайней мере такой, которой заинтересуются основные каналы. И босс будет в бешенстве.
Когда журналист слышит что-то в этом роде, он понимает, что напал на золотую жилу.
Так что я взялась за дело и вскоре поняла, что основания притянуть этих людей к ответу были. Я обнаружила, что показания Роджера Раньона, стрелка, не вполне изобличали Рона Сэмюэлса. Тем не менее ему авансом пообещали неприкосновенность, и он вышел на свободу.
Я отыскала и других предполагаемых убийц.
Одного я нашла в агентстве по страхованию жизни в Голливуде, Флорида, где он сказал мне, что тот обмен свидетельских показаний на неприкосновенность «был лучшей сделкой, которую он заключил в жизни». Второй сидел в каком-то офисе на Дирфилд-Бич. А третий нашелся в плавучем доме в Кэрол-Сити, к северу от Майами.
Я полетела в Индианаполис, взяла машину и поехала в крохотный городок в глубинке штата Индиана, где проживал стрелок Роджер Раньон. Его дом притулился на обочине проселочной дороги, огибавшей кукурузное поле.
Я долго стояла у его дверей, пытаясь вызвать его на интервью. В конце концов за мной погнался дикий индюк. Я знала, что хозяин в доме, слышала его через дверь, но мне он так и не открыл.
Я поговорила с шефом местной полиции и с офицером, надзирающим за условно-досрочно освобожденным. Ни один из них не знал, что он когда-то стрелял в женщину во Флориде.
Я чувствовала, что просто обязана опубликовать ту историю, потому что она позволяла читателю получить представление о работе нашей системы правосудия в связи с уголовными преступлениями. Понять, как непросто бывает добиться справедливости — и к каким последствиям порой приводят все эти сложности.
Но были у меня и личные причины.
Я люблю эту историю, потому что полюбила Хизер Гроссман. Она покорила меня своим желанием продолжать жить после искалечившего ее выстрела. Намерением вырастить своих детей. Тем, какой красивой и сильной она выглядела в инвалидном кресле, даже не владея конечностями.
Она не могла самостоятельно дышать. И уж тем более жить в одиночку. Но она приняла участие в соревновании «Мисс Америка в инвалидном кресле». Такая молодчина.
«Надо писать о силе, — сказала я себе, сидя в хижине. — Не пиши о болезни. Пиши о радости».
Недавно я была поражена, посмотрев документальный фильм о Хизер. Через несколько лет после рокового выстрела Хизер встретилась с хирургом приемного покоя скорой помощи, который оперировал ее после выстрела. Доктор рассказал ей, что она умоляла его тогда не сохранять ей жизнь.
Хизер этого не помнила. Она плакала, вспоминая об этом через десять с лишним лет, когда ее дети почти выросли.
— Как хорошо, что доктор не послушал меня тогда! — рыдала она.
«Будь честной», — сказала я себе.
Все мы можем отчаиваться. Как Хизер Гроссман. Как я. Не это важно — важно то, чему нас учит трагедия, — стойкости, умению не сдаваться.
К июню я потеряла возможность пользоваться айпэдом. Клавиатура стала слишком большой для меня, я уставала двигать правой рукой.
Я решила, что буду продолжать писать, пользуясь функцией «записи» в айфоне. Джон или Стефани, а иногда Марина или Обри, если они оказывались рядом, вкладывали телефон в мою бесполезную левую руку, скрюченные пальцы которой, по удачному стечению обстоятельств, образовали идеальную подставку-держатель. Каждую букву я набирала большим пальцем правой руки — тук-тук! — единственной частью моей конечности, которой я еще могла владеть.
«Благодарю Бога за технологии», — прибавила я в качестве подписи к своим имейлам, ибо понимала, что еще пять лет назад, до изобретения сенсорного экрана, мне было бы эту книгу не написать.
А так я все тук-тукала да тук-тукала.
Я рано вставала, заставляла себя писать по главе в день. Писала без выходных. Писала, когда ехала куда-нибудь с моими любимыми. В какой-то момент, осознав, насколько слабой становлюсь, я ухитрилась написать сорок главок за месяц (некоторые из них выбросил или скомпоновал в одну мой редактор). И я закончила книгу параллельно с двумя долгими поездками.
Такова сила желания.
Когда ко мне приходили люди, я просила их взять айфон (я не могла передать его сама) и прочитать последнюю написанную часть вслух (я ведь не могла больше читать сама). На экране айфона можно видеть от двадцати до тридцати слов зараз. А мне необходимо было слышать ритм и мелодику текста.
Я просила разных людей перечитывать те куски, которые мне особенно нравились. Я не ходила с друзьями в рестораны или на пляж. У меня не было сил пересечь двор или поддерживать беседу дольше десяти минут.
Эти фрагменты, прочитанные под сенью пальмовых листьев, и были моим разговором. Я говорила с друзьями и семьей написанными фразами и заново переживала свою жизнь.
Встреча с Джоном. Рождение детей. Душевный покой, который я обрела.
Иногда какое-то слово или выражение вызывало у меня улыбку. Иногда я улыбалась, предвкушая любимый фрагмент. (Например, когда на мой вопрос о том, кто этот мужчина на фото, Сулла ответила: «Это твоя бабушка!»)
Я не могла писать при ком-то, чужое присутствие меня огорчало, например когда я видела, как быстро Нэнси набирает текст на своем мобильном, и думала о своей медлительности, о том, с каким трудом дается мне каждая буква.
И все же не могу назвать эту книгу работой. Как все поездки, предпринятые мной в течение того года, она приносила мне радость. Продлевала жизнь.
И мне хотелось, чтобы, как все хорошее, что было в моей жизни, эта книга не кончалась.
Когда в середине сентября я напечатала последнюю букву первого черновика — через три месяца после начала серьезной работы, — мне просто не верилось, что я закончила.
Это было все равно как если бы мне склеили скотчем пальцы, оставив свободным лишь один, а я взяла да и забралась на гору.
Я позволила мгновению длиться и наслаждалась восторгом от завершенного триатлона.
Я посмотрела на Джона, который сидел напротив в хижине. Думала, что улыбнусь ему. Просияю, как и положено после исполнения мечты. А сама взяла и заплакала.
И как могла четко выговорила:
— Что же я теперь буду делать?
Расставание
Май — июнь
Плавание
Сегодня 21 июня, день летнего солнцестояния. «Сегодня» — не в книге, которую я пишу. Просто я сижу в своей хижине и одним пальцем набираю вот это предложение про самый длинный день в году. Один из моих любимых.
Я — дитя солнца, родиась и выросла во Флориде, где люди проводят под солнцем всю жизнь. На солнце я становлюсь коричневой, как кофейное зерно. Дар Греции (спасибо тебе, Панос), поэтому я всегда любила яркое солнце.
Приведите меня в ресторан, и я тут же выберу место на самом солнцепеке. Отвезите меня на пикник на ближний Пинат-Айленд, и я проведу весь день, стоя по пояс в кристально чистой воде и кормя маленьких рыбок с ладони, или надену маску и поплыву по бухте в поисках ламантинов.
А вы знаете, что рыбки едят собачьи галеты прямо с ладони?
Много лет назад я плавала с аквалангом, и любимейшим развлечением для меня тогда было опуститься футов на шестьдесят в глубину и смотреть оттуда на поверхность океана, любуясь солнечными лучами, серебрящими воду. В солнечный день из глубины поверхность океана кажется похожей на ртуть.
Когда накатывали волны и ворошили ракушки, я плескалась у берега. Если лечь на воду неподвижно и прислушаться, можно услышать, как они позвякивают на дне. Восторг.
Мы с подругой вставали, бывало, в воде друг другу на плечи и по очереди делали сальто вперед. Раз я так поддала себе в глаз коленкой, что остался здоровенный синяк.
Да, я могла загорать и плавать весь день, каждый день, под бдительным надзором дуэньи-солнца, припекавшего мне плечи и спину. И никаких зонтиков.
«Наверное, в прошлой жизни я была ящерицей», — говорила я, жарясь на пляже.
Я влюбилась в Джона, загорелого пловца, когда увидела его в воде. Прикрыв глаза темными стеклами очков «Рэй-Бан», я любовалась его текучей свободной грацией. Мускулистые руки — «пушки», как он шутя их называет, — несли его сквозь воду почти без всплеска.
(Типичная шутка Джона: «Надо сходить к ветеринару». — «Зачем?» Он, сгибая руки: «Что-то питоны разболелись».)
В свое время я тоже была пловчихой. Не ахти какой. Но все же. Поэтому мы с Джоном на пару тренировались в бассейне.
— О’кей, спринт! — командовал он.
И я рассекала воду что было мочи, уверенная, что руки и ноги работают быстрее, чем у Джанет Эванс, миниатюрной женщины, которая завоевала кучу медалей в 1980-х и начале 1990-х. А Джон тогда говорил:
— Нет. Я же сказал, спринт.
— А я что делаю?
— Не знаю.
Я вспоминаю об этом, глядя на наш бассейн в яркий денек летнего солнцестояния. Недавно мы с друзьями сидели возле бортика, попивали пиво, и вдруг я попросилась зайти в воду. Двое людей — теперь для этого требуются двое, если, конечно, они не такие опытные, как Джон или Стеф, — помогли мне сесть на внутренние ступеньки бассейна. Погрузившись в воду, я потягивала через соломинку пиво.
Я сидела спиной к собравшимся и потому решила лечь на живот и повернуться к ним лицом.
Только я шевельнулась, как моя голова ушла под воду и я стала захлебываться. Словно ребенок, который не умеет плавать, я почувствовала, как вода обожгла мне ноздри. Я испугалась. Открыла рот и вдохнула еще раз.
Мне не хватало сил поднять голову.
Кто-то услышал, как я булькаю. Четыре руки схватили меня и выдернули из воды.
— Я в порядке, — сказала я.
Меня вернули на ступеньки, и я продолжала сидеть ко всем спиной. Вероятно, больше я не смогу плавать.
Но я не стала во всеуслышание заявлять об этом, боясь вызвать каскад ненавистных «ах как жаль». Старалась в одиночку переварить этот факт.
С тех пор я никого не просила зайти со мной в бассейн, чтобы проверить эту гипотезу. По правде говоря, я вовсе не хочу знать правду. Что ушло, то ушло. Потерянного не воротишь. Соскользнуло, как медальон с цепочки.
И что же теперь делать? Убиваться из-за того, что больше не могу чего-то? Того, что я так любила?
Нет.
Потому что так и в сумасшедший дом угодить недолго. Если все время хотеть невозможного.
«Я сама хозяйка своего настроения. Мне решать, что чувствовать», — все время твержу я себе.
В последние годы я только и делаю, что упражняюсь в одном — в искусстве отпускать.
Раньше я регулярно ходила на занятия бикрам-йогой в местную студию, где температура в комнате была под сорок. Жара помогала расслаблять не только мышцы, но и мозг.
Йога была моим убежищем от современной жизни, которая своими темпами все больше напоминает учения китайских пожарных. Бывало, что я приходила на занятия, одолеваемая страхами, а полтора часа спустя выходила, так перемолоченная интенсивным упражнениями, что на тревогу просто не оставалось сил.
Когда я поняла, что левая рука больше ничего не держит, я отказалась смириться с потерей. Я надевала перчатку, какими пользуются штангисты, и продолжала ходить на занятия. Потом я заметила, что не могу удержать пальцы левой руки вместе. Когда я поднимала руку над головой, ее кисть напоминала звезду на елочной верхушке.
Я показала йогу моему неврологу, прямо у него в кабинете. Подняла левую ногу назад — выше, выше, выше, ухватилась за нее руками и в позе натянутого лука простояла несколько секунд — одно из самых сложных упражнений в бикрам-йоге. Я настаивала на том, что это доказывает: у меня не БАС.
Шесть месяцев спустя я не могла больше заниматься йогой и очень приуныла из-за этого.
Год спустя я как-то сказала Джону: «А ты знаешь, что я больше не могу прыгать?» — так буднично, будто речь шла о последнем походе в магазин.
Когда соседка сказала мне, что больше не хочет, чтобы я возила ее детей, я вся вскипела. Через несколько часов, все еще дрожа от негодования, я рассказала об этом Джону, и он ответил:
— Знаешь, Сьюзен, мне не очень спокойно, когда ты и с нашими ездишь.
Вот это было больно.
Два месяца спустя, сидя за рулем любимого «БМВ», я притормозила у обочины и без всяких слез и эмоций сказала Стефани:
— Знаешь, по-моему, мне больше не следует водить. Руль меня не слушается.
Принятие.
Контроль.
Помните мальчика-убийцу по имени Натаниэл Брэзилл? В 2000 году, учась в седьмом классе, он застрелил своего учителя прямо у дверей кабинета. Это произошло всего в нескольких милях от моего дома. Я была первым репортером, который посмотрел пленку видеонаблюдения, и это дело стало одним из этапных шагов моей карьеры.
Десять лет спустя я интервьюировала Брэзилла в тюрьме.
— Тюрьма не такое уж плохое место, — сказал он мне. — Даже не похоже на наказание.
Я написала об этом в «Палм-Бич пост», и многие читатели были в ужасе. Они сочли его отношение «доказательством» того, что он хладнокровный убийца.
А я назвала его отношение «стратегией выживания». Натаниэлу Брэзиллу, чтобы выжить, пришлось переосмыслить свое отношение к обстоятельствам. Тюрьма не такое уж плохое место, убедил он себя.
Так же и с плаванием: если человек плавал всю жизнь и вдруг обнаружил, что больше не может, то это вовсе не обязательно должно стать трагедией.
День рождения Обри
18 июня 2012 года, пять дней назад, был день рождения моего сына Обри. День, когда можно сделать паузу. Созерцать и гордиться. Моему Обри исполнилось одиннадцать лет.
Какие воспоминания связаны у меня с днем его рождения! Я была беременна так, что дальше некуда. Перехаживала. Срок был еще четырнадцатого, но я упросила доктора подождать с кесаревым. Я хотела дотянуть до 21-го, до дня солнцестояния. Я заранее предвкушала его будущие дни рождения, вечеринки, которые будут растягиваться до самого рассвета, до нового восхода солнца.
Восемнадцатого я весь день провела в суде. Потом пришла домой и легла отдохнуть, как вдруг трехлетняя Марина решила попрыгать на моей кровати.
— Перестань! — завопил Джон. — Ты можешь сделать маме больно.
Я встала, пошла пописать, и тут из меня хлынула вода. Мы с Джоном долго стояли над унитазом, изучая жидкость. Да, пялились прямо в унитаз и пытались прочесть в нем наше будущее.
— Может, у тебя отошли воды? — спросил он.
— Да нет, не может быть.
Я так ясно представляла себе, как именно родится мой ребенок, что перестроила реальность под свои планы. Да нет, жидкость, стекающая по моим ногам, — это же явное недержание. А комочки слизи, плавающие в туалете, — это просто… ну что-нибудь еще.
И я снова легла и стала думать о своем солнечном ребенке.
И тут начались схватки.
Марина появилась на свет через кесарево, которое мне сделали в Боготе, доставив в больницу на школьном автобусе. Я не рожала ее сама и не испытала этой страшной боли, железными тисками сжавшей теперь мой живот.
Ничто на свете не помогает увидеть реальность в ее истинном свете так быстро, как эти самые тиски. Правда, они еще наводят на жуткие мысли о стремительных родах, о том, что ребенок может пойти ножкой вперед, доктор наложит щипцы и вытянет на свет божий изуродованного младенца.
В считаные секунды мы были на ногах и мчались в больницу.
Надо сказать, что все девять месяцев мы спорили насчет имени. Джон хотел… ладно, я не помню, чего хотел Джон, но имя Обри ему точно не нравилось.
— Звучит как-то по-девчачьи, — твердил он. — Люди будут думать, что он у нас Одри.
Немного погодя я просто перестала поднимать эту тему. Но отказываться от имени все равно не собиралась. Оно было для меня важным.
Видите ли, так звали одного из моих старших двоюродных братьев. Обри Мотц Четвертый, если быть точной. У того Обри была сильнейшая гемофилия. Кровь не свертывалась, как надо. Стоило ему удариться посильнее, и у него начиналось внутреннее кровотечение.
Как-то он отправился с нами кататься на лодке, и дело закончилось госпитализацией по причине кровотечения в мозг. Думаю, именно из-за него мои родители и решили не заводить своих детей.
Всю жизнь Обри Мотц пользовался специальными препаратами, свертывающими кровь. Где-то в начале девяностых, когда доноров еще не проверяли на ВИЧ, ему перелили партию зараженной крови. Он умер от СПИДа в 1999 году. Ему было всего тридцать девять лет.
Я любила Обри больше других моих кузенов. Он был умный, веселый, добрый и — что меня особенно поражало — никогда не жаловался. Во всем его хрупком теле не было ни единой клеточки, способной испытывать гнев.
Жизнь преподнесла ему два сюрприза — сначала хроническую, а потом смертельную болезнь. Но Обри продолжал жить радостно, без жалости к себе. Он учился в колледже, путешествовал, женился. Он жил.
Когда он умер, я часто вспоминала о нем. И сейчас вспоминаю. Каждый день вызываю его образ в памяти. Мне не хотелось, чтобы его имя, которое носили четыре поколения, ушло вместе с ним. Я хотела почтить его память.
Так что я дождалась, пока меня положат на операционный стол и приготовятся вскрывать, как устрицу. Там, борясь с приступом тошноты — последствия анестезии, — я снова заговорила об имени:
— Пожалуйста, давай назовем его Обри.
Что мог сказать в такой момент Джон, кроме как согласиться. За это я разрешила мужу самому выбрать имя нашему третьему ребенку. Он назвал его Аттикус, в честь Аттикуса Финча из романа «Убить пересмешника», его любимой книги. Но мы никогда не зовем Уэсли его настоящим именем.
В наш первый совместный с Обри выход — мы ходили в библиотеку — я услышала, как одна мамаша позвала: «Обри!» — и к ней засеменила маленькая девочка. Ха-ха!
А потом Обри принесли на его первый день рождения торт из кондитерской с надписью: «С днем рождения, Одри!»
И все равно я рада, что назвала моего мальчика Обри, ведь в имени, передающемся в семье из поколения в поколение, есть своя ценность. Она в традиции. В памяти. Я рассказываю своему Обри о его тезке. И особенно напираю на то, что он никогда не жаловался, ведь, по правде сказать, главный недостаток моего Обри — а кто из нас без греха? — то, что он любит поныть.
Вот хотя бы на днях, когда я сказала ему, что он не получит подарка до семи утра, то есть до того времени, когда он родился, он закатил глаза.
— Ну вот, — сказал он, — значит, мне даже еще не одиннадцать.
Из всех моих детей именно Обри вызывает у меня наибольшее беспокойство.
Его брат Уэсли, огражденный от мира стеной своей болезни, не жаждет ничьего внимания и остается в святом неведении касательно моей приближающейся кончины. Главная забота Уэса — это чтобы ему дали везти мое кресло, когда мы идем гулять.
Его сестра Марина варится в кипящем котле своих подружек, мальчиков, моды и школьных забот.
А между ними Обри. Мой средненький. Зажатый между требующим особого обращения братом и подростком-сестрой, на данный момент воспринимающей его исключительно как помеху. Обри мой самый чувствительный и сознательный ребенок.
В этом году его учительница сказала мне: «У вашего Обри старая душа». Ее слова едва не разбили мне сердце. Ведь старые души — это мудрые души. Они впитывают все, что происходит вокруг.
Обри первый (и пока единственный) из моих детей, кто прямо спросил о моем состоянии.
А еще он первым без всякой подсказки предложил мне помощь. Когда мне стало трудно ходить, он шел со мной рядом, чтобы я могла опираться рукой на его плечо.
Он часто проверяет, все и у меня в порядке, — высунет голову из задней двери дома и, завидев мое кресло, припаркованное под крышей хижины, во весь голос вопит:
— Мам, ты как?
Может быть, в этом и проявляется его «старая душа». А может, все дело в том, что пару раз он видел меня в довольно жалком положении.
Как в тот день, когда, вернувшись с Юкона, я поехала за ним в школу. Возможность, которая появилась с тех пор, как я оставила работу, и которой я очень дорожила. В тот день я приехала рано и зашла в здание школы, чтобы посетить туалет. Идя по безлюдному коридору, я вдруг поскользнулась и шлепнулась прямо на спину.
Я подергалась, словно жук, пытаясь встать. Не смогла. Стала думать, что же делать.
И тут откуда ни возьмись появились Обри и еще какой-то мальчик.
— Мама! — закричал сын и подбежал ко мне, но прежде он украдкой глянул, смотрит ли тот мальчик.
Тогда я впервые поняла, что мое состояние смущает сына.
Мальчик пошел дальше, а Обри попытался поднять меня — схватил за подмышки и стал тянуть вверх, ставя на ноги.
— Тпр-ру-у, Нелли! Не так шибко, — взмолилась я. — Дай хоть дух перевести.
Его карие глаза были широко распахнуты.
— Не беспокойся, — сказала я. — Все в порядке. Готов?
Он попробовал еще раз и чуть не упал. Я засмеялась, и он рассмеялся тоже.
— Ладно. Помоги мне перевернуться и встать на четвереньки. Я подползу к двери, ухвачусь за ручку и встану на ноги.
Добравшись до двери, я велела ему взять меня за пояс брюк сзади и тянуть.
— Вот так, правильно. Ну-ка, подпихни меня как следует!
Сработало. Я встала. Дошла до туалета, а потом покинула школу в сопровождении сына, для равновесия положив руку ему на плечо.
Несколько дней спустя, когда мы так же выходили с Обри из школы, подошла какая-то женщина и брякнула:
— Что это с вами приключилось?
Не будь рядом Обри, я бы ответила: «Это с тобой что, дура?»
Потому что мне было неприятно и обидно. «Как же я должна выглядеть, — подумала я, — чтобы посторонние говорили мне такое?»