Пока не сказано «прощай». Год жизни с радостью Уиттер Брет
— Понятия не имею, — ответил Ирвинг.
Мне доводилось слышать о таких созданиях — юнцах, выросших с джи-пи-эс-навигатором под носом и напрочь лишенных чувства пространства и направления. Не видящих мира вокруг себя, а воспринимающих его исключительно через какой-нибудь дисплей. Но не узнать Алькатрас, прожив годы во Фриско? Смешно!
У Нэнси были виды на обед в некоем ресторане Чайна-тауна, который ей рекомендовали друзья. Мисс Гугл-камера редко забывает места, где ей доводилось есть (и уж тем более никогда не забывает поесть). Годы спустя она может с благоговением вспоминать хрустящий пастернак, которым были посыпаны равиоли с сырно-шпинатовой начинкой в мятном масляном соусе. И горе тому, кто осмелится прервать ее ежедневное гастрономическое па-де-де!
Я заранее предвкушала повтор моего последнего обеда в Чайна-тауне: дим сум, поданный со всеми подобающими подробностями, — корзиночки и тарелочки с горячими и холодными закусками в виде канапе на один укус, и все это на белой льняной скатерти.
Но «Сэм Ву» оказался не тем местом.
Начать с того, что вход в ресторан был через кухню, в которую вела прямо с улицы полуоткрытая дверь. Первое, что мы увидели, войдя, был целый дуршлаг требухи.
Повара прогнали нас мимо извергающих пар котлов к темной лестнице. Нэнси помогла мне подняться на второй этаж, где располагался обеденный зал, который выглядел как кают-компания. На корабле викингов. Низкие потолки и незатейливые столы со скамьями. Еда поступала из кухни в буфете-автомате, застланном газетой вместо салфетки.
— Давай закажем что-нибудь необычное, — предложила я.
Так мы и сделали. «Чоу-мейн-фан», лапша по-сингапурски, жаренная со всякой всячиной. Цена — пять долларов двадцать пять центов. Друг Нэнси рекомендовал нам самую дешевую обжорку во всем Чайна-тауне.
Я не помню, какую еду подавали у Сэма Ву — хорошую, плохую или так себе. Посетив туалет Сэма Ву, я старательно стерла из своей памяти тот факт, что я вообще ела в его ресторане. Нэнси даже поснимала — такая там была грязь. Пыль на фановой трубе лежала такая густая, что хоть косы плети. В раковине сохранился лишь один не тронутый грязью и ржавчиной участок: пятно вокруг слива, куда непосредственно ударяла струя воды и стекало мыло.
— Вот это было приключение! — сказала я, вернувшись за стол.
Мы еще не раз хихикали, вспоминая ресторан Сэма Ву. И нисколько не удивились, когда несколько месяцев спустя узнали, что департамент здравоохранения закрыл его за многочисленные нарушения правил пожарной безопасности и санитарии. Включая фекалии грызунов в кухне.
Наш шофер Ирвин подобрал нас у дверей кухни. Мы поехали смотреть закат на мост Золотые Ворота, где задержались пофотографировать. В одно время с нами там фотографировались жених и невеста, причем девушка мерзла в декольтированном платье.
Надеясь, что мы будем путешествовать налегке, я предупредила Нэнси, чтобы она взяла с собой только дорожную сумку. Что она и сделала. Зато я притащила два чемодана, набитые длинными кашемировыми пальто и свитерами в количестве большем, чем число дней в нашей поездке.
Мне с моими слабыми руками было не под силу их катить, так что погрузкой и выгрузкой багажа пришлось заниматься Нэнси.
— Что у тебя там? — спросила она. — Пианино?
— Нет. Две пары сапог. Два пальто. И шесть кашемировых свитеров.
Таким вот манером — в черном лимузине с шофером, в кашемировых пальто — мы и въехали в самое сердце района хиппи, на центральную площадь Себастопола.
Приехали мы рано, так что, поставив машину, решили убить время, купив немецкий шоколадный торт для Эллен, а себе — чая и выпить тут же, на площади.
Как раз в это время повсюду шли демонстрации под лозунгом «Оккупируй (вставить название города)!». Международное движение против социального и экономического неравенства, когда люди разбивали палаточные городки на улицах и площадях по всему миру.
Демонстрация «Оккупируй Себастопол!» была в самом разгаре. Посиживая в сторонке, мы восхищались социальной активностью сограждан, говорили, что, будь мы помоложе, наверняка присоединились бы к ним. Хихикали над собой. Но наши соседи решили, что мы смеемся над ними.
— Слушай! Мы же похожи на двух жирных капиталистических свиней! Двигаем отсюда. Где Ирвин?
Дом Эллен окружен великолепным садом, в котором растет восемьдесят пять сортов роз. Вокруг уединенно и прохладно; легкий ветерок гуляет по комнатам, пошевеливая развешенные повсюду ветряные колокольчики. Хозяйка отвела нам просторную спальню, попросив только, чтобы днем мы держали ставни закрытыми во избежание выгорания родительского лоскутного одеяла на стене.
Эллен любила вспоминать свое детство на ферме в Айове, в доме, где водопровод появился, когда ей исполнилось семь, а электричество — когда уже было четырнадцать.
— Идиллия, — говорила она.
Напоминания о том времени, вроде лоскутного одеяла на стене, встречались в ее доме повсюду.
Она уехала с фермы в поисках путешествий. Выучилась на медсестру в Миннесоте. Забеременев, села в автобус и поехала в Калифорнию, оттуда через всю страну назад, во Флориду. Отдав меня на удочерение, она продолжала работать медсестрой, в том числе в Эшбери-Хайтсе и его окрестностях — районе Сан-Франциско, где процветала наркокультура и психоделический рок.
Эллен и правда была хиппи, но, по ее словам, умеренной. Никогда не бросала работу. Прослужив много лет на курсах подготовки младшего медперсонала, она стала работать с пациентами психиатрии.
Как заметила Нэнси, двух столь разных женщин, как моя родная и приемная матери, и Голливуд не придумает.
Хиппи — и баптистка.
Авантюристка, любительница приключений — и преданная жена и мать. Не уверена, что мама вообще слышала о наркотиках.
Мама всегда хотела, чтобы мы со Стефани стали больше чем просто домохозяйками. Она хотела, чтобы у нас была возможность выбирать, и железной рукой толкала нас к успеху. Из мамы получился бы классный бригадир. Вместе с нами она готовилась к каждому экзамену. ТРЕБОВАЛА одних пятерок.
Она никогда не заставляла нас мыть посуду. «Для вас главное — учеба», — говорила она и сама мыла тарелки.
И это дало свои плоды. Стеф и я учились лучше всех в школе и поступили в прекрасные университеты.
Мой первый университетский семестр — я наконец-то оказалась вне зоны маминого контроля — прошел как в тумане. В первый же вечер я выпила столько фруктового пунша, что меня всю ночь рвало чем-то красным. Потом я влюбилась в того пловца с бонгом. И с трудом сдала первую сессию на тройки.
На второй год я жила вместе с Нэнси, которая училась как бешеная. Проекты она сдавала на несколько месяцев раньше срока и всегда получала пятерки. Это она уговорила меня чаще ходить в библиотеку и реже — на вечеринки, это она сделала из меня человека. С ее помощью я впервые со времен мамы стала получать приличные оценки.
Я всегда нуждалась в ком-то, кто мог бы обуздать дикую составляющую моей натуры.
Эллен, как я поняла очень скоро, вряд ли бы с этим справилась.
Я привезла документы о моем удочерении, и мы провели вечер, обсуждая их. Эллен читала комментарии на каждой странице и все твердила, что они «совсем, совсем некритичные». Она была восхищена. Благодарна. Я поняла, что Эллен очень боялась, что ее осудят за ее поступок.
Беседа получилась непростой. Напряженной. Эмоциональной. Мне захотелось выкурить сигарету, но мои все кончились. Я спросила Эллен, есть ли у нее закурить.
— Нет, — ответила она.
Чтобы разрядить ситуацию, мисс Фи Бета Каппа пошутила:
— Может, марихуана найдется?
Эллен оживилась:
— Нет. Но у моей подруги наверняка есть.
Она позвонила подруге, и мы поехали к ней за травкой. Я спросила, сколько мы должны.
— Ничего не надо. Я оказала ей большую услугу. Это она моя должница, — ответила Эллен.
Когда мы вернулись, Эллен достала свои курительные принадлежности. Папиросную бумагу. Трубки. Всякие чудесные штучки.
— Здесь не все мое, кое-что дочери, — пояснила Эллен.
Нэнси покосилась на меня. В ее взгляде ясно читалось: «Можешь себе представить что-нибудь подобное с Теей?»
Мы закурили. Долго хохотали. Потом мы с Нэнси помогли Эллен перебрать гору старых пальто. Она примеряла их на нас, а мы вежливо напоминали ей о том, в каком году они вышли из моды.
В ту ночь в постели меня посетило откровение. Своей жесткой рукой мама сделала меня тем самым успешным человеком, каким я являюсь сейчас. Моя рабочая этика и привычка полагаться на себя — все это дары Теи.
— Слушай, — сказала я Нэнси. — Хорошо, что меня воспитала не Эллен. Можешь представить меня с матерью, которая курит травку? Да я бы ходила сейчас босая, вечно обдолбанная и жила бы в юрте.
«Жила бы сейчас в юрте» — это фраза, над которой мы с Нэнси смеемся до сих пор.
На следующий день Эллен повезла нас в Соному, на Козий пляж. Дорога туда лежит через высокие холмы, с которых виден Тихий океан. Вдоль самого берега тянется массивная каменная гряда. Когда-то там жили козы, отсюда и название местности.
С некоторых точек открывается вид на много километров вдаль, и ты стоишь и в изумлении смотришь на бесконечную линию скал и широкие песчаные пляжи меж ними и водой. Мы обошли их все. Сделали много фотографий.
Калифорния лежит на линии тектонического разлома, где две литосферные плиты Земли, встречаясь, постоянно давят друг на друга. Это давление выпучивает породу земной коры вверх, создает скалы, горы, по миллиметру в год меняя ландшафт планеты. Его вкрадчивая мощь потихоньку растаскивает на две части футбольный стадион университета Калифорнии в Беркли, который стоит как раз на линии разлома. Если быть точной, то со времени его постройки в 1922 году щель между двумя половинами стадиона выросла до четырнадцати дюймов.
Однажды я сказала Эллен, что встреча с ней была для меня как землетрясение. Что мне понадобится время, чтобы пережить шок и восстановить равновесие.
На том берегу, после моей наркотической епифании, я почувствовала, что баланс найден. Я ощутила эту точку равновесия между живой, неугомонной женщиной, благодаря которой я появилась на свет, и преданной матерью, которая растила меня, держала меня в узде и сформировала мою личность.
Покидая Козий пляж, я разглядывала деревья вдоль дороги. Это были кипарисы, все их ветви указывали в одну сторону, точно невидимая рука прошлась по ним невидимым гребнем.
Та же рука действует и сегодня. Ваяет континенты. Лепит берега. Формирует человеческие души.
Замыкая круг
Когда я была в Калифорнии, Эллен объяснила мне свою беременность очень просто. Сексуальное влечение, и ничего более. Мужчина, Панос Келалис, был обыкновенный плейбой, и у нее не было с ним будущего. К тому же он собирался вернуться домой, на Кипр, так что отдать ребенка на воспитание другим людям казалось ей лучшим выходом.
Эллен рассказывала о том, как она без всяких сантиментов вынашивала свою беременность. Скрывала ее от своих родных. Как сбежала во Флориду, где устроилась работать операционной медсестрой, чтобы ни один пациент не видел ее беременной и не задавал потом лишних вопросов.
На время родов ее усыпили, чтобы у нее не осталось никаких воспоминаний обо мне. Вопреки советам социальных работников в органах опеки, Эллен попросила, чтобы ей дали взглянуть на меня, — она знала, что мой вид не вызовет у нее никаких эмоций.
И она ничего не почувствовала.
«У-у-у какая бездушная!» — подумала я, когда услышала об этом впервые.
«У-у-у какая сильная!» — думаю я сейчас.
Эллен признала, что, будучи медсестрой, могла бы прибегнуть к аборту — она наверняка нашла бы коллег, которые обо всем позаботились бы. Позже она так и поступила со второй нежелательной беременностью.
— Даже не знаю, почему я в первый раз не подумала об этом, — сказала она.
Я сказала Эллен, что понимаю все ее решения.
И то, что она дала мне жизнь.
И то, что отдала меня на удочерение.
Если бы я забеременела от человека, с которым меня ровным счетом ничего не связывало бы, и мне пришлось бы поехать вслед за ним туда, где мне совсем не хотелось бы жить… ну, скажем, в какой-нибудь сонный городишко в Северной Дакоте… нет, я бы тоже не поехала.
А значит, я бы тоже решилась на какой-нибудь шаг вроде этого.
Решиться-то решилась бы, но Эллен сделала одну вещь, на которую у меня не хватило бы духу: она ничего не сказала моему отцу.
Панос так и не узнал, что у него есть дочь.
Я бы сказала отцу. Сказала бы потому, что это честно по отношению к нему и к ребенку. Такому глубокому чувству чести научили меня замечательные люди, которые меня вырастили. Мои мама и папа.
Много лет подряд папа работал волонтером в яслях для младенцев, больных СПИДом. Он жертвовал им медикаменты из своей аптеки и каждую среду приезжал в ясли сам, чтобы подержать этих детей на руках, покачать их. Он два года работал миссионером в Эфиопии. Там он открыл кукольную миссию, для которой собственноручно сшил на машинке восемьсот кукол, чтобы с их помощью познакомить детей с историей Иисуса Христа.
С тех пор как я заболела, меня все время огорчает папина холодность. Он замечательный человек, добрый, заботливый, но он ни разу не поговорил со мной о моем БАС. Когда недавно я сказала ему, что записалась в хоспис, он сказал: «А-а-а». И сменил тему.
Я знаю, что ему больно. Я слышала, как он сказал однажды, когда думал, что меня нет рядом: «Я не плчу только потому, что, раз начав, уже не смогу остановиться».
Я думала об этом, когда планировала эту часть моей книги. Думала о том, почему папа не смог сказать эти же слова мне.
Но и о том, что его дела говорят яснее слов.
О том, что наши дела всегда говорят больше, чем мы можем предположить.
Я вспомнила, что папа, хоть ночью его разбуди, мог наизусть отбарабанить все мои десять тематических статей без запинки, но мне ни разу не сказал о них ни слова. Десять-пятнадцать лет спустя он помнил все их названия. Помнил подробности. Мог рассказать о том, как я собирала информацию. Какими методами пользовалась.
В этот последний год моей жизни мне захотелось восстановить мои отношения с папой и мамой. Соединить разрыв, который возник, пока я разыскивала своих кровных родителей, хотя это и не уменьшило моей любви к родителям настоящим.
Теперь я поняла, что этого не будет. Мы не сможем словами открыть путь к взаимопониманию. Это просто не в их природе.
А природу не обманешь, как каждый день напоминает мне БАС.
Вот почему я цепляюсь за мелочи. К примеру, слова друга, который говорил с мамой и папой на следующий день после того, как была опубликована статья о моем диагнозе и об этой книге.
В газете шла речь и о том друге, поэтому моя мама пошла отнести ему эту статью. У мамы было пятнадцать копий газеты, они аккуратной стопкой лежали на ее столе.
«Передайте это вашей маме», — сказала она ему.
Не кому-нибудь — маме.
Потому что мама — это тот человек, который нас любит. Любит всегда. Гордится нами, даже если хранит эти чувства надежно запертыми, как в сейфе.
За этот год я побывала в разных местах с людьми, которых люблю. Но никуда не ездила с мамой.
Вместо этого я пролетела три тысячи миль аж до самой Калифорнии, чтобы найти мир и душевный покой в обществе человека, до которого все эти годы было рукой подать.
Рождество
Декабрь — январь
Вместе
В ноябре, после Юкона и Калифорнии, я послала своему начальству в «Палм-Бич пост» имейл. Написано в нем было следующее:
Вот уже три месяца, как я взяла [по причине болезни] отпуск из газеты — отпуск от любимой работы.
Я гордилась собой, когда каждый день ходила на работу, где помогала укреплению демократии, вынюхивая истории, которые никто не хотел предавать огласке, и где мне доверяли информировать, а также и развлекать людей. Когда меня спрашивали: «Кто вас послал?» — я любила отвечать: «Томас Джефферсон, мадам». Мне так хотелось расти вместе с нашей газетой, трудиться над тем, тобы она продолжала оставаться объединяющим ядром нашей общины…
Но теперь я становлюсь слабее с каждым днем. Моя речь замедлилась, а руки ослабели настолько, что я уже не могу печатать с прежней скоростью… Я не могу, как прежде, бегать по городу, барабанить на клавиатуре веб-истории и говорить с незнакомцами — им кажется, что я напилась. Я говорю вам это для того, чтобы вы поняли: я уже не та крепкая, быстроногая лошадка, какая вам нужна для освещения новостей из зала суда. Следовательно, я увольняюсь. Слова, которые я пишу со слезами.
Руководство газеты любезно предложило принять любые мои статьи, которые я напишу как фрилансер. Я ответила им, что собираюсь писать о себе. Мне хотелось написать о том, как я учусь ценить жизнь, несмотря ни на что.
Я все равно не собиралась бросать писать, ведь писательство для меня — радость и цель жизни. А потом заболела мама, и жизнь внесла свои коррективы. Но теперь, когда официальная работа была позади, а мама шла на поправку, у меня появилось время, чтобы путешествовать, и сложился план. Я буду писать о жизни с БАС. А еще я устрою запоминающееся Рождество.
В последние годы, когда у меня не бывало ни выходных, ни проходных, я часто работала в праздники. Мы с Джоном оба были крепко заняты и потому не раз и не два решали, что не стоит лезть за елочными игрушками и украшениями в гараж, где они лежали наверху в больших коробках.
Мы просто покупали маленькое деревце и вместе с детьми делали для него гирлянды из попкорна и клеили бумажные цепочки.
Но в тот год я прямо-таки лезла из кожи вон. Целыми днями мы с детьми перебирали содержимое рождественских коробок, открыв для себя сотни забытых украшений, в том числе целую рождественскую деревню, которую дом за домом и фрагмент за фрагментом дарила нам из года в год моя тетя Бет.
Мы расставили по полкам карточки с ярко-красными буквами, из которых сложили слова В-О-З-Р-А-Д-У-Е-М-С-Я и М-И-Р. Развесили всюду детские рождественские поделки и вытащили из дальних углов все изображения Санты, какие нашли, в том числе сиденье для унитаза с его портретом — подарок моей чокнутой кузины Моны. Главной помощницей во всем этом была Марина, она заменяла мои слабеющие руки.
Я не люблю дарить детям много и по мелочи, предпочитаю подарить каждому что-то одно, но действительно ценное. В тот год я купила им по лэптопу. Марина упаковала их в красивую бумагу, как и все прочие подарки для родственников и друзей.
Мы с Джоном сделали себе следующий подарок: пошли в банк, взяли мои страховочные деньги и полностью расплатились за дом. Муж хотел эти деньги куда-нибудь вложить, но я сказала, что хочу оставить свою семью свободной от долгов. Хочу быть уверенной, что, как бы ни повернулась жизнь, мои дети не потеряют дом.
Вернувшись из банка, мы застали в доме полный разгром. Марина переставила рождественские буквы, сложив из них неприличные слова.
Наши дети вообще не дураки пошутить. Мы до сих пор смеемся, вспоминая один первоапрельский день, когда я ввалилась домой, как всегда с охапкой бумаг, плечом прижимая к уху телефон, по которому разговаривала с редактором.
— Съешь конфетку! — предложила Марина и сунула мне в рот.
Я куснула. Это оказалась покрытая шоколадом редиска.
— Бe-e! — сказала я и выплюнула все в раковину на кухне. Схватилась за бутылочку с ополаскивателем для рта. Оказалось, что Марина и Обри скотчем закрепили рычажок в одном положении. Струя ударила мне в лицо и била без остановки, пока я вся не промокла. — Очень смешно, — сказала я, с трудом различая где-то рядом физиономии хихикающих отпрысков.
Я бросилась в ванную. Дети пытались войти туда за мной, но я захлопнула дверь у них перед носом и плюхнулась на унитаз. Который они намазали нелипучим кондитерским спреем.
— Хи-хи-хи, — раздавалось из-за двери.
— Ладно, ваша взяла, — ответила я со смехом.
Сбросив каблуки, я сунула ноги в шлепанцы. В них оказался зефир.
Четыре гэга подряд, один за другим.
— Кому-то будет по попке, — сказала я шутникам, отчего мы все захохотали еще громче.
Однако на этот раз рождественская креативность оказалась совсем некстати, и я говорю не только о непристойностях. Мы с Джоном вошли в дом, воодушевленные тем, что преодолели важный финансовый рубеж в нашей жизни, и обнаружили в гостиной белую муку. Мука была буквально всюду: на ковре, на мебели, на стенах, на книгах.
Проникнувшись духом Рождества, Марина даже попыталась украсить смесью муки и соли нашу елку. Думала, что это будет похоже на снег.
— Я вычитала это из Интернета! — сказала она в ответ на наши немые взгляды. Пауза. — Не сработало.
Джон был в ярости, хотя, вспоминая об этом сейчас, он смеется. А тогда он ругался на чем свет стоит, выволакивая елку во двор, чтобы там ее пропылесосить.
Годом раньше я бы тоже ругалась, ведь уборки в гостиной хватило бы на целый день. Но серьезные болезни меняют людей.
Или, наоборот, проявляют их истинную сущность.
Я только посмеялась над Марининым мучным фиаско.
Ничего страшного. Праздник — это значит все вместе, а там, где собирается много людей, всегда есть место кавардаку.
Мама была еще в больнице, так что я принесла маленькую елочку ей в палату. Не слушая возражений папы — он говорил, что сотрудники больницы не хотят, чтобы на стены палат что-нибудь клеили, — Стеф и я украсили стены вокруг мамы сотнями открыток с пожеланиями выздоровления и поздравлениями с Рождеством, которые ей прислали разные люди. Мы подарили маме планшет, надеясь, что папа найдет ей какую-нибудь интересную книжку, чтобы скоротать бесконечные часы в больнице. Не получилось.
Рождественским утром вышел номер «Палм-Бич пост» с моей первой статьей о жизни с БАС. Это была история нашего путешествия на Юкон с Нэнси, озаглавленная «В краю северного сияния: Дружба длиною в жизнь, или Заветное путешествие».
Я поместила копию статьи в рамку и подарила Нэнси. Она тоже подарила мне рамку с фотографией великолепного зеленого сияния. Я тут же повесила ее в гостиной.
Годом раньше коллега Джона подарил нам диск с рождественскими песнопениями. Тогда, несмотря на ухудшающееся состояние моей левой руки, мы с Джоном танцевали по всему дому под эти звуки, болтая под проходные номера, замедляя движение, чтобы послушать превосходную версию «Придите, верные» в исполнении тенора Андреа Бочелли.
Тогда же я исполнила свою давнишнюю мечту: запекла гуся, прямо как у Чарльза Диккенса в «Рождественской песни». Мы с Джоном возились целый день, готовили гарнир, натирали мандариновую цедру для соуса, ну и, конечно, запекали саму птицу.
Но в этом году слабеющие мускулы уже не позволяли мне танцевать, шинковать, натирать и подхватывать горячие сковородки.
Поэтому в сочельник моя бывшая коллега из «Пост» Джен Норрис принесла нам полный рождественский обед. У Джен, как мне предстояло узнать в последующие месяцы, оказалось ангельское сердце, и к тому же — бонус! — раньше она вела в «Пост» рубрику о еде.
Она подарила нам целый пир, в котором было все — от рулетиков из бекона до традиционной рождественской индейки, плюс полный набор десертов. Прошлогодний гусь был нашим праздничным кулинарным шедевром, но он определенно уступал тому великолепию и изобилию, которое обрушила на нас Джен, да еще в тот самый день, когда ей и без нас было о ком позаботиться.
Мы поедали все это мирным рождественским днем, дети возились с лэптопами, сорвав с них подарочную упаковку. Думаю, Уэсли впервые в жизни радовался подарку больше, чем бумаге, в которую он был завернут.
Обычно я не посылаю рождественские открытки, так как у нас полно друзей, которые не отмечают этот праздник. Вместо этого я поздравляю всех с Новым годом, поскольку это всеобщее объединяющее начало. В 2010 году главной темой наших поздравлений было укрепление дружбы и физического здоровья.
В этом году речь в них шла об умении принимать то, что имеешь. Открытка представляла собой фотографию нашего семейства, сделанную летом: рядом с Джоном сидит собака Грейси, Уэсли держит своего мягкого Пятачка. Это тоже было одно из моих последних желаний: сняться всем вместе, пока щеки у меня не ввалились, тело не усохло и я не перестала походить на саму себя. И только моя левая рука, лежащая на плече у Джона, демонстрировала явные признаки БАС.
На обороте я написала цитату из «Пророка» Халиля Джебрана. Вот такую:
И тогда женщина сказала: Скажи нам о радости и о печали.
И он ответил так: Твоя радость — это твое горе без маски. Ведь тот же самый колодец, из которого поднимается твой смех, был часто заполнен твоими слезами.
И разве может быть иначе?
Чем глубже твое горе проникло в тебя, тем больше и радости может вместиться в тебе.
Разве не та же чаша, что содержит твое вино, обжигалась когда-то в печи гончара?
И разве лютня, услаждая твой дух, не то самое дерево, которое страдало под ножами резчиков?
Когда ты радуешься, загляни глубоко в свое сердце — ты увидишь, что в действительности ты плачешь о том, что было твоей радостью[4].
Так я признавала свою болезнь, не называя ее. И закладывала фундамент года, который собиралась прожить.
— Очень красиво, — сказал мне кто-то из друзей. — Но непонятно. Что это значит?
— Это значит: ищи силу в своей душе, — ответила я.
Вечеринка
В начале января мои коллеги по газете устроили для меня отвальную. В августе я взяла больничный, ничего никому не объясняя. Даже не сказала, что ухожу. Просто пришла как-то в субботу, когда в редакции почти никого не бывает, чтобы освободить свое рабочее место.
Как больно. Там все осталось как было: мои награды в ящике стола, мой коричневый свитер на спинке стула, моя космическая карта и рисунки моих детей, прикнопленные к большой пробковой доске на стене.
Пять месяцев спустя встречаться с коллегами тоже было больно, но уже не так.
Мы собрались в доме репортера Джейн Масгрейв. Я не могла есть и говорить в одно и то же время, поэтому предпочла вести беседу. О годах работы в «Пост» мы говорили, как ветераны говорят о войне: трудное было время, но лучшее в нашей жизни.
Я вспомнила, как однажды, лет десять тому назад, стояла под дулом пистолета. Две минуты трое чернокожих подростков удерживали меня на мушке. Как журналист, много лет проработавший в криминальной сфере, я постаралась запомнить их лица и характерные приметы. И все же полчаса спустя, просматривая предъявленные мне фотографии потенциальных преступников, я не смогла опознать ни одного из них. По крайней мере, уверенности в том, что я не ткну пальцем в невиновного, у меня не было.
Это заставило меня задуматься. А раздумья привели к открытию, что, оказывается, ошибка свидетелей при идентификации является самой распространенной причиной осуждения невиновных. Без малого семьдесят пять процентов заключенных, оправданных при помощи ДНК-тестов, были неверно опознаны свидетелями.
В 2006-м я стала писать о свидетельских показаниях при опознании. Написала целый ряд статей о случае, когда осужденному дали сорок три года тюрьмы на основании показаний единственного свидетеля, который опознал в нем виновника инцидента — разъяренного водителя, открывшего стрельбу на дороге. И это несмотря на то, что Вишну Персад по своим расовым признакам не соответствовал первоначальному описанию преступника и к тому же имел алиби: когда началась стрельба, он находился на другом конце города, на занятии по химии.
Персад отсидел пять лет, когда обвинение было наконец с него снято.
Я расследовала дело человека, арестованного за убийство второй степени, совершенное во время драки в баре, несмотря на то что он, совершенно очевидно, не мог участвовать в той потасовке, поскольку охотился в Джорджии.
В другом случае человек по имени Хулио Гомес провел пять месяцев в тюрьме в ожидании суда за убийство, якобы совершенное им на расстоянии пяти округов от того места, где жил он сам. Он оказался не тем Хулио Гомесом, совсем не похожим на настоящего убийцу. И все же свидетель уверенно указал на него в ходе опознания и написал под его фотографией: «Подтверждаю, что это тот самый Хулио Гомес, который причастен к убийству».
Я написала о трех адвокатах, специалистах по уголовному праву, — все трое чернокожие, — которых свидетели не раз принимали на суде за обвиняемых. Троих свидетелей во время трех разных процессов просили опознать преступника — во всех трех случаях им грозило длительное тюремное заключение, — и все трое с уверенностью показывали на адвокатов, а не на их клиентов.
Одного адвоката «опознали» подобным образом дважды.
Моей целью было вовсе не очернить жертв преступлений. Им я сочувствую, многие из них продолжали страдать еще много лет после суда. Они ни в чем не виновны. Не виновны также полицейские и прокуроры, которые всегда действуют в интересах правосудия и редко допускают ошибки.
Но редко не значит никогда, а в системе явно было слепое пятно. Даже лучшая система в мире может «облениться» (как сказал мне один из ложно опознанных адвокатов), особенно когда речь идет о переменах.
Хуже всего с этим обстояло дело именно во Флориде. Десять лет назад Министерство юстиции опубликовало рекомендации по сокращению случаев ложной идентификации. Полицейские в нашем округе Палм-Бич, как и во многих других округах штата, не приняли никаких мер по внедрению их в практику, невзирая на то что память свидетелей — та же улика и обращаться с ней следует с не меньшей осторожностью, чем с отпечатками пальцев.
Мое расследование по поводу процедуры свидетельских опознаний завершилось большой передовицей, напечатанной в январе 2011 года — за несколько недель до того, как я признала, что у меня БАС. Я изучила практику тридцати двух различных правоохранительных органов. И лишь в трех из них использовались новейшие методики создания фотороботов подозреваемых, работы со свидетелями и документирования их показаний.
Не прошло и месяца, как шериф округа Палм-Бич объявил, что, в соответствии с рекомендацией комиссии штата, в его ведомстве вводится новая процедура опознания. Год спустя бльшая часть новых методов была признана в штате законодательно.
«Это сделала ты, — сказала мне недавно моя подруга Нэнси. — Ты помогла улучшить систему».
Я не согласилась. Это не я изменила систему. Это сделали преданные своему делу профессионалы из правоохранительных органов. Я лишь осветила проблему, способствовала началу ее обсуждения, и это привело к определенному результату. А для чего еще существует журналистика, если не для этого?
Во время отвальной коллеги подарили мне ту мою статью, вернее, ее копию — в рамке. Джейн Смит, тоже ветеран «Поста», сказала, что в прежние времена газета дарила покидавшим ее сотрудникам часы «Ролекс». К сожалению, те времена прошли.
Но мои коллеги решили скинуться и все же сделать мне подарок: айпэд на тридцать два гига, новейший в своем роде, с такой же гравировкой, как на тех золотых «Ролексах»: «Дорогой Сьюзен Спенсер-Вендел. От всех пости, бывших и настоящих».
Денег набрали столько, что хватило еще и на айтьюнс-карты.
«Я чувствовала себя, как Джордж Бейли в „Этой прекрасной жизни“», — написала мне потом Джейн Смит, имея в виду ту сцену в конце фильма, где люди вдруг начинают наперебой давать персонажу Джимми Стюарта деньги. Желающих дать что-нибудь было так много, что Джейн даже вынуждена была просить их остановиться.
«Видишь, Сьюзен, — писала она, — ты коснулась стольких жизней, что мы решили купить тебе айпэд, реагирующий на прикосновение!»
В течение многих месяцев этот айпэд был моим постоянным компаньоном. В декабре, работая над статьей о нашей с Нэнси поездке на Юкон, я лишилась способности пользоваться обычной компьютерной клавиатурой. Клавиши на ней расположены слишком далеко друг от друга, и мне стало трудно их нажимать.
Зато с сенсорным экраном я могла набирать букву за буквой, клюя, как курочка по зернышку. Я снова могла писать.
Я снова могла читать книги, хотя держать их в руках у меня больше не было сил. Вообще, была в таком восторге, что одним махом загрузила всю трилогию «Пятьдесят оттенков серого», предвкушая, как буду упиваться садомазохистскими сценами. Увы — читать про оргазмы мне надоело очень скоро.
О да, подробности нередко подводят. Смайл.
А вот друзья — никогда.
Мой подарок себе
После вечеринки, когда дети уже вернулись в школу, а Джон — на работу, я сделала себе еще один подарок. Продиктованный скорее прихотью, чем необходимостью, — перманентный макияж.
Я люблю моду, любила и буду любить. Сама я, хотя и не королева красоты, всегда гордилась своим сложением. На работу ходила в маленьком черном платьице — не слишком коротком и не облегающем, но подчеркивающем достоинства фигуры. И обязательно в черных закрытых лодочках, на высоком, четыре дюйма, каблуке, но не шпильке, а потолще, недвусмысленно объявляющем: «Не для стриптиза».
Ах каблуки, как же я их любила. В моей взрослой жизни не было и дня, когда я бы их не носила. Даже на девятом месяце. С выпирающими косточками. А потом мои ноги ослабели. И каблуки пришлось отдать.
С макияжем такого не случится.
Макияж — мой друг. Он открывает мои глаза-бусинки, рисует скулы там, где их нет в природе, трансформирует отверстие для принятия пищи в соблазнительные губки.
Но макияж требует точности, это искусство миллиметров. Сначала маскируем тончайшие морщинки вокруг глаз, потом накладываем тени — иногда до трех оттенков зараз — в определенном количестве на определенные места: на веки и под бровями, добавляем мазок искристого белого на косточку под самой бровью — чтобы взгляд стал открытым, ярким.
Я, как многие женщины, истратила кучу денег в поисках одного-единственного приемлемого сочетания оттенков. Нашла любимую помаду — «изюмная ярость» — оттенок сливы, милый и естественный. Пользовалась ею каждый день.
Ежедневно зрительно увеличивала свои глаза-бусинки подводкой, заботясь о том, чтобы линия не доходила до внутренних уголков глаз, иначе они кажутся слишком близко посаженными.
Накладывала по нескольку слоев туши на ресницы. У меня было три разных оттенка — очень черный, черный и коричнево-черный — плюс их же водостойкие версии.
Даже когда мои руки начали слабеть, я продолжала накладывать макияж. Когда пальцы стали скрючиваться, я открывала бутылочки зубами. На боках моих волшебных пузырьков появились следы от укусов.
Наконец я перестала завинчивать крышки — слишком трудно открывать опять. Я разъезжала по городу с открытым и готовым к использованию тюбиком «изюмной ярости» на передней консоли моего автомобиля. Это меня выручало, пока не пришла жара. Тогда я получила растекшуюся массу сливового цвета.
Мои руки начали дрожать так сильно, что я больше не могла подводить глаза. Кисточка для туши подпрыгивала в моих пальцах, как живая, и все кончалось тем, что на веках у меня оказывалось больше коричнево-черного, чем на ресницах.
Но я не собиралась мириться с неудачей. Я без косметики — такой вариант я даже не рассматривала.
Тщеславие, имя тебе — Сьюзен.
А я и не отрицаю. В заботе о том, как мы выглядим, нет ничего мелкого. Гордость — движущий механизм самоуважения. Никому еще не удавалось достичь чего-то стоящего, плюя на мелочи.
Кроме того, без косметики у меня такой вид, как будто я не высыпалась последние лет десять.
Может, попросить Джона, чтобы он меня красил? Из области фантастики.
Вот я и решила сделать себе запоздалый рождественский подарок — перманентный макияж. Так эвфемистично называется татуировка на лице. Да, вот такая я тщеславная. Без малейших колебаний я решила накачать себе губы и веки краской.