Ангел конвойный (сборник) Рубина Дина

– Тая, – проговорил он, – поверьте старому человеку: пройдет много лет, и вы оглянетесь на этот день с улыбкой.

Тогда она упала головой на руки и, захлебываясь слезами, бормоча и икая, рассказала ему всю свою жизнь. Он слушал ее, не перебивая, – (старая лысая фея, Николай Семенович, никогда вас не забуду, дорогой, пусть земля вам будет пухом!) – развернул свой «Москвич» и повез Таисью в общежитие то ли медработников, то ли химиков, сейчас уже не вспомнить. Пристроил. А через несколько дней вызвал к себе, поговорил о том о сем и вдруг, понизив голос, сказал:

– Слушайте, Тая, вы же по еврейской линии – чего вам не рвануть отсюда вообще?

– Куда? – испуганно спросила она.

– Ну, в Израиль, – сказал он просто. – Счастья попытать, а?

Она показывала мне карточку на выездную визу: молодая, худая, с длинной шеей и молящими черными глазами, на обеих руках по младенцу – сын и дочь.

Народный заседатель оказался прав – сказочный принц ждал ее именно здесь, среди этих камней и иссушающего солнца… но не сразу, не сразу, а после нескольких лет изматывающего мытья чужих квартир, еще одного несчастного замужества, рождения третьего ребенка, после нескольких лет преподавания музыки в заштатном Доме культуры, в крошечном поселении на задворках Иудейской пустыни, где давали государственное жилье социально слабым слоям населения.

В конце рабочего дня она возвращалась в Иерусалим тремпом, на машине своего коллеги Миши, пропойцы-ударника. Уроки он проводил в туалете, поскольку места было мало – Дом культуры занимал несколько комнатушек в сборном домике на верхушке лысой горы. Целый день из туалета доносился рокот барабанов, гром тарелок и литавр. На один из унитазов Миша клал чистую картонку, резал на ней сало, хлеб, помидоры, наливал в чашку водки и весь день попивал. На обратной дороге – петлястой горной тропе, несколько расширенной для машин, – Таисья дрожала как осиновый лист: никогда нельзя было знать, сколько водки выпито Мишей за сегодняшний день.

Ну, а в одно прекрасное утро… нет, в один дождливый мерзкий день в конце ноября, на одном из очередных идиотских семинаров по повышению квалификации, после длинных докладов нескольких безмозглых чиновников от культуры, в баре гостиницы «Рамада-Ренессанс», куда с горя и тоски позволила себе зайти выпить чашечку кофе продрогшая Таисья, – ее и увидел корифей челюстно-лицевой хирургии, профессор «Хадассы», легендарный в своей области Рони Шварц. В тот день он назначил там встречу своему коллеге из Бостонского госпиталя.

Отогревшись горячим кофе, Таисья достала сигарету, закурила, улыбнулась самой себе и оглянулась по сторонам. За соседним столом сидел немолодой прекрасный принц и зачарованно смотрел на нее блестящими карими глазами в паутинках морщин…

Ну и наконец в одно прекрасное утро, которое последовало за этим вечером в баре, Таисья проснулась в небольшой, но чрезвычайно уютной его квартире в Рехавии. Прекрасный принц, одетый, как положено в сказке, в роскошную домашнюю куртку с бархатными отворотами, сидел у нее в ногах и смотрел на Таисью, как смотрят на своего больного ребенка.

Убрав ладонью волосы с ее лба, он сказал тихо:

– Дитя мое, ты спала как загнанный зверь… Ты вздрагивала и стонала во сне… Кто гнался за тобой все эти годы?..

С того дня профессор Шварц так и жил, не сводя с Таисьи блестящих карих глаз в паутинках морщин. Так ребенок, раскрыв рот, не в силах оторвать завороженного взгляда от лилово-золотых брызгов бенгальского огня…

…Ко мне она привязалась всей душой, называла меня дубиной стоеросовой и беспрестанно учила жить с грубоватой нежностью. А я всегда позволяю своим будущим персонажам маленько поучить меня жизни и даже провоцирую их на это.

Было истинным наслаждением наблюдать за Таисьей, когда она беседовала по телефону с теми, кто был ей дорог. Каждые час-полтора она осуществляла телефонные налеты на свою квартиру, опрокидывая на своего младшенького, третьего, уже ко всему привычного, целые ушаты кипящей нежности.

– А мамочка тебя лю-у-бит, – завывала она в трубку, – а мамочка тебя за тухес уку-у-усит.

Ей не мешало то обстоятельство, что напротив нее в этот момент сидел педагог, которого она увольняет. Кстати, перед тем как его уволить, она, – уверяла Таисья, – проплакала всю ночь. И я ей верю: плакала.

Так она уволила когда-то ударника-алкоголика Мишу, в машине которого натерпелась столько страху. Она уволила его сразу же после того, как музыкальному кружку был дарован статус «консерваториона», а самой Таисье – статус его директора.

– Ты, это… – сказала она жалостливо. – Не в том дело, что педагог ты херовый, Миша. А вот закладываешь и… кроме того, ты, милка моя, сало жрешь. А что это за пример для неокрепших душ?

Миша вытаращил водянистые глазки в красных веках.

– Так ты ж! – пролепетал он. – Ты ж сама хвалила… Говорила – свежее, душистое!..

– Вспомнила баба, як дивкой была! – сурово оборвала она его. И всхлипнула от жалости к бедняге.

Была она человеком беспредельной ласковости к тем, кого любила, – неистовой матерью, любящей женой, преданной подругой – и индейского хладнокровия к снятию скальпа с врага. Вообще я еще не встречала такого могучего и разнообразного словарного запаса, такого широчайшего разброса диапазона – от матросской матерщины и грузчицких прибауток до выражения чувств таких нежнейших тургеневских переливов, что слезы наворачивались.

«Шварцушка» – она произносила нежно, как «скворушка».

Двум-трем любимым подругам Таисья буквально устраивала судьбы: она выдавала их замуж, заставляла беременеть; так и говорила: милка моя, пришло время рожать второго. Когда же решала, что подруге пришло время покупать квартиру, начинала регулярно просматривать бюллетени маклеров. Выудив несколько адресов, она договаривалась по телефону о встрече, ездила смотреть квартиру, ожесточенно торговалась с хозяином, сбивая цену до пределов нереальных, договаривалась со знакомым чиновником банка о ссуде на самых выгодных условиях, и только дойдя до этапа подписания договора, звонила подруге и говорила:

– Завтра идем покупать квартиру.

– Какую? – робко спрашивала подруга.

– Увидишь! – отрезала Таисья, бросая трубку.

По сути дела, Таисья была гениальным управленцем. У меня нет ни малейшего сомнения в том, что, доведись ей стать премьер-министром этой маленькой безалаберной страны, Таисья в считанные месяцы навела бы здесь образцовый порядок. Но, увы, в управление ей пятнадцать лет назад достался только музыкальный кружок с двенадцатью учениками. Конечно, она вырастила это убогое хозяйство до престижного консерваториона в двести пятьдесят учеников (охотно могу представить, как ради увеличения числа учащихся директор Таисья на общем собрании родителей убеждает их рожать и рожать будущих пианистов, кларнетистов и ударников. Вполне вероятно, нечто подобное имело, так сказать, место). Но управленческий темперамент Таисьи (как и завоевательский инстинкт Альфонсо) требовал расширения полномочий, владений, числа подданных. Таисья считала, что пришло время для создания двух оркестров: камерного и струнного, а также сводного хора всех пяти школ городка. Кроме того, она не прочь была подмять под себя балетный и танцевальный кружки, которыми вообще-то руководила Брурия.

– Она танцует фламенко, подумаешь! – говорила Таисья. – Фанданго-ебанго… В прошлом году мы были со Шварцем в Испании, поверь – это все дутые мифы, красивые легенды. Точно как здесь у нас. Взять эту корриду… Сколько о ней написано, Боже! Ну, были мы со Шварцем на корриде. Противно вспомнить. Ничего героического. Забой быков, вот и все. Мой дядя Фима сорок лет работал на Бакинском мясокомбинате в забойном цехе, и никто не считал его тореадором. Знаешь, как выглядит эта их всеми воспетая коррида? Выходят несколько дюжих мужиков и тычут пиками в бедное животное, которое ссыт от страха и боли. Потом минут сорок, а то и больше бык бегает туда-сюда по арене, пытаясь спастись, – язык вывален, ноги заплетаются, – а они его догоняют и добивают. Спектакль перед забоем. Огромный театр в проходной мясокомбината – вот что такое их Испания, ну поверь мне…

В жизни своей я не встречала более фольклорного человека. Поговорки, присказки, непристойные частушки прилипали к ней, как прилипают ракушки к днищу океанского брига. Некоторые из них она употребляла по делу и довольно часто, другие я слышала иногда, были и такие, что ослепляли меня лишь однажды.

Так, описывая внешность неприятной ей особы, она добавляла мимоходом: «А волос на голове – что у телушки на мандушке».

Когда однажды я попробовала заступиться за провинившегося и грозно казненного педагога, Таисья, сверкнув глазами, сказала:

– Ну ты, Плевако! Не долби мне «Муму», для этого есть Герасим…

В другой раз, узнав, что я люблю холодец, варила его всю ночь и назавтра везла в автобусе через весь город. И заставила меня съесть сразу всю тарелку в учительской. Сидела, пригорюнившись, смотрела на меня, приговаривая: «Девочка моя, мое бедное дитя…»

(Мы были ровесницами.)

Но иногда она произносила нечто эпическое по самому ничтожному поводу, тревожа глубинно-библейские видения моей крови.

«Не хотел он ребенка из-под нее, – произнесла она однажды, рассказывая об одной несчастливой семье, и грустно добавила: – Когда мужчина не любит женщину, он не хочет и ребенка из-под нее…»

Меня потрясла могучая пастушеская простота этого образа: ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…

На мгновение я представила праматерь Рахель на корточках, вторые сутки выкряхтывающую стоны сквозь искусанные губы, а за войлочным пологом шатра – бледного Яакова, ожидающего блаженной минуты, когда на руки он примет своего Йосефа, возлюбленного сына из-под возлюбленной жены.

Ягненка из-под овцы, ребенка из-под женщины…

Таисья часто напоминала мне церковного органиста, который, ерзая по скамье, играет во всех регистрах, бушует, перебирая ногами педали, и вдруг вытягивается струной, чтобы трепещущим мизинцем достать такой пронзительный, такой свирельно-серебристый си-бемоль, от которого зашлось бы ваше бедное сердце.

Глава седьмая

Охотничий рог приглашает на смерть кабана. Высокородный вельможа тешит свой двор охотой. С ним знатные гости, и слуги, и егеря, Трещотки, и копья, и стрелы, и арбалеты…

И вот он бежит, бежит, бежит, бежит – Последний кабан из лесов Понтеведра…

Дрожат в предвкушении своры охотничьих псов, Загонщики воют, кричат, оглушительно лают собаки. Охотничий рог приглашает на смерть кабана – Стрела в арбалете, и колья в руках, и чаща во мраке.

И он выбегает из мрака на свет и бежит – Последний кабан из лесов Понтеведра…

Испанская песня, провинция Галисия (XVII в.)

В один из этих изматывающе жарких дней, вечером – я уже заперла кабинет и отнесла ключ в секретариат (здесь у каждого был свой собственный, именной ящичек) – меня в лобби окликнул Люсио. Я вначале не заметила его – он сидел в кресле, наматывая на палец чей-то длинный белокурый локон. Подавив в себе инстинктивное желание драпануть как можно быстрее и подальше, я остановилась, вежливо и настороженно ожидая, – ведь он мог выкинуть любую штуку.

Нет, на этот раз он был устало спокоен, предупредителен: маленькая просьба насчет подмены дней – я, если согласна, отдаю ему свой четверг владения залом – он мне среду. И длинное усталое объяснение: договорился с фокусником о концерте для младших школьников, но тот может только по четвергам.

Разговор длился несколько мгновений, – он стоял передо мной, машинально продолжая накручивать на палец локон, – чей, о Господи? – потом поблагодарил подчеркнуто сердечно, кивнул и засеменил косой своей походочкой к выходу. Посвистал и вдруг негромко запел на испанском. Я ускорила шаги и догнала его на выходе.

Несколько минут нам было по пути, мы шли по дорожке мимо цветущих кустов олеандров, и он напевал эту тревожную, скачками, мелодию – как будто сочинил ее кто-то, кто поднимался вверх по обрывистой тропке. Я шла рядом.

– Что ты поешь? – спросила я.

– Так, песня одна. Старинная испанская песня.

– А как это переводится на иврит? – спросила я.

– Слушай, – сказал он, усмехнувшись, – какая разница? Разве можно перевести с родного языка на другой так, чтобы хоть приблизительно передать – как ты это чувствовал и слышал в детстве, как ты это представлял себе?

Я промолчала.

– Ну ладно, – сказал он, – в общих чертах: это старинный напев о том, как испанский гранд выезжает на охоту стрелять кабанов. А в его владениях они уже не водятся, понимаешь? Остался последний кабан. И вот его загоняют, и он бежит, он бежит – последний кабан в этих лесах, в лесах Понтеведра – это на севере Испании, – он бежит, и он смертельно ранен в бок.

– И что же? – осторожно спросила я.

– Ничего, – сказал он, – больше ничего. Он бежит со смертельной раной в боку – последний кабан из лесов Понтеведра.

– И все? – спросила я. – Об этом песня?

– Об этом, – ответил он, усмехаясь. – У нас в Испании длиннющая «канте хондо» может состоять из трех фраз о том, как тебя бросил возлюбленный и как болит твое сердце.

– Правда, – согласилась я. – Перевод – всегда потеря.

Несколько мгновений мы еще молча шли рядом вдоль высоких кустов олеандров.

– Это песня о родовом проклятье, – вдруг сказал Люсио. – О проклятье моего рода.

Я покосилась на карлика. Сейчас начнет врать, поняла я. Кажется, Таисья именно об этом меня и предупреждала. Ну что ж, валяй, коллега, выворачивай карманы…

– Глубокая рана в боку – вот наша смерть, – сказал он просто. Забавно переваливаясь, он шел вдоль кустов, отводя рукой ветви. – Один из моих предков на охоте преследовал вепря, в азарте погони оторвался от остальных и пропал. Нашли его через день, мертвого, со страшной раной в боку – очевидно, от кабаньего клыка. Судя по кровавому следу, он долго полз, выполз на поляну и умер от потери крови…

Его внук, граф Энрико Фернан де Коронель, владелец колоссальных земельных угодий, замков и прочая, отличившийся в битве при Рокруа, был известен тем, что слишком уж злоупотреблял правом первой ночи, подчас растягивая эту ночь на длинные недели, заставляя распаленного жениха скрежетать в ярости зубами. Он и доигрался в конце концов: один из женихов подстерег графа на тропинке, когда тот возвращался на рассвете в замок, и заколол его рогатиной, забил, как дикую свинью. Под утро графа нашли слуги – он все-таки выполз к воротам замка, но умер от ужасающей раны в боку. И поделом, правда?..

Я вежливо промолчала, уже угадывая в сюжете смутно знакомые очертания.

– Через поколение, – продолжал он, – эта смерть настигает мужчину из моего рода. Последним был дед. Он в молодости порвал с семьей, ушел из дома, бродяжничал по всей Испании, прибился учеником к знаменитому тореро Мигелю Альваресу и вскоре сам стал известен, любим и удачлив. Именно он переступил родовые устои и женился на девушке из семьи марранов. Моя бабка в канун каждой субботы зажигала в подвале дома свечи, укладывалась в постель и ни разу в субботу не появилась в церкви… А деда нашли однажды на рассвете на дальнем пастбище, где выращивали быков для корриды. Он там часто бывал, но за каким чертом, – восклицала бабка, – ему понадобилось тащиться туда ночью? Загадка… Он выполз к шоссе и был еще жив, когда его подобрали, но минут через двадцать умер от большой потери крови. Угадай – что было у него в боку?

Я, не в силах отвести от довольной физиономии Люсио взгляда, проговорила задумчиво:

– Глубокая рана от бычьего рога?

– Именно, – удовлетворенно подтвердил он.

В эту минуту я уже понимала, что он рассказывает мне сюжет «Собаки Баскервилей». Ну что ж, бродячие сюжеты – основа основ как литературы, так и искусства вообще. Люсио подбирал все, что валялось под руками, а значит, был своим, из нашего цеха. Интересовало меня только одно – какая часть из рассказанного им была правдой. Восемнадцатая? Тридцать шестая? Надо сказать, я испытывала от этой беседы настоящее умиротворение. Маленький граф де Коронель начинал мне нравиться.

– Ну а следующий на очереди я, – продолжал он, и я согласно кивнула. – Знаешь, вот как сидишь в приемной у зубного врача и каждую минуту ожидаешь, что из кабинета раздастся крик: «Следующий!», и в очередной раз сработает проклятье раненого вепря.

– Так это – устное семейное предание? – спросила я. Мы давно уже стояли с ним на развилке, где должны были разойтись в разные стороны.

– Почему же устное! – живо возразил карлик. – Вполне даже письменное. – Его асимметричное лицо, маленькие серые глазки были, пожалуй, не лишены своеобразного обаяния. – Я вывез сюда чуть ли не единственное достояние нашего обедневшего рода – старинную рукопись XVII века, родовые хроники, написанные монахом Антонио де ла Пенья из монастыря Виста Аллегре, того, что между Вильягарсиа и Падроном. Он входил в наши владения. Приходи как-нибудь, покажу. Я люблю гостей…

– Спасибо, – сказала я, – как-нибудь зайду… Действительно, история мистическая…

– Мистическая!! – Он почему-то расхохотался, словно его позабавило это мною подобранное слово. – Еще какая мистическая! Но самое мистическое в этой истории то, что мужчины, на которых падает проклятье вепря, и сами несколько похожи на него, а? – Он подмигнул мне, скосил к переносице маленькие глазки и вдруг захрюкал – страшно натурально.

Кровь остановилась во мне. Ужас несомненного его сходства с дикой свиньей, доведенного этим хрюканьем до леденящего ощущения абсолютного подобия, на считанные мгновения буквально лишил меня способности двигаться. А Люсио, продолжая громко истерично хрюкать, побежал, побежал прочь от меня все быстрее и быстрее, словно я могла зачем-то его преследовать.

Минуты три еще я стояла, как пень, среди кустов олеандров, озадаченная и раздраженная тем, что карлику во второй раз удалось меня напугать и одурачить.

Глава восьмая

Смех и увеселения растлевают душу монаха страшными страстями… Смех уничтожает блаженство, которое дается скорбью сердца. Смех делает душу беспокойной и грешной. Смех лишает человека упования на Бога, предает забвению смерть и страдания.

Древнегрузинский сборник «Поучения отцов» (X–XI вв.)

Кроме живого уголка, столь причудливо и бесполезно умостившегося под горой в безлюдном ущелье, был еще один объект, занимавший беспокойный и бестолковый ум нашего директора.

Археологический комплекс не так давно раскопанных развалин древнего византийского монастыря на самой макушке нашей горы не давал ему покоя.

– Я требую от вас интеллектуальных усилий! – вопил Альфонсо на заседаниях коллектива. – Полета фантазии – вот чего недостает всем вам! Шевелите мозгами: шутка ли – в двух шагах от нас такое богатство! Монастырь пятого века с дивно сохранившейся мозаикой, с огромными водяными цистернами, в которых Бог знает что можно устроить! Шевелите мозгами, хеврэ!

Кончилось тем, что в один из дней Люсио явился на четверговое заседание в полном облачении хасида, в черной шляпе – как выяснилось, с двойным дном в высокой тулье. Когда на повестке дня вновь замаячил монастырь Мартириус и Альфонсо уже открыл рот для очередного призыва шевелить мозгами, в черной шляпе, как в шкатулке, откинулась круглая крышка, и изнутри, извиваясь, полезли розово-серые пиявки. При этом карлик сидел с отрешенным видом, не реагируя на восторженно-пугливый визг женщин.

– Смотри, они шевелятся! – кричала секретарь Отилия. – Из чего ты сделал этих червяков, дьявол?!

– Это мозги, – с невинным выражением на кривой физиономии отвечал Люсио. – Я ими шевелю… – поднял руки и жирно, страшно пошевелил накладными пальцами в черных перчатках и отвратительными шевелящимися пиявками вывернул губы.

…Разумеется, дружный «цевет», подгоняемый неугомонным рыцарем Альфонсо, совершил прогулку и по территории раскопок древнего монастыря.

Этот крупный монастырь византийской эпохи, вернее, развалины его, были обнаружены в 80-х годах, во время строительства жилого квартала. Место напоминало огромную плешь на макушке нашей горы. Чтобы попасть на прокаленное солнцем природное каменистое плато, – собственно, двор монастыря, покрытый некогда белой византийской мозаикой, – приходилось еще несколько пролетов взбираться по каменной лестнице.

Всегда сочувствую восторгу специалистов и любителей, но сама я равнодушна к развалинам, а это были откопанные развалины под палящим солнцем. Пыльная мозаика, местами неплохо сохранившаяся, – орнамент из серо-фиолетовых голубок, ветвей, горных козлов, – то здесь, то там валяющиеся обломки колонн, кое-где поставленные на попа и увенчанные бараньими головами капителей.

Мы стояли небольшой полузаморенной группой. Альфонсо сбегал в каменную сторожку при входе и каждому раздал цветные брошюрки на английском.

– Экскурсовода сегодня нет, но это не препятствие! – бодро заявил он. – Я сам стану экскурсоводом, и, ей-богу, вы увидите, что это не так уж плохо… Так… мы находимся в… – он стал вертеть карту, – это запад или восток, а?

– Ну вот же! – встряла Таисья. – Вот же стрелки указывают начало экспозиции.

– А, да! Внимание, хеврэ! Вот тут написано… – Он опять остановился, изучая английский текст. – Грандиозно!! Нет, это просто потрясающе!! Я ведь всего этого не знал! Просто понятия не имел!! Этому цены нет!!

Мы стояли под солнцем, переминаясь с ноги на ногу. Таисья прикрывала голову папкой по учету новых учеников музыкальной школы.

– Так… ну, это не так уж интересно… Это не важно… это никому не нужно…

– Да чтоб тебе лопнуть на этой жаре! – вздохнула Таисья по-русски. – Пошли дурака Богу молиться, он себе яйца отдавит.

– Ага! – наконец воскликнул директор. – Вперед, хеврэ! Перед вами остатки монастыря четвертого века нашей эры, который носил имя деятеля христианской церкви иерусалимского патриарха Мартириуса. Это, надеюсь, понятно?

– Чтоб вот так посреди рабочего дня рыскать по развалинам давно сгинувших гоев?! – вставила Отилия.

– Цыц, хеврэ! Это не развалины гоев, Отилия, это наше национальное достояние… Так вот, монастырь возвышался над главным путем из Иерусалима в Иерихон… Так. Путь, между прочим, как был, так и есть… Когда-нибудь, в двадцать восьмом веке, кто-то будет гулять по развалинам нашего Матнаса имени меня…

Ну вот… что тут еще написано? Монастырь был окружен обширной сельскохозяйственной территорией, а поливали они ее из запасов воды, хранившейся в больших цистернах, с которыми сейчас мы ознакомимся… Где же они? Вперед, хеврэ, поищем эти чертовы цистерны.

– Они внизу, под нами, – подал вдруг голос Шимон, и все разом повернули к нему головы: в кои веки Шимон хоть что-то знал. – Я подрабатывал здесь на раскопках, когда был студентом. Пошли, покажу.

И тут совершилась очередная летучая драма, действо, ужас, леденящая комедия, о которой долго еще вспоминали в Матнасе.

На окраине монастырского двора Шимон разыскал по памяти ржавую железную крышку люка.

– Вот, – сказал он, – это ход в цистерны, а внутрь ведет железная лесенка, и можно спуститься, только осторожно, глубина подвалов огромна.

Альфонсо немедля кинулся крышку поднимать. Она не поддавалась.

– Странно, – проговорил задумчиво Шимон. – Она всегда была открыта. Да и замка нигде не вижу.

Они поднатужились оба, пытаясь оторвать крышку от земли. И в этот момент она подалась, образовалась щель, из которой пахнуло спертым влажным воздухом подземелья. И в этой щели вдруг показались объеденные до кости пальцы с длинными желтыми когтями, и донесся из-под земли утробный, впрочем дружелюбный, голос:

– Давай подсоблю!

Альфонсо уронил крышку и отпрыгнул в сторону, как кот, дамы завизжали, все бросились врассыпную, кроме меня: я узнала любимый экспонат карлика. Видно, тот мой первый испуг стал естественной прививкой против его проделок.

– Это же Люсио! – крикнула я. Действительно, выходка Люсио на сей раз перешла все мыслимые границы. Он сам почувствовал это. Откинул изнутри крышку люка, подтянулся и сел на край, щурясь от яркого солнца.

– Кретины, у вас ни грамма воображения, – миролюбиво сказал он.

В нескольких шагах от меня подвывала и буквально приплясывала от злобы Брурия.

– Сбросьте его туда, кто-нибудь!! – стонала она. – Спихните, закройте крышку и завалите камнями! Господи, когда-нибудь я выцарапаю ему его кабаньи глазки!!

Внутрь цистерн никто, кроме Альфонсо, не решился лезть. Я только заглянула и ахнула – два высоченных сводчатых нефа подпирались по центру рядом квадратных колонн. Струящийся полумрак скрывал истинные размеры гигантского подвала.

– Какая тут глубина? – спросила я Люсио.

– Метров десять – двенадцать, – пробормотал он. – Хочешь спуститься? Я помогу.

– Да нет, в другой раз.

– Здесь здорово, – сказал он, – Боже, как здесь здорово. Знаешь, там сохраняется прохлада от прошлогодних дождей. Вот где я хотел бы умереть. – И сразу спохватился, смутившись, очевидно, слишком серьезным своим тоном, и добавил распевно, шутливо: – Тени монахов овевали бы меня полами своих черных сутан… О, какой возвышенной была бы наша предсмертная беседа о спасенной душе нечестивца!

Минут через пятнадцать Альфонсо выбрался из подземелья, отряхивая брюки и энергично растирая ладони.

– Это истинное богатство! – крикнул он. – Здесь мы организуем музей трех религий. Восковые фигуры с лампочками в глазницах будут глядеть из каждого угла! Богатый турист сможет сфотографироваться с нашим предком Авраамом, с лихим сарацином и Ричардом Львиное Сердце!! Нас завалят мешками денег, стоит только пошевелить мозгами и приложить интеллект!

Затем мы поплелись по остальным объектам, и Альфонсо с брошюркой в руках оборачивался к нам, как дирижер к хору, и читал громким торжествующим голосом, и все путал:

– А тут – комплекс построек, окруженных высокой стеной. Некогда окруженных… Направо! Нет, налево – приют для паломников, часовня, баня и конюшни со стойлами для лошадей и ослов…

И направо и налево тянулись все те же нагроможденные серо-желтые камни.

– В центре северного крыла монастыря находится большая оштукатуренная пещера, перестроенная в крипту.

– Что такое крипта? – спросила Таисья.

– Там, где хоронили, – сказал Шимон.

– Вот эти вот гои, – проговорила секретарь Отилия, – где едят, там и хоронят.

– …входом в нее служила лестница из нескольких ступеней, – продолжал читать Альфонсо. – Ну, где это заведение? Шимон, давай шевелись, за что тебе здесь зарплату платили?

– Кажется, вон там, – неуверенно показал Шимон в сторону небольшой горбатенькой землянки, куда и вправду вели несколько стертых каменных ступеней из ноздреватого иерусалимского известняка.

– Вот! – торжествующе поднял палец Альфонсо, он нашел нужное место в брошюрке. – Тут написано, что в этой пещере покоились среди прочих священнослужителей три монаха – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус. Об этом говорит нам частично поврежденная надпись над входом. Это та самая пещера, в которой до постройки монастыря жил сам Мартириус.

– Он что же – с мертвецами жил? – спросила Отилия.

– Да нет, – сказал Шимон, – это еще до всего он жил здесь.

Я огляделась… камни, камни… ни деревца, ни дуновения воздуха.

А ведь этот монастырь упомянут в византийской хронике Кирилла как крупнейший в Иудейской пустыне. Странно представить, что когда-то здесь текла деятельная жизнь, расстилались вокруг огромные сельскохозяйственные угодья, добывалось оливковое масло… Паломники со всех земель находили здесь место на постоялом дворе и клок сена для своих ослов и лошадей. Проезжие гистрионы – певцы, канатоходцы, жонглеры, сочинители баллад, – устремляясь на Север, к рыцарским замкам Галилеи, жили здесь по нескольку дней и даже недель, забавляя монахов своим искусством. Как их звали-то? Я раскрыла брошюрку, нашла это место на английском: Георгиос, Иоханнес и Элпидиус, три монаха… Почему времени было угодно оставить только эти три имени, три летучих знака, три иероглифа для движения губ, для шелеста едва слышных звуков… Почему оно стерло другие имена, оставив лишь эту стихотворную строку – Георгиос, Иоханнес и Элпидиус?..

Когда изнуренная жарой публика потребовала милосердия, Альфонсо повел всех к выходу, приговаривая:

– Если б не я, вы бы так и жили под боком у великого памятника культуры, не зная – что это такое. А вот теперь вы знаете, где живете! И это грандиозно!!

Перед выходом с территории раскопок он в последний раз поднес брошюрку к глазам и прочел заключительную фразу:

– Монастырь был разрушен и заброшен после завоевания Палестины арабами в VII веке нашей эры.

– А кем же еще! – вяло подала голос Брурия.

– Подумаешь, великое дело, – заметила на это Отилия. – Одни гои прикончили других гоев на нашей земле после нашего изгнания.

Через неделю Советом мудрецов Торы был объявлен пост. Во всех синагогах начались моления о дожде.

Я возвращалась из Иерусалима домой на рейсовом автобусе. Люблю эти кондиционированные паланкины, плавно кружащие тебя по съездам желтых слоистых холмов. Люблю, когда в просветах между горами неожиданно крутанется, как на сценическом круге, наш городок на горе, так похожий на замок за крепостной стеной, зависнет в небе на те несколько мгновений, пока автобус мчит по короткому прямому отрезку шоссе, и вновь исчезнет за горкой. Люблю сладкое прохладное бездумье этого неудержимого скольжения вниз, вниз, к долине Иерихона.

Моя соседка, дремавшая весь путь от Иерусалима, проснулась и, лениво покопавшись в сумке, достала журнал мод. Я скосила глаза и подавилась смешком: с обложки в прыгучем беге застыло мчался на меня с теннисной ракеткой в руке мой директор Альфонсо. Миг броска к летящему мячику, ракетка – продолжение руки, великолепные мускулистые ноги, обаятельно раскоряченные в естественной присядке спортсмена. А шея! Ах, черт возьми, мне всегда нравилась его чуть длинноватая и оттого юношеская на вид шея.

Буквально в тот же миг я увидела эту глянцевую шею за стеклом автобуса и даже сморгнула от неожиданности. Мы стояли в пробке, обычной для этого времени дня. Так что красная «субару» моего директора, притертая к нашему автобусу, видна была мне сверху более чем подробно. И вот там-то, на загорелой шее Альфонсо, лежала маленькая пухлявая ручка и нежно перебирала пальчиками волосы на его затылке. Мне даже и наклоняться не надо было, чтобы понять – кому эта ручка принадлежит. Все движения этой женщины, жены Люсио (ее хотелось почему-то звать женушкой), были пухляво вихляющими, хотя ее нельзя было назвать полной. Словом, ручка ее весьма откровенно хозяйничала на шее моего директора. А сам Альфонсо, то и дело закидывая голову, терся затылком об эту ласкающую руку. Затем женщина подалась к нему, мягко тронула губами подбородок, прикрыв свои выпуклые глаза резной девы Марии. Он обернулся к ней, свободную правую руку опустил на ее колено, и ладонь его привычно скользнула вверх по ее ноге…

Я в смятении отвернулась.

Сначала я подумала – что за черт, что за бред? К тому времени я уже знала, что эти двое – двоюродные брат и сестра. Потом ощутила вдруг всю пошлость этого сюжетного хода: я, с сиденья автобуса невольно наблюдающая мимолетные, отнюдь не родственные ласки директора и его маленькой кузины. А впрочем, подумала я, это вполне банальный поворот сюжета какой-нибудь средневековой испанской новеллы. Двоюродные – эка невидаль! – сказала я себе, – а родных не хочешь?

Но хотелось мне того или нет, а семя стремительно развивающегося сюжета уже сидело в безумной почве моего воображения, рука уже нащупывала привычно крестовину марионетки, и, как ни отмахивалась, я уже не могла не думать об этих двоих в красной «субару», украдкой ласкающих друг друга.

Глава девятая

…Ангел дождя… наводит облака и тучи, чтобы пролились они дождями. Дожди же украшают землю плодами. Да не задержатся они из-за долгов наших.

Молитва о дожде

За два месяца моей деятельности по обслуживанию «русских» культурными переживаниями я попривыкла и к замку с его залами, консерваторионом, смотровой площадкой на башне, двумя подземными этажами, патио, лоджиями, балконами и переходами; привыкла к его обитателям и гостям, стала неплохо ориентироваться в идеологическом жаргоне, да и сама порой весьма к месту употребляла его…

Я воспринимала все эти слова и фразеологические обороты так же, как советский человек воспринимал в бытовой речи всевозможные «райкомы», «горсоветы», «Узниипроекты» и «Уралмаши». Нужно лишь условиться о том, что стоит за той или иной бессмыслицей, и все сразу проясняется.

Приблизительно раз в месяц Альфонсо устраивал какой-нибудь семинар для коллектива Матнаса с привлечением чиновников Министерства образования и Министерства абсорбции.

Темы семинаров были самыми разнообразными и всегда для меня неожиданными. Например, один из них был посвящен правильной ходьбе и назывался: «Вы идете? Идите! Но – правильно!»

Другой был посвящен психологическим проблемам в коллективе и назывался «Учитесь улыбаться вовремя!».

– Да, это прекрасный совет! – пробормотала Таисья.

Третий носил название: «Матнас – обществу, общество – человеку». Приглашенный из министерства лектор – пожилая крашеная тетка, похожая на учительницу младших классов, – не умолкая ни на мгновение, поворачивалась то вправо, то влево, очевидно изображая из себя то самое общество, которое берет что-то у Матнаса, а передает – человеку. Так рабочие на советских стройках тридцатых годов передавали по цепочке кирпичи.

Израильтяне, особенно чиновники, занятые в системе образования, щебечут бойко, как птицы в лесу, и на мое несчастное ухо – почти так же бестолково. Те слова, которые ухо улавливало, вырывало из водопада речи, напоминали советские пионерско-лагерные речевки сороковых годов.

Помимо лекций, на семинарах обычно проводились какие-то странные профессионально-психологические игры. Играющие делились на группы, у каждой был девиз. Они бегали по залу и быстро писали что-то на доске – кто быстрее и точнее… Эти толстые взрослые люди… мне было страшно жаль их. Они понятия не имели о КВН – игре моей советской, задавленной, талантливой юности.

При всем том этим чиновничьим забавам нельзя было отказать в милой незамысловатой домашности. Внимая лектору и кивая, Альфонсо задумчиво жевал бурекасы – печеные пирожки с картошкой и творогом. Он сидел свежеподстриженный, пепельный ежик над чистым высоким лбом, простор летучих бровей, большие, благородной формы уши. Белый свитер крупной домашней вязки.

И все жевали и кивали, слушая министерский щебет.

Иногда появлялся на семинарах Эли Куниц, глава муниципалитета, похожий на пожилого битого мотогонщика: кожаная куртка, испещренная молниями, очки, засаженные на лоб, штаны, заправленные в краги. Непонятно было – куда он мотоциклетный шлем подевал. Ходил, отклячив зад, вразвалочку. Загорелое лицо, выцветшие на ветру брови.

Он шумно, по-домашнему всех приветствовал, его усаживали за стол и кормили пирожками. И затем минут пятнадцать он говорил о будущем нашего славного – и вправду славного! – городка и о роли Матнаса в формировании молодого поколения.

При всей бравурности и энтузиазме в существовании нашего замечательного общественного учреждения звучала в басах и некая унылая тема: Матнас сидел в вечных, безвылазных долгах государству. Поэтому на каждом четверговом заседании выступала Адель – замдиректора по финансовой части. Она упорно призывала к сокращению нашего бюджета, что на иврите звучит как «такцив». Было что-то воробьино-ругательное в этом перестуке-пересвисте, в этом «так вашу растaк», и «цвиу-у, цвиу-цив-цив-цив!».

На каждом четверговом заседании под вой и свист ветров Иудейской пустыни звучал бюджетный пересвист – перерастакивание Адели. Это несколько контрастировало с вечными призывами к «шевелению мозгов», «полету фантазии» и «давайте помечтаем!» нашего Альфонсо и вместе с тотальным жраньем, с постоянно накрытыми в замке столами, с бесконечным выбрасыванием денег на идиотские семинары создавало плотный фон всеобщего безумия.

Самым забавным на наших четвергах было поминутное верещание мобильных телефонов. Мужчины носили это чудо прогресса в заднем кармане брюк, так и ходили с оттопыренной ягодицей, кто с правой, кто с левой. Едва раздавалось свиристение, все укоризненно оборачивались – так, словно это сам владелец телефона издавал непристойный звук. Тот вскакивал как ужаленный (Альфонсо не терпел, когда даже жужжание мухи омрачало ход заседания) и, зажав ладонью трубку, суетливо семенил в дальний уголок зала, где, приткнувшись к стенке, – движения мужчины, отошедшего к дереву справить малую нужду, – что-то бормотал неестественно интимно.

Заплывшие жирком поясницы здешних мужчин (национальная черта) не были приспособлены к удержанию брюк на должном уровне. Штаны сползали.

Подтяжки! Вот чего катастрофически не хватало в этой земле, текущей молоком и медом…

И только к ветрам Иудейской пустыни я никак не могла привыкнуть. Проклятая засушливая зима, как бесплодная стерва, бесновалась, выла, рычала, визгливо хохотала…

О, каким блаженством для измученного слуха показался бы ровный шум ливня!

Начиналось обычно часам к одиннадцати утра убаюкивающим шумом морского прибоя по шуршащей гальке. Минут через пять рокот бегущих валов сменялся рокотом возбужденной черни на площади там, за стенами замка. Затем все это обрывалось, наступала страшная тишина, тишина осуществления заговора.

Вот тихонько захныкал на балконе ребенок – так плачут дети, когда у них поднимается температура, – сразу некто стал успокаивать, невидимый кларнет завел, закружил на пианиссимо «Полет шмеля», и вдруг вой голодного шакала оборвал музыку. В шорохе тишины кто-то зашептал, словно договаривался начать разом, – и разом взвыли, загоготали, завизжали, как дюжина чертей.

Представляю, как страшно было по ночам такими зимами схимнику Мартириусу в его оштукатуренной, но все-таки мрачной пещере.

На заседаниях страшно хотелось спать. Вообще хотелось заспать эту выжженную ожиданием зиму. Меня морочила дрема… реальность смещалась, я повисала, распластывалась в миге между ирреальностью сна и реальностью яви, балансировала на острие этого мига, растянутого до часов, дней, годов, до конца, как мне чудилось, жизни.

Тяжелое, сонное око мое заплывало вязким светом пустыни, сгущалось мутное марево полдня, рама окна растворялась, и медленно и тяжело, как парусный фрегат, сновидение выносило меня за пределы Матнаса.

Так, мне приснилось однажды, что я иду по узкому дну высохшего без дождей ущелья и удивляюсь воплощенной мечте Альфонсо: вверх по склону поднимаются среди колючек, меж кустарниковых жестких мочал деревянные скамьи. Значит, думаю я, он добился своего и все-таки засобачит здесь концерт классической музыки.

И вдруг не слишком далеко, но и не так чтобы близко, в третьем снизу ряду скамей я заметила сидящего сгорбленного человека. И по мере того как приближалась, я все неотвратимей понимала – кто это сидит.

Он в точности повторял свою позу на картине художника Крамского: сцепленные костистые руки, опущенные плечи, босые ноги и устремленный в землю взгляд, полный смертной тоски.

Я заметалась, признаться. Не ожидала. Хотя – если не здесь, то где же? Самое естественное для такой встречи место, подумала я злорадно. А что – не на метро же «Теплый стан». Какое мне дело, сказала я себе смятенно, я иду себе мимо, меня не касаются все эти идолы чужих религий.

И все-таки мучительно, до сердцебиения захотелось с ним заговорить – вот оно, воспитание российской культурой. Да ведь он же на арамейском, небось, говорит, пронеслось у меня в голове, или все-таки на иврите, а? И в этот момент, уже почти мимо пройдя, я обернулась и сухими губами спросила его по-русски:

– Вы позволите задать вам вопрос?

И он поднял на меня детские зеленые глаза в сеточках морщин и сказал по-русски устало и доброжелательно:

– Задавайте, сестра.

Прост, подумала я, абсолютно в образе. Сестра – в каком смысле?

И с трудом проговорила:

– Вот вы в ваших… сочинениях неоднократно высказываетесь против права человека на самоубийство.

– Это не я, голубчик, – мягко возразил он, – я лишь повторяю один из запретов нашей с вами веры.

– Положим… и все-таки большинство населения планеты знакомо с некоторыми постулатами нашей веры в вашей… э-э… интерпретации… Так вот, не кажется ли вам, что в жизни человека бывают минуты, когда наиболее достойным выходом…

И тут истошно заголосил петух в живом уголке за поворотом горки.

– Вы правы, – сказал он спокойно и грустно.

Я обратила внимание, что длинные его рыжеватые волосы спутаны и откровенно грязны. Сухая пыльная кожа лица и рук была сероватого оттенка. Ну да, подумала я, он же сидит здесь около сорока дней. Вот почему никак не прольются дожди…

Предложить ему подняться со мной в город, вымыться, поесть? Я судорожно стала вспоминать – найдется ли что-то в холодильнике. Неважно, уж яичницу бы с колбаской зажарила. Но во всей его позе было нечто незыблемое, извлеченное, так сказать, из просторов вечности. Я заробела.

– Да, вы правы, – повторил он. – Бывают ситуации, из которых самый достойный выход – самоубийство. Куда дальше ходить – вот я. Если б знал, что из всего этого выйдет!.. Да, – он встрепенулся, – тогда эта легенда об Иегуде Иш-Крайоте – не перевертыш ли, по Фрейду, моей собственной посмертной тоски и сожаления?.. Воистину говорю вам: отношения со своим возлюбленным народом выясняйте при жизни. А не сможете – повесьтесь. Только вслух об этом – нельзя.

– А… как же?

– А молча, – сказал он. – По молчаливому уговору. Если совсем приперло. Но помните: вслух – ни слова!

И опять проорал петух из живого уголка, и вопль его растаял в ущелье.

– Благодарю вас, – растроганно сказала я и двинулась дальше, но, пройдя шагов десять, вернулась.

Он сидел, все так же понуро уставясь в землю, на грязные босые ноги, и когда я вновь заговорила, с такой же смиренной готовностью поднял голову.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...
В книге собраны рассказы московского прозаика Владимира Тучкова, знаменитого как своими романами («Т...