Сокрытые лица Дали Сальвадор
– Для начала, – сказал д’Ормини, – большой вопрос, как туда добраться: вам придется найти самолет и пилотов…
– Вы можете меня отвезти, – прервал его Грансай, чуть отворачиваясь, словно избегая скверного запаха у князя изо рта, желая этим жестом еще и пробудить в князе острое чувство неполноценности. Продолжил сурово: – Иначе какой толк от того, что вы были десять лет пилотом и дослужились до лейтенанта?
– Я больше не служу. Мой самолет не в моем распоряжении, – ответил д’Ормини.
– А форма все еще при вас? – спросил Грансай.
– Позже разберемся, но я не думаю, что смогу вас отвезти. – При этих словах д’Ормини сел с видимым трудом, словно страдая сильной болью, поодаль, за стол графа.
– Погода хороша, – сказал Грансай, глянув в иллюминатор, и луна озарила его лицо, посеребрив только начавшие седеть волосы.
– Я вдруг увидел, каким вы будете в старости, – сказал д’Ормини, глядя на графа добросердечно. – Изменитесь вы мало, и все – к лучшему.
Грансай не ответил. Он размышлял: «Я позволю тебе повосхищаться мной еще пару мгновений, после чего оскорблю. Ты в правильном умонастроении – исключительно восторженном и преданном. Тебе себя жалко, думаешь, будто скоро помрешь, а я все переживу; ты даже нюни распускаешь. Самое время беспощадно атаковать тебя и тем оживить деятельный дух, растрясти до глубин, распечатать все источники энергии, чтобы все твои ресурсы пали на четвереньки к моим ногам, и ты сам ковром расстелешься под мои желанья». Затем он представил, как д’Ормини превращается в ковер-самолет и везет его на Мальту, и не смог подавить улыбку, хотя тут же придал ей презрительное выражение, прервал долгую тишину и сказал жестко:
– Подлинно отважный дух не станет в предложенных обстоятельствах потакать личным размышленьям, кои сейчас витают у вас в голове. Ваш комплекс самоубийцы истории неинтересен. Говоря сейчас о моей старости, вы думали только о себе. Я уважаю вас, но ваша смерть меня не тронет. Она по крайней мере избавит меня от выслушивания ваших дурно пахнущих секретов. Не знаю, говорил ли вам кто-нибудь: надо следить за зубами.
Д’Ормини встал и вышел.
«Хорошо, – сказал себе Грансай, – ушел плакать обо всем этом Сесиль Гудро, дитя. Но его надо перехватить до того, как он примется за опий».
Его зубы, ослепительно белые, как гардения, блеснули в лунном свете, и он подумал: «Быть может, я далековато зашел, но смягчу письмом». Он уселся за стол и написал на одном дыханье:
Мой дорогой князь, я глубоко сожалею о том, какую дерзость себе позволил. Мало кто может усомниться в отваге Вашего духа и Вашей патриотической преданности, как это сделал я. Это несправедливо, но когда Вы поймете, насколько важно мне оказаться на Мальте, это объяснит мои нервы лучше любых извинений. Жду Вас тотчас. Время не ждет, и потому я взываю исключительно к нашей дружбе.
Эрве де Грансай
Князь Ормини вернулся, холодно поцеловал графа в щеку и вновь уселся. Тот на миг смутился, исподтишка осмотрев д’Ормини и отчетливо увидев по его глазам, что тот не плакал. И все же настроение князя, вопреки его сдержанности, казалось настолько благоприятным, насколько Грансай желал, ибо князь тут же заговорил о Мальте.
– Я вовсе не хочу вас разочаровывать, – сказал он, – однако, чтобы преуспеть, вам придется получить негласное или явное разрешение от пяти стран; все они должны быть и будут уведомлены о вашем отбытии и все они сейчас либо готовятся к войне, либо уже в нее вступили, и ваша миссия ни одной из них не должна показаться нежелательной!
– Более того, – сказал Грансай, упиваясь сложностью ситуации, – моя задача потребует от всех сотрудничества… Знаете, в чем сила политика? В противоположном от ожидаемого всеми: вместо дальнейшего раскола меж теми, кто уже и так его враги, он должен объединять их в некоем подобии союзничества. Два врага, которых вынуждаешь ударить по рукам ради нападения на тебя, повержены сразу: их союз сделает их немощными. Но давайте на сегодня прервемся с рассуждениями о теории действия, – вздохнув, заключил он.
– Я всего лишь слушаю вас и сдаюсь на милость суровых принципов ваших политических действий, – снисходительно произнес д’Ормини.
– Тогда, быть может, станете записывать? Я продиктую вам общую стратегию, которую нужно будет приспособить под разные властные структуры, а потом мы подумаем о людях, которые лучше всего смогут донести мои цели до них, официально или конфиденциально.
Д’Ормини развернул список, который крутил в руках.
– Я все здесь отмечу, – сказал он. – Вот, в случае с британцами вам придется иметь дело с Министерством экономической войны.
– Вы же знаете, каким про-британцем я становлюсь, и только британцам об этом известно.
– Это само собой, – ответил д’Ормини, а когда Грансай поглядел на него с сомнением, добавил: – Вы же знаете: я совершенно одного с вами мнения по их поводу.
– Как британцы на это отреагируют?
– Позволят американцам сделать по-своему, – ответил князь.
– А какая американская организация может вмешаться? – спросил Грансай.
– Госдепартамент и американские наблюдатели в Северной Африке.
– Нет ничего проще, – сказал Грансай. – Америке наблюдатели нужны, чтобы наблюдать, а наблюдать – чтоб держать наблюдателей. Вот я и дам им блистательную возможность наблюдать ситуацию с Грансаем и разбираться в ней – будет им пробное дело, по которому они потом смогут выстраивать свою будущую политику.
– Если им интересно наблюдать, ничего лучше вас для этого не найти, – сказал д’Ормини.
– Наша стратегия в этом деле никаких больших трудностей не представит, – продолжил Грансай, будто пропустив последнюю реплику князя мимо ушей. – Кому-то придется выдать мою «тайну» поездки на Мальту громадными, шумными заголовками, как для бродвейского спектакля. – Д’Ормини собрался сделать об этом пометку, но Грансай остановил его: – Не записывайте ничего из этого – просто слово «театр».
– Комедиант, – сказал д’Ормини.
Князь так произнес это слово, что граф вздрогнул. Д’Ормини продолжил горестно и отстраненно:
– Думаете, когда оскорбили меня, я не понял, что вы намеренно ломаете комедию, чтобы задержать меня здесь до четырех утра, и я спозаранку принялся бы хлопотать о вашей поездке на Мальту? Я вас уже слишком хорошо знаю! И вот что занятно: каким бы отвратительным ни казались, вы все равно поражаете воображение! Видите ли, я, в отличие от ваших любовниц, не боюсь с вами разговаривать. Но обращаться со мной, как с вашими любовницами, вы не можете, иначе рискуете сделаться моим врагом.
Грансай не ответил, поняв по непреклонному тону д’Ормини, что на сей раз ссора может оказаться непоправимой. Князь тут же стал ему признателен за это.
– Видите ли, – сказал он, – хоть у вас и не вышло меня облапошить, во всяком случае две вещи вам удались: одна была вам нужна, а вторая безразлична. Во-первых, поскольку вы знаете, что все вами желаемое обязано воплотиться, вы мою безусловную поддержку ваших планов выиграли; во-вторых, вы глубоко меня задели… Запах смерти лип ко мне с детства!
Грансай положил руку на плечо д’Ормини – с капитанской звезды у него на рукаве свисала, подрагивая, золотая нить. Д’Ормини убрал руку графа и, изменившись в голосе, вернулся к теме будущей миссии на Мальте.
– С немецкой стороны вам предстоит общаться с Комиссией по перемирию.
Грансай принялся ходить по каюте.
– С немцами все просто. Им придется поразмыслить о необходимости усиления правительства Петэна.
– И о насущности предотвращения арабского бунта, – добавил д’Ормини.
– Да, это очень важно. Думаю, у меня найдутся средства, чтобы разжечь небольшой арабский бунт, который мы сможем контролировать. Завтра вечером я встречаюсь с профессором-коммунистом Бруссийоном.
– Арабы пока не станут шевелиться, – возразил д’Ормини.
– Я сказал «маленький бунт». Бруссийон обещал спровоцировать беспорядки на тунисских рынках, когда мне это потребуется…
– Но, кроме немцев, нам придется потягаться и с французами, и в их случае будем иметь дело с посольством и североафриканскими властями.
– Знаете, – сказал Грансай, – как ни парадоксально, с Францией будет труднее всего. Как мне убедить их активно участвовать в миссии, доверенной мне ими же? Слишком уж все просто! А испанцы?
– Ими займусь я, – ответил князь, – мы в отличных отношениях, нам потребуется лишь одно слово – «приказ»…
– Вот видите, – резюмировал Грансай, – нам удастся так представить мою миссию, что все участники узнают о ней только благоприятное и при этом будут делать вид, что не вполне осведомлены о моих действиях. – Он впал в созерцательное молчание, а затем сказал: – Война в конечном счете есть положение дел, при котором все стороны пребывают в согласии, если не считать того, что они дерутся, тогда как мир – это общее несогласие, но без драки. И то, и другое – лишь фазы политической жизни. А куда я подевал свою расческу? Должно быть, оставил у вас в доме – прошлым вечером она была при мне!
Осажденный трудностями, Грансай становился все капризнее, как беременная женщина, и теперь его подавленный недавно в разговоре с князем гнев, кажется, готов был прорваться – судя по излучавшим ненависть глазам.
– Я все могу выдержать, – продолжил он в ярости, – могу перебиться без самого необходимого, но мне нужна возможность расчесать волосы на идеальный прямой пробор металлической расческой!
– Холодной, – сказал д’Ормини, улыбаясь графу как истеричному чаду. Грансай успокоился.
– Но это правда, – добавил он, – если волосы у меня в математическом порядке, а ботинки дважды в день начищены – то есть эти два ритуала соблюдены, – с души моей смыты и удалены все пятна сомнения и раскаяния, и я вновь чувствую себя чистым и пригодным к деятельному общению.
– Хуже всего то, – сказал д’Ормини, собираясь уйти отдыхать, – что вы говорите правду. Не забудьте, что завтра утром я организую вам беседу с вашей новой жертвой – месье Фосере.
Начав следующее утро с телефонных звонков с целью подвести фундамент под свою миссию во благо Виши, граф Грансай с равным рвением и не менее рьяно взялся за необходимые подковерные переговоры, кои должны были гарантировать ему успех во втором и главном замысле его поездки на Мальту, а именно – в заговоре против Виши в поддержку революционной деятельности, которой он занялся еще до отъезда из Парижа с целью организовать будущие силы сопротивления против захватчиков. Иными словами, с одной стороны, он старался упрочить свое официальное положение в глазах тех, кто доверился ему со своими планами, и каждое усилие обустраивал так, чтобы оно увенчивалось победой; с другой стороны, он изготовился развязать беспощадную войну против тех, кому служил, таким образом предавая старших в иерархии, наделивших его доверием и надеявшихся на его преданность. Чтобы вишистская миссия удалась, примерно все, что ему нужно, – личная безусловная поддержка князя Ормини. Князь, чья политическая позиция была более-менее центристской, на деле имел серьезное влияние в самых разных официальных кругах и мог считать все двери для себя открытыми. Но чтобы владеть ситуацией в новой rle конспиратора-ученика, ему необходимо было установить связь с крайностями, то есть с одного конца – с роялистами, а с другого – с коммунистами. Как ему одновременно заручиться поддержкой и тех, и других? Вот что вызывало почти единственную его озабоченность последних двух недель.
С одной стороны, Грансай изображал смутный интерес к роялистскому заговору – чтобы добиться доверия Фосере, очень активного роялиста и талантливого человека, пытавшегося создать в Северной Африке политику прямого понимания между Англией и Америкой. В то же время граф вышел на связь с профессором-коммунистом Бруссийоном, который, говорили, поддерживал отношения с тридцатью коммунистическими депутатами, заточенными в Париже, и знал все окольные пути нелегальщины. Грансай, поняв, что добился достаточного влияния на Фосере и Бруссийона, решил вернуться к той же тактике, какую применил накануне к д’Ормини: внезапно вспылить и поссориться. Наивнее князя и совершенно не знакомые с характером графа, они неизбежно поймались на эту удочку. Почуяв, что настал миг заручиться доверием своих жертв, Грансай высчитал с поразительной точностью и совершеннейшим лицемерием, когда следует устроить спектакль гнева.
«С Фосере, – решил он про себя, – я впаду в ярость, когда он в первый раз произнесет слово „ tantt” [42] ; Бруссийону я вежливо укажу на дверь, когда услышу от него слово „саботаж”».
Все произошло в точности, как предвидел Грансай. После того как страх вероятного отказа оставил их без сна, цель стратагемы графа упростилась: спровоцировать Фосере и Бруссийона объединить усилия, что они сделали бы наверняка, договариваясь против него, их общего врага; затем разоблачить их козни в удачный момент, примирившись с обоими врагами, коих, врагов друг другу, свяжут их же обязательства – и они же закроют обоим рты: Фосере будет бояться, что его так же предаст Бруссийон, а Бруссийон – что его предаст Фосере. Владея их общей тайной, Грансай мог держать их на привязи, манипулировать, как ему заблагорассудится, подогревать их страсти и амбиции и делать себе из них сообщников поневоле, пристегнутых к макьявеллиевой колеснице своих планов.
«Нет, это не так умно, как все остальное! – говорил себе Грансай, осмысляя свой план. – Но так мне удавалось выплывать, не раздеваясь».
Князь Ормини и впрямь говорил правду: методы политических действий Грансая мало чем отличались от тех, что он частенько применял к соперничающим любовницам. Провокация в них доверия разделенной ревности и, желательно, ненависти друг к другу всегда обеспечивала ему власть над обеими. Фосере и Бруссийон станут вести себя по отношению друг к другу и к нему, как две ревнивые любовницы! Когда Грансай почуял, что союз между Фосере и Бруссийоном против него вызрел, он устроил раздельные встречи с обоими в один и тот же день.
Морской пехотинец проводил месье Фосере в каюту графа, где предстояло произойти заранее продуманной сцене примирения. Фосере вошел, почтительно поклонился, а Грансай, встав со своего места, отсалютовал по-военному и жестом предложил сесть.
Фосере был мужчина с нелепыми щеками – в их неровных географических очертаньях целлулоидный красный сползал вниз практически до линии челюсти, тогда как скулы, коих цвет был принадлежностью, оставались очень бледными. Волнение момента лишь усилило этот контраст, и багряные пятна у него на лице рдели еще резче, тогда как верхняя часть щек, от которых отлила кровь, стали такого мертвенно-желтого оттенка, что, казалось, просвечивали до костей. На Фосере был белый костюм с синей рубашкой, а волосы – рыжие. Сразу было видно, что он умен, сообразителен и смел, по трем морщинам, глубоким, как сходящиеся стрелы, указывающие на внешние углы его глаз от висков, и от этого его несколько плоское лицо, словно притиснутое к стеклу, отмечала печать симметрии, что делает столь легко узнаваемой лицевую морфологию обреченных на жестокую смерть.
От внимательного, проницательного взгляда Фосере Грансай на миг-другой оробел и насторожился. Он сказал себе: «Будь начеку – это хищная птица!» Приложил усилия, превзошел самого себя, и его разрешение этой ситуации оказалось действительно мастерским. Сначала граф опять уселся, сильно прижал веки пальцами, вытер глаза платком, а затем его изможденный взгляд сколько-то побродил по горизонту, виднму в полуоткрытую дверь.
– Я все обдумал, – сказал Грансай. – Я верю в вашу преданность. После нашей последней встречи я мог бы добиться вашего ареста. И, хоть я этого и не сделал, ваши планы по-прежнему зависят от моего усмотрения, на которое вы не можете рассчитывать. После нашей ссоры вы могли бы попытаться от меня избавиться, замышлять против меня. У меня есть доказательства, что вы этого не сделали. В противном случае вас бы здесь не было. – Он улыбнулся и продолжил: – Теперь вам больше нечего бояться – наоборот. Положение Франции все ухудшается, и мне пришлось пересмотреть кое-какие законодательные нормы, веками сидевшие в моем сознании. – Тут он вздохнул и произнес, будто болезненно вымучивая из себя признание: – Скажем так: я не одобряю, но более и не порицаю политические насильственные действия! – После этих слов он подал Фосере руку. Тот протянул свою, плотно сжал губы, а когда разомкнул их, они были белы, как бумага.
– Франция, – сказал он с чувством, – будет вам за это вечно признательна.
Грансай продолжил спокойнее и отстраненнее:
– Я никогда не буду участвовать в таких затеях лично, однако… Однако я знаю, как закрывать на все глаза. – Тут вдруг он сменил тон на приказной: – Взамен мне нужно будет ваше сопровождение на Мальте. Вы поедете со мной как секретарь. Тем временем добейтесь тайной поддержки вашей партии для определенных переговоров с британцами. Завтра вас известят о времени нашего отбытия. – Так Фосере оказался прижат к стене, будто ошалев от лавины приказов графа, коих, он понял, не сможет ослушаться…
– Я панически боюсь летать… Патологически! – взмолился Фосере, лоб в поту.
– Не станем вдаваться в личные предпочтения. Вам, может, не нравится летать, но вы понимаете, что я, со своей стороны, не горю желанием ползать по более или менее криминализованным землям политических убийств.«Вот тебе и королевская почта!» – сказал про себя Грансай, провожая наконец Фосере, чей белый костюм выделялся на фоне синего неба, напряженные руки симметрично чуть отведены от корпуса… как геральдическая лилия.
Ближе к вечеру того же дня пасмурное небо побагровело.
– Красное небо – к дождю или ветру, – сказала канонисса, поднося графу парящую чашку с очень густым шоколадом. Грансай, ждавший Бруссийона, обжег кипящим шоколадом язык, а от понижающегося к грядущей буре давления пришлось вжимать кулак в щеку – старый шрам начал зудеть.
Точно в назначенный час морской пехотинец ввел Бруссийона. Тот сразу бросился к графу, драматически пал на колени и со слезами на глазах принялся умолять Грансая вступиться за двух только что приговоренных к смерти студентов-коммунистов.
Бруссийон был из тех сомнительных субъектов, какие всегда имеются на периферии любого революционного движения. Разгильдяй, беззастенчивый, мстительный, в душе – неукротимый анархист, он оказался изолирован от остальных соратников по партии и давно уже был на грани изгнания из ее рядов. Утеряв все позиции среди лидеров, он стал воплощением объединяющего принципа некой диссидентской группы и сохранил тень авторитета лишь благодаря суматохе того времени. Если ему и удалось столь легко заморочить голову Грансаю и представить себя как ответственного коммуниста, то лишь потому, что был он самим воплощением собственных предрассудков аристократа.
У Бруссийона была крупная, несколько чудовищная голова, вся в шишках, как мешок с картофелем. Его побитая непогодой кожа вся сплеталась из шершавого эпидермиса, а глубокие поры на нем, казалось, расширены как под увеличительным стеклом; волосы у него на голове, включая жесткую седоватую бороду, усы и растительность в носу и ушах, росли неистово, словно тот же картофель, коим набито было его лицо, вдруг ощетинился жесткими, как щетка, волосами, и они торчали из этого толстого мешка его кожи во все стороны. Очки в тончайшей золотой оправе и руки еще нежней, почти женские, уравновешивали его обезьяний косматый облик, и потому вид он имел услужливый, почти упаднический, выдававший в нем все до единого интеллигентские пороки.
На коленях, склонив голову, он ждал ответа графа. Грансай осторожно глотнул шоколада. Затем скептическим непоколебимым тоном сказал:
– Встаньте! В таких условиях я ничего не даю. От ваших просьб мне неловко. Вы не тряпка, у вас есть хребет, и послал я за вами исключительно потому, что нацелен на преданное союзничество. Жаль, что приходится говорить вам, что вы мне нужны, когда вы обретаетесь в такой позе.
Ошарашенный Бруссийон встал.
– Положение Франции все ухудшается, – продолжил граф в том же тоне, в каком он утром в разговоре с Фосере произнес те же слова. Затем воскликнул: – Время поджимает и превращается во время действовать! Да! Сто раз да! Я более не вздрагиваю от слова «саботаж», кое вызвало мое возмущение и привело к разладу меж нами. – Сказав все это, он протянул руку Бруссийону, и тот схватился за нее с искренним глубоким чувством и едва сдержал порыв снова пасть на колени у ног графа. – Договоримся быстро. У меня только пятнадцать минут, – сказал Грансай. Он не присел, чтобы тем самым не дать сесть и Бруссийону, и никакая близость не вкралась в их разговор, который граф продолжил, тут же переведя его в строгие термины действий. – Ныне можете не стесняться спрашивать меня о том, на что намекали в предыдущем разговоре. Заранее согласен. В обмен мне нужен всего лишь арабский бунт в ближайшие сорок восемь часов.
– Вы получите свой арабский бунт, – просто ответил Бруссийон, – но нескольким местным коммунистам он может стоить жизни, и потому прошу вас назвать мне имя кого-нибудь во Франции, кто в любых обстоятельствах и при любых последствиях поручится за ваше слово.
Грансай тут же подумал о Пьере Жирардане, но несколько секунд помедлил. Он знал, что Бруссийон, только что пресмыкавшийся пред ним, моля о милости к двум жизням, прямым текстом требует в знак доброй воли чью-то жизнь взамен. Дорого обойдется ему арабский бунт – он слишком любил Жирардана!
– Скажите мне сначала вот что. У меня во Франции есть преданные люди, готовые по моему приказу пожертвовать жизнью, но они не рабы, чтобы я отдавал их в уплату коммунистам в случае провала задачи, которую им поручат, или даже если сами они наделают серьезных ошибок в исполнении ее. Вам придется безоговорочно принять, что названный мной человек того достоин.
– Разумеется, – чуть неохотно отозвался Бруссийон и добавил: – Вы же знаете о масштабном плане индустриализации Либрё, и он был принят к исполнению сразу после решения правительства о децентрализации военной промышленности?
– Меня косвенно уведомили об этом, хотя сам я с начала войны свои владения в Либрё не навещал, – ответил Грансай, – однако я следил за происходящим из Лондона, ибо именно британцы разработали все эти планы индустриализации.
– Нам нужны эти планы! – воскликнул Бруссийон. – Если бы удалось взорвать три внутренние плотины, от которых зависит все электроснабжение, мы бы устроили исторического масштаба саботаж.
Воцарилось долгое молчание. «Исторического масштаба саботаж! – подумал граф. – Вот так упадок целой эпохи!» Слово «саботаж» показалось ему почти столь же уродливым и отталкивающим, как слово «вещание», кое он ненавидел сильнее всех остальных, возникших в современности. Но внезапно это постылое слово, ныне призванное очистить возлюбленную его равнину от механических паразитов индустриализации, прозвучало для его мстительного слуха боевым кличем искупления. Ибо сие есть вершина унижения – эти паразиты прогресса ныне благоденствовали на руках у завоевателя. Саботаж! Он вообразил, как все это скопище презренной материи пяти заводов – цемент, резина, потроха кабелей, скелеты рельсов, верченье колес, застои ковкого чугуна – взрывается плотью одного динамитного взрыва. Саботаж! И тогда наконец в краях, что цвели три тысячи лет, смогут опять вырасти и залечить раны изуродованной земли своей вечной зеленью мирт и жимолость. Саботаж! И улитки вновь неспешно заскользят по спинам тех же камней, что лежали недвижимо со времен древних римлян!
Жирардан привиделся ему человеком, избранным судьбой, ибо не только располагал он необходимыми данными, но и, подчиняясь приказам графа, преуспел в сокрытии семейного хранилища копий планов индустриализации Либрё, когда немцы под страхом смерти велели сдать оккупационным властям все существующие документы по этой теме. Именно ему, его поверенному Пьеру Жирардану, одной из самых традиционно-консервативных душ во Франции, было суждено осуществить сенсационнейший саботаж того периода героического сопротивления против захватчиков, кой уже начал смутно вызревать.
– Я знаю человека, у которого есть копии всех планов, – сказал наконец граф, прервав раздумья, – и этот человек доставит их, куда я скажу. Нет! – воскликнул Грансай, предвосхищая запрос, к которому уже изготовился Бруссийон. – Мы вернемся к обсуждению саботажа, когда я прибуду с Мальты. А до той поры я ожидаю, что обещанный вами арабский бунт прольет всю нужную кровь – в том числе и при подавлении. Что до меня, то я не желаю оставлять никаких следов. У вас на все десять дней!
Когда Бруссийон ушел, Грансай ненадолго замер, прислонившись к переборке, суммируя результаты дня. Ему только что принесли записку от князя Ормини, в которой тот представил подробный отчет о сегодняшних успехах, за вычетом ведения самолета на Мальту. Со своей стороны граф полностью добился своих темных целей и чувствовал, что Фосере и Бруссийон безоговорочно привержены его рискованному плану. Они оказались настолько слабы, что полностью заслуживали, если потребуется, быть уничтоженными, принесенными в жертву «всему этому». Следом он подумал о Жирардане – с нежностью. Увидел, как он стоит далеко-далеко, во дворе поместья Ламотт, лысая голова блестит на солнце, как бильярдный шар. Но она была маленькая, с витаминную пилюлю, как на меланхолических картинках, если глянуть в оперный бинокль не с той стороны… «Не хочу ни за что на свете, чтобы немцы пристрелили его», – сказал он себе и вздохнул. Потом представил, словно ряды фигурок Христа из полированной слоновой кости, порченные и неровные зубы князя Ормини, с которым он так дурно обошелся накануне вечером и который теперь так безусловно ему предан.
Грансай попытался объединить все эти представления в общую жалость, но в таком направлении не смог сподвигнуть свой дух, а лишь ощутил неукротимый восторг во всем теле и, пессимистически подумав, как беспредельна любовь человека к власти, осознал, что голоден, как волк. Он приказал отвезти его на берег и отправился ужинать в компании Сесиль Гудро и князя Ормини. Сесиль Гудро немедленно показалась ему молчаливой, и его подозрение, что она огорчена, подтвердилось тоном ее слов:
– Можем приступать к ужину. Д’Ормини к нам не присоединится.
– Что происходит? – спросил Грансай.
– Он работал на вас целый божий день. Переутомился… Но хуже всего, что он в последний раз вел самолет: ему однозначно запрещено было летать… Понимаете, – продолжила Гудро, пытаясь смягчить суровый, почти гневный тон, примешивая к нему немного юмора, – понимаете, жизнь, какой жил д’Ормини, вся ее неумеренность – особенно его любовь к спорту – для самочувствия хуже некуда. Поло и авиация не могут не разрушить здоровья и не испортить сердца. К счастью, опий помог уберечь его! У него случилось что-то вроде приступа.
– Идиот, – процедил Грансай, более не слушавший Гудро и готовый взорваться. – Кто его заставлял сегодня летать? Он прекрасно знал, насколько он мне сейчас нужен, каждую секунду, что моя миссия на Мальте в существенной мере зависит от его состояния!
– Ну, дорогой мой, – вспылила Гудро, исполненная негодования, комкая салфетку и забыв о еде, – именно ради вас он и полетел – и пережил величайшее разочарование в своей жизни, ибо настроился вести самолет, чтобы отвезти вас на Мальту! – Гудро посмотрела Грансаю прямо в глаза. – Война делает вас кошмарно слепым и неблагодарным к тем, кто вам предан, – сказала она с горьким упреком. – Вот увидите, увидите – поймете, когда нас не будет.
– Вы уезжаете с д’Ормини в Америку? Да? Почему вы от меня это скрыли? Как же я сам не догадался! – сказал Грансай. Он не нахмурился, а тон его стал снисходительным, с налетом меланхолического презрения.
– Да, мой дорогой, д’Ормини через девять дней забирает меня с собой в Америку. Мы не люди действия и предпочитаем жить в дружелюбной стране, а не в режиме, который становится оккупационным с каждым днем, где заговоры переплетаются с предательством и их все чаще и не различить. Что они сделали недавно с евреями – невыразимо! Так что вы сможете остаться в окружении врагов и осыпать их всеми своими упоительными предосторожностями и психологическими уловками!
Грансай, стремительно поглотивший жареного на огне омара, холодно встал из-за стола, не дожидаясь, пока Сесиль Гудро закончит свою трапезу, и, сочтя ужин завершенным, изготовился уйти.
– Приношу свои извинения, – сказал он, – за этот уход, и мне жаль, что вы сочли уместным этот неприятный разговор – первый на нашем веку.
Сесиль Гудро, в свою очередь, встала из-за стола.
– Этот неприятный разговор, – сказала она в ярости, – я завела не ради себя, а ради князя. Знаю, он слаб – и зря, вместо того, чтобы плакать наверху, не спустился надавать вам по рукам за деспотизм. Но вы были с ним безжалостны, а то, как вы его унизили, – бесчеловечно. Вы представляете себе, какой подарок сделали моему цинизму своей вчерашней жестокостью к нему?
– Отчего он пришел поплакаться к вам? – спросил Грансай, снисходительно вздохнув.
– Когда вы его вчера оскорбили, мой дорогой, он не плакал. Хоть вы того и желали. Плачет он сейчас, понимая, что не сможет вам служить! И он ни слова мне не сказал, понимаете? Он лишь обмолвился – с достоинством: «Грансай отослал меня прочь и сказал, что ему будет ничуть не жалко моей жизни, что у меня воняет изо рта и что, когда я умру, ему более не придется выслушивать мои дурно пахнущие секреты!» И все – больше ничего не добавил, вплоть до момента, когда вы за ним прислали.
– Забудем об этом, – сказал Грансай после краткого молчания; затем он добавил с великой нежностью, протянув руку: – Придите же, поцелуйте руку вашего деспота!
Сесиль Гудро подошла к нему, и Грансай нарочито поцеловал ее в лоб.
– Я еду в Америку с вами. Это входит в мой план. Но прежде мне нужно любой ценой добиться успеха в мальтийском деле… Не моя жестокость, но Мальта во мне зовет! Знали бы вы, насколько это важно для Франции!
Граф нервически вскинул руку – пригладить несколько спутавшихся прядей – и обнял Сесиль Гудро.
– Что ж, – сказала она, – ваша расческа опять с вами. Мы ее нашли и передали канониссе. И Мальта с вами будет. Ваша Сесиль еще разок все для вас устроит. Мне надо спешить. Через час у меня встреча с героем: вот что вам сейчас нужно – ваша золотая расческа и человек, который, не зная вас, готов рискнуть ради вас жизнью.
– Вы и восхитительны, и устрашающи – вы знаете меня настолько хорошо, – сказал Грансай.
– Слыхали ли вы в Париже об американском авиаторе по кличке Баба? – спросила Сесиль.
– Баба, – повторил Грансай, вороша память, – …нет.
– Что ж, его-то мне и предстоит уговорить – и вытянуть из него согласие нынче же вечером, – сказала Сесиль, на местный манер наматывая на голову тюрбан.
– Кажется, припоминаю, – сказал Грансай. – Ходило много разговоров о шлеме, который ему пришлось носить больше года, чтобы срослись кости черепа. Он и впрямь снова здоров?
– Полностью, – сказала Гудро. – Когда мы последний раз виделись у мадам Менар д’Орьян, как раз перед прибытием сюда, он был без шлема, и следы той аварии едва заметны. Не беспокойтесь, он то, что вам нужно.
Вот так Сесиль Гудро стала играть важную rle в сомнительной и захватывающей мальтийской авантюре, найдя исключительного человека, готового ввязаться в дело и привезти графа Грансая на остров. Бабе, знавшему графа по ослепительной репутации фигуры светской, польстил его выбор. А кроме того, Бабу очаровывал и убеждал прямой, едкий и жестокий ум Сесиль Гудро.
– Послушайте меня, дитя мое, – сказала Сесиль Бабе, – именно сочетание таких людей, как граф Грансай и вы, в итоге даст нам выиграть войну. И вы понимаете это лучше меня. Не имеет значения, сколько запсов бомб вы скинете, – это ничего принципиально не изменит: вы обрушиваете балконы разоряющихся банков – задние, на которые все равно мало кто выходит.
– Иногда получается больше этого, – возразил Баба. – Несколько сотен тысяч балконов разносим в куски!
– Ну да, chrie , но их, этих балконов, в городах очень много – слишком много, и никто ими не пользуется, – воскликнула Сесиль устало, словно внезапно почувствовав тяжесть всех этих лишних и бессмысленных балконов по всему свету.
– Бывает, что мы взрываем не только балконы, но и фабричные трубы.
– Ну да, дитя мое, – ответила она, снисходительно принимая его возражение, – однако в наши дни трубы, которые вы разносите на тысячу кусков, отстраивают так же быстро, словно пленку, запечатлевшую их разрушение, пустили задом наперед. Все вырастает вновь, и каждый раз отвратительней предыдущего, с этим не поспоришь, но всякий раз они получаются действеннее, современнее и приспособленнее к войне. С другой стороны, полет на Мальту и тихая высадка там графа Грансая кажется мелочью. Но, видите ли, особенно для англичан он загадка – умелый, как пейзанин из Либрё, с гордостью, как у испанца, доведенной до предела. Он чарует людей, увлеченных его делом и готовых действовать заодно с ним, и они помогут ему посеять в каждом французском сердце зародыши наследственной силы сопротивления, коя в конце концов приведет к освобождению страны. А семя Грансая – то самое, из которого выросли благороднейшие и старейшие дубы на планете… О дубах забываешь, – продолжала она, прикрыв глаза и мечтательно глядя в пространство, – в разгар страды, всматриваясь в поля, поражаешься, как быстро растут неделя за неделей некоторые растения, что выскочили прямо из земли с откровенным, плодовитым, вакхическим, империалистским задором, его ни остановить, ни проконтролировать – он свойственен «блицкриговым» урожаям бобовых. В разгаре своего роста они поглощают и уничтожают все – это гитлеризм, Германия, биологическое безумие растущих бобов и гороха! Мы забываем о дубах. Но вдруг в один прекрасный день тот же победно вертикальный росток, на котором жили бобы, начинает смотреться обреченно, он вешает голову, лето кончилось, и через несколько дней останутся лишь бурые увядшие останки – на полях, совсем недавно бывших ослепительно зелеными. И тут примечаешь, что в это время среди бобов дал корни дубовый самосев, и вновь вскидываешь взоры к божественным силуэтам тех, кто две тысячи лет наблюдал за этими возбуждениями и упокоениями. Дубы суть Франция. Корни к тому же постепенно сокрушают стены. Вас же, я знаю, тянет ко всему новому и волнующему.
– Нет, – ответил Баба. – Я тоже вновь уверовал в неуничтожимые силы традиций и аристократии и ныне чувствую, что мои революционные иллюзии испанских военных дней – давний посев того, что в моей жизни уже сжато. Новая жажда четких очертаний и прочности вновь овладевает нами, и мои полеты – более не гордый бунт архангелов, отправившихся победить в химерическом завоевании рая, как прежде. Напротив, я охвачен желанием завоевывать землю, землю с ее жесткостью, благородством… отреченьем… восстановить достоинство босых ног на почве. Теперь я знаю, что человек обязан смотреть на небеса со смирением. Видите, эта война сделала из меня католика.
Сесиль Гудро слушала Бабу с гордостью и восхищением и словно только что с изумлением обнаружила, что он не просто герой, но герой умный и даже способный к самовыражению.
– О, мой дорогой красавец Баба! – проговорила она, проводя пальцами по его волосам.
– Не зовите меня больше так, – сказал он. – Я более не тот человек, кем был в Испании или в Париже. Здесь меня знают только по моему настоящему имени, Джон Рэндолф, лейтенант Рэндолф, и не Баба повезет графа Грансая на Мальту, а я, лейтенант Рэндолф.
– Я знала, что вы полетите. Чудесно!
Они долго молчали. Сесиль Гудро поцеловала Рэндолфу руку.
– Я отвезу его туда, но не более, – продолжил тот. – Обратно не смогу. Я добился разрешения на этот полет при условии, что оттуда сразу отправлюсь в Италию – мне нужно сбросить в Калабрии двух парашютистов… И, видите ли, Баба никогда не испугался бы такого, а я боюсь. Я впервые боюсь поставленного задания. Италия мне всегда приносила неудачу. В Неаполе я чуть не умер от тифа, но бывало и хуже: моя собака в Венеции выскочила на дорогу… В Венеции, к тому же, я подрался с одним из лучших друзей детства…
– Постучим по дереву, – сказала Сесиль Гудро, ударив несколько раз костяшками сжатого кулака по перекрестию под столешницей, а Рэндолф суеверно погладил жемчужно-бриллиантовый крест на шее, нащупав его пальцами в вырезе рубашки.
– А Грансай – он какой? – спросил он.
– Он пониже вас, – ответила Сесиль, – но у вас похожий настойчивый взгляд. Глаза у него тоже голубые, почти такие же яркие. Волосы каштановые. Он очень, очень красив. Даже красивее вас.
– И куда граф направляется потом? Вернется во Францию?
– Нет, – сказала Сесиль, – с Мальты он тут же отбывает в Америку.
– Возможно, я ему кое-что доверю, – сказал Рэндолф задумчиво, рассеянно. Затем словно продолжил мысль вслух: – Да, я передам ему некий предмет… он очень много для меня значит… этот предмет нужно доставить кое-кому в Америке. Передайте ему эти слова.
Два дня спустя, когда Грансай в сопровождении Фосере забрался на борт трехмоторного «Фармана», который доставит их на Мальту, Рэндолф уже сидел за штурвалом.
– Это напоминает мои отъезды в Лондон, – заметил Грансай.
– На самом деле на таких самолетах и летали между Парижем и Лондоном, – сказал Фосере, – только на нашем установлен пулемет и есть его верный слуга. Что ж, поздравляю. Похоже, самолет приспособили по обстоятельствам, – продолжил он с оживлением, столь свойственным страху и нервозности.
– А чего вы ожидали? – спросил Грансай. – Вы, наверное, вообразили, что самолет, добытый Сесиль Гудро, будет весь увит плющом, со старыми трещинами в стыках на крыльях и восточными диванами внутри, на которые мы возляжем и закурим опий.
– Такое я бы не осмелился предположить, – ответил Фосере, – но какой поразительный образ послевоенного времени, верно? – небо, вытканное самолетами, мчащимися туда и сюда со скоростью семьсот миль в час, а в них – дремлющие опийные курильщики, летящие в никуда! – Он рассмеялся.
– Тот же немыслимый парадокс скорости и неподвижности уже изобрели – он имеет форму обтекаемых гробов!
– Какая жуткая идея! – проговорил Фосере, побледнев. – Они и впрямь существуют?
– Я однажды видел в каталоге. Их так и описывали. У тех гробов линии точно такие же, какие появились у автомобилей пару лет назад.
– Невероятно! – вздохнул Фосере.
Грансай продолжил:
– Штука, обеспечивающая вечную насильственную неподвижность, имеет все черты устройства для бешеной гонки… Безумие! Оно возможно лишь в наше время!
Фосере помрачнел.
– Не надо было об этом говорить! – воскликнул он тоном сердитого упрека.
– Вы суеверны? – спросил Грансай.
– Испанские тореадоры никогда не выходят на арену, если по дороге встречают катафалк, – попытался оправдаться Фосере.
– Вы ни испанец, ни тореадор, – сказал Грансай.
– Но столь же суеверен, – отозвался Фосере. – К счастью, ваше присутствие успокаивает.
– Вы считаете, я настолько удачлив? – спросил Грансай.
– Вам разве не кажется, что эта поездка довольно невероятна? Вас везет Рэндолф, лучший летчик в Африке; вы затащили с собой меня, хотя я поклялся более никогда не ступать на борт самолета; вы единственный авторитет, добившийся доверия всех политических групп, но у вас все еще нет отчетливо сформулированной линии. Знает ли хоть кто-то из нас, почему мы вам подчиняемся?
Самолет побежал по полю, а когда оторвался от земли, Грансай сказал:
– Полет – не афродизирующее ощущение, хоть и есть искушение так считать. Это, напротив, аполлоническое чувство. В такую божественную погоду и без единого рывка может показаться, будто мы и не движемся совсем. В поезде всегда мелькают телеграфные столбы, они обозначают для нас относительное перемещение. Здесь – ничего. Все время пребываешь с ощущением, то не движешься, что опаздываешь. Самолет есть своего рода анестезия времени и пространства: это не направление, не стрела, – и продекламировал, подчеркивая каждый слог: – Пришпиленная бабочка, осознающая свой полет. Это круг: Аполлон!
Из-за грохота моторов Фосере приходилось напрягаться, чтобы слышать слова Грансая, но он впитывал их с восторгом, и, хотя уловил лишь половину, сказал себе: «Влиянию этого человеку невозможно сопротивляться!»
Разгорелся лучезарный восход. Они летели над Средиземным морем, в тот час – лазурно-голубым, мерцающим под дротиками Аполлона, – покрытой чешуей громадной, с чуть выгнутой спиной хладной рыбиной горизонта. Легкие, пушистые облака висели очень низко, задевая поверхность моря, и будто поднимались из него, всплывали, а их неспешно менявшиеся очертания населяли его победными образами светловласых Нептунов, лиловых нереид, дельфинов и снежных морских коньков, все – в героических позах, группами. Краткие порывы ветра выписывали серебром содроганья радости, а из маленького торпедированного торгового судна вздымался Соломонов столб очень густого розового дыма, ослепительного цвета Венериной плоти. Вокруг горящего корабля море было спрыснуто мелкими черными точками барахтавшейся команды. Несколько клякс разлившейся нефти походили на очень гладкие крышки роялей, отражавшие прозрачность неба. Фосере хотел было обратить внимание на тонущих людей, но Грансай уснул, и его не хотелось будить. Второй пилот объяснил Фосере, что они получили сигнал о потоплении еще до вылета, но для спасения людей надобен гидроплан. Несомненно, скоро он прилетит, но они сами ничего не могут поделать. Грансай проснулся, лишь когда второй пилот принес кислородные маски. Они поднимутся очень высоко – чтобы избежать встречи с итальянскими самолетами, которые могут появиться в направлении от Пантеллерии. Летчик выдал графу и наушники. Рэндолф желал говорить с ним.
– Прием! Говорит Рэндолф. По прилете на Мальту у меня не будет и секунды увидеться с вами. Я сейчас же передам вам предмет, о котором вам говорила Сесиль Гудро. На случай, если я не вернусь со следующего задания.
– Я никогда не смогу расплатиться с вами за услугу, которую вы мне оказываете, – сказал Грансай.
Рэндолф, похоже, отдавал приказы радисту, а второй пилот, вдруг выйдя из себя по неведомым Грансаю причинам, поспешно помог Рэндолфу надеть маску, после чего надел свою и сменил Рэндолфа за штурвалом. Лейтенант подобрался к Грансаю, вынул из-под толстого кожаного пальто маленькую деревянную коробочку, похожую на бонбоньерку, туго перемотанную в несколько оборотов красной бечевкой, и вручил ее Грансаю, а с ней – письмо с именем графа на конверте. Рэндолф и Грансай поглядели друг на друга; сквозь чудовищность масок глаза их казались одинаково прозрачны, и никак нельзя было сказать, восторг или хладность придает им дополнительный блеск. В едином порыве мужчины сняли перчатки, руки их сцепились на миг, словно в борьбе. Затем Рэндолф поднялся и ушел к штурвалу, а самолет сбросил высоту, и они смогли снять кислородные маски. У графа растрепались волосы, он извлек свою золотую расческу и, смотрясь в стекло рядом, как в зеркало, принялся тщательно ровнять пробор. Вдруг отражение этой белой линии от прикосновения расчески словно вспыхнуло. Это недалеко от них пролетел вниз горящий самолет.
– Что это? – спросил Грансай у Фосере.
Тот с большим возбужденьем быстро шевелил ртом, как вынутая из воды золотая рыбка. Грансаю было его не слышно, пришлось вынуть из ушей вату.
– Мы только что подбили вражеский самолет! – завопил Фосере вне себя.
– Я не знал, что идет бой, – сказал Грансай, заканчивая причесываться. Спросил Фосере: – Мы не забыли присланные Кордье копии?
В этот миг жестокий удар сотряс весь самолет, он хрустнул, как сдавленный орех, что того и гляди треснет, и Грансай, держа на весу расческу, увидел, как рядом с ним оплыл Фосере. Второй пилот и радист бросились к нему. Он был мертв. Окно над ним прорезывала кривая линия острых дыр, как хвост морозной кометы. Фосере оставили на месте. Просто прикрыли красноватой полостью, которая лежала на коленях у Грансая, рука Фосере торчала из-под этого импровизированного савана, и Грансай взял ее, чтобы спрятать с глаз долой. Рука была мягкая и еще теплая. Он благодарно сжал ее. В этот миг завораживающий вид поглотил все его внимание. «Мальта!» Они летели менее чем в двух тысячах метров над островом, пережившим чудовищную бомбардировку. Мальта непокоренная! Светоч британской гордости, обрамленный пеной!
Рэндолф появился вновь, словно бы в ореоле божественности, сверкающей внутренними вспышками его гнева, но озарявший его красный свет оказался лишь свечением гнева, распаленного в мире внешнем, как самим огнем. Даже головы не повернул – знал ли он, что Фосере мертв? Столько же, сколько о мертвых знает огонь! Набухшую раздраженную эпидерму неба все еще покрывали жуткие разрывы ядовитых противовоздушных нарывов, а последние жгучие лучи пулеметов, жесткие и блестящие, как скальпели, секли глубокими порезами все вокруг, крестами, протыкая отвратительные желтки, жарившиеся в кипящем масле с опухолями взрывов, обрызгивая звезды густым гноем плотного кровавого дыма и марая облака нутряной рвотой бомбовых разрывов.
Под ними лежал изуродованный город, толстые завитки дыма, как ошметки мозга в буром масле, проступали из расколотых черепов больших домов, их глаза выцарапали невидимые ложки бомб. Там и сям в пустых глазницах торчали останки кроватей, под безумными углами, словно в глазах у этих зданий размещались угольные скелеты. И вся она лежала, могучая, как сомкнутый кулак Англии, который никто никогда не разожмет, единая плотная масса, не твердая, как гранит, что крошится, но, напротив, бродившая, как громадная победительная рана, словно великанский Дантов жертвенный «грюйер», цвета серы, и каждая его дыра оплодотворена смертью, каждая дыра источает гуморы и кишит скрытой жизнью, и каждая эта жизнь, в свою очередь, вся испещрена дырами – и в душах, и в телах: первые покрыты чудодейственными колючками мщения, вторые – бесплодными сухими столбняка.
Граф Грансай внезапно осознал, что в горячей хватке у него – некий холодный и неприятный предмет, и глянул вниз: то была рука Фосере. И он сжал ее сильнее! Тут Рэндолф дал сигнал на посадку.
Британский лейтенант и второй лейтенант подбежали встретить Грансая. Вскоре он сошел с самолета и сказал:
– У нас на борту убитый.
Пока выносили и клали на землю тело Фосере, солдаты стояли неподвижно, по стойке «смирно», а небо меж тем заплело тихими, перепутанными пучками мощных прожекторов, рисовавших громадные кресты, и в их затейливых тенетах, казалось, можно было прочесть знаки порицания буйных страстей человеческих и жалости к ним. И словно из героических глубин истории Мальты посередине небесного свода вздымались две непоколебимые великанские ноги Колосса Родосского, давно исчезнувшего, и из недр его бронзовой груди слышался тихий, жалобный голос, как у старого больного человека… Жертва принята, последняя далекая сирена прекратила стоны: воздушной тревоге отбой.
Граф Грансай остался на Мальте на неделю, без помощи Фосере, лишь под руководством осмотрительных советов д’Ормини. Его планы, воплощенные смело и без малейшего внешнего ограничения, в безрассудстве и опасности, увенчались невероятным успехом. Он сможет вернуться в Северную Африку с победой.
Рэндолфа, успешно сбросившего двоих парашютистов над Калабрией, подбили на обратном пути, и обломки его самолета, выловленные в море, были опознаны без всяких сомнений. Письмо, переданное им графу Грансаю, гласило:
У меня сильное предчувствие, что мое калабрийское задание станет последним. Если так и случится, прошу Вас, как только доберетесь до Нью-Йорка – доставьте крест, хранящийся в этой коробке, Веронике Стивенз, сообщите ей новость и скажите, что я не забывал ее ни на миг. Вероника Стивенз не любовница мне, не невеста и даже, в общем, не друг, поскольку мы познакомились, когда я носил шлем, и иногда случайно встречались в подвале при постоянных авианалетах на Париж. За время этих встреч она, тем не менее, похоже, сильно мною увлеклась. Спасибо и удачи нам обоим.
Джон Рэндолф
Грансай прибыл на виллу д’Ормини поздно вечером. Князь и Сесиль Гудро ожидали его в лихорадочном нетерпении.
– Моя миссия завершилась совершенно успешно, – сказал Грансай, вновь увидев друзей. И добавил: – Фосере погиб по дороге прямо у нас в самолете. Рэндолфа сбили, когда он возвращался из Калабрии. А у вас что происходит? – спросил он, тут же забеспокоившись от сдержанного, вернее – почти безразличного приема, оказанного д’Ормини его новостям.
– Арабский бунт утоплен в крови, – осторожно молвила Сесиль Гудро.
– Бруссийон в тюрьме, – вздохнул д’Ормини, глубоко озабоченный и внимательно наблюдавший за реакцией Грансая.
– Скверно, – сказал тот сухо и добавил сурово, с упреком: – Зря вы сейчас все это мне рассказали. До утра ничего поделать нельзя, а мне совершенно необходимо поспать. Я смертельно устал.
– Нам надо было сообщить вам сейчас, чтобы вы не пошли ночевать на яхту. Вам следует остаться здесь – просто из соображений безопасности, – заметил д’Ормини. – Нас подозревают, за нами следят со дня вашего отъезда. Арабы на службе у полиции постоянно приглядывают за домом.
– Посплю тут, – сказал Грансай, – на яхте буду чувствовать себя узником своей же охраны.
Он ушел наверх и лег. В восемь часов утра уже проснулся и сразу отправился на яхту, решив отпустить охрану. У пристани он нашел на песке воздушного змея, рядом – аккуратно смотанная бечевка. Грансай, чей своенравный характер в напряженных обстоятельствах являл свои причуды особенно ярко, не смог удержаться от соблазна – подобрал змея. Быстро оглядев берег и не увидев никаких признаков хозяина игрушки, он забрал ее, сел в ялик и устремился к яхте. Там он отпустил пехотинцев, приказав им немедленно покинуть пост. Те, похоже, удивились, однако без промедленья выполнили приказ – видимо, контрприказа от более высокого начальства им не поступало.
Поднялся свежий утренний ветерок, а граф Грансай, израсходовав за неделю на Мальте сверхчеловеческое количество сил, хоть и повторял себе, что следует хорошенько обдумать сложившуюся тяжелую ситуацию, никак не мог сосредоточиться или даже увлечься этой мыслью. Он рассеянно размотал несколько витков бечевки, приделанной к подобранному на песке змею, и пустил его по ветру. То давал ему волю, то тянул к себе, то вновь отпускал. Небо хранило полную безмятежность – ни единого облака, кроме ромбовидного, капризного клочка, удерживаемого бечевкой, то трепещущего, то неподвижно парящего.
– Пленный! – воскликнул Грансай, думая о другом, и снизошел отпустить своего тряпичного летуна еще на несколько локтей, будто тот давно молил об этом.
Когда второй помощник капитана сообщил графу Грансаю, что его срочно просит к себе князь Ормини, Грансай призвал канониссу и сказал, препоручая ей змея:
– Держите, пока я буду на берегу, да не спутайте бечевку!
– Ну и Грансай – обожаю его, ничего не могу с собой поделать! – воскликнул д’Ормини, ворвавшись с воздетыми к небу руками в комнату Сесиль Гудро. – Знаете, чем он занят? Ни за что не догадаетесь!
– Ну говорите же! – вскричала Сесиль, и напуганная, и позабавленная несдержанностью, какую князь позволял себе редко.
– Так вот, – сказал он, утопая в глубоком кожаном кресле из старой Англии. – Граф Грансай запускает воздушного змея! Вы только посмотрите, посмотрите! Это не моя фантазия. Я не в состоянии такое выдумать. – Он ткнул в окно. Но Сесиль Гудро уже смотрела на яхту в заливе и воскликнула:
– Это неслыханно! Однако не граф, а канонисса держит бечевку.
– Граф отдал ей бечевку, ибо я только что послал за ним. Ему попросту необходимо понимать всю опасность ситуации. А то ли еще будет. Эта возня со змеем тянет за собой длинный хвост. Потому что Грансай забрал эту игрушку, нимало не озаботившись спросить, чья она. И сейчас у нас на кухне юный араб, увидевший своего змея над моей яхтой, вопит что есть мочи, что у него украли змея, и мне просто интересно: этот юнец – из тех, кому платит полиция, и не использует ли он этот свой, как его там, чтобы сигнализировать gendarmerie на другом берегу залива…
Тут в комнату вошел граф Грансай.
– Вы и впрямь раздуваете из мухи слона, – перебил он, – я только что дал этому мальчишке сто франков, и он ушел, рот до ушей.
Воцарилась неловкая тишина, и Ормини сказал наконец:
– Не хотелось говорить вам вчера вечером. Власти категорически отказались визировать ваши дипломатические документы, и ваш выезд в Америку с нами невозможен. Нам нужно действовать быстро, ибо завтра в пять вечера «Франсуа Коппе» отплывает в Южную Америку. Я настаиваю, слышите, настаиваю на вашем отбытии вместе с нами. Оставаться здесь для вас равносильно самоубийству. Ни Сесиль, ни я вас тут одного в окружении врагов не бросим!
Сесиль Гудро тихо плакала, глубоко потрясенная смертью Рэндолфа.
– Не знаю, правильно ли уезжать! – все повторяла она хриплым от рыданий голосом. – Эта часть Африки – все еще Франция!
– Мы здесь больше не дома, раз не можем действовать далее, – ответил д’Ормини твердо.
– Оставаться здесь – будто умирать, – пробормотала Сесиль Гудро, – но отъезд убивает меня! – Она вскочила на ноги и выкрикнула невнятно: – Франция! Что ты сотворила со своим мечом! – С этими словами она упала на кровать, сотрясаемая судорожным плачем.
– Я требую, чтобы вы следовали моему плану дословно и до конца, – сказал д’Ормини, держа графа за плечи, и продолжил с необычайной силой: – На сей раз я не потерплю никаких обсуждений, ибо есть лишь один план действий. Тем, что для вас делаю, я рискую жизнью. От вас мне нужно всего шесть фотокарточек. Чем меньше ваших усилий, тем лучше. Вообще-то оставайтесь здесь с Сесиль до вечера и ждите меня. – Грансай едва попытался возражать, но князь Ормини одарил его прочувствованной человечнейшей улыбкой, коя, быть может, сияла у него на лице всю его жизнь, и сказал: – Побудьте, в кои-то веки, позапускайте змея.
Князь Ормини вернулся вечером и принес Грансаю новости. Вместе с Сесиль Гудро и канониссой, которой полагались последние инструкции перед отъездом, они спокойно прогуливались по корме яхты, то останавливаясь, то вновь вышагивая взад-вперед. Только что взошла полная луна.
– Так красиво – словно летом, – сказала Сесиль Гудро.
Все разговаривали вполголоса.