Последний Рюрикович Елманов Валерий
— Люди, — обрадовался Пахом. — Ну наконец-то. Стало быть, прав ты оказался, Иван Иваныч, — ласково улыбнулся он мальчику.
В ответ на похвалу Ивашка только покраснел, хотел пояснить, что ткнул пальцем просто так, но было не до того, тем более что из леса вновь донеслось призывное «ау-у», и оба, не сговариваясь, побежали в ту сторону, уже не обращая внимания на лезущие в глаза ветки деревьев.
Странное дело, крики раздавались не так уж и далеко, но едва удавалось достичь этого места, как призывное «ау-у» начинало удаляться, будто неизвестный голос куда-то манил их за собой. За ним они и шли. К концу дня наконец-то вышли на дорогу, по которой совсем недавно прошел обоз, — не успело даже остыть кострище, где ночевали проезжие люди.
— Дедуня, а кто же нас тогда в лесу звал, если никого рядом нет? — удивленно захлопал глазами Ивашка. — Али там еще один человек блукает? Можа, подсобить ему? Нас-то вывел, а сам, поди, пропадает. — И, не дожидаясь согласия Пахома, он вновь побрел по направлению к лесу.
Старик, немного постояв, нехотя двинулся следом. Однако сколько они ни звали, сколько ни кричали — все тщетно. Даже эха не было. Наконец Пахом сообразил и громко крикнул:
— Дедка леший, а дедка леший! А ведь это ты нас к дороге вывел?
— Вывел, вывел, — откликнулось невесть откуда эхо.
— Стало быть, это тебе мы должны поклониться? — подключился к Пахому радостный Ивашка.
— Поклониться, поклониться, — довольно подтвердило эхо.
— До земли!
— Да ладно уж, — неожиданно отозвалось эхо. Старик укоризненно посмотрел на мальчика.
— Негоже нечисти кланяться, — произнес он неуверенно.
— Ну и что! — после легкого колебания упрямо заметил Ивашка. — Раз подсобил, значит… Исполать тебе, дедушко. — И он отвесил в сторону леса низкий земной поклон.
В конце концов именно так его учила мама: «Ежели тебе добро содеяли — непременно отдарись в ответ. А коль не в силах — отблагодари словом, да спину согнуть не забудь — чай, не разломится».
Правда, всему этому она обучала, когда речь шла о людях, но разве добро, содеянное лешим, стало хуже от того, что он нечисть?
Пахом было поднес два перста ко лбу, чтобы перекреститься, но на полпути спохватился. «А вот этого, наверное, не надо, — мысленно урезонил он сам себя. — Чего забижать понапрасну, когда они этого не любят».
И странное дело — произнес-то он это не то чтобы громко, а и вовсе про себя, но эхо каким-то образом услышало и вновь повторило его последние слова, да еще с явственно слышимыми недовольными интонациями в голосе, будто подтверждало:
— Не любят, не любят.
— А поклониться поклонюсь, — твердо и с легким вызовом неведомо к кому произнес Пахом и отвесил низкий земной поклон в сторону леса. — Все — твари божьи. И мы, и… они, — прошептал старик еле слышно, как бы оправдывая себя за этот знак уважения, оказанного нечисти, и, повернувшись к мальчику, бодро произнес: — Теперь уж недалече осталось. Вон как дорога укатана. Пусть не нонче, но уж завтра она нас непременно к какому-нибудь жилью выведет.
Пахом как в воду глядел.
К вечеру следующего дня впереди и вправду показался здоровущий град, каких Ивашка за всю свою жизнь еще не видал. Что там Рясск со своей бревенчатой церквушкой да неказистыми домами, коих и было-то о ту пору с несколько десятков, не больше. Здесь и стены, казалось, до неба, и сам город такой необъятной величины, что у Ивашки с непривычки аж дыхание перехватило. Он молча ухватил Пахома за руку.
— Дедушка, а это что? — шепотом спросил.
— Думаю, однако, Переяславль-Рязанский. Слава тебе господи, дошли.
Он тут же опустился на колени перед блистающими в последних солнечных лучах заката куполами церквей, что высились из-за стен, и принялся молиться. В первую очередь благодарил он небеса не за то, что они не допустили их лютой смертушки и уберегли от зверя лютого, татаровья окаянного да людей разбойных, но за то, что младенца, не по годам разумного, сиротинку горемычного защитили они своей великой и милосердной властью.
Молился рядом с ним и Ивашка. Только не за себя и не за Пахома, а за маленькую девочку, которая осталась в охваченном пожаром городе, да за доброго кузнеца, что взял к себе Ивашку, чтоб живы они остались. Ну и чтоб сподобил им господь встретиться, да побыстрее.
Сбудется ли молитва твоя, юный отрок, долетит ли она до бога? Кто знает… Да и вообще, все ли он слышит? Над этим тогда еще никто не задумывался — грех тяжкий в подобное сомнение впадать, ересь величайшая. Без бога в душе все равно что без царя на земле — как жить?
Однако упреждение их маленько припозднилось. Ведали уже в Переяславле о налете татарском и даже выслали рать. Не довелось Ивашке въехать на белом коне в родимый град, не сбылась тайная мечта. Но это все полбеды. А вовсе худо мальцу стало, когда возвернулись вой, принеся убийственные вести: и Ряжск в развале весь, только пепелище чернеет, и жителей его — кого татаровье порубило, кого в полон увело. Догнать же, чтоб отбить, не сумели — далеко ушли басурмане. Как ни гнали коней по степи, все равно не настигли. Если бы еще пару-тройку дней — может, и удалось бы их достать, но с малым отрядом так далеко углубляться нельзя. Кто знает — может, басурмане только того и ждут, затаившись где-нибудь в засаде.
Конечно, с русскими ратниками биться — радости для татар немного, но уж больно хороша будет добыча. Одна бронь сколько стоит. А к ней еще мечи добавь да луки. И не простые, как у самих татар, — сложные, из нескольких пород дерева склеенные, да еще берестой вываренной обтянутые, да сухожилиями обмотанные, а по рукояти еще и подзорами[34] выложенные. Такому луку ни мороз, ни дождь не страшен. Его если продать, то не одного коня купить можно — табун целый.
Словом, могли они поджидать в засаде, ох, могли, а потому не пошли рязанцы в степь, уж больно малы числом — всего-то пара сотен. Было бы побольше времени — можно и до тысячи собрать, а то и до двух, но разве ж дадут нехристи время на сборы.
И уж совсем невмочь стало мальчишке, когда припомнил по его просьбе один из ратников могучего кузнеца. С явной неохотой, сочувственно глядя на мальца, выдавил воин сквозь зубы, что видел, как тот лежал подле самой кузницы, втоптанный в землю копытами злых татарских коней.
А вот детишек в крепостце сей не нашли. Стало быть, и Полюшки милой, ненаглядной, единственной, нетути. Одна надежа, что в полон увели. Только худая это надежда. Что толку в жизни такой, даже если и не мертва она еще. Хуже нет, как рабскую долю влачить. И счастье еще, если в гарем к какому-нибудь богатею попадет — тогда шанс останется выжить, а так…
И осталась у Ивашки одна только жгучая ненависть к врагам, да еще неизбывная тоска и… последняя непрочная снизка с родиной — дедуня Пахом. Теперь куда он, туда и Ивашка, и деваться некуда.
А тот, как назло, поведал мальцу, что обет он дал: коли все будет удачно, то уйдет он в тот же день в Солотчинский монастырь и весь остаток жизни посвятит богу. Будет молиться за него, Ивашку, чтоб не оставлял господь мальца своей милостью.
Да и Ивашке, пока в летах малых, тоже было бы неплохо пожить в монастыре, а как войдет в настоящий разум, то пусть сам дале мыслит: постриг принять али уйти из монастыря на поиски лучшей доли.
На том и порешили. Не последнюю роль сыграли и давние рассказы Пахома о рукописных богатствах, кои бережно хранятся в каждой обители, а среди них не только книги духовного содержания, но и всяческие летописи, а также дивные повести о дальних странах и прочих диковинах. В монастырях, что победнее, таковых, конечно, будет поменьше, но в таких древних, как Солотчинский[35], их должно храниться преизрядное число.
Глава V
УЧЕБА
Лишь один год и довелось пробыть Ивашке в Солотчинском монастыре, а как по весне монастырский обоз засобирался в дальний путь, в Москву, упросил Пахом настоятеля, чтобы и Ивашку с собой взяли — пусть покажут столицу государства русского. Негоже отроку безотлучно сидеть в четырех стенах. И, будучи в добром настроении (Пахом его недавно излечил от жестоких головных болей), настоятель добродушно махнул рукой: мол, быть посему. И стал Ивашка собираться в Москву.
Старый Пахом сильно недужил. Землицу в мае хоть и прогрело солнышко, но в лесу она была еще сыра. Если б годами помладше — глядишь, и не стряслось бы с ним ничего. Вон Ивашка, постреленок, до всего интерес имеет, бегает, градом любуется, звонарю помогает, крепким румянцем пышет, а у старика дюже хрипело в груди, и кашель, как из бочки, в особенности по ночам, да и в костях превеликая ломота. К тому же Ивашка ночью в лесу спал на дедовом зипуне, а сам Пахом, подстелив свою одежку мальцу, обретался на голой сырой землице, отсюда и тяжкая болезнь.
А посему при расставании по морщинистой щеке старика пробежала скупая слеза. Чуял он, что не свидится больше с милым ему сердцу мальчуганом. Да и Ивашке при виде его слез взгрустнулось. Как мог утешил он Пахома и рад был бы, чтобы обоз не спешил выезжать, поскольку сил вовсе отказаться от поездки не было.
Сами судите, каково мальчугану в восемь годков оказаться за четырьмя стенами. Хотя ему тоже вскорости дело нашлось. Приставили Ивашку оказывать посильную помощь седому монаху Пафнутию, который во всем монастыре считался первейшим начетником и имел в книжное хранилище невозбранный доступ. А там… Ох, сколь много там до поры до времени скрывалось дивного.
Ивашка на первых порах чуть ли не ночевал в этом хранилище, благо, что даже настоятель, особенно после небольшой проверки, доказавшей, что сей младень и впрямь может резво честь по впервые открытой книге, смотрел на это сквозь пальцы. Правда, свитки, покрытые седой пылью, которая на иных лежала веками, ему читать с непривычки было в тяжкий труд. Однако любопытство, аки вода, что неустанно точит камень, все превозмогло, и ко времени отъезда Ивашке удалось прочесть много чего любопытного. Пафнутий же, видя такое старание, лишь скупо улыбался в седую бороду, а его глаза, выцветшие от времени, казалось, бережно ласкали и гладили Ивашку, поощряя мальчика к дальнейшим подвигам.
Скуп на похвалу был старец, но и он открылся мальцу всей душой в своих многоглагольных рассужденьях. Как он державное строение Руси понимает, чем оно от прочих стран отлично и прочие свои сокровенные мысли успел изложить. Они, конечно, были мудреные, а иные из-за младости Ивашкиных лет оказались и вовсе ему недоступными…
Порой старик забывал, что даже ведь и не юнец перед ним стоит, а дитя годами, но рассуждал здраво и мысли так умело подкреплял вескими доводами, что Ивашка, хотя порой не разумел и десятой части сказанного, сердцем чуял, что прав старец, во многом прав, если не во всем. Уж очень старательно вкладывал Пафнутий душу в свои пояснения. А как иначе, если старец говорил все это, не только крепко обмыслив, но и выстрадав, через свое больное сердце пропустив, — и мудрые суждения, и веские доводы в их оборону.
К тому ж пусть и не понимал Ивашка многого, но жадно, будто сухая губка воду, все впитывал в себя, дабы после обдумать и уловить суть, дойти до сердцевины.
Память детская — самая лучшая, и там, в ее недрах, откладывается все, словно дрова впрок, которые запасает на зиму мужик, чтобы в студеные морозы, когда явится в них нужда, затопить печку да согреть дом. Одно только рассужденье старого монаха Ивашка вмиг понял и запомнил, да и то лишь потому, что в нем монах правдивыми да гордыми словами возвеличил самого мальчика:
— Главней же всего на земле русский народ, Ивашка. Ибо царь правит, бояре — советчики его, воины охраняют, купцы торгуют, а не будь пахаря — и их никого не стало бы. Некем править, некого охранять. Да и сами воины тоже из народа идут. Цени, Ивашка, кем бы ты ни стал в своей жизни, русского хлебопашца, ибо он Русь кормит. Кто знает, какой расклад господь бог тебе уготовил, какая планида тебе светит, но станешь ли ты в зените лет купцом, стрельцом, али боярином знаменитым, али монахом, помни, отрок, в чем русская сила.
— А как же отец Феофилакт на днях мужика бил жучиной здоровой?
Задумался Пафнутий, но потом нашелся:
— То он в пустой горячности. Ныне же сердцем отошел и уже третий день, великий пост на себя наложив, из кельи не выходит. Поклоны бьет и грех свой замаливает.
Правда, тут старец слегка погрешил против истины, ибо отец Феофилакт на самом деле постился не потому, что постоянно употреблял в дело свою мощную длань и мужику из сельца, приписанному к монастырю, чуть не свернул скулу в гневе за скудость даров, а просто монаха застукал настоятель, благочестивый отец Феодор, тезка царя, здравствующего ныне, за превеликим бражничаньем да дерзким раз-глагол ьствованьем о женской плоти.
Но, нимало не смутясь и посчитав сие святой ложью, коя идет во спасение юной души, Пафнутий продолжил:
— Отсель первейшее правило для себя возьми: наперед крепко думай, а уж опосля согласно ей твори дело, дабы не пришлось каяться в тяжких грехах. Ибо сперва было слово, а потом — дело. Тако и в святом Евангелии заповедано.
— А ежели я так завсегда делать стану, то на бога буду похож? — наивно спросил Ивашка.
Пафнутий даже подскочил от такого богохульства и, несмотря на кроткий нрав, наделил любознательного мальчишку увесистым щелчком по лбу. Впрочем, он тут же с покаянным видом перекрестился и, вздохнув, прошептал:
— Господи, прости мя грешного и тако же отрока сего неразумного, ибо дитя он и не ведает, что уста его глаголют. По наивности сие размышление, а не по гордыне греховной. — А потом опять принялся учить, запасясь терпением: — Такого и помышлять не смей — грех тяжкий. Токмо всей жизнью своей, аки снег чистой, и молитвами усердными заслужить мы в состоянии царствие небесное. А удостоится его токмо тот человечишко, у коего в душе паче устремлений суетных и мирских, аки огнь небесный, две любви сиять будут: к многострадальной нашей родине-матушке да к родителям своим, кои тебе весь мир божий подарили. — Тут у старика, толковавшего вкривь и вкось святое писание, но зато от сердца, даже слеза пролилась, и он будто сам краешком глаза заглянул в то царствие небесное, кое непременно должен заслужить сей светло-русый мальчонка, пытливо ловящий каждое его слово.
— А как же так, дедуня? — Ивашку вдруг сомнение прошибло. — Ведь из родителев я одну матушку и помню, а книги гласят, что жена… — тут он нахмурился, вспоминая, и, просияв, нараспев продолжил: — …сеть прельщения человеком, покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, цвет дьявола. Выходит так, что ежели я матушку люблю, значит, меня черти в ад утащат? — Замолкнув, он поднял на Пафнутия свои большие детские глаза и грустно добавил:
— Токмо я ее все равно любить буду. Пусть тащат.
От этих слов у старого монаха сердце в груди сжалось.
— И правильно, Иванушка, — вложив в свой хриплый голос всю нежность, на какую был способен, ласково ответил он. — А то, что чел ты мне, вовсе не про твою матушку писалось.
— А про кого? — поинтересовался Ивашка, и перед его глазами всплыло нежное веснушчатое личико Полюшки.
Он зажумрил глаза, а открыв их через миг, увидел перед собой только старого Пафнутия. Полюшка исчезла.
Тогда он прошептал про себя еле слышно: «И ее любить завсегда буду. Пущай тащат».
Между тем монах, медленно выдавливая из себя каждое слово, будто оно комом стояло в груди, честно пытался ответить на Ивашкин вопрос.
— Сие реклось про… — и после паузы хитро добавил: — Чел я как-то про Лександра, коему за храбрость прозвище Невский дали, сказывать тобе, ай?
— Конечно, дедушка, я про такое страсть как люблю слушать. — И Ивашка в своей детской непосредственности тут же забыл, о чем они говорили минутой раньше, — Невский был интереснее.
Старый Пафнутий, признаться, и сам вместо святого писания гораздо больше любил читать совсем иное. Из рукописных списков и прочих толстенных фолиантов, коих он немало прочел на своем веку, больше всего ему по душе были не псалтыри с евангелиями или Ветхий Завет, но — мирское.
Зачастую он сам себя попрекал этим грехом. Случалось, что в порыве раскаяния и епитимью накладывал на свое грешное тело, однако слабости сей одолеть никак не мог.
С ужасом думал он о судном дне, когда черти, сложив возле него превеликий костер из того количества небожественных рукописей да фолиантов, кои прочел он на этом свете, подожгут все это и будут жарить его на нем.
При этом видении Пафнутию на душу ложились еще сразу два тяжких греха: ему почему-то становилось жаль вовсе не свою бессмертную душу, а старинные манускрипты, что занимались у его босых ног легким огоньком, а самый главный толстый черт с красным носом и связкой ключей на боку представлялся очень похожим на отца Феофилакта. Ну прямо как две капли воды.
Словом, сколько Пафнутий ни бился сам с собой, но грешное любомудрие почему-то всегда одерживало в этих битвах победу. Вот почему он с гораздо большей охотой и жаром рассказывал Ивашке не о святомучениках, но о героях земли Русской да о русских князьях. Причем вместо того, чтобы начинать, как и положено, со святой Ольги, нареченной в христианстве Еленой, и ее внука — равноапостольного Владимира Красное Солнышко, названного во крещении Василием, он и тут свершал очередной тяжкий грех.
Почему-то все время получалось так, что он начинал свои рассказы с основателя Рюрика, плавно переходя на не менее свирепого язычника Олега и его поход на Царьград, после чего повествовал о великом воителе Святославе.
Правда, сказывал он и дальше о племени Святославовом. Было что поведать ему и о сыне Владимира — Ярославе Мудром, при святом крещении получившем имя Георгий. А уж тут непременно заходила речь и про Бориса с Глебом да про Святополка Окаянного, ну и далее — про Владимира Мономаха, Юрия Долгорукого, Андрея Боголюбского, Всеволода Большое Гнездо и прочих.
Но особенно он оживлялся, когда рассказывал про русских героев, прославивших себя в битвах и храбро сражавшихся за Русь: Александра Невского и Дмитрия Донского. Не забывал Пафнутий и удалых мужей рязанских: инока Пересвета, который хоть и носил монашье платье, а в Куликовской битве сумел свалить богатыря Челубея, и про Евпатия Коловрата, чье воинское мужество привело в великое удивление даже врагов. Только один раз Пафнутий недовольно крякнул, когда сам же случайно завел речь про великого рязанского князя Олега Иоан-новича.
— Дело сие темное, однако же чел я некие грамотки и скудным своим умишком уразумел, что был сей князь не Иуда, но тайный друг Дмитрия и враг Мамая. Нет и не было, — повысил он тут грозно голос свой, будто доказывая что-то неразумному отроку, — предателей земли Русской в Переяславле-Рязанском. И то, что не пошли рязанские ратники биться на поле Куликово, — тоже лжа несусветная. О том яснее ясного глаголет в своем сказании и старец Софроний, надо лишь поглядеть, сколь откуда пало[36], и умному все сразу станет ясно, а дурню сколь ни поясняй, он все едино в толк не возьмет.
Не раз и не два застав их за подобными беседами, начинал уже хмурить брови настоятель, пока наконец это ему окончательно не надоело. Исповедуя как-то Пафнутия, он попрекнул его:
— Не тому отрока учить потребно. Надобно более на молитвы опору делать, а коль младень сей стариной влечется, так на то жития святых есть, тако же и других святых угодников. А то он, поди, окромя «Отче наш» и не слыхал от тебя боле ничего до сего дня.
Однако отец Пафнутий, изловчась, вышел из щекотливого положения без малейшего урона как для себя, так и для будущих занятий с Ивашкой.
— В хору младень поет и все молитвы и псалмы уже давно назубок знает. А жития великих людей Руси, кои хучь и светскими были, я ему даю, дабы ум его в праздности не пребывал, но беспременно память свою упражнял.
И правда, стоило Ивашке два-три раза молитву прочесть или спеть псалом, как все это вмиг врезалось в память мальчугану. Так что хоть Пафнутий его и не учил специально никаким молитвам, но и не кривил душой, давая такой уклончивый ответ настоятелю. Ивашка и вправду все знал назубок.
И теперь, собираясь в дальнюю дорожку, Ивашка жалел лишь о том, что с обозом этим не едут ни старец Пафнутий, ни сильно занедуживший дедушка Пахом. Зато ехал отец Феофилакт — главный дока в торговой цифири, хотя и любивший хмельное зелье, причем порой без меры, но четко ведавший и как вести торг, и как отваживать покупателей от супротивников по торговому делу, да и прочим купеческим мастерством владеющий в совершенстве, невзирая на рясу и духовный чин.
Завсегда пребывая в хмельном подпитии, колеблющемся от умеренного до состояния непристойного, он, пока обоз неторопливо двигался к Москве, усадив подле себя Ивашку, учил его считать цифирь, да не на бумаге, а в уме. Искусство это было хоть и нехитрое, но попервости подзатыльников, тычков да щипков мальчик отхватил немало. Уж больно нетерпелив был отец Феофилакт и чем больше принимал хмельного зелья, тем скорее впадал в гнев.
Однако ж, когда добрались до Москвы, Ивашка освоил и эту премудрость. Под конец пути он уже на всякие каверзные вопросы мог дать почти мгновенный ответ, чему отец Феофилакт немало радовался и в какой-то мере даже возгордился, ибо «каков учитель, таков и ученик». Так что вместо подзатыльников он все чаще и чаще нежно поглаживал Ивашку по голове.
В Москве же мальчугана поначалу даже оторопь взяла. Кажись, и Переяславль-Рязанский — град немалый, есть в нем на что подивиться, начиная с крепких стен, есть на что поглазеть. Однако Москва потрясла юного отрока.
Чем только не торговали с возов и лавок, бессчетной гурьбой стоящих в Китай-городе. Жито всякое в мешках на телегах, соль, вино, квас на разлив, посуда и деревянная, и металлическая, с узорочьем (и как такое чудо из обычной глины делали?), ковры и одежда всевозможная.
Если пройтись по одним только лавкам, что торговали тканями, и то глаз оторвать невозможно. Тут тебе и разнообразные шелка, блескучие, переливающиеся, и иное что хошь. Имеется у купца восточного и камка, и китайка, и атлас, и наволока, и хамьян.
Коль ты вовсе малую деньгу имеешь да желаешь купить что поскромнее, и тут он тебя не отпустит: предложит кумача алого, али иного цвета, или бязи, или миткаля, серапата, сатыни.
Рядом стоит вовсе другой обличьем, хотя тоже враз видно, что иноземец. Этот привез товар совсем из других краев, а потому, коль заманит тебя к себе, то лишь для того, чтоб запродать либо аглицкое сукно, либо фряжское, а может, лимбарское, брабантское, ипрское, амбургское, гетское, шебединское, греческое.
Тут же и иные купчишки, которые либо перекупили товар у иноземцев, либо имеют свою доморощенную выделку, настойчиво пытаясь всучить ее покупателю.
А со всевозможных лотков с пирогами доносится такой вкусный запах, что, кажется, ел бы и ел целый день. И пускай только что из-за стола, но, проходя мимо, все равно не сумеешь удержаться — что-то да купишь. Тем более что у бойких баб есть чем угодить любому, даже самому привередливому едоку. Не хочешь пирог с капустой — бери с кашей, не желаешь — ягодный опробуй, а коль посытнее охота — так предложат с мясом ал и птицей какой. А сочни какие, а оладьи, а ватрушки, шаньги, колобки, а пряники медовые! Не-ет, тут без малой деньги — а лучше двух-трех — делать нечего. Не ровен час — слюной захлебнешься.
Если же захочется запить сей пирог, так тут же рядом только одного квасу с десяток сортов сыщется: и вишневый, и хлебный, и смородиновый, а возжелалось чего покрепче, так остуди глотку имбирным пивом, прямо с ледку, али ячневой или хмельной брагой.
Ну а коли деньга лишняя завелась и тебе ее девать некуда, то можно и заморского винца отведать, сладкого да тягучего, али простого, двойного или тройного. А народу-то, народу — как муравьев, и все куда-то бегут.
Первое время Ивашка даже с телеги почти не слезал, уж очень ему было боязно. Опасался он, что нескончаемый людской поток снесет его, затопчет и, даже не обратив на это внимания, помчит себе далее, словно бурлящая река в весеннее половодье.
Лишь спустя пару дней, малость пообвыкнув, Ивашка пустился по сему великому граду в путешествия, дабы побольше узреть, чтобы было о чем рассказать при встрече с отцом Пафнутием и порадовать зоркостью сердце старого Пахома.
Куда только не забредал отрок, а уж торговый Китай-город облазил вдоль и поперек. Благо, что отец Феофилакт, занявшись усердной торговлей, по вечерам все больше считал барыши, усердно пряча деньгу. Да еще монах частенько прикладывался к чаше крепкого меду, оправдывая себя словесами пресветлого князя Владимира Мономаха, кой однажды молвил, что душе русича лучше дубинное битье, нежели бесхмельное питье.
И, поучительно вздев указательный перст, ответствовал улыбающемуся (уж больно чудной был в эти часы Феофилакт) Ивашке, что даже Владимир Равноапостольный, крестивший Русь, выбирая, в какую веру подъятися, именно потому и отказался от ислама, что ихний Магомет вина вовсе не велел пити, а какой на Руси праздник без доброй чары.
Конец разглагольствования Феофилакта Ивашка обычно не слыхал, ибо, набегавшись за день, засыпал.
— Веселие на Руси есть пити, — обычно заканчивал красноносый монах и тоже погружался в хмельную дрему, переходящую в крепкий беспробудный сон.
Глава VI
ПРОДАЛИ
Шел уже седьмой день их пребывания в Москве. Феофилакт с каждым днем все больше мрачнел, потому что монастырские товары раскупались неохотно и в цене приходилось делать скидку за скидкой. В один из вечеров он, заметив еще в полдень отсутствие Ивашки, жестоко выбранил мальчугана и запретил отходить от себя куда бы то ни было. День-деньской томился мальчик, вынужденно, от нечего делать, слушая надсадное ворчанье Феофилакта, изредка прерываемое бульканьем из глиняной корчаги, к коей монах прикладывался все усерднее, пока наконец, растянувшись на возу, Феофилакт не начинал храпеть, не выдержав единоборства с хмельным зельем. Ивашка даже засмотрелся, как это его учитель по цифири может спать в такую жару, да еще будучи весь облепленный мухами, как вдруг кто-то взял его за плечо.
Обернувшись, Ивашка увидел высокого худого человека, на вид уже немолодого и одетого во все черное. Две резкие морщины, идущие острыми стрелами от крыльев массивного носа, казалось, прорезали его лицо насквозь, настолько они были глубокими. Бороды и усов у него не было вовсе, что показалось мальчугану удивительным, ибо такого в обычае на Руси не было, да и черная одежда, хоть и привычного покроя, тоже показалась Ивашке в диковину.
«Иноземец, поди», — мелькнула у него в голове мысль, но тот обратился к мальчику на чистом русском языке:
— Ты кто? Как звать? Кто такой?
Ивашка нерешительно повел плечами, потом выпалил:
— Ивашка я. С монастыря…
— Послушник?
— Нет, я… так… живу там. А вы, дяденька, иноземец? С Рима будете? — в свою очередь полюбопытствовал мальчуган, вспомнив название города, о котором часто рассказывал ему, вспоминая свои скитания, еще дед Пахом, и был удивлен бурной реакцией незнакомца.
Тот, крепко стиснув губы и больно ухватив Ивашку за ухо, прошипел ему прямо в лицо, сверля мальчика бледно-голубыми, как бы выгоревшими глазами:
— Почему Рим? Откуда про сей город знаешь? Почему так говоришь?
— Дед Пахом сказывал про град сей, жил он там давно еще, — морщась от боли, захныкал Ивашка.
— А почему решил, что я оттуда? Может, из Парижа, Варшавы, Кракова, а? — продолжал допрос чужеземец.
— Ой, дяденька, уху больно, отпустите за ради Христа! — взмолился Ивашка. — Я сих градов и не видывал, а про Рим дедуня сказывал, что там монахов ужасть сколько, в одеже черной все ходят, вот я и подумал… ох… — Ивашка вздохнул от облегчения, почувствовав, что пальцы-клещи наконец разжались, и, потирая малиновое ухо, с опаской отодвинулся от иноземца.
— Помимо Рима на свете есть множество всяких городов, а сам я буду купец и лекарь, — помолчав, пояснил незнакомец.
— Как отец Феофилакт? — поинтересовался Ивашка.
— Кто это?
— А вон спит. Я с ним сюда приехал, Москву поглядеть.
Незнакомец с минуту разглядывал багровое лицо монаха, залихватски храпевшего на сене, брезгливо поморщился, увидев мух, ползавших по его лицу, и наконец, толкнув его, громко сказал:
— Вставай.
Храпенье прекратилось, но монах не проснулся. Иноземец еще раз толкнул его нетерпеливо: — Ну!..
Феофилакт открыл глаза. Потом потер их кулаком, недоуменно глядя на иноземца, и, окончательно отойдя от сна, хрипло кашлянул:
— Чего надо?
— Поговорить, — последовал сухой ответ.
Монах встал, подозрительно поглядел вокруг, послушно сделал несколько шагов в сторону, куда его властно увлек человек в черном, и хмуро произнес:
— Не пойму я чтой-то… — Но незнакомец прервал его вопросом:
— Как идет торговля? — И насмешливо прищурился.
— Помаленьку, — уклонился от ответа монах, по-прежнему не понимая, кто же перед ним стоит: праздный гуляка или возможный покупатель.
— Да-а-а, — сочувствующе протянул человек в черном. — Вижу, что помаленьку. А точнее, совсем маленько, — и он сочувствующе вздохнул.
— Цены настоящей не дают. А товар славный, — пожаловался монах и поинтересовался: — А ты как, человек хороший, всурьез вопрошаешь али так?
— Всурьез, — не стал увиливать иноземец.
— И сколь дашь?
— А сколь запросишь?
Феофилакт потряс головой, проверяя, не наваждение ли пред ним.
«Чтой-то тут не так», — мелькнула мысль и пропала, резко сменившись другой, недоверчивой, но уже радостной:
— Ну, а ежели я по рублю на четверть ржи скажу?
— Пойдет, — утвердительно кивнул иноземец. — Только чтобы четверть новая[37] была, — сразу уточнил он.
— Ишь какой, — ухмыльнулся Феофилакт. — Впополам цену рубишь. Так-то оно негоже, мил человек. А давай не по-твоему и не по-моему. Я тебе новыми четвертями, а ты мне за них по рублю и шесть десятков денег сверху[38]. Идет?
Незнакомец некоторое время стоял молча, что-то высчитывая в уме, после чего согласно кивнул головой.
— Тогда по рукам, — и Феофилакт протянул мощную длань с поросшими густым волосом пальцами, чуть подрагивающими от нетерпения.
«Неужто возьмет?» — не верил он нежданной удаче. За такую цену он и не рассчитывал расторговаться, а тут…
— Обожди. Купить я куплю, — иноземец в подтверждение потряс тугой мошной, — но попрошу придачу.
— Каку хошь, — обрадовался монах.
Цена, названная им, была чуть ли не вдвое выше той, по которой он уж было хотел продать рожь, и в полтора раза превышала среднюю.
— Мне нужен мальчик.
— Какой мальчик? — вытаращил глаза монах.
— Вон тот. — И незнакомец тонким длинным пальцем небрежно указал на Ивашку.
— Как так «нужен»? — Лицо Феофилакта начало наливаться гневом. — Чай не холоп, не смерд какой. Вольный, с монастыря. Не хозяин я ему. Да и не вещь это, чтоб купить-отдать-продать можно было. Лучше бы ты шел отсюда куда подальше, человече, а то я и осерчать могу. — И, поморгав секунду (видно, не выходила из головы неудачная торговля), добавил: — Вот другого чего могу дать. Не желаешь? Все, что душе угодно.
Незнакомец покачал отрицательно головой и пояснил:
— Мальчика я уговорю. Он поедет со мной добровольно, а вам за труды я дам талер, — и иноземец потряс черным тугим мешочком, который тотчас издал веселый заливистый звон.
— Сказал же я, — крякнул монах. — Не продается отрок. Не продажный. Да и цена не сходная. Просто курам на смех, да и только. Что я, ефимков[39] не знаю? За них много не купишь.
— Не лги, монах. — Человек в черном укоризненно покачал головой. — Лгать — грех. А талер за него, — и он кивнул головой в Ивашкину сторону, — это вполне достаточно, если не сказать больше. Просто мне срочно нужен мальчик в услужение, вот я и переплачиваю.
— Нет, нет и нет, — монах решительно затряс головой, и иноземец, презрительно усмехнувшись, произнес:
— Ладно. Знай мою доброту. Два талера. — Запустив пальцы в мешочек, он ловко извлек монету и протянул ее Феофилакту.
Тот недоверчиво взвесил ее в руке.
— Да они у тебя, поди, коновые?[40] — протянул он хмуро, продолжая колебаться.
— И снова ты лжешь, — последовал жесткий ответ. — Или сам не чувствуешь?
— Если б ты мне хотя бы рубль предложил, — неуверенно протянул Феофилакт, — а то два талера[41].
— Я дам тебе больше, — снова усмехнулся незнакомец. — Ты получишь не только два талера, но и бочонок бургундского в придачу. — И коварно добавил: — У вас его, наверное, пьют только архиереи.
Монах почесал спутавшуюся бороду. Дело в том, что в ожидании хороших покупателей он уже изрядно потрепал монастырскую казну. И даже та малая пока выручка, которую ему удалось получить, наполовину откочевала из его мошны. Чтобы покрыть недостачу, ему с лихвой хватило бы и одного талера, а значит, на второй можно смело пить. К тому же из тех денег, что ему предложили за рожь, тоже можно было утаить — Феофилакт наморщил лоб, долго шлепал губами — да, получалось изрядно. Во всяком случае, не меньше рубля — это точно. Опять же заботы за товар уже не будет, да еще и бочонок хорошего вина…
Особенно понравилось Феофилакту упоминание об архиерее, с которым он теперь может совершенно на равных пить дорогое и благородное вино. Он даже хмыкнул себе в бороду от такого сравнения, но все же сомнения оставались.
«Наобещает с три короба, а потом ищи ветра в поле», — и вновь с недоверием глянул на покупателя, но тот развеял все его сомнения, сказав:
— Талеры отдам сейчас. Ближе к вечеру вам доставят вино. За товар расплачусь позже, когда приду забирать мальчика.
— Бочонок пораньше бы, — пробормотал глухо монах, отводя глаза и как бы стыдясь своего пристрастия к хмельному, кашлянул и робко спросил:
— Не разбавлено вино-то?
— На дорогой кафтан заплату из грубого сукна не ставят, — улыбнулся человек в черном. — И сукно без пользы уйдет, и кафтан загубишь. — И, глядя умными пронзительными глазами на Феофилакта, успокаивающе произнес:
— А за мальчика волноваться не надо. Ему у меня будет хорошо. У себя же скажете, что утонул в реке. Всякое ведь бывает.
— Бывает, — сокрушенно вздохнул монах, качая большой кудлатой головой с торчащими из нее клочками сена, да так горестно, будто Ивашка и впрямь уже утонул.
Впрочем, горе горем, а денежки — они счет любят. Мало ли что мог подсунуть этот странный человек в черном. Но вроде бы ефимки и впрямь были «тяжелыми».
А когда он поднял голову, то с удивлением обнаружил, что незнакомец уже исчез в шумной многолюдной московской толпе. Да как быстро — вроде только что здесь был, ан глядь — и нетути.
«Можа, сон пригрезился али с вина помстилось, — ошалело подумал Феофилакт. — Можа, и не было его вовсе?»
Но талеры, совсем новенькие, блистая радующей глаз белизной, по-прежнему оставались зажатыми в его крепкой, могучей длани, и монах, вздохнув и перекрестив рот, вновь пошел спать, резонно рассудив, что бесплотный дух серебряные монеты в руках не таскает. Но сон к нему уже не шел. Мучила совесть.
Много далеко не богоугодных дел свершил Феофилакт в жизни, но людьми ему еще торговать не доводилось, и возникло чувство вины перед этим притихшим, будто почуявшим неладное, отроком, неотступно смотревшим на него большими васильковыми глазами. И чтобы оторваться от неприятных дум, монах, подозвав Ивашку, разрешил ему пойти погулять до вечера, только далеко не заходить.
Мальчику действительно что-то не понравилось в их беседе, но детское сердце еще не ведало ни человеческой подлости, ни того, как порой коварно помогает ей неудержимая тяга к хмельному зелью.
К тому же Ивашке, уже окончательно изнывшему за полтора дня от неотступного сидения возле монаха, очень уж хотелось куда-нибудь пойти! Он так обрадовался разрешению погулять, что больше ни о чем и не помышлял. Весь осадок от встречи с человеком в черном исчез в мгновение ока, и через миг Ивашка уже был далеко от возов.
Но на прогулке ему не повезло. Мало того что забрел в какой-то глухой переулок и окончательно потерялся, где он и где искать выход, так его еще обступили босоногие мальчишки чуть постарше и устроили допрос с пристрастием:
— Ты кто такой? Чей будешь?
— Ивашка я, монастырский. А так с Рясска.
— А чего к нам? Почто по нашей улице без дозволенья ходишь?
— Какого дозволенья? — окончательно растерялся Ивашка.
— А вот какого, — и самый бойкий сильно толкнул его. Ивашка, потеряв равновесие, упал навзничь. Тут же на пыльной земле образовалась гора тел, радостно орущая что-то веселое. Потом она распалась, и ребята, гордо переговариваясь, как лихо они всыпали чужаку, убежали.
Остался один: сопливый, золотушный и хилый, росточком поменьше Ивашки, но с заносчивым выражением на бледном лице.
— Ну что, попало тебе? Будешь еще по нашей улице ходить? — И он надменно подбоченился, глядя на поднимающегося с земли и обозленного нанесенной ни за что ни про что обидой Ивашку.
— Ежели еще раз… — Но золотушник не успел договорить, плюхнувшись в пыль от крепких Ивашкиных кулаков.
Через мгновение он уже отчаянно орал «мама!», пытаясь увернуться и не помышляя о сопротивлении этому чужаку, который оказался таким смелым.
Но уже послышались крики: «Гришку Отрепьева бьют!» и топот приближающейся босоногой ватаги.
Второй раз быть внизу кучи малы Ивашке вовсе не улыбалось. Он вскочил на ноги, утер кровь, текшую из носа, и, пообещав поверженному врагу: «Мы еще с тобой поквитаемся», уже был далеко.
Ноги несли его так резво, а мозг, подсознательно избрав верный путь, так четко сработал, что Ивашка очень быстро очутился возле знакомых мест. Оглянувшись и увидев, что погоня отстала, он тут же сбавил шаг, стараясь идти более уверенно и время от времени сплевывая кровь, сочившуюся из разбитых губ.
«Погоди ужо, — думал он, разгоряченный недавней битвой. — Коли каждый в одиночку был бы, нешто справились? Да ни в жисть. А все разом — немудрена потеха. Так и медведя завалить можно. И этот, Гришка, тоже хорош, чуть не его верх, так «мама» кричать. Ишь… — и вздохнул горестно. — Хорошо, коли есть кого звать».
Но дальше погрустить ему не удалось, ибо Феофилакт, опасаясь упустить выгодную сделку, уже сотню раз успел пожалеть, что отпустил Ивашку погулять напоследок, и повсюду его разыскивал.
Вечерело. Феофилакта шатало из стороны в сторону — проба, которую он сделал из присланного бочонка, была внушительной. То ли потому, что вино действительно было замечательное на вкус, то ли потому, что, прикладываясь к нему, Феофилакт чувствовал всем нутром, как он приравнивается к архиерею и даже становится ему чем-то сродни, но перебрал он на этот раз больше обычного и, увидев Ивашку, первым делом отвесил ему увесистый подзатыльник.
— Ишь, шляется тут, а я… печалуюсь — с трудом выговорил он и смачно икнул. — Чтоб ни на шаг от меня! — И, успокоенный, пьяно погрозил пальцем и отправился спать.
«Что за день такой сегодня, — и Ивашка, опять горестно вздохнув, прилег возле, положив голову на колесо телеги. — То этот черный ухо крутил, то ребята ни за что ни про что накинулись, теперь вот от отца Феофилакта подзатыльник, а ведь сам пустил гулять».
— Это за грехи, — послышался где-то рядом голос.
Ивашка, вздрогнув, ошарашенно обернулся, но тут же успокоился — два мужика возле соседней телеги лениво переговаривались друг с другом.
— Может, Господь и даст, родит еще, — глубокомысленно заметил другой.
— Да где там. Родила уже, но девку, — зашептал опять первый. — А брат царицын подменил ее на сына.
— А откель взяли-то? — оторопело спросил второй, с вытянутым лицом, озабоченно озирающийся все время по сторонам, — не заметил бы кто, какие они ведут крамольные разговоры. Однако любопытство пересилило страх и интерес к новостям из царевой жизни был настолько велик, что он поторопил своего собеседника: — Откель взяли-то, говорю?
Тот усмехнулся.
— Ишь, взяли… У жены стрельца забрали.
— Вона как!..