Последний Рюрикович Елманов Валерий

— Мир нам о ту пору нужен был позарез. Полячишки с ливонцами одолели, вот и надо было приструнить их, а на две стороны воевать никому не сподручно. Давно это было, годков уж двадцать пять миновало, а помню, как сейчас. Вот она — молодость-то — сквозь пальцы утекла, — и Нагой печально пошевелил растопыренными короткими и мясистыми пальцами, унизанными перстнями.

— М-да, — сокрушенно покачал головой лекарь. — Были вы когда-то в силе, а сейчас, пока вашего сердечного друга не напоите (иезуит упорно не хотел называть Жеребцова по имени, считал, что так сможет больнее уколоть собеседника), то и за порог выйти не моги. Какая несправедливость, — и он опять вздохнул, выражая таким образом свое глубокое сочувствие именитому боярину, на голову коего свалилось столько бед.

— А все Бориска виноват! — взревел Афанасий, как бешеный бык. — Все он да сестрица его — змея подколодная.

— Сестрица — это великая царица Ирина Федоровна? — невинно поинтересовался Симон.

Боярин в смущении кашлянул, поняв, что ляпнул лишнее, но, ободренный неожиданным поощрением иезуита, вовремя подыгравшего ему своим: «Как я вас хорошо понимаю», — продолжил свою гневную речь.

Симон действительно отлично понимал этого немолодого уже боярина, так резко отодвинутого в сторону энергичным царедворцем. Он читал в его душе, как в открытой книге, и озлобление Афанасия служило только свечой — чтобы лучше различались знакомые письмена, выведенные достаточно выпукло жадностью и обидой, что уже не ему, Афанасию, достаются лучшие и самые жирные куски.

— Не за себя скорблю, за княжича младого, кой в Угличе, яко смерд убогий, а не сын царский и наследник государев, прозябает, — наконец закончил свою обличительную тираду Нагой.

Симон понимающе кивнул и, чтобы добиться как можно большего доверия и окончательно расположить к себе боярина, вполголоса произнес:

— В этой скромной келье вы можете говорить все, что вам будет угодно. Я — ваш покорный раб, а этот, — он кивнул в сторону удалившегося слуги, только что наполнившего кубок Афанасия порцией благородного вина, — хоть и слышит все, но нем, как рыба. — И, поймав недоверчивый взгляд Нагого, пояснил: — Язык отрезан. Не мной, разумеется, но как раз мне он обязан жизнью. Так что ваша милость может быть совершенно спокойна.

— Спокойна, — повторил Нагой насмешливо и опять взорвался: — Да разве тут успокоишься, коли не токмо все позабирали, а уже к самому горлу руки тянут! Нешто тут… — и он весь побагровел от негодования.

— У вас говорят: криком делу не поможешь, а слезами — беде. Так, кажется? А если вы будете по-прежнему кричать и так же бурно гневаться, то мне придется вновь отворять вам кровь, а это не очень приятная процедура. Положение, конечно, у вас тяжкое, — согласился Симон. — Кстати, а не слыхали ли вы сказку о некоем королевиче, кой взошел на престол?

— До сказок ли тут, — отмахнулся Нагой нетерпеливо. — Тут… — и он собрался было в который раз изложить собеседнику все самое наболевшее, но иезуит, мягко положив руку на его колено, вкрадчиво попросил его послушать.

— Так вот, у этого королевича тоже имелся старший брат, сидевший на престоле. И королевич тоже, как и все его родственники, испытывал всевозможные гонения от этого жестокосердного брата, его жены и неумных советников.

— Во-во, — перебил Нагой. — Прямо как Бориска. Ну и ну, хорошая сказка, будто про нас писана. А дальше-то что?

— А дальше, — улыбнулся лекарь, — пронесся слух, что слуги короля по высочайшему повелению его главного советника убили царевича. И поднялся в той стране народ, возмущенный таким злодеянием, и все верные царевы слуги отшатнулись от глупого царя… или короля, — тут же поправился иезуит.

— Ну-ну, и? — поторопил Афанасий Симона.

В голове у Нагого закопошилась опасная мыслишка, но была она пока еще не очень ясной, пребывая в некой туманной дымке. Одно боярин знал твердо — просто так этот иноземный лекарь подобные сказки рассказывать не будет. Не тот это человек. За время недолгого общения с ним он успел хорошо убедиться, что пустопорожние разговоры Симон не заводит.

— Ну а дальше то ли сам царь в монастырь ушел, то ли бояре его туда отправили. Надо нового избирать, а кого? И вот тут-то и появился невинно убиенный царевич, ибо господь, сжалившись над мольбами одного из родственников, вернул его с небес на землю живым и невредимым.

Иезуит внимательно посмотрел на Нагого. Тот тяжело молчал, уставившись на лампаду. Афанасий не был дураком, хотя и не обладал гением Годунова. Смысл сказки, особенно после такого многозначительного финала, он отлично понял, но что сказать — не знал. Лекарь, конечно, не дурак, да и судя по всему — не простой он лекарь. Значит, и там, откуда его прислали, тоже недовольны царем.

Но в случае неудачи пахнет уже не ссылкой. Вначале дыба, а опосля, когда каждая косточка на теле будет переломана в трех-четырех местах, то окровавленный мешок с мясом, кой когда-то прозывался Афанасием Нагим, потащат четвертовать. С другой стороны, это ведь тоже не жизнь, коли его даже в Ярославле накрепко стерегут царевы слуги и град весь для него, Афанасия, как острог, только очень большой по размеру.

А ведь он родной дядя царицы, и ежели ее сына посадят-таки на престол, то именно Афанасий займет место Бориса Годунова и вновь будет у него и богатство, и слава. Послы в ногах валяются, бояре челом бьют… А сейчас разве жизнь?! Одни страдания да переживания, а коль еще и воспоминания нахлынут, так тут вообще хоть садись да волком вой. Был в почете, а сейчас…

«А вдруг он царский лазутчик? — вдруг мелькнула в мозгу шальная мысль. — Тогда ведь токмо согласись, и все. Отсель уже одна дорога — токмо в острог. Да еще с чепями на руках и на ногах… Вот ежели бы проверить, вправду ли можно довериться этому немчишке, али он искушает по цареву поручению, дабы выпытать поболе крамольных речей…» — Афанасий ужаснулся, вспомнив, что он уже успел наговорить.

Но делать нечего, и того, что сказано, уже хватало для дыбы, даже с лихвой, так что надо было решаться.

— Складно сказываешь, лекарь, — тяжело вздохнув, выдавил из себя Нагой. — А в какой же стране такая сказка сложилась? — И даже вздрогнул от неожиданно прямого ответа Симона:

— На Руси.

— На цареву измену толкаешь? — опять помолчав, осведомился Нагой. — Али разговорить хочешь да верного слугу, хоть и обиженного на царя Федора Иоанновича из-за лживых поклепов, на плаху отправить?

— Напрасно сторожишься, боярин, — с улыбкой ответил иезуит. — Коли я был бы доносчиком, тебе бы на ноги уже цепи сбивали. Ты для этого более чем достаточно наговорил. А я, как видишь, сижу спокойно, стражи не кличу.

— А какая ж тебе в том корысть? — все еще с недоверием осведомился Афанасий.

Иезуит неторопливо поднес кубок к губам и сделал глоток.

«Вот оно! Началось! Тут главное — не упустить момент. Удача — это миг. Жар-птица садится и сразу взлетает, и надо не растеряться и успеть ухватить ее за хвост».

— Ну, во-первых, если бедный немецкий лекарь поможет родственнику царя, то при благоприятном исходе дела тот, скорее всего, тоже не забудет услуг иноземца. Да и потом, быть личным лекарем царевича — это одно, а царя — совсем другое.

— Вон тебе чего надобно, — протянул Афанасий, слегка успокоившись. — Ну, это само собой. Коль ты к нам с чистой душой, то и мы к тебе с открытым сердцем. Злата-серебра сколь унесешь, столь и дадим. В обиде не останешься.

— И еще одно, — мягко, как бы нехотя, сказал иезуит.

— Чего еще? — опять насторожился Афанасий.

— Собственно говоря, это уж вовсе пустяк для такой важной особы, коей вы станете с божьей помощью если не завтра, так послезавтра.

Афанасий приосанился, а Симон деликатно продолжил:

— Горько и больно мне видеть, как иноземцы, приносящие своей торговлей большую пользу государству русскому, не имеют возможности даже помолиться по своему обычаю за успех дела и за здоровье государя всея Руси, — и после короткой паузы, глядя прямо в лицо Афанасию, выдохнул: — государя Димитрия Иоанновича, — а потом продолжил так же тихо и неторопливо:

— Вот ежели бы светлейший князь и великий государь дозволил поставить всего по одному костелу в каждом большом граде, было бы вовсе чудесно. А уж слава о могучем русском государстве обошла бы весь мир, равно как и слава о мудром царе и его не менее мудрых советниках. Думается, что после этого каждый купец почел бы за честь плыть сюда со всевозможными товарами и иметь дела с таким замечательным правителем. — И иезуит низко склонил голову перед Афанасием.

— Это как же? — недоуменно переспросил Нагой. — Рядом с нашим православным храмом нечестивцы какие-то будут в своих вертепах молиться? Слыхал я, в том же Крыму будучи, как они «алла!» орут по утрам, спать мешая. Хошь, чтобы в Москве так же было? Да ты сам-то кто, лекарь? Кажись, в православии крещен был, али не прав я? Так что тебе за печаль до иных вер?

Иезуит поморщился:

— Токмо ради процветания русской державы направлена сия малая просьбишка. Ведь купцы немецкие, французские, италийские да аглицкие не нечестивцы, а такие же христиане, как и ваш покорный слуга, — поправил он Нагого. — Что касается мерзких иудеев или же нечестивых магометян, кои, смешно сказать, ни вина не употребляют, ни свинины в пищу не приемлют, то я бы сам первый отправил их на костер, ибо они грязнее любого язычника, закоснев в своих заблуждениях, — и жестокие огоньки всемирного костра для заблудших душ взметнулись на миг в глазах у иезуита.

Афанасий их не заметил, ибо длилось это лишь мгновение, после чего Симон опустил глаза долу и сразу же уставился на Нагого чистым, невинным взглядом.

— Да у нас в казне, — Афанасий говорил так, будто уже командовал ею, — и денег таких нету. Даже христианские храмы, и те возводить не в состоянии, а ты тут… — Боярин хотел развить свою мысль, но лекарь радостно перебил его:

— Ежели бы великий государь на свои средства воздвиг наши храмы, то мы бы денно и нощно молились богу за его здоровье, но ввиду тяжелого положения страны никто об этом никогда и не заикнется. Разве что когда-нибудь потом. А поначалу все, что нам потребно, мы выстроим самолично и даже более того. — Тут Симон решил, что пора выдвигать новое требование, подав его как уступку. — В благодарность за то, что государь пошел нам навстречу, мы сами воздвигнем больницы и школы, где наши учителя и лекари будут безденежно лечить убогих и больных, обучать страждущих высокому свету истинного знания, и все это токмо из любви к великому царю-батюшке Дмитрию Иоанновичу и его мудрому советнику Афанасию Федоровичу.

— Ну, это попам решать да патриарху, — нерешительно протянул Афанасий, но, заметив разочарование в глазах иезуита, тут же добавил: — Хотя превыше всех у нас царь, и коли речь идет только о дозволении молиться в них иноземцам, то тогда это, — тут он приосанился, — дело государево, и тут церковь перечить не посмеет. Однако плата немаловажная, а вот за какие услуги — толком и не решено.

Симон закусил губу.

«Ну вот, добрались и до самой сути, — промелькнуло у него в голове. — Теперь не ошибиться бы со словами. Конечно, риск огромный, и сразу вывалить на него весь план, все тайные мысли, ничего не оставив про запас, опасно, но, с другой стороны, выбора и нет. Только так, с первой же беседы увлечь его, и не просто увлечь, а повязать по рукам и ногам. Как там у них — корову за рога, кажется? И давить, давить…»

— Разве не решено? — деланно удивился он. — А ведь одну услугу я вам оказал совсем недавно. Вам же непременно нужен покойный мальчик. Думаю, не ошибусь, если скажу, что одним слухом тут не отделаться. Вот я его и приготовил.

— Так это был покойник?! — ужаснулся Афанасий. — Он же шеве…

— Нет, мальчик живой и здоровый. Пока, — уточнил иезуит. — Но в нужный момент он будет отличной кандидатурой, — и после паузы, — для царского гроба.

Афанасий зябко передернул плечами, будто его при таких словах обдало замогильным холодом.

— И не жалко отрока? Невинно убиенная христианская душа громко возропщет, возносясь на небо. Не боишься кары господней?

— Все это будет сделано к вящей славе господней, — жестко проговорил иезуит, и его узкие бледные губы как будто стали еще тоньше, словно кто-то прислонил к его рту два синеватые лезвия без рукояток.

Нагой нахмурился. Где-то он уже слышал это, и теперь его мозг лихорадочно перебирал в памяти главные и второстепенные события жизни. Где — он уже смутно начинал припоминать, а вот кто это говорил — вспомнить было значительно труднее. Нагой уже совсем было отчаялся в своем намерении, но тут Симон произнес следующую фразу:

— Я думаю, святейший престол простит мне невольный грех детоубийства, учитывая, что все мои силы и помыслы посвящены упрочению дальнейшей его славы.

И тут боярина осенило.

— Так ты езуит! — уверенно воскликнул Афанасий.

Симон на мгновение смутился, но потом поднял холодные льдистые глаза и спокойно ответил:

— Да, это так. Любопытно было бы только узнать, откуда у вас такая уверенность и проницательность?

— Так был у нас уже один из ваших. К покойному Иоанну Васильевичу приезжал. Звать как — не помню уже, давно было, а глаголил в точности как ты, токмо через толмача.

Иезуит поморщился. Тень Антонио Поссевино, казалось, встала здесь, в этой крошечной клетушке, и выпрямилась во весь рост, торжествующе глядя откуда-то сверху на второго посланца ордена Христа Бенедикта Канчелло.

«Сам ничего не добился и другим мешаешь», — укоризненно обратился Симон к нему мысленно и, поворачиваясь к Нагому, вслух произнес:

— Ваша память, проницательность и наблюдательность делают вам честь. У будущего царя будут весьма умные советники.

На что польщенный боярин ответил попросту:

— А и хитрый же вы народ, окаянцы. Не мытьем — так катаньем, но своего добьетесь. Одначе мы прервались немного. С отроком все ясно, а вот далее как?

Симон даже немного удивился:

— Далее все ясно. Надо поднимать супротив Годуновых народ, а там недолго спихнуть и Федора.

— Бориску — это конечно, — зло засопел Нагой. — Тут все легко пойдет. И помощников в таком богоугодном деле, как татарского выкормыша сковырнуть, отыщется сколь хошь. А вот с царем… — нерешительно протянул он. — Любят Федора в народе. Умишко у него, конечно, подгулял маненько, но у нас на Руси убогих завсегда любили. Да что я тебе сказываю. Ты и сам не первый день у нас живешь — должон знать.

— Знаю, — кивнул иезуит. — У вас даже храм Покрова на рву, и тот люди переименовали, окрестив его Василием Блаженным, в честь того, что некий дурачок чаще всего просил милостыню именно возле него. Но это поправимо. Я слышал, что у царя очень слабое здоровье. Не ровен час и сам… в скором времени может… предстать… перед господом богом, дабы дать отчет, кому по неразумению доверил власть над страной да почто оскорблял лучших людей ложными подозрениями.

— Со слабым здоровьем тоже по несколько десятков лет живут, — заметил Нагой.

— Живут, — согласился Симон. — Но когда святые отцы церкви и… нашего ордена молятся за чью-либо заблудшую душу, дабы Господь простил ей грехи и допустил в свои райские кущи, то она в самом скором времени действительно оказывается на небесах. Очевидно, наши молитвы чрезвычайно доходчивы и непременно доходят до ушей Господа.

— А не выйдет так, что женка его к тому времени благополучно разродится? — поинтересовался боярин. — Тогда трон к младенцу перейдет, а мы опять ни с чем останемся.

Иезуит хотел было обнадежить Нагого, что одна из молитв, адресованная всевышнему, как раз и посвящалась царскому бесплодию, но затем, подумав, решил, что как раз об этом знать боярину ни к чему. Напротив, опасение, что в любой момент между Дмитрием и престолом может возникнуть еще один барьер, лишь подхлестнет Нагого действовать более решительно и быстро.

— Как знать, — задумчиво произнес Симон. — Конечно, если не спешить с нашими замыслами, то вполне может выйти то, о чем ты, боярин, сейчас соизволил обеспокоиться. Но ежели мы станем действовать без промедления, то, я думаю, родить она не успеет.

— Дите в чреве — то же самое, что и рожденное, — угрюмо отозвался Нагой.

— Не то же самое, — возразил Симон. — Его еще надо родить, а сколько несчастных случаев происходит во время родов, дано сосчитать только богу. К тому же у меня есть на примете весьма опытная женщина, как это по-вашему — повитуха, кажется, — которая хорошо знает толк в подобных делах. Если поручить ей, то все будет исполнено в самом лучшем виде. Однако мы отвлеклись, — заметил он. — Я полагаю, что вопросы надлежит решать по мере их возникновения. Следовательно, сейчас надо вести речь об ином.

— Это верно, — согласился Нагой. — Я вот еще чего не пойму. Народ поднять мы сумеем, но у него, окромя дубин, кос да топоров, в руках ничего не будет. Нешто сумеют они стрельцов с пищалями одолеть?

— А чтобы царские войска не могли задавить мятеж в зародыше, можно их направить на что-то другое или попросить помощи у какого-нибудь иноземного правителя.

— Это у кого же?

— Да хотя бы у Кызы-Гирея. У вас, я слышал, даже память осталась от той встречи с его предшественником? Я имею в виду преподнесенный вам в дар перстень. Думаю, ежели вы его покажете, то Кызы будет достаточно сговорчив.

— Так-то оно так, да какая выгода крымскому хану русские неурядицы решать? Да и как мне отсель надолго отлучаться, тоже забота. Федька Жеребцов неотступно следит. На один вечер ежели, когда он пьян лежит, это можно, а боле никак.

— В конце концов, могу поехать и я, — резонно заметил иезуит. — Вы снабдите меня соответствующей грамотой, дадите перстень, и в самом скором времени я уже буду на пути в Крым.

— А без грамоты никак? — опасливо осведомился Нагой. — Коль в чужие руки попадет, неладно будет. Вмиг к катам потянут[90].

— Ну-у, — улыбнулся иезуит. — Кто же будет обыскивать скромного немецкого купца, который и товаром небогат, и одеждой не блещет? А без грамоты никак. На слово веры мало, так что об этом нечего и думать. Кстати, мы с вами рискуем в одинаковой степени, и вы напрасно опасаетесь. Случись что, на плаху лягут обе головы. К тому же, — упредил он попытку Нагого повернуть вспять, — мы с вами уже столько наговорили, что наши головы и без того значительно ближе к топору палача, чем того хотелось бы. Стало быть, как там у вас говорится: взялся за гуж, не говори, что не дюж — отступать некуда. А теперь перейдем к делу. Во-первых, по переговорам. Мне придется очень много наобещать. В частности, дружественную политику Руси по отношению к крымскому ханству. Кроме того, необходимо сделать кое-какие территориальные уступки, хотя бы незначительные. Я постараюсь, чтобы Кызы с самого начала не запросил ничего лишнего. — И, улыбнувшись одними губами, иезуит добавил: — Как видите, я заинтересован в целостности вашей державы, а также в дальнейшем росте ее могущества, а вы, сознайтесь, помыслили что-то нехорошее и обо мне, и о братьях из нашего ордена.

Смущенный Нагой пробормотал что-то невразумительно, но Симон и не ждал ответа.

— Единственно, чем придется пожертвовать, так это Москвой.

Афанасий изумленно выпучил глаза, будто подавился чем-то, и прохрипел придушенно:

— Как… пожертвовать?!

— Даже если Кызы и запретит воинам грабеж Москвы, когда он ее возьмет и посадит на престол вашего царевича, вряд ли они прислушаются. Да и не отдаст он им такой приказ. Увы, но город после взятия его чужим войском есть не что иное, как добыча. Следовательно, татары Москву спалят и разграбят. Но ведь Русь велика и богата — отстроитесь.

— Нет! — Афанасий решительно мотнул головой. — Нет, нет и нет! Да нам после этого никому житья не будет. Тогда и Дмитрия вслед за Федором в Троице-Сергиевский монастырь отправят.

— Но ведь никто не будет знать, что мы позвали татар, — снова начал убеждать непонятливого боярина Симон. — Кто виноват, что так получилось. В этом не может быть ничьей вины. А о том, что я побывал в Крыму, кроме меня, вас и хана, никто и знать не будет. Наши братья сделают так, что меня там никто, кроме хана, не увидит. Далее, вслед за мнимой гибелью царевича, вы одновременно ставите мятеж в Угличе и других городах и идете к Москве. Кызы-Гирей тут же подходит с войском с юга и, воспользовавшись всеобщим смятением, берет столицу. Народ в печали, а тут, подобно птице Фениксу, возникает во всей красе Дмитрий I Иоаннович, царь и великий князь всея Руси. Его мудрые советники умело договариваются с ханом, откупившись от его дальнейших притязаний золотом и тем самым обеспечив себе благодарность горожан, унимают свирепое войско хана и вынуждают его уйти обратно в Крым.

— Сказываешь ты славно, одначе… — Афанасий призадумался. — А ну как не встанут люди?

— Царевича все равно необходимо сокрыть от глаз Годунова. Пусть думают, что он умер, иначе сие может случиться взаправду. А там и у Федора Иоанновича здоровьишко не ахти — год-два, и все. Кого тогда ставить? А тут царевич — живой и невредимый.

Афанасий с минуту молчал, только зябко ежился, несмотря на тепло в комнате, и наконец, решительно тряхнув головой, отважился:

— Ан ладно. Быть по-твоему. Ноне поздно ужо. К завтрему обговорим что да как, — и направился к выходу.

Иезуит встал, провожая почетного гостя, и еще раз, дабы союзник до завтрашнего дня не утратил отваги и мужества, приободрил его:

— Появление сего дитяти — перст божий. Небо нам благоволит. Стало быть, все получится, как нельзя лучше. — И, уже стоя возле самой двери, добавил, вежливо пропуская вперед Афанасия: — Но то, что было при царе Иоанне Васильевиче, уже не пройдет. Прошу это крепко запомнить. Орден не ошибается дважды. Каждый обязан честно выполнять свои обещания. За нас можете не беспокоиться, но и вы должны помнить все, о чем мы говорили. В противном случае пусть гнев господень обрушится на клятвопреступника и обманщика и покарает его, а мы… сумеем помочь этому гневу.

Афанасий обернулся при последних словах иезуита и вздрогнул — глаза Симона горели холодным кроваво-красным пламенем. Несмотря на тьму, окутывавшую их, ясно был виден цвет. Иезуит напоминал матерого волка, готового вот-вот вцепиться в добычу, но еще сдерживающегося и чего-то выжидающего. А может быть, боярину это показалось — просто пламя свечи отразилось в зрачках Симона, и тем не менее Афанасию отчего-то стало не по себе, и он поскорее поспешил прочь.

Когда Нагой пришел к себе, Федор Жеребцов еще продолжал спать под лавкой, раскинувшись во весь свой богатырский рост, а подле него по-прежнему сидел верный Митька.

Тяжелый винный дух, стоявший в горнице, сразу шибанул в нос боярину, да с такой силой, что даже он сам, привычный и к доброму зелью, и к большим попойкам, невольно поморщился.

Федька застонал и, не открывая глаз, повернулся на другой бок, скомкав в большом ядреном кулаке кусок волчьей шкуры, на которой он лежал. Нагой глянул на нее, и почему-то в памяти у него вновь всплыл зловещий блеск глаз Симона. Он хмуро поплелся к себе наверх, невнятно бормоча на ходу под нос:

— Матерый волчище. Коль вцепится, так не отпустит. Эх, и куда же я вляпался? Ну да ладно, семь бед — один ответ. Авось, кривая вывезет.

Глава X

ПЛАЩ ПРОРОКА МУХАММЕДА

Симон выехал в путь через несколько дней. Пришлось раскошелиться и самому — тряхнуть мошной, чтобы выглядеть в дороге самым естественным образом, изображая из себя купца с товаром из немецких земель. Да и Афанасий Федорович не подвел. Кряхтя и охая, все время шлепая губами, как бы подсчитывая стоимость перстней, колец, чаш и прочих драгоценностей, передаваемых иезуиту, Нагой извлек из своих закромов достаточное количество требуемого царским лекарем.

Впрочем, большую часть предложенного Симон наотрез отказался брать, заявив, что в пути может случиться всякое, а он не желает стать лакомой добычей для бесчисленных разбойников.

— Мне нужно только маленькое, что легко спрятать и не обременит в дороге, — пояснил он несколько обрадованному таким мудрым умозаключением боярину.

Именно поэтому основную часть даров составили золотые перстни с ярко-кровавыми лалами, таинственно-зовущими яхонтами и прочими, не менее дорогими каменьями. Чего только не было в небольшой шкатулке, в которую иезуит сложил все, что отобрал, — топазы и опалы, бирюза и жемчуг, корунды и сапфиры. Стоимость их по тогдашним меркам была не очень высока, но талантливый авантюрист хорошо знал, что главное не подарок, а умение его преподнести.

К тому же в основном они предназначались для приближенных хана, а никак не для него самого. Кызы-Гирею было заготовлено совсем другое, не столько ценное, сколько святое для сердца каждого мусульманина.

Сама поездка в столицу крымского ханства — Чуфут-Кале — была не совсем удачной для иезуита. Достаточно сказать, что трижды его грабили по дороге. Точнее, один раз, а последующие два лишь пытались, поскольку брать было практически нечего. Все товары были отняты первыми по счету разбойниками, а содержимое шкатулки хранилось в таком укромном тайнике, который так никто и не сумел обнаружить.

Именно поэтому иезуит добрался до ханской ставки уже ближе к концу лета и первую неделю, будучи совершенно измученный дорожными приключениями, просто лежал пластом в прохладной задней комнате знакомого венецианского купца Франческо Сфорца, предоставив последнему абсолютную свободу действий для поисков выхода напрямую к Кызы-Гирею.

Купец, которого орден мертвой хваткой держал за горло из-за произнесенных им в юности, лет тридцать назад, вольнодумных речей, сам был заинтересован, чтобы поскорее отвязаться от этого высокого, с продольными шрамами-морщинами на лице человека, представляющего всесильный орден Иисуса.

Может быть, именно поэтому ему удалось очень быстро завлечь в свои сети давних, хоть и шапочных, знакомцев, среди которых были многие сановники из ближайшего окружения Кызы-Гирея: и калга[91], и нуреддин[92], и, главное, op-беги[93] Мурад, который как раз в последнее время стал в особой чести у хана.

Официальная версия, на которую в задушевных беседах с сановниками ссылался Франческо, была следующая. Некий несчастный купец, дочиста ограбленный по дороге к хану, ищет защиты и покровительства у всемогущего Кызы-Гирея и просит уделить ему самое малое время для аудиенции, на которой вручит повелителю свой священный дар — единственное, что у него осталось после грабежа, — обрывок плаща самого пророка Мухаммеда.

Этот клочок ткани, позаимствованный Бенедиктом Канчелло давным-давно у известного во всей Италии алхимика Бернардо Поццо, был действительно необычен. Нет-нет, сама ткань не представляла никакой ценности, просто была красиво разрисована вычурными узорами его дочкой Бьянкой.

Главное заключалось не в красоте орнамента, а в том, что Бернардо, незадолго до смерти, уже наполовину обезумев в вечных бесплодных поисках философского камня, случайно изобрел светящиеся компоненты для красок. Они так загадочно переливались в темноте, что даже Бенедикт, впервые увидев этот кусок ткани, в растерянности осенил себя крестным знамением.

К сожалению, повторить эксперимент Бернардо не смог. Под конец жизни он перестал вести записи своих опытов, торопясь завершить грандиозные замыслы и полагаясь исключительно на крепкую память, которая подвела его как раз в самый неподходящий момент.

Через полгода он окончательно обезумел и вскоре скончался. Бьянка тоже умерла, а кусок ткани остался у Бенедикто, который сразу же прикинул многие выгоды, открывающиеся перед ним, если умело ею воспользоваться.

Верный принципу, что чужая вера хуже язычества и ввести ее служителей в заблуждение вовсе не грех, он по приезде на Русь поначалу думал преподнести ее царю Федору как кусок плаща святого князя Владимира Красное Солнышко, способный творить чудеса и исцелять немощных и недужных. Однако, видя, что государь чересчур крепко держится православия, изменил намерение.

Теперь этот кусок, уже в качестве обрывка плаща пророка Мухаммеда, оказался намного нужнее здесь, тем более что на самой аудиенции, воспользовавшись заблаговременно приобретенными знаниями о положении дел в Крымском ханстве, о характере, привычках, склонностях и здоровье Кызы-Гирея, иезуит подробно рассказал, на что именно лучше всего влияет святая ткань.

Оказывается, особенная целебная сила обнаруживается у нее, если человек, владеющий ею, болеет желудком или печенью. Не было такого случая, чтобы владелец сей бесценной святыни не выздоравливал.

— Надо только, — разглагольствовал иезуит, — три года и три месяца класть ее к себе под подушку, но не каждый день, а через пять ночей после полнолуния, когда ночное светило пойдет на убыль.

Хан Кызы-Гирей ни на секунду не усомнился в святости ткани, особенно после того, как вдоволь налюбовался в темноте ее таинственным и загадочным свечением. Получить такую святыню в дар было для него вдвойне радостно, поскольку он как раз страдал желудком и печенью. Иезуит знал, что говорил и о каких именно болезнях надо вести речь.

Ну а затем беседа приняла деловой оборот. Правда, поначалу крымский властитель от неожиданного предложения даже побагровел и закашлялся, решив, что купец над ним издевается. Как, виднейшие боярские мужи Руси сами приглашают своего злейшего неприятеля с могучим войском на собственные земли? Да кто может поверить такой небылице? Явная ловушка для того, чтобы окончательно разгромить силы враждебного государства, да к тому ж плохо подстроенная.

Однако иезуит, красноречивым жестом указав на толмача и выждав паузу, пока хан не удалит его из своей Совещательной комнаты, предъявил доказательства — письмо Афанасия Нагого. Вначале его вслух прочитал по-татарски старейший советник хана, единственный, кто овладел за долгие годы плена ляшским, а затем русским языками.

Затем иезуит снял с пальца и протянул ор-беги перстень, который тот тут же опознал (такие он выдавал, ведая всей ханской разведкой, своим особо доверенным людям) и важно кивнул головой Кызы-Гирею, подтверждая, что этому человеку можно верить. Однако безграничным доверием к иезуиту хан проникся лишь чуть погодя, когда тот тихим голосом, сбиваясь на шепот, раскрыл хану весь свой коварный замысел.

— Что я буду иметь? — наконец резко спросил хан, видимо, уже полностью согласившись с дерзким планом и приступив к обсуждению его подробностей.

— Москву, — кратко ответил иезуит. — А далее дружбу с сильным соседом, и впереди перед тобой откроются совместные походы на Речь Посполитую.

— Дружбу, если даже я сожгу столицу? — уточнил хан.

— Но ведь с вашей стороны это будет лишь вынужденная мера. Указ нового государя Димитрия I так и объяснит все народу, а царям на Руси пока что верят.

— Каков залог искренности твоих слов? — недоверчиво спросил хан.

— Великий государь, ты волен в жизни и имуществе купцов нашего Ордена, которых я назову тебе поименно. Они у меня здесь в особом списке, — и иезуит, заранее предвидевший, что от него потребуют определенных гарантий, протянул ему свиток.

Первой в том перечне была фамилия купца Сфорца.

— А тебе их не жаль? — прищурился хан.

— Я не собираюсь нарушать своего слова, — парировал невысказанный намек в словах Кызы-Гирея иезуит.

— Хорошо, — посерьезнел хан. — Никогда не верил гяурам. Тебе верю. В первый раз. Цени.

Иезуит молча наклонил в знак благодарности голову. Хан Кызы-Гирей продолжил:

— Скоро осень, потом зима. Когда трава в степи вновь станет зеленой, мои кони поскачут на север, чтобы напиться чистой воды из русских рек.

Иезуит вздохнул облегченно. Удалось. Уговорил. Захотелось еще раз как-то заверить высокого собеседника в выгодности заключенной сейчас сделки.

— Твои кони и люди не только напьются воды из русских рек, — сказал он. — Каждый из них вернется с мешками, туго набитыми золотом и драгоценностями.

Старый татарин-сановник, переводивший все время без запинки, как-то странно посмотрел на иезуита и усмехнулся:

— Хан сказал, что его люди пьют не воду, а вино. И еще он сказал, что вам никогда нас не понять — помимо богатой добычи, есть и другое счастье — сеча, где побеждают настоящие мужчины, власть над полонянками, когда ты творишь с красивой белой женщиной все, что ни подскажет тебе твоя голова. А в походах его воинов пьянит даже не вино. Его пьют потом, празднуя победу. Пьянит запах свежепролитой крови. Запомни это, тайный посол.

Иезуит, вежливо склонив голову, чтобы не выдать негодования, вызванного презрительным тоном, которым его вздумали учить, ответил:

— Хорошо. Я непременно запомню.

Хан опять буркнул что-то и махнул рукой. Татарин перевел:

— Ты сдержанный человек. У тебя нет на лице обиды. Великий повелитель желает тебе счастливого пути. Он сдержит свое слово. А сейчас иди. Весной жди гостей.

Последние слова звучали в ушах иезуита торжественной хоральной музыкой весь остаток вечера, пока он не улегся спать, совершенно успокоенный и убежденный, что ждать ему осталось недолго.

— Через степь я, конечно, не поеду, — рассуждал он. — Лучше кружным путем, по морю, а там с купцами до самой Москвы. Главное — быть в Ярославле зимой и с помощью Афанасия Нагого договориться со всеми прочими, кто обретается в Угличе. И моя мечта сбудется, — прошептал он засыпая. — Благодарю тебя, дева Мария, за неустанную помощь своему недостойному этой милости служителю.

Уснул он быстро, как и всегда после удачного завершения важных дел.

А хан еще долго не мог заснуть в эту ночь, размышляя, не поспешил ли он в принятии столь важного решения. Наконец, вытащив из-под подушки кусок плаща великого пророка со светящимися узорами и вдоволь им налюбовавшись, сунул его обратно.

«Нет, — устраиваясь поудобнее, чтобы не потревожить утихшую в печени боль, подумал он напоследок, — я поступил правильно. Гяуры ненавидят друг друга. У них лишь название одно — христиане, а присмотреться, так они грызутся между собой, как собаки за баранью кость. Никогда этот западный купец не стал бы рисковать ни своей жизнью, ни жизнью своих соотечественников, чтобы угодить царю московитов. Значит, это не ловушка. А раз так, то кроме выгоды и славы… Нет, не так, — тут же поправил он себя. — Кроме славы и выгоды я получу еще и хорошего союзника, с которым потом можно будет еще долго ходить в походы, получая еще больше славы».

Он довольно заулыбался, пару раз дернул от избытка чувств ногой и еще раз прислушался.

«Однако ничего не болит. Значит, плащ уже действует», — сделал он вывод, окончательно впадая в благодушное настроение, и безмятежно заснул.

Сладко спали в ту ночь, пожалуй, почти все, кроме разве что ханского толмача, который, оседлав коня, ускакал куда-то под покровом южной мглы. В пути он время от времени поглядывал на яркие звезды, щедро усеявшие крымский небосвод, и шептал проклятья. Судя по всему, они предназначались в равной степени как Казы-Гирею, так и безмятежно спавшему в домике купца Франческо иезуиту, причем последнему доставалась неизмеримо большая порция.

Путь его закончился у высокой стены с узкой калиткой, в которую толмач легонько постучал условным сигналом. Видя, что никто не торопится ему открыть, он через пару минут повторил стук. Наконец калитка открылась, и спешившийся всадник шагнул за порог.

— Во имя отца и сына и святаго духа, — трижды истово перекрестился гонец. — К отцу Онуфрию я с важной вестью, — шепнул он заспанному долговязому монаху-привратнику.

С подозрением поглядывая на его татарские одежды, тот, однако, безропотно повел басурмана в узкую, мрачного вида келью, где, сидя за грубо сколоченным столом, тускло освещенным тремя свечками, что-то писал отец Онуфрий. Он, в отличие от привратника, казалось, давно ждал этого незваного странного гостя. Неспешно перекрестив вошедшего, Онуфрий глухим голосом вопросил:

— С добрыми ли вестями, Петруша?

— И вести плохи, и самому мне худо — чуют что-то во дворце, — устало отозвался вошедший.

— А что же за вести? — встревоженно осведомился хозяин кельи и повелительно махнул привратнику.

Долговязый монах, мигом сообразив, что остальная беседа не его ума дело, с низким поклоном вышел. Как только он закрыл за собой толстую дубовую дверь, Петруша, не решавшийся продолжать при свидетеле, плюхнулся на лавку.

— Казы-Гирей походом на Русь собрался. Латиняне его подговаривают. Был у хана сегодня купец, вот и…

— Да откуда ж он тут взялся? — всплеснул руками Онуфрий.

— Боле ничего не ведаю — на половине разговора меня удалили. Однако мыслю, что упредить успеем. Ранее новой весны не пойдут татары. Сушь ныне в степи — не выдюжат у них кони. А как все сызнова зацветет — непременно двинутся.

— Ах, он язычник поганый, ах, нехристь! Чтоб ему в геенне огненной гореть! — заметался из угла в угол, несмотря на свой по-прежнему благодушный вид, отец Онуфрий.

Затем, несколько успокоившись, склонился к Петруше и слегка коснулся старческими сухими губами его лба, мокрого от пота.

— Да благословит тебя господь, сынок, за то, что сумел упредить нашествие басурманское. Передохнешь?

— Некогда, — сумрачно отозвался тот. — Боюсь, спохватятся.

— Ну да ладно. Ох, не след бы тебе вовсе туда возвертаться, но что уж тут сделаешь, коли для Руси твоя службишка надобна.

Проводив его с этими словами из кельи и наказав долговязому монаху, терпеливо ожидавшему в еще более узком, нежели скудная комнатушка отца Онуфрия, коридорчике, накормить гонца и дать ему свежего коня на обратную дорогу, настоятель православного Успенского монастыря, основанного еще в VIII веке, призадумался.

Вот уже который год оказывает монастырь тайную помощь Москве. Бывали и неудачи. Порою не удавалось упредить — падали пронзенные стрелой монахи на своем долгом пути, но чаще было иное. Вовремя поспевала изустная весточка на Русь, и сколько христианских душ благодаря ей не попало в басурманский полон — одному богу известно.

Потому отец Онуфрий был твердо уверен, что посты да молитвы — дело хорошее, но весточки сии на страшном суде, скорее всего, весить будут много тяжелее. Тут он, испугавшись столь греховной мысли, трижды перекрестился, вздохнув, что се его не иначе как искушает нечистый.

Тем не менее сразу после наложения креста настоятель лукаво улыбнулся в седую бороду, представив, как будет беситься в гневе Казы-Гирей, встретив на своем пути не беззащитные русские города и села, а могучее, давно поджидающее его русское войско с пушечным боем и как оно начнет громить татарскую конницу.

Наутро из монастыря вышли два монаха с дорожными посохами в руках и небольшими холщовыми котомками за плечами, одетые в простые старенькие рясы. Где пешим ходом, а где подрядив за умеренную мзду небольшую ладью, направлялись они на поклон к святым мощам, что лежат во граде Киеве.

Так они, во всяком случае, перемежая татарскую ломаную речь с украинскими словами и подкрепляя их выразительными жестами, поясняли сторожевым крымским постам. Те, всякий раз внимательно осмотрев содержимое котомок и тщательно ощупав рясы (может, хитрые попы зашили в них серебро?), разочарованно пропускали их дальше. Несколько зачерствевших сухарей, фляжка с водой и библия их не интересовали.

Паломничество — дело понятное для любого татарина. Паломники и у них есть. Правда, бредут они в противоположную сторону, на юг, в сторону Мекки, а в остальном — то же самое.

Вот только, дойдя до полноводного Днепра, монахи почему-то не стали подниматься вверх по реке, а, переправившись через нее, подались резко вправо, в сторону Дона. Наверное, немного ошиблись с маршрутом.

По утрам первые осенние морозцы уже покрывали сухую желтую траву своими тонкими белоснежными кружевами, когда паломники прибыли в Москву — все такие же неприметные и пропыленные дальней дорогой. А вскоре их дорожные посохи дружно застучали в большие ворота годуновских хором, где странников вначале едва не вытолкал взашей надменный холоп.

Однако их настойчивость в конце концов была вознаграждена, и вскоре они уже сидели на красивой резной лавке, неторопливо рассказывая свои новости. Перед ними с задумчивым видом прохаживался Борис Федорович Годунов — царский шурин и самый влиятельный человек на Руси. Постороннему могло показаться, что он даже не слушает странников, будучи целиком погружен в собственные мысли. Но это было обманчивое впечатление. На самом деле он был так поглощен их рассказом, что его глаза, и без того темные, стали почти черного цвета, что свидетельствовало о том, как сильно он взволнован.

Известие и впрямь было достаточно тревожным. Международное положение русского государства продолжало оставаться шатким. Непрочно оно было и у самого Годунова. Много лет карабкаясь все выше и выше по дворцовым ступенькам, он только-только занял почетное место у царского трона, причем благодаря исключительно своему уму да еще удачной женитьбе на дочери царева пса и палача Малюты Скуратова, а также браку сестры Ирины с вторым сыном царя Иоанна Федором. Правда, последние два обстоятельства играли больше уравнивающую роль, прикрывая его худородство по сравнению со всеми прочими боярами.

К тому же поначалу у него было лишь одно название — царский шурин. Лишь за два года до кончины Грозного Федор стал наследником престола, а до этого его никто не принимал в расчет.

«Дурачок ты мой», «пономарь блаженный», «юродивый», «одна польза, что в колокол красиво звонить станешь, когда на престол Иоанн V Иоаннович взойдет», — примерно так отзывался о своем непутевом глуповатом сынке Иоанн Васильевич.

И лишь после смерти старшего сына Грозного Борис понял, что судьба дает ему великолепный шанс.

А к этому надо еще добавить, что супруга Федора ничьим умом так не восхищалась и никого не любила так сильно, как своего единственного братца Бориса. Знала она, что даже в самые тяжкие времена он не запятнал своих рук кровью, хотя и пробыл возле царя целых семь лет в кравчих да до того в рындах тоже проходил немалый срок.

И сейчас она тоже не могла на него нарадоваться. Потихоньку, помаленьку, но своей неуемной энергией, настойчивостью и изобретательностью он вытягивал страну из гибельной трясины неудачных войн покойного царственного безумца, в которые тот ее вверг.

— С кем еще об этом вели речь? — спросил он умолкшего монаха.

— Ни с кем, — пожал тот плечами.

«Отвечал сразу, без раздумий, и с твердостью в голосе. Значит, говорил правду», — подумал Борис.

— К кому должны были прийти, если б меня не застали?

Вопрос был каверзный, и почему-то на этот раз честно отвечать монаху не хотелось. Чтобы дать себе время на раздумье, он не спеша перекрестился и с укоризной посмотрел на боярина:

— Воля твоя — верить речам нашим али нет, только сказывали мы голимую правду, а идти, ежели тебя бы не застали, нам не к кому. В монастырь бы подались да там и дожидались бы твово приезда.

— Хорошо, — кивнул Борис Федорович. — Сегодня же вас обоих мои холопы отвезут в Чудов монастырь. Там и переждете, покуда вражьи полчища вспять не повернем. А потом я вас с богатыми дарами обратно отправлю. Да и самих не обижу.

— Благодарствую, боярин, — низко склонился перед ним один из монахов. — Да только не из-за злата-серебра сей великий путь проделали, а из-за любви к матушке Руси.

— Одно другому не мешает, — пожал плечами Годунов. — С кошелем, набитым золотом, и матушку Русь сподручнее любить, да и мысли о бренном теле от забот духовных не отвлекут. Ну да ладно. Пока идите с богом. Вас проводят.

Монахи молча поклонились и вышли. Годунов остался один. Решения он обычно принимал быстро и сейчас тоже с ним не замедлил. К тому же оно, можно сказать, сформировалось еще во время беседы с посланцами отца Онуфрия. Готовиться к встрече дорогих гостей, конечно, надо, чтоб с достоинством их поприветствовать, — и он подмигнул иконе.

— Ну что, защитим Русь и веру христианскую? — обратился он к Николаю-угоднику.

Судя по утвердительному молчанию, тот был целиком согласен с боярином.

— Ну вот и ладно, — улыбнулся Борис. Поначалу ему подумалось, что было бы неплохо отправить к крымскому хану посольство с богатыми дарами, чтобы на несколько лет оттянуть срок нападения. Уж больно не любил Годунов военные дела. Искусный дипломат, он всегда предпочитал решать дела с соседями мирным способом. К тому же, коли война, стало быть, нужны полководцы, а к чему Борису Федоровичу собственными руками отодвигать свою славу государственного мужа в тень будущего победителя?

Да и с другой стороны посмотреть — сплошной разор эта война. А добыча, завоевания — непрочно оно все. Силой землю взять можно, но уж больно легко она ускользнуть может. Нет уж, лучше всего мирком да ладком.

Но затем у него мелькнула мысль, что те же дары Казы-Гирей воспримет как должное, а то, чего доброго, и вовсе посчитает данью. Нет уж. Коли попался такой беспокойный сосед и есть возможность дать ему укорот, то не лучше ли ныне пересчитать ему все зубы ядреным русским кулаком, чтоб знал свое место под печкой да в другой раз не забывался.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Каждый боец криминальной пехоты мечтает выбиться в крупные авторитеты. Эльдар не только мечтает: он ...
Они чем-то похожи. Оба крутые, жесткие, настоящие мужики. Но один исповедует принципы справедливости...
Волк ручным не бывает. Да руководству ФСБ он таким и не нужен. Бандит Демьян Красновский – известный...
Марина была путаной и знает грубую изнанку жизни. Да ей и не дают забыть о ней: кто-то методично уни...
«Город принял!». Эти слова предваряют одно из первых дел Стаса Тихонова. Дело, начавшееся с банально...
«Место встречи изменить нельзя», «Лекарство против страха», «Визит к Минотавру»… и вот теперь – «Гон...