Ангельский концерт Климова Светлана
Никем не замеченный, я пересек помещение и уже взялся было за перила, как наверху лестницы возник Павел Матвеевич Кокорин. Хлопая полами плаща и весь развеваясь, он шумно скатился вниз, с разбегу сунул мне руку и энергично закричал:
— Валентин! Суффальдинова — на северную стену. Там свет получше!
С улицы в дверь просунулась голова в очках и бурнусе и закивала. Сквозь витрину было видно, как ко входу в галерею неуклюже пятится здоровенный трейлер.
— Что у вас тут происходит? — спросил я.
— Экспозицию меняем. Полностью. Хватит с меня этих позавчерашних концептуалистских винегретов! Галерея существует для того, чтобы продавать живопись… Жутко спешу, Егор Николаевич, — добавил он уже поспокойнее. — Вас подвезти?
— А что покупают сегодня? — спросил я, словно не расслышав предложения.
— О! — Кокорин широко распахнул руки, словно обнимая этим жестом сразу всех потенциальных клиентов, и тут же их уронил: — Настоящей живописи все равно на всех не хватит, да и недешевое это удовольствие. Зато существует грандиозный ресурс, и ресурс этот только-только начинают осваивать. Не золотое, скажу вам, дно, но бизнес требует определенных усилий. С тех пор как это направление вошло в моду, трудно уже представить солидный офис без одного-двух холстиков…
— Это о каком же направлении речь?
Павлу Матвеевичу явно было не до того.
— Да господи! Обычный академизм совкового разлива. Социалистический, пардон, реализм. Послеполуденный отдых комбайнеров, праздник первого надоя, мартены гудят и прочее в том же духе. Запасники провинциальных музеев набиты этим мусором по самые люстры, и отдают его за бесценок… Так вы едете?
— Еду, — сказал я. — Только мне совсем рядом.
Мы выбрались из галереи, обогнули изжеванный колесами трейлера газон, и, как только погрузились в зеленый «ниссан» Кокорина, я спросил:
— Скажите, Павел Матвеевич, вам удалось вернуть Галчинскому те деньги, которые вместе с запиской находились в тайнике?
Он как раз выруливал задним ходом со стоянки, и в зеркале заднего обзора я увидел, что глаза у него округлились. Как если бы позади возникло неожиданное препятствие. Закончив разворот, Кокорин вдруг заглушил двигатель, надул полные щеки и с шумом выпустил воздух. Я ждал, что сейчас он резонно поинтересуется, какое мне до этого дело, но Павел Матвеевич проговорил, слегка запнувшись на первом слове:
— Д-да… И скажу я вам — странное у меня при этом было ощущение.
— Почему?
— Трудно объяснить… С Константином Романовичем мы близки с незапамятных времен, он меня еще грудным знал. Опять же у нас деловые отношения. Он, можно сказать, научил меня всему в этом бизнесе, хотя сам — парадокс, конечно, — никогда не оставлял научной работы ради предпринимательства. Знаете, как это бывает — от умного дилетанта часто больше толку, чем от кучи лопающихся от спеси специалистов… Да что там!.. Одним словом, денег поначалу он у меня не взял.
— Как это — не взял?
— Отказался наотрез. Заявил, что ничего не знает о долге и никаких финансовых отношений с отцом у них нет и никогда не было. При этом мне показалось, что Константин Романович неприятно поражен и злится, а потом он вдруг сник, схватился за сердце, за больную руку и полез за таблетками. Я продолжал настаивать, ссылаясь на записку, в которой совершенно недвусмысленно выражена воля отца. И вдруг он сдался! Представляете себе эту сцену?
— Более-менее, — буркнул я. — И как же он объяснил свою забывчивость?
— Эстетически.
— То есть?
— Подтвердил, что действительно давал отцу деньги взаймы, а затем сослался на то, что, как человек пожилой и не совсем здоровый, испытывает весьма двойственные чувства, когда ему возвращают долг с того света. Именно так он и сказал — и добавил, что на его месте у меня тоже возникли бы неприятные ассоциации… Вот уж кого бы я ни за что не заподозрил в суеверии!
Тут сыпанул дождь, и Кокорин включил дворники, хотя мы по-прежнему стояли в двух шагах от выезда со стоянки с неработающим двигателем.
— Значит, деньги он все-таки взял?
— Взял.
— Несмотря на ассоциации?
— Смеетесь, Егор Николаевич? А вот мне в тот момент было не до смеха. Я, честно признаюсь, даже испугался. Выглядел дядя Костя так, будто только что с привидением в коридоре столкнулся…
Он замолчал и какое-то время сидел неподвижно, исподлобья глядя на спидометр, стрелка которого застыла на нуле. Мне почудилось, что на самом деле никуда он не спешит, а вся эта суета с галереей — для отвода глаз. Между прочим, он впервые назвал при мне Галчинского «дядей Костей», чего раньше не делал.
— Павел Матвеевич! — В салоне стало душно, и я нажал кнопку стеклоподъемника. Сырой ветер ворвался в машину. Дождь разошелся — по лужам прыгали грязные пузыри, тугие струи гуляли по крыше «ниссана», наполняя салон слитным гулом. — Я хотел бы уточнить одно обстоятельство. Вы действительно видели «Мельницы Киндердийка» в мастерской отца в день похорон?
Ему понадобилось несколько секунд, чтобы сосредоточиться. Наконец он произнес:
— Да… то есть… Что, собственно, вы имеете в виду?
— Картину. Она находилась в мастерской?
— Я… Мольберт, как обычно, был закрыт тканью. Куском старого темно-синего шелка — вы его наверняка видели… У меня не было никаких оснований сомневаться, что… Представляете мое состояние в тот день?
— Извините, — сказал я. — Но ваша сестра ее видела?
— Она вообще не входила в мастерскую… Погодите, вы, кажется, хотите сказать, что…
— Я ничего не утверждаю. Двадцать второго июля, когда вы с сестрой приехали наводить порядок, мольберт был пуст?
— Абсолютно. Доски на нем не было.
— А ткань? Она осталась на месте?
Кокорин замешкался, а затем через силу, словно ожидая подвоха, выдавил:
— Н-ну… где же ей еще быть? Не понимаю, при чем тут этот шелк, Егор Николаевич?
Растерянность на его лице сменилась выражением детской обиды.
— Хорошо, — сказал я. — Оставим его в покое. Скажите, Павел Матвеевич, откуда вам стало известно, что «Мельницы» у дантиста Меллера?
— От Галчинского.
Я даже не удивился.
— А когда вы обнаружили заключение о картине, составленное вашим отцом?
— В тот же день, то есть двадцать второго. Мы с Анной в поисках картины перевернули вверх дном всю мастерскую и наткнулись на него в ящике рабочего стола.
— Константину Романовичу было известно содержание этого документа?
— Естественно. Я познакомил его с заключением сразу — после того как мне пришлось сообщить ему об исчезновении «Мельниц».
— Откуда же у Галчинского информация о Меллере и о том, что он намерен добиваться разрешения на вывоз картины за пределы страны?
— Я думаю, от Зубанова. Это известный коллекционер и состоятельный предприниматель. Его интересы лежат, в основном, в области античной культуры — скорее археология, чем история искусства, но и современная живопись ему не чужда. Он был знаком с отцом и проявлял интерес к его оригинальным работам.
— Правда, что ваш отец отказывался продавать свои работы?
— Насколько я знаю — да. — Он как бы слегка удивился моей осведомленности. — Зубанов известен еще и тем, что ни одна сделка с предметами искусства в городе не ускользает от его внимания. У него свои источники, и они редко ошибаются. Именно он предположил, что приобретенная Меллером работа снабжена фальшивыми документами и на самом деле является собственностью Галчинского.
— Еще при первой нашей встрече вы сказали, что посылали кого-то к Меллеру для переговоров…
— Да-да, к нему ездил Валентин, он работает у меня. Вы его видели — тот молодой человек в очках и шарфе.
— …и он так и не смог убедиться, что картина, которая находится у Меллера, идентична картине, которая стояла на мольберте в мастерской Матвея Ильича. Верно?
— Все-таки я не понимаю, к чему вы клоните, Егор Николаевич!
— Взгляните-ка на это, — сказал я, протягивая ему бланк с цифрами, вписанными рукой Майи Михайловны Сквирской. — Думаю, вам будет любопытно.
Кокорин-младший недоверчиво покосился на меня, скользнул взглядом по колонкам цифр, повертел листок в руках и вернул.
— И что же это означает? — спросил он.
— Сейчас, — пообещал я. — Всего один вопрос. Не могли бы вы назвать мне сумму, в которую Галчинский предварительно оценил «Мельницы», передавая их вам? Разумеется, если это не коммерческая тайна.
— Какая там тайна! Смешно произнести — пять тысяч пятьсот. Я сразу же стал возражать, что это просто мизер, работа стоит намного больше. Но дядя Костя только развел руками и заметил, что, с его точки зрения, цена выглядит вполне приемлемой, а если я сомневаюсь, можно попробовать проконсультироваться со специалистами. И добавил, что готов уплатить двойные комиссионные с каждой копейки сверх назначенной им суммы. Меня удивило…
— Что? — нетерпеливо подстегнул его я. — Что именно?
— Ерунда. Он и сам мог обратиться к отцу — тот наверняка не отказал бы старому другу, но мне показалось, что по какой-то причине ему не хочется этого делать. Хотя я могу и ошибаться. В тот же вечер я сам позвонил и договорился с отцом об экспертной оценке, исследовании пейзажа и его реставрации, если таковая окажется необходимой.
— А вам ничего не напоминает эта цифра — пять тысяч пятьсот? — спросил я.
Павел Матвеевич схватился за руль и заерзал на сиденье. Внезапно он круто развернулся всем корпусом, и его лицо с мягкими, почти бабьими чертами оказалось прямо передо мной.
— Уж не хотите ли вы, Егор Николаевич, — с вызовом произнес он, — убедить меня в том, что мой отец…
— Не хочу, — перебил я, отодвигаясь. — Я просто пытаюсь довести до вашего сознания тот факт, что «Мельницы Киндердийка» ни до, ни после кончины ваших родителей не покидали дома на Браславской. Картина и сейчас там.
— Что-о? — Кокорин обмяк, его редеющая макушка откатилась на подголовник водительского кресла. — Это не шутка? Вы отвечаете за свои слова? И где же они, по-вашему?
— Отвечаю. — Я прикурил и выпустил дым за окно, где его сразу же слизнул ветер. — То, что вы сейчас держали в руках, — данные структурного анализа пепла, обнаруженного мною при осмотре нагревательной печи, которая находится в подвальном помещении дома ваших родителей. Согласно выводам лаборатории, которая заслуживает доверия, его состав полностью совпадает с тем, что должно было бы остаться от картины, написанной на доске с использованием средневековой технологии и материалов. Удалось установить даже породу древесины доски — один из видов тополя.
— Абсурд, — с неожиданным спокойствием произнес Кокорин. — Можете говорить все, что угодно, но никакие бумажки не смогут меня убедить, что отец на самом деле мог так поступить. Полная чепуха, — повторил он. — Неужели вы не понимаете, Егор Николаевич, что он просто неспособен был уничтожить живопись, кем бы она ни была создана, точно так же, как нормальный человек не может убить ребенка или женщину? Здесь какая-то досадная ошибка. Я рассчитывал на вашу помощь, а вместо этого вы подсовываете мне какую-то невероятную историю. Мало ли откуда там могла взяться эта зола!..
— Пепел, — поправил я. — Всего лишь косвенное доказательство. Скажу еще более невероятную вещь: ваш отец не только уничтожил «Мельницы» — он имел на это полное право. Особенное уважение у меня вызывает то, что он все-таки счел необходимым вернуть деньги владельцу картины, хотя мог бы этого не делать, если учесть ее происхождение и целый ряд особых обстоятельств.
Тут нервы у Кокорина-младшего сдали.
— Какие обстоятельства? — визгливо закричал он. — Я не желаю больше слушать ваши нелепые измышления! Что все это значит?
Терпеть не могу театральных эффектов. Но тут деваться было некуда.
— Дело в том, — начал я, — что «Мельницы Киндердийка», то есть голландский пейзаж, приписываемый то Гансу Сунсу, то одному из его талантливых учеников, на самом деле был создан вашим отцом. Примерно в середине семидесятых годов прошлого столетия.
— Бред какой-то! — Кокорин решительно распахнул дверцу со своей стороны, словно собираясь демонстративно удалиться, но дождь тут же загнал его обратно в машину. Несмотря на пронизывающий ветер, лоб его был усыпан горошинами пота, а щеки горели. — Прошу вас, прекратите наконец это издевательство! Мои мать и отец умерли, и этого достаточно, чтобы не чернить их память. Я не знаю, откуда вы выкопали вашу галиматью — мне, во всяком случае, ничего подобного не известно, хотя я прожил рядом с отцом целую жизнь. Я ждал от вас помощи и совета: как остановить ворюгу и перекупщика Меллера, не дать ему вывезти картину и исчезнуть вместе с нею в каком-нибудь захолустном Гармиш-Партенкирхене. Для меня это вопрос не только финансовый, но и принципиальный. Я обманул доверие клиента, и мой долг — вернуть картину во что бы то ни стало. А вместо этого я без конца слышу какие-то мутные намеки!..
В таком же духе он продолжал еще минут пять. Я сидел смирно, иногда кивая, и все больше убеждался, что история с «Мельницами» для Кокорина-младшего — как гвоздь в сапоге. Но как только он начал иссякать, я воспользовался паузой.
— Как вы думаете, Павел Матвеевич, — осторожно спросил я, — ваш отец смог бы написать нечто подобное «Мельницам»?
Он умолк, словно с разбегу налетел на стену, быстро облизал губы и пробормотал:
— Мог, не мог… Да он мог практически все! Среди художников, которых я знаю, нет ни одного с такими возможностями, такой широтой. Но это вовсе не означает, что Кокорин…
— А что, если для Матвея Ильича, как и для вас, было делом принципа изъять из оборота замечательную стилизацию, написанную им для себя в момент преодоления творческого кризиса, которую некое лицо уже второй раз пытается перепродать и при этом выдает за подлинное творение голландского мастера? Вашему отцу легко было бы смириться с положением изготовителя фальшивок?
Мне пришлось подождать, пока он осознает сказанное. Наконец Кокорин-младший осторожно, словно не доверяя себе, поинтересовался:
— Вы кого, собственно, имеете в виду? Кто это «лицо»?
— Константин Романович Галчинский, — сказал я.
Рот Павла Матвеевича остался полуоткрытым, будто ему только что удалили коренной зуб.
Момент был самый подходящий — и я выложил ему все, что действительно знал и о чем только догадывался. Теперь он слушал не перебивая; по его полному ухоженному лицу попеременно пробегали выражения изумления, горечи, отчаяния, которые под конец сменились классической маской недоумения.
В заключение я добавил:
— Мне не ясны мотивы, которыми руководствовался Галчинский. Об этом спросите у него сами. А заодно и об авторстве «Мельниц». Лгать он, скорее всего, не станет, как только поймет, что вам многое известно. Если вы нуждаетесь в дополнительных доказательствах, попробуйте спокойно, без обвинений, объясниться с Меллером. Не такой уж он законченный дурак и наверняка покажет то, что у него имеется. Ставлю бутылку джина против трамвайного билета — это не «Мельницы». Константин Романович кое-что понял, но так и не смог примириться с мыслью, что безвозвратно утратил картину, а потому и принял желаемое за действительное и поверил Зубанову. Только когда вы явились к нему с деньгами, ровно с той суммой, в которую он оценил «голландскую» доску, ему стало ясно, что он проиграл.
Кокорин-младший выглядел ошеломленным, но надо отдать ему должное: способность рассуждать и сопоставлять факты он не утратил. Поэтому закончил я так:
— Надеюсь, вы понимаете, что вся эта история не имеет прямого отношения к смерти ваших родителей?
Он дернулся и испуганно взглянул на меня.
— С чего вы взяли, что я так думаю?
— Просто показалось. Когда вы в последний раз виделись с отцом?
— Я? Дня за три или четыре до того как… как все случилось.
— И как себя чувствовал Матвей Ильич?
— На подъеме. Он только что появился из мастерской, уже темнело, и я спросил, как ему удается работать при искусственном освещении, когда тона красок так сильно меняются. Он пошутил — что мог бы писать, например, голландские пейзажи даже в полной темноте.
— Таким образом, можно считать, что картина отправилась в печь в один из трех следующих дней, скорее всего именно шестнадцатого. Хочешь не хочешь, а трудно отделаться от мысли, что эти два события — смерть ваших родителей и сожжение «Мельниц» — связаны между собой. Сразу хочу предупредить — это ошибка. «После этого» не значит «вследствие этого».
— Почему вы так уверены?
— Есть кое-какие вещи, о которых вам следует знать. В выгребной яме в конце участка на Браславской лежит труп Брюса, любимца ваших родителей. Он убит — вероятно отравлен, хотя сейчас я не могу этого доказать. Вряд ли это могли сделать Нина Дмитриевна или Матвей Ильич. Кроме того, двадцать первого июля, накануне вашего с сестрой приезда, в доме побывал посторонний. Он проник в комнату Нины Дмитриевны через верхнюю террасу и окно, которое по какой-то причине осталось незапертым. Целью этого визита было не ограбление — деньги и ценности, остававшиеся на тот момент в доме, этого человека не интересовали…
— Ради бога! — Кокорин протестующее выбросил перед собой широкую ладонь, и мне вдруг почудилось, что он вот-вот расплачется. — Погодите, у меня сейчас голова от всего этого расколется… Значит, вы, как и Анна, думаете, что смерть наших родителей — никакое не самоубийство?
— Именно так. Поэтому я считаю, что необходимо…
— Нет! — внезапно перебил он меня. — Нет, нет и нет. Я не хочу! Пусть все останется как есть. Убедительно прошу вас, Егор Николаевич, откажитесь от этой мысли. Все закончено. Следствие не нашло оснований сомневаться, и я с ним совершенно, полностью согласен!
— Я уже говорил вам, что многое было упущено, а кое-что просто не принято во внимание. Все выглядело слишком очевидным.
— Таким оно и было. Эти вещи не имеют объяснений, кроме одного — они оба приняли свое решение. И никакое, даже самое квалифицированное расследование не сможет вернуть нам с Анной отца и мать. Я глубоко признателен вам за все, что вы сделали, Егор Николаевич, но остальное не в наших силах… Похоже, что сейчас самое время поговорить о вознаграждении за ваши усилия и потраченное время. Сколько я вам должен?
Такого поворота я не ожидал. Павел Матвеевич прятал голову в песок. Не вижу зла, не слышу злого, удаляюсь от злых — старый принцип, сам по себе натворивший немало бед. Залог душевного равновесия и комфорта.
На секунду я заколебался — передо мной промелькнула ехидная усмешка Евы, но все-таки мне хватило ума произнести:
— Денег у вас, Павел Матвеевич, я не возьму.
— С какой стати? — вспыхнул он. — Несправедливо: вы угробили уйму времени и сил! По крайней мере, мне теперь совершенно ясна ситуация с картиной. Если вы не согласны с моей позицией, это еще не повод, чтобы меня унижать!
— Не будем продолжать бесплодную дискуссию, — сказал я. — Это я ваш должник: у меня до сих пор находится ваша Библия и…
— Что за чепуха! — вскричал он, и вдруг его разгоряченное лицо озарилось чем-то вроде вдохновения: — Послушайте, Егор Николаевич! Раз уж вы отказываетесь от совершенно заслуженного гонорара — оставьте ее себе. В качестве сувенира.
— Кого — ее? — я был озадачен.
— Да Библию же! Солидная вещь, хоть и на немецком. Отличный лютеровский перевод Нового Завета, конец семнадцатого века — это вам не шутки. Вашей очаровательной супруге понравится.
В его голосе теперь звучало нескрываемое облегчение.
— Позвольте, — начал я, — ведь вы сами говорили, что книга переходит из поколения в поколение, что она в своем роде и хронология, и родословная вашей семьи. Как же я могу ее принять? И что скажет ваша сестра?
Кокорин-младший отчаянно махнул рукой.
— Какая там, к лешему, родословная! Честно говоря, в детстве я ее даже боялся. Меня по ней учили немецкому, и я буду просто счастлив, если она наконец-то перестанет попадаться мне на глаза. Ну, согласны?
Дождь внезапно прекратился, будто его срезали косой. В машине повисла оглушительная тишина.
— Согласен, — без особой уверенности сказал я.
Странный порыв. Павел Матвеевич этим жестом с Библией словно перечеркивал свою и Анны прежнюю жизнь, все годы, оставшиеся позади. В его несокрушимой решимости ничего не знать и не помнить было что-то героическое. Он сжигал мосты.
Кокорин-младший запустил двигатель, выжал сцепление — и тут же в недрах его плаща мобильный завел свою битловскую музычку.
— Слушаю! — буркнул Павел Матвеевич.
Метрах в двадцати от нас по мокрому асфальту улицы, огибающей бульвар, одна за другой с шумом проносились машины — будто кто-то разматывал тугой рулон скотча. Но я хорошо слышал женский голос, отчаянно рвавшийся из телефона. Потом женщина вскрикнула, и слова сменились каким-то хлюпаньем.
Кокорин сложил аппарат, внимательно посмотрел на него, а затем убрал ногу с педали. «Ниссан» дернулся и заглох.
— Это Агния, домработница Галчинского, — сказал Павел Матвеевич. — Она утверждает, что Константина Романовича похитили.
3
Когда во второй половине дня Кокорин-младший позвонил, чтобы проинформировать меня о том, что Галчинский дома и как будто в порядке, голос его звучал сухо и официально, словно он выполнял некую малоприятную обязанность. Я поблагодарил его за обнадеживающую новость и, не давая ему опомниться, попросил номер домашнего телефона его сестры.
Он назвал цифры, и в трубке зазвучали короткие гудки. Ничего удивительного: Павел Матвеевич уже вычеркнул меня из списка тех, кто допущен в его новую жизнь.
Анну я тоже оставил бы в покое, если бы не наше с Евой решение — передать записи Матвея Ильича и Нины Дмитриевны именно ей, а не Павлу. При этом сама Ева наотрез отказалась отправиться вместе со мной, сколько я ее ни упрашивал.
— А я-то тут при чем? По-моему, ты просто трусишь, — в конце концов заявила она. — Вот уж никогда бы не подумала. И потом, у меня на субботний вечер большие планы.
— Это какие же? — поинтересовался я.
— Мы с Сабиной собрались в костел.
— Что ж, — обиженно проворчал я, — дело, конечно, святое. Мне со Всевышним не тягаться. Кто-то должен позаботиться и о земном. Между прочим, мы могли бы сразу вернуть записи Павлу, и дело с концом. Но ведь именно ты убедила меня встретиться с Анной!
Конец последнего дня рабочей недели мы коротали дома, и, как всегда, вдвоем. Но сейчас я еще раз мысленно упрекнул себя за решение вернуться в этот город. Тот, кто хоть раз побывал осенью в Устье, меня поймет. Вода в озерах становится густо-синей и хрустально прозрачной, березняки сеют по ветру латунный мусор листвы, боры темнеют, в лучах холодного октябрьского солнца их своды становятся угрюмыми, как грозовые облака, а в мшистых низинах, в вереске и под молодыми елками бодро торчат подосиновики и белые… В местных магазинах падает спрос на спиртное, а щука начинает клевать как бешеная…
Ева мгновенно запеленговала перемену в моем настроении.
— Послушай, дорогой мой, — ее легкие пальцы накрыли мою руку, машинально разминавшую сигарету. От них шло ободряющее тепло. — Ты, конечно, умник, кто бы спорил, но с интуицией у тебя средне. Неужели ты не понимаешь, что все эти свидетельства прошлого нужны только одному человеку — Анне? Только она понимает, что никакое это не самоубийство, вот поэтому ты и должен ей все рассказать. Что ты вдруг скис? У нас опять денег нет?
— Не то чтобы совсем. Кстати, а куда подевалась Библия Везелей? — Я убрал руку. Ева говорила со мной как с неразумным дитятей, а такое кому угодно не понравится. — Завтра же попытаюсь ее продать. Гонорар он и есть гонорар.
Ева приподнялась и смерила меня ледяным взглядом, в котором не было ни капли сострадания. Словно это были не наши с ней общие проблемы.
— Книга у Сабины Георгиевны, — сказала она. — Ей захотелось взбодрить свой немецкий. И знай — я велела ей ни при каких обстоятельствах не отдавать Библию тебе, чтобы ты не вздумал потащить ее к букинистам. Без денег проживем — нам не привыкать. Туфли твои из ремонта я забрала, обедаем мы завтра у Сабины, а вечером ты отправишься к Анне Матвеевне. Точка.
…И все-таки я нервничал, пробираясь между припаркованными машинами к подъезду дома Анны.
По телефону она была со мной вежлива, как с туповатым пациентом, и никак не могла взять в толк, почему я настаиваю на встрече именно у нее дома. Разве она не могла бы заглянуть ко мне на службу, пересечься со мной на остановке, в кафе или где-либо еще? Я настаивал, и она в конце концов сдалась, но я-то хорошо помнил то презрительное недоумение, которое читалось в ее взгляде при нашей первой встрече.
Дверь мне открыл рослый парнишка лет десяти. Светловолосого Митю, внука Кокориных, я признал сразу. И даже не потому, что на столе в комнате Нины Дмитриевны стояла его фотография. Он и в самом деле был прямым продолжением рода. Высокий лоб, густые брови, крепкие плечи и упорный взгляд исподлобья. В вырезе рубашки подрагивал от дыхания православный крестик на плоской серебряной цепочке. Митя смотрел на меня не мигая, с абсолютным спокойствием, и дешевые фразы типа: «Приветик! Как жизнь? Мама дома?» — мигом вылетели у меня из головы.
Он сказал: «Вас ожидают» — и тут же скрылся, предоставив мне самому возиться с замком.
Только с большой натяжкой наше с Анной свидание можно было бы назвать ожидаемым и желанным. Она приняла меня в комнате, служившей хозяевам двухкомнатной квартиры одновременно спальней, гостиной и рабочим кабинетом. Помещение было разделено на зоны, и угол, в котором мы с ней осели, с натяжкой походил на кабинет, в котором нашлось место столу с компьютером, креслу и вращающемуся стулу. Все сверкало стерильной чистотой, хотя ремонт здесь делали лет десять назад, не меньше. Угощения и обмена любезностями программа не предусматривала, и разговор с самого начала принял неожиданный оборот.
— Как поживает Алексей Владимирович? — спросил я.
Вопрос как вопрос — для затравки, но не успел я договорить, как сообразил, что имя ее мужа ни разу не упоминали ни сама Анна, ни ее брат. Знал я его из записок Нины Дмитриевны.
— Вы, собственно, кто? — сразу напрягшись, спросила Анна. — И что вам от нас нужно?
— Я представлялся, если вы помните. Егор Башкирцев, юрист, в прошлом — адвокат. — Под ее прямым, как стальной прут, взглядом я вдруг почувствовал себя недоумком. — А хирурга Муратова, между прочим, знает весь город…
— А я-то тут при чем? — она слово в слово повторила вчерашний вопрос Евы. — Вам что-то нужно от Муратова? Он консультирует по средам, но записаться к нему трудно. Минимум за месяц. То, что мы с вами однажды виделись, ни к чему меня не обязывает. Можете даже не пытаться использовать меня и мое время для своих делишек.
Это было уж слишком. Особенно «делишки».
— У вас где-нибудь тут можно выкурить сигарету? — Я редко краснею, но сейчас щеки у меня горели так, что впору прикуривать.
— Пошли! — Анна встала, и я двинулся следом за ее медицинской спиной, полагая, что сейчас меня выставят на лестницу, однако спина привела меня в кухню.
Там было попросторнее, чем в комнате. Набитая всякой электрической всячиной, кухня казалась самым обжитым местом в доме. Дверь на балкончик, обшитый светлым кленом, оставалась открытой, на веревке сушился мужской свитер. Мне велели сесть на уголок жесткого диванчика, обтянутого фальшивой кожей, при этом подошвы моих кроссовок уперлись в полупудовые гантели хирурга. Анна поставила на стол массивную хрустальную пепельницу.
— Курите, — уже миролюбивее сказала она. — И я с вами за компанию. Муж сегодня дежурит…
Не знаю, какое отношение к ритуалу перекура имело дежурство мужа, во всяком случае напряжение спало. Анна отказалась от предложенной сигареты, сходила за сумочкой и принесла свои. Я мельком взглянул, чем там травится прогрессивная медицина, и щелкнул зажигалкой.
Хватит этой бессмысленной дипломатии. Тем более что толку от нее — нуль.
— Анна Матвеевна, я принес бумаги, которые обнаружил в доме ваших родителей при осмотре второго этажа. Дневник Нины Дмитриевны и записи ее мужа, вашего отца. В этом и состоит цель моего визита, если не считать того, что мне хотелось бы задать вам пару вопросов.
— Вы прочитали все?
— Да.
— Зачем? — Анна поежилась и поднялась прикрыть дверь балкончика. — Когда вы там побывали?
— Неважно. Тайники, где находились блокнот и тетрадь, были обнаружены совершенно случайно. Разумеется, мы занимались поисками с разрешения вашего брата — Павел вручил мне ключи…
— Меня не интересует эта дурацкая история с картиной! Плевать я на нее хотела! — грубо оборвала меня Анна, но, заметив выражение моего лица, спохватилась: — Извините… Кажется, вас зовут Егор? Так вот, Егор, я и представить не могла, насколько то, что случилось с мамой и отцом, выбьет меня из колеи. Я уже много недель подряд не способна ни работать, ни думать, ни видеть Павла… Я только-только начала приходить в себя, а тут вы со своими «бумагами»… Скажите честно: это хоть что-нибудь объясняет?
Я вздохнул.
— Нет. Но нигде, ни на одной странице нет и намека на мысль о самоубийстве.
— Какое самоубийство, — снова перебила она, — что вы говорите?
— Верно, — согласился я. — Ваши родители убиты, для меня это очевидно. Но в чем смысл? Кому это могло понадобиться?
Расстегнув портфель, я извлек из него сверток. Анна пристально следила за моими руками, и лицо ее болезненно передернулось, когда я выложил то, что принес с собой, на стол.
Как ни дико это звучит, но я вдруг ясно почувствовал: Анна предпочитает, чтобы смерть ее родителей оказалась насильственной. Ее душа не могла смириться с добровольным уходом из жизни самых близких.
— Расскажите мне о похоронах, — попросил я.
— А что именно вас интересует?
— Посторонние. Были в тот день в доме люди, которых вы не хотели бы там видеть?
— Как будто нет. Павел совершенно растерялся, да и мы с Муратовым держались на голых нервах… К тому же мне приходилось все время приглядывать за Митей — для него это было особенно тяжелым испытанием… — Анна потянулась за следующей ментоловой сигаретой. — Но я хотела, чтобы сын попрощался с ними обоими. Бабушка души в нем не чаяла… Простите, Егор… — она едва сдержала слезы. — Мы решили, что на кладбище ему нечего делать, и сразу после того, как прибудут автобусы ритуальной службы, Митю заберет Марья Сергеевна — это давняя мамина подруга. Сейчас она живет в Крыму, но как только мы дали телеграмму, прилетела первым же рейсом… У них с мамой была какая-то размолвка, но года три назад все наладилось, и они постоянно перезванивались; Митя с бабушкой даже съездили как-то к ней в Новый Свет… Она остановилась у нас, и мы договорились, что когда прощание закончится, она сейчас же заберет Митю и уедет домой… Я привела сына в гостиную внизу, где они… где оба они лежали… побыла там с мальчиком, и мы вышли в сад…
Я не перебивал Анну, хотя больше всего меня интересовал Галчинский. Однако я не знал, как подобраться к этой теме. Вопрос решился сам собой, едва женщина продолжила:
— Марья Сергеевна находилась в ужасном состоянии, хотя она из тех старушек — знаете, железных. Маленькая, высохшая, вся в черном, платок до бровей и правду-матку в глаза невзирая на лица. Она только что разругалась в пух и прах с каким-то важным иереем — тот отказался исполнить обряд по всем правилам, а рядовой священник согласился приехать лишь на кладбище. При этом она была совершенно уверена, что родители покончили с собой, и, как человек церковный, понимала, что не права. Я отдала ей Митю, и когда они уже направлялись к калитке, прибыл Галчинский в сопровождении какой-то относительно молодой пары…
— А дальше?
— Да ничего такого особенного, только Марья Сергеевна, увидев Галчинского, вдруг прошипела: «Ну что, профессор, дождался-таки?» Женщина, которая была с ним, возмущенно воскликнула: «Да как вы смеете!», а Марья Сергеевна схватила Митюшу за руку и буквально поволокла к калитке. На ходу она обернулась и вдруг как закричит, обращаясь к этой женщине: «А ты, курва, исчадие адово, что тут делаешь, в приличном доме?!» Я просто онемела — тетя Маша всегда казалась мне такой спокойной и мягкой.
— Я думаю, Марья Сергеевна очень любила ваших родителей, — сказал я. — Фамилия этой пары — Синяковы, женщину зовут Евгения. Раньше вам случалось видеть их на Браславской?
— Мы с мужем уже много лет там не живем. А раньше… нет, не случалось. Папа вел исключительно замкнутый образ жизни, они оба много работали. Гости, правда, бывали, но этих я не припоминаю.
— А как Синякова повела себя потом? И что Галчинский?
— О ней ничего не скажу, она как-то выпала из поля зрения, должно быть, прошла в дом. Константин Романович обнял меня и произнес: «Прими мои соболезнования, дорогая… Какое горе, какое горе!.. Ты позволишь мне проститься с Ниной одному, без посторонних глаз?» Не знаю, то ли тетя Маша меня так взвинтила, то ли две предыдущие бессонные ночи и вся обстановка похорон, но я ему резко отказала. Говорю: нет, не надо этого, будьте как все. А потом мучилась, особенно после того, как ему стало плохо. Эта, как ее… Синякова поднялась к Константину Романовичу на второй этаж, потом я отправила туда мужа — он осмотрел Галчинского и ввел платифиллин с папаверином, после чего тот вроде бы задремал… Мне некого было винить в том, что случилось, кроме себя. Поэтому, когда он неожиданно позвонил нам вчера и попросил ключи от дома на Браславской, чтобы забрать там несколько книг и какие-то памятные вещицы, принадлежащие ему, я, конечно же, ни секунды не раздумывала. Просто обрадовалась. Он был, как и в старые времена, любезен, даже шутил, и у меня словно гора с плеч свалилась. Единственное, что меня удивило, — почему Константин Романович до сих пор не обратился с этим к брату?
Кто-кто, а я знал — почему.
— И когда же он туда собирался? — рассеянно спросил я у Анны.
— Завтра у нас воскресенье? Он обещал завезти ключи еще до полудня… Вас интересует еще что-нибудь?
— Нет, благодарю.
— Тогда, может быть, вы объясните мне, что натолкнуло вас на мысль о том, что мои родители стали жертвами преступления?
Я был предельно краток.
— Осмотр дома на Браславской. Некоторые детали, которые упустило следствие, — о собаке я умолчал. — Косвенные улики, наблюдения соседей. Но этого недостаточно. Даже если бы мне удалось полностью доказать факт преступления и добиться пересмотра дела, установить исполнителя при таких обстоятельствах практически нереально. Я имею в виду процессуальную сторону вопроса. Что касается человеческой… Записи, которые оставили ваши родители, полностью опровергают версию самоубийства. Там много личного. — Я кивнул на сверток, все еще лежавший на столе. — Возможно, кое-что окажется для вас более понятным, чем для меня.
Тут я лукавил, однако выкладывать наши с Евой соображения насчет призраков и их роли в жизни семьи Везелей в мои планы не входило.
— Я понимаю ваше облегчение, Анна Матвеевна, — продолжал я, — после того как Галчинский обратился с просьбой именно к вам. Если не ошибаюсь, Константин Романович был близким человеком в доме еще тогда, когда был жив ваш дед, он сыграл роль… ну, скажем, доброго ангела-хранителя. Вы никогда не замечали, что между ним и вашей матерью существуют какие-то особые отношения?
Анна быстро взглянула на меня и сейчас же отвела взгляд.
— Что вы имеете в виду? — спросила она. — Для меня он всегда оставался одним и тем же — другом семьи. Он больше возился с Павлом, чем со мной, но я об этом не жалела. Наши миры не пересекались, не говоря уже о том, что я была девчонкой, а он пожилым человеком, ученым. Это уж потом, когда я стала врачом, мы не раз оказывали друг другу услуги… Что касается мамы…
Она замолчала — на пороге возник младший Муратов, потомок Везелей и Кокориных. Потомок жалобно произнес:
— Мам, мы сегодня собираемся ужинать?
Анна встрепенулась.
— Скоро, — сказала она. — Буквально сейчас. Я позову, Митя.
Парнишка скрылся. Анна спросила:
— Вы поужинаете с нами, Егор?
Не думаю, чтобы она была настолько недогадлива или ненаблюдательна, но касаться личной жизни своей матери Анна определенно не хотела. Поэтому мне ничего не оставалось, как принять приглашение — дома никого, в пустом холодильнике сплошные торосы, а жена моя в данный момент возносит Всевышнему молитвы о том, чего я никогда не узнаю.
Пока женщина хлопотала у плиты, я прихватил пепельницу и вышел на балкончик. Там, в обществе серого исландского свитера знаменитого хирурга мне почему-то стало грустно, и я представил саркастическую ухмылочку Сабины Георгиевны Новак в тот момент, когда они с Евой поднимаются по стертым ступеням единственного в городе католического храма и Сабина произносит: «Голубушка, даже не спрашивайте меня, когда я здесь была в последний раз. Страшно подумать! Вот вам судьба — и все так просто!»
Анна накормила нас ужином, состоявшим из копченых куриных крыльев, разогретых в микроволновке, спагетти и наспех нарубленного салата. Мите полагался чай со сливками, а для меня на столе появилась початая бутылка красного «Саперави». Анна тоже выпила полбокала, и ее напряженное лицо слегка порозовело.