Ангельский концерт Климова Светлана
С этого момента разговор пришлось поддерживать так, как поддерживают голову дорогого покойника. Отвечал Галчинский сухо, почти односложно, с видимой неприязнью, и даже пустившись в воспоминания об институтском курсе этики, я не смог его расшевелить.
Зато мне были предъявлены подлинные документы на «Мельницы Киндердийка», в которых все тоже оказалось в ажуре. Картина, поименованная как «Голландский пейзаж», в 1990 году была получена в дар гражданином Галчинским К. Р. от гражданки Ивантеевой С. Б. Профессор знал толк в обращении с предметами искусства и предпочел оформить акт дарения в установленном законом порядке. На мой вопрос, удастся ли при необходимости связаться с упомянутой госпожой Ивантеевой, Константин Романович ответил, что с местом ее теперешнего обитания прямая связь пока не установлена, так как уважаемая Светлана Борисовна скончалась весной текущего года в Южной Африке на ферме неподалеку от города Блумфонтейн, провинция Наталь.
Странная складывалась ситуация. Бумаги Меллера и бумаги Галчинского как будто подтверждали их права на владение произведением Ганса Сунса. Но на самом деле ни один из конкурирующих, так сказать, документов ровным счетом ничего не значил, потому что на момент их составления картина числилась безымянной. На ее месте могла оказаться мазня любого ремесленника. Единственное, что совпадало в описаниях, — размеры и порода дерева, из которого доска была изготовлена. То есть черный тополь.
Убедившись, что никакой зацепки в документах нет, я спросил:
— Вы присутствовали на похоронах Кокориных?
Галчинский уже едва скрывал раздражение. Что-то я делал не то, и теперь этот благополучный господин желал поскорее от меня избавиться.
— Ужасающе! — Щека профессора дернулась, уголок рта пополз вниз. На мгновение он сделался похожим на разбитого инсультом императора и философа Марка Аврелия. — Не считая нескольких преданных друзей, туда чуть не полгорода ротозеев сбежалось. Еще бы — сенсационное самоубийство, загадочная, понимаете ли, драма в семье известного специалиста в области истории искусства, живописца и реставратора… Нынешняя пресса просто отвратительна… — Он сделал паузу, чтобы перевести дух. — Конечно, я был там — с того момента, как тела обоих доставили из морга судмедэкспертизы. К чему вам это, любезный Егор Николаевич?
— Я всего лишь пытаюсь понять, что могло произойти с картиной. Павел Матвеевич сообщил мне, что мастерская его отца находится на втором этаже. В доме было много посторонних?
— Не было там никаких посторонних, молодой человек! Только родные и близкие. Всего несколько человек.
— А зеваки, о которых вы упоминали?
— Несмотря на потрясение, Павел и Анна сумели все четко организовать. Любопытных и прессу не пустили за ограду участка. Поэтому они, в основном, толпились на улице — где-то с полсотни человек.
— Вы поднимались в мастерскую?
— Зачем? В тот день я чувствовал себя неважно. Давление, вдобавок появилась аритмия. Я больше не вожу машину, и, чтобы добраться к Кокориным, пришлось попросить супругов Синяковых подвезти меня на их «дэу».
— Это тоже друзья семьи? — осторожно поинтересовался я.
— Нет. Мои знакомые. Потом Эдик уехал, а Женя осталась, и очень кстати. Атмосфера была крайне тягостной. Чтобы прийти в себя, мне понадобилось прилечь, и мы с Евгенией поднялись в комнату Нины. Дело в том, что оба гроба были закрыты, и мне не дали с нею проститься…
Тут он осекся — в комнате снова бесшумно возникла Агния со стаканом минеральной и таблеткой на блюдце.
— Эналаприл, Константин Романович, — строго произнесла она, пока я размышлял, с кем все-таки не позволили проститься почтенному профессору.
Галчинский поднялся и, когда подносил к губам стакан, чтобы запить лекарство, далеко отставил локоть и поднял острое плечо.
Прислуга удалилась. Я спросил:
— А почему вы так уверены, что картина и в самом деле находилась в доме Кокориных?
— Где же еще ей было находиться, если с момента гибели Матвея и Нины дом был опечатан и взят под охрану? — неподдельно удивился Галчинский. — Павел, по крайней мере, заверил меня, что вплоть до самого дня похорон она стояла на большом мольберте в мастерской. Его отец уже начал готовить доску к реставрации.
Я давно заметил, что профессор всячески избегает употреблять слово «самоубийство». Он трижды произнес «гибель», «умерли» и даже «скончались», словно речь шла о неизлечимой болезни или несчастном случае. В этом Галчинский был солидарен с Анной Кокориной.
Однако касаться этой скользкой темы я не стал. Сейчас требовалось то, что в психологии называется «переключением на негодный объект». На письменном столе торчал бронзовый Будда на нефритовом цоколе, в разных углах гостиной виднелся еще с десяток бронзовых фигур, о которых я при всем желании не смог бы сказать ничего вразумительного. Поэтому я спросил:
— Вы ведь еще и коллекционер, верно?
Тут Галчинский впервые выдавил из себя улыбку.
— Боже упаси! Не коллекционер, и уж тем более не знаток. Какие-то безделицы приходят и уходят — вот как эта бронза, например. Если вещь стоящая, вышедшая из рук настоящего мастера, ее судьба всегда значительнее судьбы хозяина… — Он потянулся за статуэткой, и я воспользовался паузой:
— А раньше, еще до того как Кокорин установил авторство картины, у вас были какие-либо основания предполагать, что «Мельницы» — работа крупного художника?
— Мало ли что я мог предполагать! В живописи собственное мнение и даже суждения специалистов всегда спорны. Славу произведения создают и уничтожают не художники, а эксперты. Давным-давно один неглупый эльзасец заметил: мир хочет быть обманутым, в особенности в наше время. Знаете, как это бывает? Лет триста назад некий голландский антиквар Уленборх собрал в заднем помещении своей лавки полдюжины молодых даровитых художников и поставил на поток производство поддельной итальянской живописи. Два года спустя он с большой выгодой продал курфюрсту бранденбургскому три десятка этих «итальянских» полотен. Надувательство вскоре открылось, но Уленборх стоял как скала, терять-то ему было что, и для разбирательства была создана комиссия из пятидесяти лучших экспертов Европы. И что бы вы думали? Их мнения разделились. Половина признала картины подделками, а другая — самыми что ни на есть подлинниками. Все до единой!..
— И все-таки, — перебил я, — почему вы решили продать картину? Если не ошибаюсь, у вас ведь нет серьезных материальных проблем.
Реакция Константина Романовича меня поразила. Будто я поинтересовался, не случалось ли профессору растлевать малолетних. Он мигом позабыл о китайской бронзе и надменно выпрямился. Скулы его пошли пятнами склеротического румянца, а глаза угрожающе вспыхнули.
— Молодой человек!.. — зловеще начал Галчинский. — Эта сторона дела вас абсолютно не касается. И я попросил бы… У вас есть еще ко мне конкретные вопросы?
— Нет, — произнес я, вставая. — Благодарю вас, Константин Романович. И все же мне хотелось бы знать: вы действительно хотите получить обратно «Мельницы»?
С ответом Галчинский не спешил. Мы успели покинуть гостиную, миновать коридор и библиотеку-прихожую. И только оказавшись за порогом квартиры профессора, я наконец-то услышал сказанное вполголоса и словно через силу — «да, конечно».
Руки на прощание Константин Романович мне не подал, но он, похоже, вообще избегал этого традиционного жеста.
3
Дважды в течение дня меня без всяких церемоний выставили за дверь.
Однако сейчас моя голова была занята другим. Я сел на скамью у края детской площадки во дворе и уставился на табличку «Дом образцового содержания», висевшую у подъезда напротив. Я перечитал ее, наверное, раз двадцать, прежде чем сообразил, о чем речь. А затем воспользовался служебным мобильным для частного звонка, что было строжайше запрещено.
Для ответа Гаврюшенко понадобилось ровно столько времени, сколько требуется человеку его комплекции, чтобы забраться на письменный стол.
— Алексей Валерьевич, — торопливо проговорил я, — это Башкирцев. Я со служебного, поэтому коротко. Есть разговор.
— Культурное наследие? Вопросы отвода территорий в исторической зоне? — съязвил новоиспеченный начальник следственного отдела.
— Нет, — сказал я. — Ваше ведомство занималось делом Кокориных?
— Это еще кто такие? — удивился Гаврюшенко.
— Двойное самоубийство, — подсказал я.
Гаврюшенко чертыхнулся, помолчал и вдруг спросил:
— Сегодня у нас пятница? Ты в баню ходишь?
— Зачем? — оторопел я.
— Ну зачем люди туда ходят? В общем, в семь я освобожусь. Жди меня в скверике у бара «Гринвич».
На работу я прибыл за десять минут до того, как коллеги начали расходиться. Зафиксировал присутствие и успел подписать у начальства какую-то срочную бумагу. После чего навел порядок у себя на столе и позвонил Еве.
— Детка, — спросил я, — ты как?
— Плохо, — ответила она. — Хуже некуда. Тебя нет. Компьютер забит всякой чепухой. С утра сижу, как под арестом. Может быть, сходим куда-нибудь?
— Должен тебя огорчить, — сказал я, пересиливая желание немедленно рвануть домой. — Я отправляюсь в баню.
— Новости! — от возмущения ее голос зазвенел. — Раз так, предатель, то и я ухожу — к Сабине. И знай — вернусь поздно, а может, и вообще не вернусь. Уж мы с ней найдем чем заняться, пока ты шляешься неизвестно где и неизвестно с кем. Знаем мы ваши бани…
— Это деловая встреча, детка, — виновато пробормотал я. — Мне позарез нужно повидаться с одним человеком.
— Скатертью дорожка. Но помни — ты об этом еще пожалеешь!
Ева бросила трубку, а я, чувствуя себя законченным негодяем, сел в троллейбус, проехал две остановки и выгрузился у летнего бара «Гринвич».
Посетителей было еще немного, и мальчишка-бармен сварил мне кофе по всем правилам. В полном одиночестве я уселся за столик, вытянул ноги и немного поразмыслил о фантоме по имени Е. С. Солопов, однако ни к какому выводу не пришел.
В семь пятнадцать подкатил ядовито-желтый «хёндэ», за лобовым стеклом которого маячил острый профиль Гаврюшенко. Не без сожаления я покинул насиженное место и упаковался в эту пародию на автомобиль размером с коробку для ботинок. Мы обменялись рукопожатиями, и я деловито поинтересовался:
— Сауна?
— Пройденный этап, — лаконично ответил Гаврюшенко. Мы переждали светофор на углу, и он добавил: — У прокурорских теперь в моде баня по-черному. Экстрим!
— Это где ж у нас такой экстрим? — спросил я.
— Увидишь, — неопределенно пообещал он. — В частном секторе. Между прочим, в двух шагах от твоих Кокориных. Может, хоть теперь скажешь, зачем тебе понадобилась эта парочка психов?
Я промолчал, не желая обсуждать вопрос на ходу. Судя по тому, что я уже знал о Матвее Ильиче и его супруге, психами их можно было назвать только с большой натяжкой.
Уже смеркалось, когда мы вкатились в автоматические ворота трехэтажного особняка, укрытого под черными кронами мачтовых сосен. Прикинув периметр глухой ограды, я решил, что участок должен занимать не меньше гектара. Так оно и оказалось: за воротами, не считая особняка, было разбросано еще с полдесятка капитальных построек, ничем не напоминающих баню, связанных между собой вымощенными плиткой подъездными аллеями. По краям аллей из газона торчали садовые фонари.
— Чего озираешься? — спросил Гаврюшенко, выключая двигатель. — Хозяин — в прошлом полковник ГАИ, а ныне — мороженая рыба и морепродукты… Фрутти ди маре, как говорится.
Полковник уже шагал к нам прямо по газону в сопровождении здоровенного пса-кавказца. Это был отменно упитанный господин лет шестидесяти с тугими щеками, здоровым румянцем и походкой вразвалку. Глаз на лице видно не было — они прятались под светлыми бровями и постреливали из глазниц, как парочка камер наружного наблюдения. Пес трусил за ним в трех шагах с таким видом, будто выполнял непосильную работу.
Гаврюшенко распахнул дверцу и вышел из машины навстречу.
— Иван Иванычу — наше!
— Рад, рад. — Хозяин с достоинством пожал протянутую руку, одновременно фиксируя незнакомый персонаж — то есть меня. — Все готово, проезжайте…
Он отпихнул коленом подоспевшего пса, пошарил в кармане охотничьей куртки и вынул пульт дистанционки. Вспыхнула цепочка фонарей вдоль аллеи, полого уходящей вглубь участка. Мы проехали по ней с полсотни метров и окончательно остановились.
— Давай, — сказал Гаврюшенко. — На выход.
На берегу водоема, обложенного по берегам диким камнем, и в самом деле виднелась натуральная деревенская банька. Серый щелястый сруб, слепое оконце, дранка на кровле с пятнами мха. Трубы не было. Все сооружение словно вырвали с корнем с того места, где оно простояло лет двести, и перенесли в полковничьи владения. Рядом шелестели вполне натуральные камыши, на поверхности воды плавали листья кувшинок, но рядом с баней и они казались пластиковой бутафорией.
Гаврюшенко решительно отвалил тяжелую дверь предбанника и, согнувшись в три погибели, нырнул в темноту. Затем там вспыхнул свет и донесся его голос: «Не робей, юрист! Тут все путем».
Если судить по высоте притолоки, до нас этой баней пользовались пигмеи. Однако в предбаннике, обшитом пихтовой доской, поместились не только мы с Гаврюшенко, но и пара резных скамей, бар-холодильник, уйма всякой косметики и полуметровая стопа мохнатых полотенец всех размеров. Пахло сухим березовым листом и слегка — угаром.
Мой бывший шеф со стоном предвкушения содрал с себя одежду, и я последовал его примеру. После чего Гаврюшенко извлек из бара банку «Левенбрау», опростал ее в латунный ковш и взялся за ручку двери парилки, обитой толстым войлоком. Оттуда шибануло таким жаром, что волосы у меня на голове зашевелились.
Раскаленный воздух внутри дрожал и звенел, но не было и следа парной мути. Дышалось свободно, однако честно скажу — ад в сравнении с этой баней показался бы местом прохладным и комфортным. О том, чтобы выпрямиться во весь рост, не могло быть и речи: потолок, покрытый жирной сажей, находился примерно на уровне моих плеч, поэтому мне сразу же пришлось опуститься на горячую, как утюг, скамью. Привычная печь-каменка отсутствовала — в углу виднелся первобытный очаг, обложенный валунами, а дым, привкус которого до сих пор ощущался на губах, вытягивал вентилятор, врезанный под верхним венцом.
Сейчас крышка вентилятора была плотно закрыта, в очаге не осталось даже золы, но когда Гаврюшенко шваркнул пивом из ковша на валуны, я мигом слетел со скамьи и повалился на пол, спасаясь от ожога третьей степени.
— Ты чего? — донесся до меня насмешливый голос.
— Жарковато что-то… — просипел я, уже готовый достойно принять кончину.
— Самое то! — авторитетно возразил Гаврюшенко, выбирая веник по руке…
На двадцатой минуте этой пытки, дойдя до последней крайности, мы выползли в предбанник, а затем и на улицу. Здесь было темно, безлюдно и тихо, и когда Гаврюшенко, сделав несколько нетвердых шагов, с глухим ревом рухнул в водоем, вода вокруг него забурлила. Я тоже поплавал, распугивая сонных лягушек, и мы вернулись в тесную и закопченную преисподнюю, где повторили все сначала.
Потом, в полном изнеможении, мы сидели в предбаннике, завернувшись в полотенца. Дверь была распахнута настежь, а физиономия моего собеседника приобрела цвет норвежского лосося. Да и сам я выглядел примерно так же.
— Пиво будешь? — спросил Гаврюшенко. — Мне-то нельзя. С такого пару развезет в два счета, а я за рулем.
От пива я отказался. Самое время сменить тему.
— Как хотите, Алексей Валерьевич, а психами Кокорины не были, — сказал я.
— Ну и что? — мгновенно возразил он, будто все это время мы только и делали, что обсуждали подробности их смерти. — Дело-то закрыто. Все ясно как на ладони.
— Предположим. — Я глотнул ледяной минералки и посмотрел на этикетку.
— Нечего тут предполагать. Работала бригада лучших экспертов-криминалистов. И то, что эти двое прикончили себя какой-то экзотикой, на выводы следствия никак не влияет.
— Какая-такая экзотика? — невинно спросил я.
Гаврюшенко вздохнул, полез было за сигаретой, но передумал.
— Ну вот скажи, Егор, тебе-то зачем это все, а?
Что я мог ему ответить? Что дочь усопших Матвея Ильича и Нины Дмитриевны твердо убеждена в том, что ее родители не были способны на самоубийство? Что «Мельницы Киндердийка», о которых Гаврюшенко наверняка понятия не имел, стоят серьезных денег, а для того, чтобы отправить одного-двух человек на тот свет, порой достаточно и в десять раз меньшей суммы? Что владелец картины ведет себя неадекватно и мотивы такого поведения мне не ясны?
С точки зрения завершенного следствия все это было беспочвенными допущениями. Поэтому я предпочел изложить факты, связанные с «Мельницами», упомянув Павла и Анну, Меллера и Галчинского, а заодно подтвердил, что мой интерес к смерти Кокориных-старших вызван не одним праздным любопытством.
Гаврюшенко покрутил носом, пару раз хмыкнул и стал натягивать брюки. Застегнув молнию, он наконец произнес:
— Впервые слышу. Откуда информация?
С грехом пополам я передал то, что мне сообщили Павел и Галчинский о пропаже картины. Выглядело это, скажем прямо, не слишком убедительно. Взамен Гаврюшенко, как всегда четко и точно, сформулировал выводы следствия по уголовному делу, открытому прокуратурой по факту скоропостижной смерти супружеской пары. Пока он говорил, в голове у меня сложилась примерно следующая схемка.
Шестнадцатого июля, около десяти тридцати вечера, на пульт районного отделения охраны поступил сигнал о штатном включении сигнализации в доме Кокориных. Как правило, это происходило в такое же время. Однако спустя полчаса сигнализация сработала в тревожном режиме, и на место немедленно выехала дежурная оперативная группа. На территорию участка сотрудники проникли беспрепятственно, хотя обычно сделать это было непросто — званых и незваных гостей встречал лаем крупный лабрадор Кокориных по кличке Брюс. Двери большого двухэтажного дома, содержавшегося в полном порядке, оказались незапертыми, а в общей комнате на первом этаже за столом, накрытым к ужину, были обнаружены два трупа пожилых людей — мужчины и женщины.
Матвей Ильич Кокорин, в сером костюме, без галстука, в новых туфлях и сорочке, лежал на боку лицом к двери. Колени мертвого были поджаты к животу, в руке он сжимал острый осколок от разбитого бокала синего стекла, а глаза оставались открытыми. Стул с высокой спинкой, на котором он, очевидно, сидел до момента наступления смерти, был косо отодвинут, угол ковра завернулся.
Супруга Кокорина осталась полусидеть в мягком кресле, придвинутом к столу. Руки ее лежали на подлокотниках, голова свисала на грудь. Тело слегка сползло с сиденья, на кремовой шелковой блузке женщины темнело пятно от пролитого вина — на столе имелась откупоренная бутылка очень дорогого бордо, настоящего «Шато Марго» двенадцатилетней выдержки.
Но это выяснилось уже позже, когда домом и покойными занялись эксперты. Однако уже с первого взгляда становилось ясно, что последний ужин семейной пары проходил в особо торжественной обстановке. Английский фаянс, серебряные столовые приборы, синие венецианские бокалы начала прошлого столетия и накрахмаленные салфетки в кольцах, которыми никто так и не воспользовался. Цветы в тяжелой хрустальной вазе. Легкие закуски, зелень, дорогой сыр нескольких сортов на блюде под хрустальным колпаком, фрукты. И хотя внешний осмотр тел не выявил на них никаких следов насилия, старший мобильной группы немедленно вызвал оперативников из отдела по расследованию убийств. Уже на следующее утро дело истребовала прокуратура — Кокорин был лицом известным не только в городе, но и за пределами страны.
Сын и дочь покойных прибыли в тот же вечер в начале двенадцатого — сразу же после того, как с ними связался следователь. Оба, несмотря на глубокое потрясение, в один голос подтвердили, что все ценное имущество и произведения искусства в доме в полной сохранности. В ящике стола Нины Дмитриевны лежала довольно крупная сумма наличными, а в шкатулке в ее комнате — несколько дорогих колец и браслет с голубыми бериллами. Однако ни Павел, ни Анна не смогли ничего пояснить по поводу случившегося с их родителями.
В ближайшие дни экспертное исследование установило, что смерть обоих Кокориных наступила между десятью и одиннадцатью часами, практически одновременно. Причиной ее стал прием внутрь несовместимой с жизнью дозы редкого и практически никогда не употреблявшегося в практике суицидов нейротоксина — продукта жизнедеятельности микроскопического гриба, паразитирующего на зернах ячменя, и в особенности на пивном солоде. В сравнении с пресловутым цианистым калием этот «продукт» выглядел как термоядерная бомба рядом с омоновской дубинкой. Дозы в двадцать микрограммов было бы достаточно для двоих, но того количества отравы, которое эксперты обнаружили в вине, хватило бы на дюжину семейных пар. И тем не менее о преднамеренном убийстве не могло быть и речи — следов пребывания посторонних в доме вечером шестнадцатого не оказалось. Отрицали такую возможность и свидетели — соседи Кокориных. Тщательный осмотр участка также не выявил ничего подозрительного.
В воздухе повисла целая туча вопросов, на которые следствие не имело ответов. Откуда взялся токсин? Почему всегда организованные и методичные Кокорины, в особенности Нина Дмитриевна, не оставили никакой записки или завещательного распоряжения? Допустим, решение свести счеты с жизнью у супругов возникло спонтанно, но чем оно могло быть вызвано и почему так заботливо и тщательно был сервирован ужин? Сомнение вызывал и способ, которым оба приняли яд, и многое другое. При этом в бумагах и документах покойных был полный порядок, а их финансовое положение не вызывало беспокойства.
Возможность психического расстройства, пусть даже кратковременного, Павел и Анна категорически отмели сразу, смертельная болезнь также исключалась — оба супруга были сравнительно здоровы для своего возраста и сохраняли работоспособность. А тут еще и вещество, с помощью которого было осуществлено самоубийство. В чистом виде его не существовало в природе, и для того чтобы получить такое количество, которое было использовано за ужином у Кокориных, потребовалась бы биохимическая лаборатория с самым современным оборудованием, да не простая, а из тех, что работают под прикрытием спецслужб. Поскольку ничего подобного в доме не обнаружилось, а среди друзей и знакомых семьи не было специалистов-токсикологов, факт остался без объяснения.
Следствие это, однако, не смутило, и дело было закрыто. Мало ли, в конце концов, необъяснимых вещей и поступков. Линию токсина формально отработали, уперлись в тупик и на том поставили точку. Матвею Ильичу случалось выезжать за границу, в Европе у него была бездна связей и знакомств, и чтобы отследить все возможные контакты покойного, у прокуратуры руки оказались коротковаты. Сошлись на том, что именно за рубежом художник каким-то образом приобрел уникальный яд — настолько уникальный, что понадобилось полторы недели работы отдела в специализированном столичном институте, чтобы закончить серию анализов.
На всякий случай я поинтересовался, не помнит ли Гаврюшенко, когда Кокорин в последний раз покидал пределы страны.
Ответ последовал незамедлительно. Мой бывший шеф тем и был знаменит, что держал в памяти подробности всех уголовных дел, проходивших через его руки за последние полтора-два года.
— В двухтысячном. Недельная поездка в Прагу по приглашению частной галереи на Градчанах.
Я удивился. Если нейротоксин действительно был получен Кокориным за рубежом, значит, к суициду он готовился в течение последних шести лет. При этом ни у кого не возникло ни малейших подозрений на сей счет, даже у детей.
— Я же говорю — чистая психиатрия, — кивком подтвердил Гаврюшенко. — Последнее дело — эти интеллектуальные и организованные параноики. Если они что-нибудь вобьют в голову…
— Знаем-знаем, — сказал я, — проходили… Ну а собака?
Гаврюшенко, уже остывший, снова побагровел.
— При чем тут собака? — угрожающе начал он. — Ты что имеешь в виду? — И тут же, без всякого перехода, хрипло захохотал, хватаясь за бока.
Отдышавшись, он выбил из пачки сигарету и наклонился к моей зажигалке.
— Дежавю, — невнятно произнес он. — Помнишь того мопса в пятиэтажке на Слепцова?
— Ну, — сказал я. — Только теперь у нас не мопс, а лабрадор. Кличка Брюс. Так куда же подевался Брюс этот самый?
— Хрен его знает… — Гаврюшенко поднялся, взглянув на часы. — Давай, собирайся — половина десятого… Наверно, хозяева отпустили, еще до того… Или сам сбежал. А может, и дети забрали. Я его, во всяком случае, не видел ни разу.
— То есть, если я правильно понял, вы считаете, что Кокорины отпустили лабрадора перед тем, как последний раз сесть за стол? Из гуманных, так сказать, соображений? И после этого пес больше домой не вернулся? Быть этого не может!
— Это еще почему?
— Не тот характер. Лабрадоры так себя не ведут.
— Ведут или не ведут, а пса там не было. Ни сразу, ни потом. И соседи его не встречали. Поинтересуйся у родственников.
— А как же. — Я поежился: от водоема уже тянуло ночной сыростью. — Сигнализация, значит, сработала сама по себе. Я правильно понимаю?
Мой бывший шеф пропустил реплику мимо ушей и подвел черту:
— Что касается картины, то я о ней и слышать не желаю. По крайней мере до тех пор, пока факт хищения не будет установлен. Вот тогда — милости просим. В этой тусовке столько всякого — черт ногу сломит…
— В какой — этой?
— Ну, там, антиквариат, галеристы, коллекционеры… Чистой воды бордель.
— Ясное дело. — Я потянулся за курткой. — Тут и спорить не о чем.
Гаврюшенко погасил свет в предбаннике. В темноте сразу подала голос лягушка. Кроны сосен в тишине позднего вечера парили неподвижно, будто литые из черного чугуна, вдалеке светились огни полковничьего особняка. Там никого не было видно, но едва мой спутник запустил двигатель, фонари вдоль подъездной аллеи дружно вспыхнули. Надо думать, все это время хозяйский глаз за нами присматривал.
Владелец особняка, однако, появился всего на несколько секунд — чтобы лично привести в действие автоматические ворота. «Спасибо, Иваныч! — крикнул Гаврюшенко, опустив стекло. — За мной не заржавеет!» Тот помахал с выражением каменной бабы с кургана, и мы покатили, свернув в совершенно другую сторону — в глубину района, застроенного частными домами.
Через два квартала «хёндэ» тормознул у обочины. Справа тянулся невысокий штакетник, за ним просматривались старые низкорослые яблони. Грубо обточенные шары антоновки светились в темноте, словно натертые фосфором.
— Вот он. — Гаврюшенко выключил приемник и откинулся на сиденье.
— Кто? — спросил я.
— Дом Кокориных. Улица Браславская, номер одиннадцать.
Я выбрался на тротуар. До калитки оставалось с десяток шагов. Она была металлическая, с кованой узорчатой решеткой в верхней части. Сквозь решетку можно было разглядеть усыпанную гравием дорожку — она вела к совершенно темному дому. В стеклах первого этажа отражался мигающий поворотник машины. Справа на калитке имелась кнопка звонка, заботливо спрятанная от дождя под жестяным козырьком, но трогать ее я не стал.
Усевшись обратно, я спросил:
— А как у них было с детьми?
— Ты о семейных отношениях, что ли? — В конце квартала Гаврюшенко резко свернул, еще минута — и мы вылетели на петлю съезда со скоростной трассы, которая пересекала город с востока на запад. — Лучше некуда. В этом все сходятся. Никаких конфликтов, жили душа в душу. Если и возникали ссоры, то исключительно на идейной, как говорится, почве… Эту версию мои парни крутили в первую очередь. Все чисто…
Высадил он меня возле гостиницы «Националь». По пути к дому я выкурил сигарету, пытаясь связать все, что сегодня услышал и увидел. Но с привычной логикой к таким вещам и не подступайся. Поэтому, поднявшись на свой этаж и убедившись, что Евы и в самом деле нет дома, я прямо прошел к телефону — даже свет включать не стал. Была половина одиннадцатого, поздновато, но я все-таки набрал номер Павла Кокорина.
Когда абонент ответил, я без всяких предисловий произнес:
— Павел Матвеевич, это Башкирцев. Скажите, в день похорон «Мельницы Киндердийка» действительно стояли на мольберте в мастерской Матвея Ильича?
— Да, — я уловил в голосе Кокорина-младшего некоторую растерянность. — Я их видел собственными глазами.
— Анна тоже видела?
— Да, — почти твердо произнес он.
— Тогда я хотел бы просить вас разрешить мне осмотреть дом ваших родителей. Вы понимаете, о чем я?
— Кажется, понимаю.
Павлу Матвеевичу понадобился тайм-аут секунд в десять. Не так уж и много. После чего он проговорил:
— Жду вас у себя в офисе завтра с утра. Девять ноль-ноль устроит?
4
Ключи от дома на Браславской мы получили вместе с инструкциями о том, как отключить сигнализацию на первом этаже и отдельно — в мастерской.
По словам Павла, все выглядело солидно — система была установлена всего пару лет назад, датчики размещены не только в дверных проемах, но и на всех окнах, включая чердачное. Поэтому всякая попытка проникновения была бы моментально зафиксирована.
Мы сидели в офисе Кокорина-младшего — застекленной выгородке в помещении принадлежащей ему галереи. Помещение было забито невостребованными фаянсовыми купальщицами, гнутыми ампирными столиками с подозрительной инкрустацией, чернильными приборами из родонита и латуни, китайскими пепельницами всех размеров и прочей старой рухлядью. Передо мной стоял стакан с соком, но мне было не до него — в очередной раз я получил возможность полюбоваться, как неотразимо действует Ева на мужчин старше сорока.
Несмотря на серьезность дела, Павел Матвеевич робел, как тинейджер, прятал глаза и без всякой нужды тасовал какие-то бумаги. Пальцы его заметно подрагивали от волнения, обращался он исключительно к Еве, словно не замечая моего присутствия.
Возможно, я допустил ошибку, представив Еву как коллегу-юриста. Чтобы покончить с эротическим балетом на офисном столе, я произнес:
— Надеюсь, Павел Матвеевич, вы понимаете, что мы с Евой Владиславовной не представляем никакой официальной инстанции. Я в прошлом — адвокат, имеющий некоторый опыт ведения уголовных дел, и познакомиться с обстоятельствами кончины ваших родителей мне удалось чисто случайно. И у меня сложилось впечатление, что следствие проведено формально. Были проигнорированы важные факты, а некоторые обязательные следственные действия вообще не производились. Не исключаю, что детальный осмотр дома…
— Разумеется, разумеется, — он торопливо закивал, с трудом отводя взгляд от Евиных коленок. — Я только не вполне понимаю… Вероятно, вы с Евой Владиславовной рассчитываете на вознаграждение…
Тут Кокорин-младший окончательно смешался, и мне пришлось категорически заявить, что никто из нас не претендует на гонорар. Ни при каком исходе. Нами движет исключительно профессиональный интерес.
На его месте я бы заподозрил, что перед ним — парочка аферистов, но Павел и глазом не моргнул. Только извинился, что сам не сможет отвезти нас на Браславскую — ожидает клиента.
Когда мы уже направлялись к выходу мимо двуспальных холстов местных постмодернистов, Ева, не проронившая до сих пор ни слова, сказала:
— С чего ты взял, что я не претендую на гонорар? Лично мне он бы пригодился, и даже очень. Тебе не кажется, что Павел Матвеевич довольно удачно сравнил меня с дамами Тициана? Самое время было потолковать о финансах.
— Тициан ни при чем, — сурово произнес я. — А что касается гонорара, то я вижу тут совсем другие возможности. О которых ты, детка, даже не догадываешься.
Ева презрительно прищурилась. Накануне у нас состоялся крупный разговор, и баня с Гаврюшенко вышла мне боком.
Мы погрузились в маршрутку и через двадцать минут уже стояли перед решетчатой калиткой с эмалевой цифрой «11». Замок, отпиравшийся небольшим плоским ключом, поддался легко, и вместе с Евой — она держалась на шаг позади — мы двинулись по гравийной дорожке мимо развалившихся мокрых кустов доцветающих георгинов, пестрых куртин астр, забитых сорняками, и декоративной горки с камнеломкой, очитком и метелками бизоньей травы. Ночью прошел дождь, но сейчас завеса облаков истончилась, появилось солнце и старый сад выглядел совершенно иначе, чем вчера в темноте. В траве валялись яблоки, стекла пяти широких окон по фасаду разбрасывали блики. В этом саду ничто не напоминало о трагедии двух пожилых людей — и все-таки у самого входа Ева зябко повела плечами, оглянулась и проговорила мне в затылок:
— Что-то мне не по себе…
— Чепуха, — возразил я. — Идем быстрее!
Главный вход в дом располагался с торца и не был виден с улицы. К боковой стене примыкала просторная крытая терраса, где стояли пара плетеных кресел, легкий столик с забытой на нем чашкой и массивной стеклянной пепельницей и диванчик-качели на консоли из гнутых труб. Прямо сюда отворялась парадная дверь — чтобы добраться до нее, нужно было подняться по бетонным ступеням на террасу и пересечь ее по диагонали.
Так мы и сделали. Я воспользовался еще одним ключом из связки, дверь уступила, и в полутемной прихожей тут же замигала красная контролька и запищал зуммер сигнализации. Пришлось поискать спрятанную за гнутой вешалкой кнопку отбоя, о которой говорил Павел. Я нажал ее — и все стихло.
Ева сделала пару шагов по толстому ковру, остановилась, секунду подумала и сбросила туфли. Прямо напротив висело овальное зеркало в черной резной раме. Я перехватил ее взгляд — она разглядывала не себя, а висящую рядом фотографию крупной собаки с иронической ухмылкой на морде. Выражение было схвачено с необыкновенной точностью, а сам снимок сделан профессионалом. Про пса я знал только то, что это лабрадор, а звать его Брюс.
Мы прошли в гостиную, и Еве пришлось признать, что с самого начала она была не права. Ни смертью, ни запустением здесь и не пахло. Все выглядело уютным и обжитым, словно хозяева отправились в короткую поездку и вот-вот вернутся. Смешанная мебель — старое кресло, готический стул с подлокотниками в виде грифонов, тяжелый обеденный стол со столешницей орехового дерева, а рядом легкомысленные диванчики, раздвижные двери, плоский телевизор. На стенах — пейзажные этюды в узких темных рамках. Кисть везде разная, и можно предположить, что все эти вещицы подарены хозяину коллегами или друзьями. В дальнем углу, где сходились две глухие стены, виднелся камин, но не настоящий, а добротная имитация. На каминной доске стоял канделябр на три свечи и небольшая деревянная скульптура — мальчик-служка, читающий Писание.
Эта смесь интеллигентского быта середины шестидесятых с техническими штучками начала нового тысячелетия не говорила о хозяевах ничего, кроме единственного: в конце концов у них появились деньги и они смогли себе кое-что позволить. А также об отсутствии старческого консерватизма.
Ева, вернувшаяся из кухни, подтвердила мои соображения. Кухня располагалась в конце широкого коридора, куда открывалась и дверь гостиной. На мой вопрос «Ну как там?» Ева только закатила глаза. Я отправился взглянуть — и теперь знаю, как выглядит радужная мечта всякой женщины. О назначении половины предметов и устройств, находившихся здесь, я мог только догадываться. Облицованное медового тона панелями, сияющее никелем и хромом, это святилище было стерильно чистым, словно его никогда не касалась грешная человеческая рука. Холодильник работал, на его дисплее светились цифры температуры в отделениях.
Я поймал себя на мысли, что неплохо бы воспользоваться автоматической кофеваркой, готовившей сразу пару чашек эспрессо, но отложил это на потом и вернулся к Еве, которая уже успела непринужденно усесться в кресло позади обеденного стола. Даже не подозревая, что именно в нем было обнаружено тело Нины Дмитриевны Кокориной.
Я не стал сообщать ей об этом и опустился напротив — на хозяйское место, чувствуя себя при этом участником какого-то странного, почти кощунственного спектакля. Или, если угодно, следственного эксперимента. Не исключено, что микрочастицы смертоносного яда могли до сих пор оставаться в ворсе ковра, обивке мебели, в недоступных глазу неровностях поверхности стола. Но дело было не в этом. Все здесь было пропитано мыслями и чувствами Нины и Матвея Кокориных. Той энергией, которая остается даже тогда, когда человек ушел.
— И все-таки, — нетерпеливо произнесла Ева, тряхнув волосами, — что мы здесь делаем? Ты пытаешься что-то найти?
— Ну да, — сказал я. — Нам нужна какая-то улика, любое, даже косвенное указание на то, что эти двое планировали покончить с собой. Или наоборот — не планировали. И прежде чем мы поднимемся наверх — там мастерская Матвея Ильича, общая спальня и еще пара комнат, — нужно самым тщательным образом осмотреть первый этаж. Честно тебе скажу: я и сам толком не знаю, что мы ищем, детка. Оперативники из следственного отдела прокуратуры наверняка обнюхали здесь каждую щель, но это ровным счетом ничего не значит. У них была установка — доказать суицид, а такие вещи начисто отключают мозги.
— Хорошо, — вздохнула Ева, поднимаясь. — Я поняла. Как ты думаешь, почему их собака спала в гостиной?
Только теперь я обратил внимание на то, что под лестницей из неокрашенного ясеня, ведущей на второй этаж дома, находится подстилка Брюса — потертый туркменский коврик, заботливо подбитый толстым войлоком. Кое-где на коврике виднелись светлые шерстинки. Рядом стояла миска, вода в ней давно испарилась, оставив ободок осадка.
— Не знаю, — сказал я. — С собаками у всех по-разному. Надо полагать, они оба были очень привязаны к своему лабрадору.
— Я все-таки начну с кухни. — Ева пересекла гостиную и зашлепала по гладким доскам коридора.
— Заодно можешь попробовать сварить нам кофе на том компьютере, что стоит рядом с микроволновкой, — рассеянно предложил я.
Она не отозвалась, а повторять я не стал.
Сидя на месте хозяина этого просторного и, в общем, уютного дома, я некоторое время пытался реконструировать события двухмесячной давности. Сама обстановка молчаливо подсказывала, как жили эти два уже немолодых человека, как был обустроен их быт в той части дома, куда мог войти всякий, в том числе и совершенно посторонний. Именно в таких местах чаще всего сохраняются свидетельства поступков и намерений, а вовсе не в сейфах и тайниках, потому что недаром сказано: хочешь спрятать — положи на самом видном месте. Оттого я и не спешил подниматься наверх.
Потом я обошел гостиную, разглядывая мелкие вещицы, картины и фотографии. Каждую из них пришлось перевернуть, простучать рамы и убедиться, что никаких надписей на оборотной стороне холстов и картонов нет. Я даже забрался под стол, чтобы взглянуть на нижнюю сторону крышки. Ясное дело, там ничего не было, зато обнаружился плоский потайной ящик для хранения столового серебра, где находилось именно серебро — массивные ложки, ножи, вилки двух видов и неопределенного назначения лопаточки. Все предметы были помечены монограммой — готической буквой «W» в обрамлении угловатого орнамента.
Из двух ваз для цветов одна оказалась совершенно пустой, во второй на дне лежали несколько вышедших из обращения монет, пластиковая заколка для волос, катушка суровых ниток и прозрачный ремешок — не то от мобильного телефона, не то от цифровой камеры.
Несмотря ни на что я искал тайник, схрон, закладку — что-нибудь в этом роде. Это было сильнее меня, хотя я и сознавал, что шансов практически нет. Все, что можно было найти, нашли до нас с Евой, и оставалось надеяться только на интуицию. В домах, где долго прожили одни и те же люди, все вещи взаимосвязаны и как бы перекликаются между собой. Вот эти-то едва различимые голоса я и пытался расслышать.
В жизни Матвея и Нины Кокориных определенно была тайна, и рано или поздно дом должен был намекнуть на нее. Даже если речь шла о тщательно скрываемой душевной болезни одного из супругов.
Я уже заканчивал осматривать горку с чайным сервизом, которым вряд ли пользовались в последние несколько лет, и держал в руках плоскую сахарницу с массивной крышкой, когда из кухни донесся голос Евы.
— Сейчас иду, — отозвался я и машинально заглянул в сахарницу. Сахара там, как и ожидалось, не было, зато на дне блестел легкий позолоченный ключик вроде тех, которыми запираются кейсы.
— Кофе, — проговорила Ева с порога. — Не нужно никуда идти. Ты лучше взгляни сюда.
— Куда? — я сунул ключ в карман джинсов и обернулся.
— Я нашла это в контейнере для сухого мусора в кухне. Такая полукруглая штуковина из блестящей проволоки. Она прикреплена к внутренней стороне дверцы их шикарной мойки.
— При чем тут мойка? — заторможенно спросил я. Мысли мои были чрезвычайно далеки от кухонного оборудования.
— Вот, — сказала Ева, протягивая руку.
В ее ладони лежал туго скатанный комочек голубоватой бумаги. Я осторожно развернул его — это оказался листок из отрывного блока для записей, на котором не поместилась бы даже пара спичечных коробков. Написанное тонким фломастером слегка расплылось, однако прочесть было можно. Всего несколько слов: «Себастьян Монтриоль будет проездом в Москве двадцать второго июля. Связаться непременно».
— Детка, — спросил я, — ты, случайно, не в курсе, кто это написал?
Ева рассмеялась, поставила на стол обе чашки и села на прежнее место.
— А ты как думаешь? — Это было в ее манере: вопросом на вопрос. — В прихожей валяется старый телефонный справочник. Там есть страницы для записей, и, судя по содержанию, кое-какие сделаны хозяином дома. Почерк на листке тот же или, по крайней мере, очень похож. Выходит, Матвей Ильич собирался беседовать с господином Монтриолем через шесть дней после собственной смерти?
Я отхлебнул кофе, обжегся и пробормотал:
— Пожалуй, я закурю… Никто не будет в претензии?
Я еще раз перечитал мятый листок. А потом представил реакцию Гаврюшенко на этот «документ». Бумаженция сама по себе ничего не доказывала, однако под сомнением оказывалось многое из того, что было черным по белому зафиксировано в сданном в архив деле о самоубийстве Кокорина-старшего и его жены.
В то же время мне не давала покоя находка в сахарнице. Допив кофе, я вынул ключ и показал Еве, но она только пожала плечами и заявила, что в любом порядочном доме отыщется с десяток таких. И хранятся они только потому, что рука не поднимается выбросить. Бытовой рефлекс — даже если это ключи от старого чемодана, который давным-давно лежит на свалке.
Не скажу, что она меня убедила. Сахарница, которой никто не пользуется, — не лучшее место для хранения ненужных ключей. И вообще — в обстановке гостиной что-то было не так. Какой-то предмет среди этих, в общем-то притершихся одна к другой, вещей казался чужим и вызывал глухое раздражение. В чем тут дело?