У нас в саду жулики (сборник) Михайлов Анатолий
Ходил бы там, в своем Нижнем Тагиле, на «провокацию» и, приспустив кальсоны, подставлял волосатую ягодицу медсестре. А та, с нацеленным из ампулы шприцем, уже давно приготовилась. И, привычно всадив иглу, все нажимает, и нажимает, и нажимает… И вот уже протягивает вату.
Так, несолоно хлебавши, и улетел.
А с Зоей мы познакомились так. Как-то всей лабораторией провожали на материк сослуживицу, начали еще на работе, а продолжили уже на дому. Эта сослуживица когда-то была Зоиной соседкой, и, когда ей дали квартиру, в ее комнату переехал Павлуша.
И тут вдруг и нарисовалась Зоя; оказывается, пришла за ключами, будет во время отпуска сослуживицы поливать фикус; теперь-то все понятно: хата.
И я как только Зою увидел – так чуть ли не выронил гитару: как будто меня ударили пыльным мешком. Да так с тех пор ударенный и хожу. И если посмотреть на мою фотографию в военном билете, то как-то и не очень верится, что я интеллигентный человек.
Я когда вылетаю из Москвы, то еще европеец. А не успею перелететь через Уральский хребет – и уже азиат.
А в нашу первую брачную ночь Зоя меня озадачила. Как написал в свое время Евтушенко, «постель была расстелена – и ты была растеряна». И мне вдруг потребовалось в туалет.
И тут Зоя и выдвигает из-под кровати горшок. И я ее сначала даже и не понял.
Уже без плавок, стою над горшком – и думаю. А Зоя, такая сентиментальная, тоже стоит и улыбается.Праздники в магадане
Я открываю глаза – и отираюсь щекой о сиську… и все сиськи, сиськи… просто удивительно – и вдруг куда-то проваливаюсь…
Снова открываю глаза – и уже в очереди в гастрономе. И все бутылки, бутылки… – просто удивительно – и снова куда-то проваливаюсь…
Опять открываю глаза – и уже за столом в бараке; и все рюмашки, рюмашки… просто удивительно – и опять куда-то проваливаюсь…
Я открываю глаза – и отираюсь щекой о сиську… И все сиськи, сиськи… просто удивительно…
А после физзарядки я подошел к начальнику и говорю.
– Вот, – объясняю, – восемь уколов… – и протягиваю из диспансера справку.
– Какие еще, – морщится, – уколы… – и смотрит на меня, как баран.
– Как, – удивляюсь, – какие, – и показываю ему на справке печать.
Но потом все-таки доперло, как-никак парторг. И видит, что дело серьезное.
– Ничего, – говорит, – не знаю. Подводите коллектив. – И побежал на второй этаж жаловаться самому Шкуренке. А Шкуренко – это как раз тот самый гнус, через которого на меня вышел академик Шило. Еще перед фельетоном. Когда я к нему (к этому самому Шиле) приперся выгораживать Владилена.
Пока мне делали уколы, я ночевал в спальном мешке на пилораме, а после «провокации» одолжил у Лешки 18 рублей и купил билет на пароход. А уже в Находке, когда все ждал из Магадана перевод, пока еще бухгалтерия раскачается, ко мне прицепился какой-то странный тип и все угощал меня «бархатным» пивом, и я все не мог понять, чего ему от меня надо. И все интересовался, как я отношусь к Анатолию Кузнецову, свалившему по ленинским местам в Лондон. И все его сначала держали за «стукача». Ну, думают, опять «Братская ГЭС». А у него – «БАБИЙ ЯР».
И на прощанье этот самый тип всучил мне на мелкие расходы пятерку. Я, конечно, сначала не брал, но он на меня даже обиделся: да брось ты, говорит, какой разговор, пришлешь на главпочтамт, до востребования. И я еще тогда удивился: вот это человек. И написал мне на салфетке свои инициалы. И помню только, что Федя. А фамилия, кажется, Легкий.
И Старик все потом смеялся, что Федя все-таки парень не промах. Наверно, дали еще и на бутылку. А он ограничился «бархатным» пивом.
И даже символично: был Федя Легкий, а теперь будет Федор Васильевич. Как скажет через несколько лет Аркаша Северный, «растут люди в нашей стране!».Ответственное задание
А часам примерно к одиннадцати Вадик приходил наводить марафет: заметал под тахту натоптанную за неделю грязь и вместе со старой наволочкой менял и пододеяльник. А то уже совсем обтрепался. К тому же еще до переезда к Тоньке Вадик его как-то по пьянке прожег. Забыл погасить сигарету и ушел в отрубон. А я обычно уходил в управление играть в бильярд (по воскресеньям в Красном уголке всегда кто-нибудь отирался, кто просто так, а кто и под интерес, и если проиграл, то бежишь в гастроном) и ключ от комнаты оставлял в правом кармане телогрейки, она висела в передней на крючке, а от квартиры Вадик им давал свой запасной.
И когда я к вечеру возвращался, то все опять снимал и аккуратно складывал на стул. Как будто в поезде проводница. И Вадик потом уносил. И Тонька опять все стирала и крахмалила, а я по новой напяливал рвань. Пустые стаканы гранеными обручальными кольцами краснели следами от бормотухи, и даже не помогала открытая форточка: запах духов, перемешанный с запахом курева, так и держался до следующего воскресенья. А бутылки я пристраивал к нашим общим, их там в углу за тахтой накапливалась целая батарея. И мы потом с Вадиком сдавали.
И соседи все еще катили на меня бочку, что я развожу бардак. Но я им тогда возразил, что это мои брат и сестра.
Сестренку Вадик мне в столовой Совнархоза даже как-то показывал, они с Тонькой там вместе обедали. Оказывается, еще и подруги. А вот увидеть «брательника» так и не довелось.
И, как потом выяснилось, оба при исполнении служебных обязанностей: она – по поручению мужа, а хахаль – по поручению начальства их контролировал, товарищ ее мужа по работе. Ну, а муж – тот, оказывается, персонально ко мне прикреплен.
Вадик мне после все объяснил. Правда, не сразу, а только через четыре года, как-то мы с ним встретились в шашлычной.
Вот это настоящий друг. А раньше все почему-то стеснялся.
– Сначала, – улыбается, – кидал ей палку. А на закусон – фиксировали обстановку.
И тогда я у Вадика спросил:
– Так чего ж, – говорю, – она не ходила вместе с мужем?
Но, оказывается, вместе с мужем нельзя. С мужем это уже семейственность. А тут ответственное задание.Курочка или петушок
А эта история, правда, уже не такая романтическая, приключилась со мной после моего возвращения из Москвы.
Сачкуя в кассовом зале Госбанка, где в каждом окошке (под своим порядковым номером), как будто на стенде за стеклом, красуется бабочка, я ощутил себя вернувшимся на лоно природы юным натуралистом, когда, держа в руках только что сорванную травинку и двигая вдоль ее стебля колючие метелочки, ты собираешь их на макушке все вместе – и в результате получается «петушок» (а если без короны, тогда получится «курочка»), и перед этим не помешает что-нибудь загадать, и, если отгадаешь, тогда твое желание сбудется; и в основном это были невзрачные капустницы, ну на худой конец, лимонницы, а эта – если мне не изменяет память – Опель-Адмирал – и, оттеняя рыжий цвет волос, в прическе – лиловый бант.
Все стоят к ней с квитанциями, и тогда я решил тоже внести свой вклад и на обороте еще не заполненного бланка в качестве платежного документа подготовил ей такую петицию: «В семь часов вечера. Кафе Полярное». А когда подошла моя очередь, то наклонился к ней в окошко и протягиваю. И она эту мою квитанцию читает и так внимательно на меня смотрит. А без пяти минут семь гляжу – идет, и даже сделала другую прическу, правда, теперь бант уже не лиловый, а цвета морской волны.
И когда сидели в кафе, то все пересказывала какой-то польский фильм, где в главной роли – Збигнев Цыбульский. (А у меня, говорю, самый любимый – «Пепел и алмаз».) И в этом фильме (она его смотрела еще пионеркой) Цыбульский и его девушка тоже вроде нас только что познакомились и заключили потом пари – что вот возьмут сейчас и сразу же пойдут под венец. И кто первый сломается, тот ставит ящик водки.
Я думал сначала, шутит, но оказалось, что не совсем, и с каждым следующим фужером наш обоюдный азарт, все набирая обороты, накаливался и крепчал, и я, хотя и не сломался, на всякий случай (у меня всегда на стреме авоська) под завязку затарился, и в результате вперемешку с бархатным пивом и апельсиновым лимонадом (прицепом к четырем бутылкам «Столичной») всего набралось бутылок двенадцать. Ну и рванули с ней на автобусе к Лешке на Кожзавод.
И в знак особого уважения Светка встретила меня кобелем, и тот, в знак солидарности с хозяйкой, уже не рычит, а хрипит и вместе с цепью аж до самой калитки все мечется по проволоке: еще чуть-чуть – и разорвет – и меня, и мою бесстрашную «незнакомку» в клочья. Потом, правда, дошло, что я теперь уже не так опасен, и, прихватив кобеля за ошейник, сразу же успокоилась. (А Лешка после «заплыва в ширину», откинув руку на валик, отдыхает у себя на тахте. Так что пришлось его, выставив свою батарею на стол, растолкать.)
А на следующий день (дело было в субботу) я купил на рынке пять тюльпанов и сделал своей огнедышащей гуцулке предложение. И из теплицы Лешка нам презентовал, наверно, целый килограмм огурцов. Поверх тельняшки дал мне как с иголочки бушлат, и, причесавшись перед зеркалом, я вместе с невестой двинул к своей будущей теще на смотрины. И уже по традиции прямо с порога встал перед ней на колено.
– Вот, – говорю, – прошу руки вашей дочери.
Такая баба-конь, и у нее (как потом выяснилось) чуть ли не пол-Магадана клиентуры. (Ведь шутка ли – старшая медсестра в психиатрической клинике, а это – не баран чихнул – и в той же самой, в которую тогда положили Витеньку, когда он себе порезал вены.) И после окончания смены всегда завьючена увесистыми сумками с дефицитом. Так что нам в ЗАГСе положенный после подачи заявления месяц ждать не пришлось, и в воскресенье мы уже слушали марш Мендельсона.
Людке всего двадцать четыре, а ее сыну уже скоро семь (по скороспелости Зоя, правда, все равно ее обскакала и родила даже на несколько месяцев раньше). Зовут его Тимур, и живет он у своей прабабушки в Черновцах, и через три года мы туда поедем с Людкой в отпуск. А ее бывший муж – как Зоин Зураб – откуда-то с Северного Кавказа. Одним словом, джигит.
Семейный альбом открывался такой обрамленной виньетками вроде бы как витриной, где гуттаперчевый карапуз в рассыпанных по плечам кудряшках изображен с игрушечным автоматом и в аккуратном матросском костюмчике. А замыкался – групповым портретом, где в окружении чубастых парубков запечатлен уже седоусый «степной орел», напоминающий персонажа всем известной картины, на которой лихие запорожцы готовят коллективное письмо турецкому султану.
Я засмеялся:
– Тимур и его команда.
Я думал, следом за мной все тоже засмеются. Но, к моему удивлению, никто даже не улыбнулся.
А моей Олечке в июне исполнится восемь. Правда, на снимке ей всего только два. Стоит на четвереньках и, наклонившись, смотрит между своими сандаликами. Сюжет, конечно, придумал я, но Олечке моя затея пришлась по душе. И нам потом за такую самодеятельность от моей первой тещи досталось.
– А это, – и показываю теперь Олечкину фотокарточку своей новой теще, – это у нас на даче под Москвой.
У нас под Москвой, а у них на 23-м километре под Магаданом. Пока, правда, еще только один участок. И уже посадили картошку. Конечно, не помидоры. Но тоже хлеб.
– Вот, – объясняю, – смотрите, – и переворачиваю нашу с Олечкой композицию вверх ногами. – Это земля, а это – моя дочь. И получается как будто Атлант.
Но и на этот раз опять никто не улыбнулся. А может, просто и не знают, с чем этого Атланта едят. Такое иногда бывает.
– А мама, – говорю, – у меня вообще-то полковник.
И оскорбленный моим признанием отчим решил, что я над ними издеваюсь (и если моя мама полковник, то он в таком случае генерал). Но после «советского шампанского», как-то сразу обмякнув, сменил гнев на милость. И все еще потом прятал в телевизор початые чекушки. (Отодвинет сзади крышку и так аккуратно затырит. И втихаря все мотает мне головой – чтоб я его не выдавал. И тогда он мне тоже оставит.)
А как-то листаю в таком коленкоровом футляре вдруг обнаруженный на книжной полке подарочный томик Гофмана (ну и забыл его поставить обратно на место), а отчим, когда меня не было дома, возьми в него (в этот самый фолиант) да и загляни. А Людка (у нее в кассовом зале скользящий график) была как раз в отгуле (ну, а глава семейства, похоже, вообще нигде не работает). Все водит (рассказывает) пальцем по строчкам и, шевеля губами, насупившись, все возмущается: что как это, мол, кот – и вдруг разговаривает? Но с нижней головкой (смеется) у него все в полном порядке. Иначе (объясняет) мать бы его не держала. (Но в результате все равно пришлось выгнать, и я его иногда встречал у нас в гастрономе. И мы с ним сначала, как добрые знакомые, даже раскланивались. Но потом он уже еле ползал и перестал меня узнавать.) Ну, а сама все почему-то любила кусаться. Наставит мне на груди синяков, таким полукругом, и только тогда успокоится.
И сразу же пошла на прием к управляющему – и со мной, как по мановению волшебной палочки, тут же заключили на три года договор, и в бухгалтерии, не отходя от кассы, выписали по полной программе подъемные – 150 рублей (оклад старшего инженера-экономиста). И даже без предъявления билетов еще и оплатили дорогу (хотя после моего возвращения из Москвы прошло уже больше месяца): 75 рублей (стоимость плацкарта) – от Москвы до Хабаровска да плюс 64 (стоимость билета на самолет) – от Хабаровска до Магадана.
А когда деньги закончились, то мы с отчимом подрались. Я повесил на кухне Толину гравюру «Смерть художника». И прямо над плитой (где в чугунке варился украинский борщ и кипятилось в баке белье). А он ее (гравюру) взял и проткнул. И прямо вилкой. И оскорбленная моим поведением теща болела за своего Витязя. А Людка, хотя и болела за меня, велела мне гравюру снять.
И в знак протеста я хлопнул дверью и со «свинцом в груди» взял курс на нимб горящей за занавеской лампы. Но на втором этаже в окне у Ларисы было темно. И тогда я опять вернулся к Зое.
И когда столкнулся в городе с Людкой, то она попросила у меня червонец на аборт: «Все, – говорит, – завтра ложусь». А через день мы с ней опять столкнулись, и Людка (смущенно потупившись) хотела попросить еще один червонец – теперь уже за двойню, но в последний момент все-таки не решилась.
А когда еще только выходили с тюльпанами из ЗАГСа, то нечаянно столкнулись с Ниной Ивановной, и Зоя потом траванулась уксусной эссенцией. Но по пьянке не рассчитала, и Нина Ивановна ее откачала. И когда, еще до нашего знакомства, Нина Ивановна решила повеситься, то Зоя вытащила ее прямо из петли.
А как-то уже зимой вдруг познакомила меня с коренастым таксистом по имени Гена. И мы все трое даже выпивали и слушали Высоцкого. И Гене больше всего понравилось «И тот, кто раньше с нею был».
И эту песню я ему, как и Витеньке, тоже ставил несколько раз. Но, в отличие от Витеньки, Гена вел себя гораздо приличнее и, вместо того чтобы шарахнуть по столу кулаком и смести все со скатерти на пол, «вовсю глядел, как смотрят дети», на Зою.
А когда я ушел в море, он, оказывается, Зою заразил, и Зоя сначала сама ничего не знала. Но потом, когда я уехал в Москву, ее по знакомству вылечили. И она Гене, а заодно и мне, все простила. И теперь этот самый Гена, если меня кто тронет, отвернет моему обидчику гаечным ключом голову.В 64-м году, приехав на Колыму, я сразу же усомнился в торжестве справедливости и, закручинившись, зафиксировал свои страдания на бумаге:
Я хочу, чтобы меня кто-нибудь подошел и ударил.
И тогда будет несправедливо.
И за справедливость можно будет пострадать.
Но ко мне так никто и не подошел.
Случай в ресторане
– А сейчас для нашего гостя из Москвы… – развинченным баритоном привычно объявляет ведущий, и от соседнего столика отделяется молодой человек и с независимым прищуром подрагивает нависающей соплей.
– Идем, – предлагает, – потолкуем.
Для выяснения личностей пришлось воспользоваться туалетом. А там уже двигает папиросой такой симпатичный здоровяк. И тот, что меня привел, как будто принес хозяину мышь.
– Ну, что, – спрашивает, – он?
Тот, что с квадратным рылом, сплевывает окурок и, придавив его башмаком, растирает по кафельной плитке.
– Да вроде бы, – лыбится, – он…
И тот, что меня привел, размахивается и бьет.
Я поднимаю глаза и чешу покрасневшую скулу.
– Ну, чего, – улыбаются, – смотришь? Иди гуляй. Воруй, пока трамваи ходят…
Пошел и сел на место. Уставился в салатницу и думаю. Наверно, с Хитровки. Какие тут еще, в Магадане, трамваи?
И вдруг приносит графин.
– Извини, – говорит, – землячок, обмишурились… – и наливает мне полный стакан.
И после стакана вместе со своим графином перемещаюсь за ихний столик на толковище. Но они уже про меня и позабыли.
– Тебе, – спрашивают, – чего?
– Как, – удивляюсь, – чего?! – и, обрывая на рубашке верхние пуговицы, обнажаю тельняшку.
– Налей, – морщится тот, что с квадратным рылом, – налей ему еще.
А когда я им надоел, то снова пригласили меня в туалет и на этот раз отметелили уже по-настоящему.
…Сначала раздался звонок, и с трубкой возле уха, уставившись на рычаг, начальница все молча кивала и слушала и в заключение произнесла всего лишь одно слово, и не совсем понятно, какое, и даже не произнесла, а, как-то тревожно покосившись на дверь, испуганно пошевелила губами. И когда повесила трубку, то, придвинув к себе арифмометр, задумчиво покрутила ручку и только уже потом склонилась над моим столом.
Сейчас попросит выписать из ежегодника расходы или построить какой-нибудь график, но, вместо этого, машинально скользнув по миллиметровке, неожиданно прошептала, что меня в коридоре ждут. И никто из сослуживцев даже не обратил внимания.
Смотрю, возле бюста вождя уже стоит. Из первого отдела. В ее каморке за семью замками – нанизанное на скоросшиватель – хранится мое личное дело. И сразу же припомнился Хасын, где за такой же «заветной дверцей» для дачи объяснительных показаний под грифом «секретно» все ждет своего часа отпечатанная в пяти экземплярах наша подпольная «Мимика».
– Товарищ Михайлов? – и точно сверяет на своем документе мою фотографию.
Я говорю:
– Ну, я. (Еще спасибо, что не гражданин.) А в чем, – спрашиваю, – дело?
Она говорит:
– Завтра в 14–00 вы должны явиться на улицу Дзержинского, дом 1. Назовете свою фамилию – и вас пропустят. – И, выполнив свой профессиональный долг, испаряется.
Со мной желает провести профилактическую беседу полковник КОМИТЕТА ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ Федор Васильевич Горбатых.Красная капля
Кнопка настольной лампы никак не хотела нащупываться, а когда, все еще с закрытыми глазами, я попытался нашарить подушку, но вместо одеяла запутался в расползающихся лохмотьях, точно последним подтверждением, что это уже не сон, – чуть ли не у самого уха кто-то напористо засопел и вдруг неожиданно зарычал, как будто где-нибудь в зоопарке, когда-то, еще в Москве, я что-то подобное уже наблюдал – по-моему, это был ягуар, а может, и леопард – в пронумерованной секции тусклокаменного загона с прибитой к решетке табличкой и миской обглоданных костей в порыве нахлынувшей нежности он положил на свою пятнистую сокамерницу увесистые лапы, и, что-то рыкнув ему в ответ, она его лизнула в усатую морду, и все прилипли к прутьям, а некоторые из взрослых даже усадили своих малышей себе на плечи; и когда я приподнялся на локте, то прямо без всякой скатерти вперемежку с отогнутыми языками консервных банок и каждая со своим стаканом выстроились пустые бутылки; но больше всего удивили окурки: вместо того чтобы просто лежать, они как-то вызывающе торчали, и не по отдельности, а целыми островками, напоминая плантации опят, – иногда так вот продираешься, раздвигая ветки, по хрустящему валежнику и у вывороченного корневища в задумчивом ореоле пня вдруг замечаешь замшелое ожерелье; а может, и не опят, ведь бывают же, говорят, и ложные, но скорее всего самые обыкновенные поганки; а вместо шторы окно было как-то неряшливо занавешено, и через щель между фанерой и рамой с улицы просачивался свет, потом неожиданно пропал – наверно, погасли фонари, и все, что стояло на столе, превратилось в сплошное пятно, сначала густое и темное, но с каждой минутой все отчетливее и прозрачнее, как будто в проявителе, и вот, уже приобретая контуры, пошел на прояснение размазанный по тарелке маринованный помидор… и вдруг я увидел плетеный шнур с зигзагом проехавшей по потолку трещины, каким-то назойливым наваждением мерцала спираль замызганной лампочки, и, точно по команде, все как-то разом зашевелились и потянулись к умывальнику: внизу нажимаешь – и льется в обшарпанный таз, как будто где-нибудь на даче или в пионерском лагере, кто в плавках, а кто в комбинации, но некоторые уже и в подтяжках, и лезут, пихаясь, без очереди, как на большой перемене в буфете, и, с наслаждением пофыркивая и брызгаясь, дурашливо надувают щеки, и на деревянной вертушке крутилось вафельное полотенце с темными отпечатками пальцев; и некоторых даже можно было узнать: из «Галантереи» или из «Подарков для мужчин», и оставалось только накрасить губы и к фирменному халату пришпилить эмблему универмага «Восход», а если из мясного ряда, то напялить заляпанный фартук и отнести рыночному «точиле» уже затупившийся тесак; уперевшись локтями в колени и обхватив ладонями голову, я застыл в позе мыслителя, а на полу под босыми ступнями все наглел и щипался ветер, и один, уже в рубашке и при галстуке, отворил заскрипевшую дверцу и, аккуратно сняв с вешалки мое барахло, похлопал меня по плечу; и не успел я затянуть ремень, как откуда-то снизу кто-то потерся, и я вдруг зафиксировал клочок и возле круглой печати изображающие не совсем понятное слово завитушки, но, сколько я, напрягаясь, ни морщился, так ничего и не разобрал, и там, где только что теребили, теперь послышался шепот, а следом за ним и другой, только теперь уже не снизу, а откуда-то сбоку, даже не шепот, а такой назидательный шепоток: «Ну, Шурка, смотри, доиграешься…» – и почему-то мелькнуло: наверно, чья-нибудь дочь… а когда, наконец, пришел в себя, то был уже аэропорт Анадыря – хрипящий громкоговорителем грязно-серый сарай с помятыми пассажирами и сдвинутым дорожным хламом, и рейс на Пинакуль непонятно на сколько задерживался, и, не находя себе места, я купил билет обратно и уже в Магадане, выскочив из автобуса, тут же рванул в диспансер, и там, выслушав мой взволнованный рассказ, мне вытащили из папки фотографию и потом спросили: «Она?», и я сказал: «Да. Она», и с фотокарточки в завязанной на бантик косынке с корзиной в руке улыбалась известная на все Охотское побережье Шурочка Виноградова; в свои восемнадцать лет она выглядела года на четыре моложе и успела уже заразить тридцать восемь человек, но теперь у нее вынужденный простой, а после окончания инкубационного периода ее под расписку выпустили, и она только бегает в ресторан за водкой, но по пьянке как-то расслабилась и по привычке раздобыла «клиента», но потом взяла себя в руки, и меня, если верить анализу, слава Богу, пронесло: наверно, просто положили отдохнуть и до утра так никто и не востребовал; а справка, что у нее гонорея, уже давно устарела, но Шурочка ее все равно всем показывает и даже как-то гордится: а то еще подумают – сифилис; и, прежде чем снова лететь на Чукотку, пока еще действует в паспорте штамп, надо было опять доставать на билет, и оставалось самое последнее – сдать свое «красное золото», обычно я сдаю четыреста пятьдесят грамм и сразу же бегу в бухгалтерию и получаю свои «кровные» сорок пять рублей, да плюс еще талон на бесплатный обед со сметаной; и, когда после обеда я пришел за справкой, меня вдруг пригласили в кабинет, и я сначала обрадовался, ну, вот, наконец, и дождался, наверно, дадут почетную грамоту и еще нагрудный значок донора-ветерана с изображением красной капли; мне его уже давно обещали; но перед вручением награды каждого кандидата решили проверить на желтуху, а также на венерические заболевания, и на всех претендентов сделали в диспансер запрос, и, неожиданно для медперсонала станции, я почему-то оказался зарегистрированным, и весь мой зафиксированный рассказ теперь был засвечен и здесь, да плюс еще один за другим два прошлогодних триппера; и, вместо рукопожатия, заведующая, уже совсем седая, точно в прицел пулемета, с нескрываемым отвращением стала меня полоскать, чтобы я к ним вообще забыл дорогу, и, будь ее воля, она бы таких, как я, собственноручно кастрировала, а я, опустив голову, молча стоял и слушал, и, когда, вытащив из кармана, придвинул ей на столе уже приготовленные в кассу Аэрофлота девять пятерок, она, так брезгливо поморщившись, чуть не швырнула мне их обратно в морду; а мою кровь потом из пробирок всю вылили, как будто это лак для ногтей или отрава от насекомых, а меня самого, теперь уже навсегда, прямо при мне вычеркнули из учетной карточки.
В подвале у переплетчиков я перехватил до получения командировочных червонец и, ради такого события, решил шикануть коньяком. И для изысканности вкуса приправил его швейцарским сыром, у нас в гастрономе вдруг выкинули. А вечером состоялся банкет, и, как всегда, завершился уже традиционным скандалом, на этот раз, правда, каким-то вялым, и обошлось даже без топора.
А на скандал я нарвался по собственному желанию: нарочно затеял дискуссию про латыша. Но Зоя все никак не раскочегаривалась и хотя про вахтершу и вспомнила, но как-то без привычной боевитости. Но потом все-таки не выдержала и в конце концов распалилась уже по-настоящему, так что я и сам был не рад (как бы, думаю, не переборщить: завтра такая встреча, а тут вдруг под глазом фонарь, как-то все-таки некрасиво). И, не на шутку разнервничавшись, Зоя поставила меня на место. (Ну, что, – улыбается, – гнида… допрыгался…)
Ну, я, конечно, обиделся и, во избежание кровопролития, подался в сторону моря.
Пришел на пирс (где еще в 68-м припухал в качестве шлюпочного на вахте и где потом, когда вместе с ящиком водки повез «на хора» камчадалам тутошнюю Офелию, мне начистили рыло: меня на пирсе ждут, наш «Иваново» тоже на рейде, и я на него должен переправить команду, и даже пустили из ракетницы салют, а я все еще на «Стрельце» и уже не вяжу лыка; и за бутылку «Зверобоя» пришлось уламывать шлюпочного с «Капитана Ерина», ну и «мотыль» мне тогда по полной программе и отстегнул) – и такое на меня вдруг нахлынуло вдохновение, наверно, как на Эрика Махновецкого, когда ко мне на верхотуру вдруг приперлась его жена. Эрик дал ей задание – предупредить всех «наших», чтобы держали язык за зубами, и привезла мне подборку Ходасевича, я оставил ее Эрику до встречи. А погорел он тогда на самиздате, давал товарищам на Хасыне читать Даниэля; ну, и, конечно, мне, – «Говорит Москва».
Вдобавок ко всем нашим дням танкиста или, например, пограничника вдруг объявили еще и «День открытых убийств». И в этот день ты можешь кого угодно шлепнуть и тебе за это ничего не будет. Ну, а по радио Левитан так взволнованно предупреждает, чтобы не «тянули резину». Сегодня или никогда. И все, конечно, на бровях, а в центре внимания художник и его хахальница. Все еще уговаривает уконтрапупить ее мужа, но художник никак не может решиться. И она его за это стыдит и даже обзывает «слякотью», но это все равно не помогает. А ее муж тут же, в этой же самой компании, и тоже все кого-то никак не укокошит. И так весь день с утра и до самого вечера. А вечером уже сам автор приходит на Красную площадь, и тут ему вспоминается война, и со свастикой на броне уже показался танк… за ним еще один… и еще… и крупным планом вражеское дуло… пора и вытаскивать гранату… и вот он уже сам себе командует: ну, а теперь – рвануть за кольцо!!! – Но танк на самом деле совсем не танк, а Мавзолей, а высунувшиеся из люка морды фашистов – обычные в надвинутых на лоб шляпах сталинские «соколы»…
Конечно, все это очень гражданственно и смело, но я тогда еще до таких высот не дорос.
А потом с улицы Дзержинского приехал воронок, и вылезшие из воронка орлята в отсутствие хозяина (Эрик был в камералке) нанесли ему при помощи отмычки визит вежливости, и, уловив из дыма отечества запах опасности, Эрик рванул им наперехват и дрожащими от волнения пальцами все никак не мог попасть ключом в замочную скважину, но когда все-таки попал, то обнаружил, что ломится в открытую дверь, и сначала, конечно, возмутился и потребовал предъявить ордер на обыск, но потом видит, что все – хана, и как-то сразу сник и выдвигает им из-под кровати чемодан, а в чемодане – сплошной самиздат – и Мандельштам, и «Доктор Живаго», и Зинаида Гиппиус… а также письма с мыслями о существующем строе, и даже из тюрьмы, и Эрик мне из них цитировал выдержки (а сам он тогда штудировал уже не Шопенгауэра, а Ницше), и его кореш откуда-то из Мордовии все еще ему писал, что житуха так себе, дрянь, ну, а делать там, на нарах, по правде говоря, совсем нечего, вот и приходится заниматься натощак онанизмом.
И весь поселок потом еще хвалился, что «дело Маха» даже осветили по Би-би-си, но мне что-то не очень-то верится, хотя, с другой стороны, в тот год это была единственная политическая вылазка на всю Колыму.
Обо всем об этом я как следует передумал и, когда запели гимн, возвратился обратно в барак; и, против обыкновения, дверь в комнату была уже не заперта, а весь барак целиком с последними звуками хора обычно отпирает Лаврентьевна.
Я кинул Зое палку и к половине девятого ушел на работу, а перед обедом подошел к начальнице и, во избежание неприятностей, предупредил, что после обеда уже не приду (после обеденного перерыва устроили субботник, и всех, кто отлынивает, брали на карандаш), и начальница, все еще испуганно озираясь, очень деликатно меня успокоила («да, да… конечно… конечно… можете не приходить…») и сказала, что с субботником она все уладит.
А после обеда Зоя протянула мне тюбик с кремом, и, подморгнув двигающему ушами Сереже, я сначала побрился. Потом нашел сапожную щетку и, не обнаружив коричневого, намазал черным гуталином уже давно ставшие серыми коричневые ботинки. Потом стащил через голову тельняшку и, причесавшись, воткнул малиновые запонки в белую рубашку, мне ее в ресторан дал напрокат по пьянке Вадик, да так с тех пор и осталась; и, покамест я брился, Зоя мне ее даже погладила.
Потом еще раз подмигнул в зеркале Сереже и, подняв на плаще воротник, вышел на улицу.Шампанское с гарниром
В поселке Святого Лаврентия, откуда, если не туман, уже видна Аляска и где, наподобие Венеции, вместо гондол снуют похожие на мелких медуз гондоны, а по центральной улице во главе с одноглазой Мальвиной, соревнуясь с галошей, несутся в океан пустые консервные банки, в отсутствие рабочей силы (оставшиеся летом в поселке местные чукчи к такой работе не приспособлены) при помощи лома и совковой лопаты мы забиваем обтянутый брезентом кузов грузовика глыбами льда, замаскировав его у заднего борта обломками размолоченных ящиков. (Помимо меня, это белобрысый детина по прозвищу Келдыш и мой новый товарищ по имени Юра с сибирской, как и у Федора Васильевича, фамилией Удалых.) И с каждого рейса за три тонны обработанной продукции (весовщику на пару с водилой приходится половина) причитающийся нам навар превышает (даже с учетом полевых) нашу месячную зарплату.
Дорогу до Магадана отбили за 14 минут, и, зафиксировав 24 ходки, водила закрывает нам наряд. Отогнув резиновые сапоги, мы, оскальзываясь, летим в бухгалтерию и, купив билеты на самолет, в актовом зале Дворца культуры разливаем по кружкам «коленчатый вал».
И после первой бутылки Юра сказал, что у него на Зеленом мысе из рыбнадзора кореш, и каждому на рыло выдадут по бредню, и когда мы двинемся вниз по течению, то нам навстречу пойдет «золотая рыбка». На берегу на курьих ножках будет стоять избушка, и, привязав резного петушка к топографической карте (Юра когда-то работал радистом), мы передадим по рации наши координаты. А потом прилетит вертолет и вместе с чугунной печкой и жратвой сбросит нам несколько мешков соли. И через неделю снова прилетит вертолет и, загрузив засоленную рыбу в бочки, нас перекинут на следующую точку.
А после второй бутылки я вспомнил, что и у меня на «Ламуте» тоже имеется кореш и он теперь нас возьмет на Спафарьево засольщиками.
Но после третьей бутылки Юра положил на стол голову и, размазав соленый помидор, неожиданно захрапел. И со скамейки вдруг заструился ручеек. Я думал сначала, рассол, а это, оказывается, из Юры. И как-то вдруг не совсем красиво запахло. И, как я потом узнал, такое угощение в народе называется «шампанское с гарниром».
А утром, когда проснулись, то Юра с размазанным по щеке помидором лежит на полу. А Келдыш (его настоящее имя так и осталось в секрете) куда-то исчез. И вместе с ним, за вычетом билета на самолет, из телогрейки исчезли все деньги.
Нет, все-таки о нас позаботился и оставил нам с Юрой по полтора рубля на автобус. А так бы пришлось тащиться с 56-го километра пешком.
Чуть не забыл: когда Павлуша спас меня от утюга, то после второй бутылки я ему рассказал про Окуджаву и показал надпись на пластинке, которую мне Булат Шалвович подарил.
– Слыхал, – говорю, – про такого? Фронтовик… – и поставил ему «Леньку Королева». И «Ленька Королев» Павлуше очень понравился, и он меня даже попросил списать ему слова.
– Надо, – говорит, – разучить.
А Зое больше всего понравилось, как «дрожит в замке ключ», и она даже позабыла про мою вахтершу.
Булат Шалвович поет:А как третья любовь – ключ дрожит в замке,
ключ дрожит в замке, чемодан в руке…
И Зоя подбородком на ладони, такая печальная, сидит и чуть не плачет.
А после третьей я им спел «Женщина, ваше величество», и мы за Окуджаву выпили. И когда Зоя пошла мыть посуду, я похвалился, что скоро уеду в тайгу и буду там в ручье чистить зубы. И Павлуша хоть и был косой, но как-то виновато осклабился и быстро ушел спать, а на следующий день приносит мне повестку из военкомата. Оказывается, Павлушу вызывают на сборы, но неожиданно вспомнили, что я Павлушин сосед. А по какой причине вызывают меня, Павлуша не знает.
Мне только еще не хватало этих сборов, но я все-таки решил сходить, и со мной разговаривал товарищ капитан (а я уже, оказывается, старший инженер-лейтенант, так что можешь меня поздравить с повышением).
О сборах почему-то не было сказано ни слова, но товарищ капитан очень интересовался, на какое число намечен мой отъезд в экспедицию и на какой примерно срок. А потом подвел меня к стенке и, вручив указку, предложил показать на карте координаты моей будущей метеостанции.
Надо было ему напомнить, что это военная тайна, но я как-то сразу не сообразил.
– Да я, – улыбаюсь, – еще и сам не знаю, – наверно, – говорю, – озеро Джека Лондона.
И товарищ капитан так дружелюбно на меня посмотрел и записал название озера себе в блокнот.
И вот на днях сестра жены Кольки Грека сообщила Нине Ивановне любопытную информацию.
Оказывается, муж ее дочери тоже работает в военкомате, правда, всего лишь рядовым инструктором, но по особо важным делам, и когда я ему рассказал, что обыграл Клима Ворошилова в бильярд, то он хоть мне и не поверил, но на всякий случай заправил рубашку в штаны, и мы с ним за это выпили. А было это еще в прошлом году у нас в бараке на Зоином дне рождения. Павлуша, как обычно, играл на гармошке, а когда еще добавили, то я предложил такую викторину: назвать трех любимых писателей, а потом – три любимых цветка; и Зоя стала ругаться, что я дурачок, но моя идея всем понравилась, и Сережа вырвал из тетради несколько листов и каждому раздал по фломастеру.
Сначала я написал Достоевского, потом Бабеля, а потом Сэлинджера. И все менял их местами. Но, как там ни крути, все равно самый первый – Достоевский. А из цветов у меня на первом месте флоксы, дальше – сирень и на третьем – жасмин.
У Витеньки был тоже Достоевский и еще экзистенциалист Камю, а Нина Ивановна, как всегда, засмеялась: «Ну, Толька дает…» и предложила за меня тост. А Сережа написал «Республика ШКИД».
И муж племянницы Колькиной жены все тоже что-то записывал, но вслух так ничего и не сказал. А Павлуша, отложив гармошку, сидел и о чем-то угрюмо думал.
А когда Зоя принесла с кухни вареники, то викторину пришлось отставить, и все выпили за именинницу. А потом стали слушать Высоцкого, и племянница Колькиной жены сказала, что ей больше нравится Пахмутова. У Пахмутовой все такое гражданственное, а у Высоцкого – одна хрипотня. Но я ей возразил, что пускай она Высоцкого не трогает и что ее Пахмутова – фуфло. И все сразу же возмутились и бросились Пахмутову защищать – какое я имею право! Ее ведь любит народ. И кто-то крикнул, а как же ее замечательная песня про ребят с острова Даманского, тоже, значит, фуфло?!
И я подтвердил, что тоже. И даже еще хуже. И что когда в мирное время гибнут люди, то ей лучше бы помолчать.
И все сразу же замолчали и насторожились, за исключением Зои, которая на меня тут же накинулась, чтобы я ее «не срамил», и еще, помнится, Павлуша, уже пошатываясь, погрозил мне пальцем и как-то обиженно пообещал, что это я зря.
А дальше мне надо было ехать на речку мерить уровень. И все под гармошку запели, а я пошел на автобус. А когда возвратился обратно, то Павлушу уже увела супруга.
И Нина Ивановна нам по секрету рассказала, что по секрету рассказала жене Кольки Грека сестра.
Когда на прошлой неделе к ее дочери пришли гости, то сначала, как всегда, просто поточили лясы, а когда выпили, то зять вдруг не выдержал и похвалился, что у него есть один знакомый, который играл с Ворошиловым в бильярд. И что еще в октябре прошлого года его вместе с женой вызывали в КГБ и этим знакомым интересовались и все спрашивали, как он ведет себя в обществе, не совращает ли с пути молодежь, не собирает ли ее вокруг себя и не настраивает ли на свой лад. И что еще этот их знакомый ругал советскую власть и говорил, что самая лучшая в мире страна – Израиль.
А потом, когда еще добавили, то ее зять вырубился, и что было дальше, осталось военной тайной.Торговцы совестью
Я огибаю толпу и, смерив ее взглядом, пристраиваюсь очереди в хвост. Очередь за фельетоном.
Киоск точно встроен в сугроб, и из приоткрытого окошка выскакивают газеты.
Сегодня в нашем городе сенсация: раскрыта подпольная банда.
За несколько человек до цели окошко неожиданно задвигается, и граждане в оцепенении застывают. Все. Газеты уже закончились.
Вокруг киоска пустеет, и я барабаню в стекло. Киоскерша его нехотя отодвигает и строго прищуривается. Неужели мне так и непонятно. Что фельетона больше нет.
– Понимаете, – объясняю я киоскерше, – это про меня… там, в газете… – и, порывшись в кармане, показываю ей паспорт, – вот, смотрите… – и вожу по своей фамилии пальцем.
Киоскерша смотрит на мою фотографию и, не говоря ни слова, вытаскивает мне из-под прилавка целую кипу.
Я протягиваю рубль и возвращаю ей обратно сдачу. На чай. И, загородившись от ветра, разворачиваю четвертую страницу.
«Может ли быть так, чтобы человек пришел в редакцию и настоятельно попросил: «Напишите, товарищи, обо мне фельетон!» Не спешите утверждать, что такого в жизни не бывает. Анатолий Григорьевич Михайлов сам, в добровольном порядке, напросился в герои фельетона. Он сказал:
– Мне известно, что к печати готовится материал под названием «Торговцы славой» о моем друге Владилене Голубеве. Так вот, имейте в виду – он не виноват. Я – главный виновник…
Это мужественное заявление всем пришлось по душе. Хотелось тут же взяться за перо и написать заметку о прекрасном поступке Анатолия Михайлова. Но, честное слово, в тот момент, когда Михайлов явился в редакцию, никто не собирался писать в газету ни о нем, ни о его друге ни единой строчки: ни положительной, ни критической.
И все же беспокойство Анатолия Михайлова было вполне оправдано. Эта тревога зародилась два года тому назад, когда он приобщился к изобразительному искусству. Потому что его увлечение, мягко выражаясь, ничем не отличается от спекуляции. Разница лишь в том, что перекупщика называют попросту спекулянтом, а Михайлов именует себя импресарио. Так оно звучит красиво и таинственно. А самое главное – производит иногда эффект.
Одно дело – разложить у входа на рынок картинки и призывно кричать: «Подходи, налетай! Штука – червонец, пара – восемнадцать!..»
Совсем по-другому выглядит появление в магаданских организациях современного эрзац-коммивояжера с толстой папкой в руках. Михайлову не к лицу роль базарного зазывалы. У него как-никак высшее инженерное образование.
…Вот он степенно шагает по коридору солидного учреждения. Останавливает первого встречного сотрудника:
– Я импресарио известного московского художника. Могу предложить образцы шедевров…
«Импресарио» и «шедевры» воздействуют на обывателей магически, особенно на тех, кто толком не знает смысла этих слов. И уже в одном из кабинетов на скорую руку оборудуется художественный салон. В центре восседает Михайлов и, как заправский антрепренер, принимает заказы, считает деньги. Между делом ведет просветительную работу:
– Неужели вы не знаете знаменитого художника? Это просто невежество! Его линогравюры украшают лучшие столичные журналы.
Нет, Анатолий Михайлов никого не обманывал. Все правда. Действительно, существует московский художник, не вызывают сомнения подлинники картин. Только вот многие линогравюры почему-то нехорошо «пахнут». Они явно рассчитаны на нездоровый интерес к ним. Некоторые картинки таят в себе скрытую враждебность нашим социальным устоям.
И напрасно Анатолий Михайлов пытается теперь доказать, что он торгует безобидной малеванной продукцией. Ему сейчас выгодно прикинуться этаким простачком, чтобы не разоблачать всю подпольную фирму. А фирма эта, надо признать, работала четко, со знанием дела. Два года подряд из Москвы поступали на имя Михайлова десятки бандеролей со штампованными изображениями. В обратном направлении текли денежные переводы.
Странно, что ни в одном учреждении никто не потребовал у Михайлова документов, никто не задал закономерный вопрос: почему частное лицо, минуя творческие организации, занимается распространением продукции такого же частника? Нет, Михайлов – не импресарио, а шарлатан. Он не имеет никакого отношения к искусству. Для него это – источник хорошего заработка. А скромная должность кочегара, которую занимает сейчас инженер А.Г. Михайлов в магаданском лесхозе, – просто так, для отвода глаз.
Этого не скажешь о друге и компаньоне Михайлова В.Н. Голубеве. Для Владилена Николаевича должность геолога в СВКНИИ – это не просто так. Молодой научный сотрудник дорожит своим общественным положением, и, должно быть, именно поэтому Анатолий Михайлов явился в редакцию с повинной.
Трудно сказать, кто в магаданской фирме «Самиздат» реализовал больше картинок: Михайлов или Голубев? Пусть компаньоны сами разбираются.
Нам же известно только одно: Голубев добросовестно выполнял поручения Михайлова. В свободное от работы над диссертацией время будущий ученый обходил своих клиентов с теми же гравюрами «знаменитого московского художника».
И если «кочегар» Михайлов в общем-то профан в изобразительном искусстве, то его друг Голубев когда-то служил экскурсоводом в картинной галерее, и он-то уж мог разобраться в политической пошлости штампованной продукции.
…Может ли быть так, что человек сам напросился написать о нем фельетон?
Как видите, может! Анатолий Михайлов даже подсказал заголовок «Торговцы славой». К сожалению, такое название не подходит. Друзья-импресарио торговали не славой, а своей гражданской совестью.
Б. Уласовский.
«Магаданская правда» 10 февраля 1971 г.Не подкачал
1
За вычетом помоек, венчающих мое освоение заполярной Венеции, таких головокружительных взлетов в моей трудовой карьере, пожалуй, и не наблюдалось. Я думаю, такому прыжку мне бы мог позавидовать и сам Валерий Брумель.
442 рубря 67 копеек.
Пошлю сороковку Толе: наверно, уже на мели.
2
…Я распахиваю в комнату дверь и ставлю на стул сумку.
Зоя достает из буфета тарелки и, вытащив из холодильника бутылку, поворачивается:
– Сколько?
Я говорю:
– Чего сколько?
Зоя уточняет:
– Ну, сколько принес?
Я улыбаюсь:
– Сколько, сколько… четыреста… с копейками… – и вытаскиваю из сумки арбуз. Килограмм примерно на пятнадцать.
И с полотенцем на плече Зоя упирает руки в боки.
– Я тебе, б. дь, – прищуривается, – покажу, с копейками… – и вынимает из фартука уже заранее приготовленный расчетный лист. Его без моего ведома выдали в бухгалтерии Кате, а Катя – дочь нашей недремлющей Лаврентьевны – привела меня месяц тому назад в отдел кадров.
Екатерина Камболина – заслуженная стюардесса Магаданского ордена Трудового Красного Знамени авиаотряда. Так выбито на позолоченной бирке под ее фотографией на Доске почета.
И даже бы и не помог запущенный в меня на поражение полосатый красавец. А Зоя, как нетрудно догадаться, уже положила на него глаз. Но мне (после разбитой об мою голову бутылки с бархатным пивом) было уже не привыкать. Арбуз (наученный горьким опытом, я бы успел сделать нырок) разлетелся бы о косяк и, даже и расколотый, все равно бы потом взял свое: уж больно он оказался сочный!
Но Зоя проявила благоразумие и за мою не совсем правдивую информацию в целях профилактики перетянула меня плетенкой для выбивания пыли.
3
На этом празднике труда теперь меня можно смело назвать стахановцем. Согласно директиве Обкома, на прииски уже пошли бульдозеры – зря, что ли, Витенька с Колькой Греком плетут в своей шараге троса. И самое удивительное, что с этим «шагающим эскаватором» особо не запотеешь. Наш бригадир загонит его своим ходом по пришвартованной к отсеку самолета платформе, а уже внутри мы этот бульдозер тросами прикручиваем. Проверили (чтобы не болталось) натяг – и сразу же – 12 тонн! И всего за какой-нибудь час. (А эти же 12 тонн мелочовки, ну, например, кастрюль или каких-нибудь чайников со свистком, таскаешь, наверно, полдня.) И за одну смену – не меньше трех бульдозеров. А это значит, что по сотне на рыло.
Но самая малина – овощи-фрукты.
Кубинская картошка (почему-то всегда ярко-фиолетовая) и «апельсины из Марокко» идут бесперебойно круглый год. На огороде под Москвой к началу июня созреет цветная капуста и тополиным пухом покроются стручки зеленого горошка. За Черной речкой зацветет «белый налив» и покраснеет садовая клубника. К середине июля дойдут до кондиции астраханские дыни и керченские ананасы. В начале августа – зарумянятся краснодарские помидоры. А уже к сентябрю – нальются соком кишиневские абрикосы и ашхабадские персики.
Вот, например, пришел из солнечного Самарканда с картины художника Дейнеки виноград. Мы забираемся в отсек – и первым делом раскручиваем троса, потом сволакиваем в рулон точно прилипшее брезентовое покрывало – и дальше просто сидим и, напустив на себя скучающий вид, настраиваемся на предстоящий аврал. Внедрившись в обстановку, бригадир нащупывает необходимый тет-а-тет с сопровождающими (их – мускулистых и загорелых – обычно двое), и сразу же обналичивается контрольная цифра, та самая заветная печка, от которой потом плясать: как правило, она (эта цифра) колеблется где-то между десятью и пятнадцатью (и речь пойдет о количестве подлежащих «экстраприации» ящиков): ведь как-никак у нас бригада коммунистического труда и, значит, повышенные соцобязательства. Узбеки если не совсем дальновидные, то сразу же начинают нервничать. И пока им втолкуешь, что и на чайниках с кастрюлями – точно такие же, как и мы, бледнолицые трудящиеся, которым тоже недостает живительной глюкозы. А в это время технари (как и в моем «Последнем экзамене») со своей профилактикой тоже не дремлют. И чем продолжительнее дебаты, тем больше кишмиша утечет через открытые створки фюзеляжа.
4
И вот уже к самолету пристраивается защитного цвета фура, и отвоеванные в ожесточенной дискуссии 12 ящиков передаются по живому конвейеру в кузов, и отдельно от них – еще примерно 40, а иногда и все 50 – в знак примирения – уже самим узбекам – для передислокации на колхозный рынок.
А все оставшееся выгружается на телегу, и эта телега напоминает качающуюся по волнам баржу; в нее – похожий на пыхтящий и стреляющий выхлопами игрушечный паровоз – впрягается трактор – и тащит ее, надсадно тарахтя и подпрыгивая, на весовую, а после весовой – все с теми же выхлопами и треском – теперь уже на склад. И сопровождающий теперь остается один, а переброшенный в кузов его напарник еще раз пересчитывает свой калым.
Маневрируя сторожевым катером, загруженная фура, как будто на перекур, бесшумно подчаливает к замаскированному в зарослях крапивы сараю, и на его пороге ее встречает специально назначенный нашим бригадиром дневальный, и наступает самый ответственный момент – сортировка – обычно бригада делится пополам, и одна половина посылается, например, на дыни, а другая – на огурцы, потом те, что уже отстрелялись с оранжевой тыквой, нацеливаются на репчатый лук, а те, что волохались со свеклой, перебрасываются на сельдерей. Работа эта очень кропотливая, и дневальный ото всех остальных обязанностей освобожден, и в результате вырисовывается ассорти, которому, помимо шеф-повара ресторана «Астра», мог бы позавидовать любой фламандский живописец. А потом, уже и к самой фуре, в свою очередь подчаливает грузовик, и второй сопровождающий приступает к перетранспортировке.
А тот, что остался в одиночестве, напоминает теперь мятущегося вокруг телеги с хрипящей от натуги клячей озадаченного ямщика. Телега несметна и по периметру, и, пока вокруг нее оббежишь, на другом ее конце кто-то уже уговорил ящик с «изабеллой», а его товарищ уже обхаживает черноплодную рябину. А попробовать вдогонку рвануть – покамест еще догонишь, в дело пойдет уже не один десяток ящиков. И в результате это вращательно-поступательное движение может теперь послужить иллюстрацией изучающим теоретическую механику студентам.
По сравнению с весом, зафиксированным в накладной (за вычетом продукции клюющих телегу братьев-славян), потери составят как минимум тонны полторы, и, значит, весовщик должен эти полторы тонны компенсировать (потом пойдут на утряску и на усушку), и за это сопровождающий обязан ему теперь отстегнуть как минимум пару-другую ящиков.
Но ведь и мы – тоже не лыком шиты: еще необходимо отслюнить ящик дежурному по аэропорту: сарай (тот, что в крапиве), как и положено, примыкает к забору, и в зарослях репейника крутящейся на гвозде вертушкой замаскированы выломанные доски. И каждый дежурный (а они регулярно меняются), конечно, об этом роге изобилия уже осведомлен и смотрит на него сквозь пальцы.