У нас в саду жулики (сборник) Михайлов Анатолий

– Во-первых, – еще раз поморщился Федор Васильевич, – Райкину за многое попадает, и поделом.

А во-вторых, известно ли мне, что этот народный артист (это уже про Высоцкого), будучи у нас в Магадане три или четыре года тому назад, выступал здесь ну прямо-таки в притонах.

И я, в свою очередь, тоже ему возразил. Во-первых, меня совсем не интересует, где и перед кем Высоцкий выступает. Ведь главное – это его песни.

(А на самом деле врет – в то лето, еще до второго триппера, я химичил на «Исследователе» в плаванье, но мне Лариса рассказывала: часа примерно в четыре стоит она как-то ночью за японскими колготками – в июле в это время уже светло, – и вдруг подружка ей и говорит:

– Смотри, Высоцкий…

В таких обычных джинсах, и вместе с ним Кохановский, тот самый, с которым они написали «Бабье лето»; куда-то на рассвете «напудрились».

А Кохановский тогда с этой Ларисиной подружкой крутил свою песню; у нее на улице Ленина отдельная квартира. Когда-то жили вместе с мужем, но теперь она с мужем в разводе.

Кохановский ей говорит:

– Слушай, ко мне прилетел Володя, ты не могла бы сегодня где-нибудь переночевать…

Просто ему надо с Володей поговорить. И подружка, конечно, в пузыря. Мог бы и познакомить.

Но делать нечего – и поплелась на улицу Билибина к Ларисе. А ночью рванули за колготками.

И утром, рассказывает, целое море бутылок. Вот и весь притон. Ведь не пошли же они потом к Шурочке Виноградовой.)

А во-вторых, все его песни записаны с официальных концертов, а если даже и с не официальных, то эти записи можно услышать в каждом доме и не только в Москве или у нас в Магадане, но и по всему Советскому Союзу.

Но, вместо того чтобы этому порадоваться, Федор Васильевич снова поморщился:

– Вот в том-то и беда… – и, разделав под орех Высоцкого, покатил теперь бочку на меня.

Взяв себя в руки, он сделался опять улыбчивый и, можно даже сказать, милый. И, к моему удивлению, меня это как-то успокоило (наверно, такой прием). Весь вид его располагал к умиротворению и словно бы навевал: а много ли человеку надо? Ведь прояви иной раз собеседник душевную гибкость – глядишь, и разговор получился обоюдно полезным.

– Вот возьмем ваши песни, – с этими словами Федор Васильевич опять выдвинул ящик и снова достал папку (он ее то доставал, иногда даже и не к месту, а то вдруг снова прятал), – ну, что я могу о них сказать? Песни, конечно, душевные. Хорошие песни. Но куда они зовут? И кого они могут вдохновить?

И на этот раз я увидел свое заявление в местный радиокомитет, помнишь, я еще качал с ними права? Хоть бы не позорили название своей передачи – тоже мне «разведчики золотых недр». Мало того, что в песне на слова Варлама Шаламова все перепутали и, представляешь, начали с припева, а закончили, наоборот, запевом, а всю середину (где «изумрудного цвета светящийся лед») почему-то выбросили; да еще по воле режиссера я «исколесил не одну сотню километров по чукотской тундре» (а на самом деле со своим магнитометром почти весь сезон не вылезал из лагеря); а все остальное (я ведь им напел целую пленку) они, конечно, передали. Но только не в эфир, а – малость перепутали – сюда, в КГБ.

Но это сразу после сезона, а в начале апреля, на день геолога я спел им на студии две песни на слова Глеба. И с этими песнями, если припоминаешь, приключился конфуз. Я посвятил их Вере Павловне, и на время трансляции надо было выключить репродуктор. Иначе – если Зоя их услышит – мне хана. А дело было в воскресенье, и чтобы увести вражеского лазутчика от склада с боеприпасами, я сделал тактический ход; я пригласил Зою на главпочтамт: идем, говорю, мне из Москвы перевод, мол, ты мне должен еще с прошлого года червонец. Стоим с ней в очереди и потихоньку продвигаемся, и сейчас все свалю на тебя – что вот, стервец, все тянет и тянет резину. И вдруг мне вместо червонца из Москвы – телеграмма с Чукотки.

Я думал, от Татьяны, все-таки ихний праздник. А телеграмма оказалась от Верки. А содержание – даже не успел загородить: ИДИ КО МНЕ (такой поэтический выкрутас). И больше – ни слова.

И Зоя меня, не отходя от стойки, чуть не прибила. Хорошо еще, заступился милиционер.

Я объясняю: это же производственная необходимость. Из-за отсутствия рабочей силы. Мол, приезжай к нам на следующий сезон. А Вера, говорю, – это наша начальница. (А начальница, как ты знаешь, Татьяна.)

Но Зоя меня даже и не слушает:

– Я тебе, – говорит, – б. дь, покажу ИДИ КО МНЕ!!! – и засветила прямо сумочкой по темени. А в сумочке, наверно, полный кошелек мелочи. Еще хорошо, самортизировала ушанка.

Но это еще не все. В одной из песен я пою:

Приходите ко мне ночевать.

Мягче ночи моей только сны.

Я из трав соберу вам кровать

на зелененьких ножках весны.

А в бараке соседи, оказывается, слышали и все потом Зое рассказали. Что я спел песню своей шалаве и пригласил ее к себе на кровать. И после такой информации Зоя разбила о мою голову бутылку с пивом, и даже ходили потом в травмпункт зашивать.

А насчет вдохновения я немного подумал и сказал, что каждый человек, если он работает со словом, должен себя выражать по-своему и что лично меня в стихах, которые я использую для своих песен, привлекает красота родной природы, а также грустные раздумья. При этом я, конечно, подчеркнул, что все эти стихи почерпнуты мною исключительно из официальных источников (где Иосифу Бродскому почему-то места не нашлось, и я его предусмотрительно в эту пленку не включил).

Федор Васильевич переварил мой ответ и заметил, что нельзя же все время грустить и что бы тогда было, если бы все только и делали, что грустили, как бы мы тогда построили новое общество?

На что я ему в свою очередь заметил, что я ведь не только грущу, но еще и помогаю стране своей работой, определяя для нее водный баланс, чем приношу пользу народному хозяйству.

И Федор Васильевич не стал мне возражать и, сохраняя душевную гибкость, снова переменил направление. Он меня спросил:

– Ну, а с кем вы, Анатолий Григорьевич, когда бываете на материке, встречаетесь из поэтов и писателей?

Я задумался:

– Ну, с кем… в Ленинграде – с Глебом Горбовским и еще с Кушнером…

И он записал. Про Горбовского он, оказывается, слышал, а Кушнера даже читал, только вот забыл, в каком журнале.

– А в Москве, – продолжал я, – с Булатом Окуджавой…

Но оказалось, Окуджава тоже оскандалился, и я даже возмутился:

– Как это так – оскандалился? Ведь Булат Шалвович прошел всю войну!

И Федор Васильевич и на этот раз тоже не стал возражать.

– И еще с Варламом Шаламовым.

Но оказалось, что о Шаламове Федор Васильевич даже и не слышал. А я бы на его месте повесил бы портрет Варлама Тихоновича у себя над столом.

И вдруг он меня спросил:

– Ну, а как вы, Анатолий Григорьевич, относитесь к Бродскому? Тоже, наверно, ваш кумир. Нам, например, известно, что вас вдохновляет его поэма… – И, полистав свой блокнот, он, очень довольный, повернулся, – «Шествие».

Теперь все ясно. Этой зимой ты мне сюда «Шествие» высылал. И мы с тобой, помнишь, поспорили, засекут или не засекут. И я еще все удивлялся, что больно уж долго идет. Наверно, месяца полтора. Или два. И на упаковке бандероли, помнится, стоял целый ворох печатей. И все друг на друга налезают. А если попробовать определить дату прибытия, то ничего не разобрать.

Выходит, что засекли. Иначе не совсем понятно, откуда тогда это название у него в блокноте.

Но это я подумал про себя. А Федору Васильевичу вслух говорю:

– Ну, а что «Шествие»? Может, когда-то по молодости лет это и увлекало…

(И все-таки почему не спросил про нашу встречу? Ведь о том, что Бродский был у меня в Ленинграде дома, я Зое рассказывал. А Нина Ивановна, пока еще не «на бровях», всегда меня просит:

– Ну, давай, спой еще… Спой про Васильевский остров…

И потом, неужели им не известно, что Бродский уже давно за границей. Опять, наверно, темнит.)

– А если, – продолжал я, – и интересует, то прежде всего мелодией. Мелодией слов. И ритмом. Я ведь сейчас, знаете, как раз занимаюсь ритмом. Для песни это очень важно.

И тут Федор Васильевич решил взять тайм-аут. Ему сейчас необходимо пошевелить мозгами.

Ведь у него все по плану. И теперь нужно внести коррективы. И он опять, уже для меня привычно, заулыбался, добавив своей улыбке оттенок таинственности.

Его улыбка мне, успокаивая, обещала: ну, что ж, все идет хорошо, все нормально. Но это все, дружище, были еще цветочки. Ну, а теперь пора переходить и к ягодкам.

– А сейчас, Анатолий Григорьевич, – начал Федор Васильевич вкрадчивым и одновременно каким-то справедливо-решительным тоном и снова, как и в начале нашей беседы, положил на стол кулаки – ни дать ни взять – вылитый академик Павлов, – вы уж позвольте мне остановиться на ваших московских друзьях. Начнем, пожалуй (тут он снова придвинул блокнот), – с Козаровецкого (поставил тебя на первое место!). Хотелось бы от вас услышать, какие у вас с ним отношения?

– С Козаровецким?.. – делая вид, что никак не могу собраться с мыслями, я почесал затылок – а это, мол, еще кто такой? – А-а… вспомнил. Когда-то мы с ним учились в институте. Вместе готовились к сопромату. Ну, а пока я еще жил в Москве, так, иногда встречались. И то, потому что соседи. Все-таки в одном доме. А сейчас – ну, какая это дружба: я – северянин, он – москвич. Интересы-то ведь разные…

Федор Васильевич улыбнулся:

– Ну, не скажите, не скажите… Да, кстати, он ведь переехал… – И смотрит на меня такой довольный (как будто похвалился: вот мы какие оперативные; что, не ожидал?!).

Но я даже и не повел бровью. Ну, переехал так переехал. Какая разница?

И вдруг он точно отрезал:

– Нам известно, что он собирается в Израиль. А вас, когда вы напишете свою книгу и перешлете, – там издать.

И это было им сказано все тем же спокойным и рассудительным тоном. Как будто на шахматной доске передвинул очередную фигуру. Или укладывает на стройке кирпич.

Да. Федор Васильевич сделал профессиональный финт. Пошел в психическую атаку. И, хотя это было и неожиданно (ты никогда об этом даже не заикался, но мало ли, вдруг и на самом деле намылился), я все-таки не растерялся.

Я нахмурился:

– Клевета.

– Клевета?! – Федор Васильевич саркастически ухмыльнулся. – А вот мы сейчас посмотрим…

С этими словами он опять вытащил из ящика папку и, порывшись в бумагах, достал чьи-то не то заявления, не то объяснения. Федор Васильевич держал их над столом, но так, чтобы я ничего не видел.

– Здесь, на этих листах, собраны о вас мнения самых различных людей, и мнения, прямо скажем, неплохие, но все эти люди сходятся в одном, что человек вы, конечно, отзывчивый, добрый и, даже можно сказать, смелый, но где-то вы споткнулись (я еще не говорю – оступились) и вот никак не можете себя найти. И все эти люди искренне обеспокоены вашим будущим. Вот, например (читает): «Я знаю Анатолия Михайлова как отличного товарища, смелого, принципиального и решительного, но…» дальше, пожалуй, читать не стоит… (откладывает и смотрит на меня, а я смотрю на него).

Помолчали.

– Ну, а что, Анатолий Григорьевич, вы можете припомнить о дне рождения вашей супруги Зои… – Федор Васильевич снова придвинул к себе блокнот, – Михайловны 9 октября 1972 года?

– Припомнить… – И я пожал плечами. – А чего там припоминать? Ну, были гости. Выпили. Я играл на гитаре. Слушали магнитофон. Спорили.

– Вот именно что спорили, – назидательно и опять все с той же нотой справедливости строго подчеркнул Федор Васильевич. – А о чем спорили?

– О чем? Да так, ни о чем. Я хотел слушать Высоцкого, а они не хотели. Давай, говорят, эстраду. Вот и поспорили.

– А вы эстраду не уважаете?

– Не то чтобы не уважаю. Просто все эти Пахмутовы кажутся мне неискренними.

– Но Пахмутова – это ведь не только эстрада. Это еще и гражданские песни, которые любит народ.

– Все равно я им не верю.

– Но людям ее песни нравятся.

– Вот и обидно.

– Зачем же навязывать свое мнение?

– Да я и не навязываю. Просто они на меня злятся.

– Ну, это вы зря. Они на вас и не думали злиться. А вот вы, видимо, сами того не заметив, сказали при них такое, что всех просто искренне удивило, можно даже сказать – поразило (роется в папке и снова читает): «…и после этого заспорили о Пахмутовой. Михайлов сказал, что он ее не может слушать, так как она все врет. Ему возразили: а как же ее песни об острове Даманском, на что Михайлов ответил: никакого такого острова не было, а все эти погибшие солдаты – выдумка. И вообще все это ерунда. После чего им было сказано, что в нашей стране засилье кучки обманщиков, которые сидят у власти…»

Сначала я решил, что он просто шутит. А он и не думает шутить – все знай себе чешет и чешет. Ну, ладно еще Пахмутова, «без нее» хотя бы «опустеет земля», а вот «засилье кучки обманщиков» – это уже «происки империализма».

– Ну, а теперь, Анатолий Григорьевич, что вы на это можете сказать?

– Да ничего. Я же сказал – клевета.

– Ну, зачем же вы так? Ведь не могли же эти люди все, как один, оговориться!

– Делайте очную ставку.

– Да что вы, Анатолий Григорьевич! Когда очная ставка, то это уже дело. Мы бы вас тогда не вызывали, а привезли бы сами.

– Так вот и надо было.

– Вы зря, Анатолий Григорьевич, горячитесь. Ведь мы вам хотим добра.

Снова помолчали.

– А может, Анатолий Григорьевич, вы были тогда пьяный и не помните?

– Дело в том, что к восьми часам вечера я поехал на гидрологический замер…

– В заявлении это указано.

– Да если бы я был настолько пьяный, что не помнил бы, что говорю, да еще бы меня растрясло в автобусе, то по дороге к реке я бы обязательно завалился. И к тому же замер нужно сделать ровно в 20.00, там стоит самописец. А иначе – брак. А у меня – можете узнать в управлении – за все время моей работы не было ни одного брака.

И не успел я закончить эту фразу, как неожиданно с бумагами в руках вошел один тип, как будто по неотложному делу, но такое впечатление, что в продолжение всего нашего разговора он стоял к скважине ухом за дверью и подслушивал. Бумаги он аккуратно опустил на стол и тут же встрял.

Конечно, начало беседы он не слышал, но так как он человек партийный, то врать он просто-напросто не может, понимаете, это ему противопоказано (вместо того чтобы со мной поздороваться, он разразился таким педагогическим отступлением); так вот, многолетняя практика ему подсказывает массу случаев, когда человек, будучи в стельку пьяным, совершенно автоматически и при этом безошибочно производил ту или иную операцию на своем рабочем месте.

И Федор Васильевич с ним согласился, что это действительно так, а этот тип, получив новую порцию бумаг, так же неожиданно исчез. Испарился.

Но это оказалось еще не все. Федор Васильевич снова порылся в папке, нашел там какой-то листок и, пробежав его глазами, предъявил мне еще одно обвинение.

Оказывается, в феврале этого года (число там у него зафиксировано) во время передачи последних известий, в которых шла речь о происках израильских оккупантов, я пришел в ярость и, чуть не разбив репродуктор, во всеуслышанье заявил, что еврейская нация – наивысшая и что скоро сионисты завоюют весь мир и к этому надо стремиться.

И это уже попахивает чем-то родным. Чувствуешь? Японский шпион Пильняк. А теперь вот израильский шпион Михайлов. И здесь уж не обошлось без помощи моей симпампульки. Иной раз придешь, а в телевизоре – на всю ивановскую перепляс, а чуть повыше со стены из репродуктора – краснознаменный хор; и тоже на всю катушку. И тут уж поневоле полезешь на стенку.

А дальше – немного фантазии и чуть-чуть воображения.

Наверно, их все-таки этому учат. На производственных семинарах. Или в методических пособиях.

– Ну, как? – В порыве удовлетворения Федор Васильевич уже чуть ли не потирал руки. – И это вам тоже ни о чем не говорит?

– Почему же? Говорит. – Я уже начинал злиться. – Мне это говорит о том, что все это клевета. Я же вам сказал. Ну, дайте, – тут я к нему наклонился, – ну, дайте посмотреть. Ну, из ваших рук. Просто интересно.

Но Федор Васильевич сказал, что читать обвинительное заключение (или как там это у них называется) имеет право только человек, который уже находится под следствием. И то не всегда. А только при определенных стечениях обстоятельств.

– А вы, – Федор Васильевич с какой-то нежностью посмотрел на папку, даже чуть ее не погладил, – к счастью, еще не под следствием.

И это его «к счастью» прозвучало все равно что «к сожалению».

Федор Васильевич положил на папку ладонь и задумался. И это выглядело так, как будто он уже меня загнал. За флажки.

– А теперь, – Федор Васильевич опять сменил направление, – вы уж мне разрешите вернуться к вашим друзьям, в частности, – и он снова придвинул к себе шпаргалку, – к Валентину Лукьянову, вы же не станете утверждать, что и с ним тоже не знакомы?

– С Лукьяновым?.. (Похоже, все-таки не зря после «происков израильской военщины» он спикировал на остров Даманский; вот я и перегорел, наверно, поэтому и переспросил его слишком поспешно.) Да что-то, – чешу затылок, – припоминаю… (Тебе прилепил Тель-Авив, а чем, интересно, порадует Старика?) Вроде бы, – улыбаюсь, – поэт… И потом, ну, какое тут может быть еще знакомство; я ведь вам уже говорил: я – на Севере, а Москва – далеко; недавно, правда, попался за этот год пятый номер журнала «Смена». Открыл – смотрю, стихи Валентина Лукьянова; уж не того ли, думаю, Лукьянова, которого я один раз видел у Козаровецкого… кажется, в позапрошлом году…

Но Федор Васильевич меня не дослушал и сообщил, что он с этими стихами уже ознакомился. И что, пожалуй, еще неизвестно, кто из этих двух людей оказывает на меня большее влияние.

Лукьянов дает мне очень многое. Да и человек он, можно сказать, с опытом и немалым. Но и Козаровецкий мне тоже дает не меньше. Скорее всего, их влияние на меня одинаковое.

Я сидел и молча на него смотрел, а он все говорил и улыбался, напустив на себя вид репетитора, только что втолковавшего неразумному ученику самое трудное место. И для закрепления материала осталось проанализировать кое-какие нюансы.

– Наверно, – продолжал рассуждать Федор Васильевич, – ваши друзья с большим интересом ожидают появления на московском горизонте свежей личности (это значит – меня), которая вращается в самых, можно сказать, дебрях народной жизни (это значит, здесь, в Магадане).

Я продолжал молчать, а Федор Васильевич вдруг ни с того ни с сего перескочил на нынешнее поколение и заговорил о проблемах отцов и детей. И даже разволновался:

– Ведь черт его знает, такие заслуженные родители и такие дети! Взять, к примеру, Якира – слыхали, конечно, про такого, ведь только что из Москвы…

И я поддакнул:

– Да вроде бы слыхал… такой полководец…

Федор Васильевич усмехнулся:

– Вот именно, полководец… А какой был отец… Или возьмем Махновецкого, вашего хасынского товарища. Отец – воин. Умница. А что сын? Правда, в отличие от вас, он проявил по отношению к себе больше самокритичности. А вы чем-то друг друга напоминаете. И биографии у вас чем-то схожие. И родители. Кстати, вы не знаете, где он сейчас?

И я сказал, что не знаю, слышал, что вроде бы он уехал.

Федор Васильевич похвастался:

– Сейчас он в Алтайском крае. Не позволили ему оступиться, помогли.

(А на самом деле уже давно в Карелии. А на Алтае он был года три тому назад, когда его поперли из Хасына. Наверно, ведь, знает, но темнит. Все хочет выяснить, связаны ли мы с Эриком сейчас. А может, и не знает. Выперли – и с глаз долой. Но вообще-то на них не похоже.)

– А теперь, Анатолий Григорьевич, – Федор Васильевич закрыл папку уже окончательно (такой уж у него сценарий) и торжественно спрятал ее в стол, – теперь слово за вами. А то я гляжу, – и так это ласково-понимающе на меня посмотрел, – что-то вы призадумались. Ну, как, все было правильно в вашей жизни, оступались вы когда-нибудь и в чем-нибудь или нет и есть ли у вас после всего этого претензии к людям или, может быть, к себе, и если есть, то какие?

И я Федору Васильевичу ответил, что в целом моя жизнь протекает правильно, что никогда и ни в чем я в жизни не оступался и что претензий к людям у меня нет, а если и есть, то, пожалуй, только к себе, что я еще слишком медленно осваиваю свое любимое дело – гидрологию.

Все с той же ласковой улыбкой Федор Васильевич сцепил у себя на затылке пальцы и, расправив плечи, с удовольствием похрустел суставами. И весь его облик при этом как бы меня убаюкивал, что да, конечно, я во многом заблуждаюсь, но все эти мои заблуждения ему очень понятны и близки, и поэтому он мне их не только прощает, но даже оставляет за мной право на свое собственное мнение.

А сейчас ему бы хотелось остановиться на чем-нибудь для нас обоих приятном, ну, например, на фортепианном концерте или на выставке цветов. Снять, как это принято говорить, лишние нагрузки.

Да и мне, наверно, тоже бы не помешало немного расслабиться. «Ведь вы же со мной согласны?»

И тут он вдруг спросил:

– А каковы, Анатолий Григорьевич, ваши отношения с Солженицыным?

– С Солженицыным?! – на этот раз я действительно Федора Васильевича не понял и, честно говоря, даже растерялся, уже по-настоящему. Может, у него и правда поехала резьба. Как результат нашей изнурительной беседы.

Но потом все-таки сообразил, что такая у него шуточная форма вопроса. На самом деле Федора Васильевича интересует, как я к Солженицыну отношусь. И, успокоившись, я даже заулыбался.

Ну какие у меня могут быть с ним отношения? Просто я этого писателя очень уважаю и одобряю редакцию журнала «Новый мир», выдвинувшую «Один день Ивана Денисовича» на соискание Ленинской премии. Ведь недаром же на встрече руководителей партии и правительства с деятелями культуры было сказано, что «такие произведения воспитывают уважение к трудовому человеку, и партия их поддерживает». (Честно говоря, эту цитату я выучил на всякий случай – и помню, как Валя по этому поводу смеялся.) И еще мне у него нравятся напечатанные в «Новом мире» рассказы. В особенности «Случай на станции Кречетовка». А больше я у него ничего не читал.

Но форма вопроса оказалась совсем и не шуточная: оказалось, что 7 июля 1970 года Валентин Лукьянов по моей личной просьбе в деревне Рождество Наро-Фоминского района Московской области встретился с «отщепенцем» Солженицыным и передал ему на рецензию мою рукопись. И все это у него зафиксировано в его блокноте. Так что можешь теперь Валю поздравить с рождением ЛЕГЕНДЫ.

Вот это, я понимаю, эквилибристы. Здесь и Олегу Попову, я думаю, нечего делать. Сейчас возьмет и вытащит из папки то Ларисино письмо. То самое, что Зоя тогда вытряхнула из моего кармана, когда зашивала мне пиджак. А потом его по пьянке сожгла. (Представляю, как они сокрушались, когда об этом узнали. И непонятно даже, кто сокрушался больше – они или я.) В этом письме, помнишь, Лариса сидела на веранде и вдруг увидела работающего на соседнем участке Александра Исаевича.

А что сожгла – так им сейчас и все карты в руки. С одной стороны, уничтожено вещественное доказательство, зато, с другой – теперь его можно использовать как вольный трактат.

И сразу же, внедрившись в обстановку, накуковали про Ларису. А Зоя, как только слышит это имя, готова даже подтвердить, что я хотел, например, взорвать наш Дворец профсоюзов. Такая у нее сила воображения. Только вот не совсем понятно, то ли они ее к себе вызывали, то ли она пришла к ним сама по зову сердца.

Пригвоздив меня к позорному столбу, Федор Васильевич еще раз выдвинул ящик и, поиграв тесемками от папки, задвинул его обратно.

– Ну, а теперь что вы можете на это сказать?

И я не стал нарушать уже сложившуюся традицию и повторил:

– Клевета.

Надо было снова потребовать очную ставку – но я как-то сразу не догадался. Но если бы даже и дошурупил, то все равно номер бы не прошел. Федор Васильевич тогда бы мне объяснил, что очная ставка с Солженицыным, к сожалению, не в их компетенции.

А на мою очередную «клевету» отреагировал, точно Китай, сделавший четыреста двадцать девятое строгое предупреждение Тайваню.

– Не знаю, не знаю. Все эти документы, – и он опять выдвинул ящик, – отражают общую точку зрения окружающих вас людей. Ведь не станем же мы все это придумывать.

И замолчал. Как будто поставил точку.

Как бы подчеркивая значительность происходящего, Федор Васильевич даже чуть привстал и для внушительности хотел было пройтись по кабинету, но потом раздумал и, оперевшись кулаками о стол, откинулся на спинку стула:

– Будем считать, Анатолий Григорьевич, что разговор у нас состоялся. И довольно откровенный. Правда, не такой откровенный, как этого бы хотелось. А теперь, если можно так выразиться, не мешало бы подвести итоги.

Тут он нажал на кнопку, и вошел тот самый тип, что уже встревал про пьянство на рабочем месте, и мне, как в прошлый раз, опять показалось, что он стоял ухом к скважине и подслушивал, такой у него был озабоченный вид.

Федор Васильевич велел ему что-то принести, и тот принес целую кипу листов. А сам Федор Васильевич склонил голову набок и, как на выпускном экзамене, старательно шевеля губами, стал на каждом листе выводить вопрос, на каждый из которых, как я догадался, мне предстояло написать ответ.

Писал он довольно долго и, пока он шевелил губами, я все соображал, что же мне теперь делать дальше.

С одной стороны, это уже не прокуратура, куда я после фельетона сдуру ходил качать права (за клевету решил подать на «Магаданскую правду» жалобу). Да и товарищ Горбатых все-таки отличается от товарища Закевича.

Товарищ Закевич мне говорит, а вы принесите все эти ваши картинки к нам сюда, и мы с ними поближе ознакомимся, покажем специалистам, мы-то, говорит, в искусстве люди темные (и был, конечно, прав, да и не только в искусстве); и я их (все сорок четыре гравюры) и притащил и даже прихватил с собою указку, мне Лариса одолжила из школы, но товарищ Закевич сказал, чтобы я себя не утруждал, они уж как-нибудь разберутся сами, и предложил их отнести в лабораторию фотографу, где для начала все гравюры надо хотя бы переснять, а ночью, помнишь, я позвонил в Москву, и они, как всегда, проворонили, наверно, не сработала техника, и, покамест спохватились, ты успел мне прокричать, что я МУДАК и если я ВСЕ ГРАВЮРЫ НЕМЕДЛЕННО НЕ ЗАБЕРУ, то автоматически САМ НА СЕБЯ ЗАВЕДУ ДЕЛО; и потом вдруг пошла трескотня, и телефонистка испуганно-металлическим тоном неожиданно отрезала, что у них повреждение на линии, и утром я рванул в лабораторию (сначала, правда, приперся прямо в кабинет, но товарища Закевича, на мое счастье, в кабинете не оказалось, куда-то срочно вызвали на место происшествия, и я еще, дурак, все дергал и дергал ручку и от волнения чуть было ее не оторвал) и велел все гравюры срочно мне вернуть, такое указание дал сам товарищ Закевич, так как из них необходимо выбрать только самые характерные, штук десять, не больше, а после обеда – уже отобранные, опять принести, и фотограф мне почему-то поверил, правда, сначала все-таки заикнулся, может, говорит, отберете их прямо сейчас, но я ему возразил, что для этого еще необходимо проконсультироваться с профессиональной комиссией, «ведь вы же понимаете, что художественная композиция – дело серьезное», и даже представил, как товарищ Закевич будет в припадке ярости топать на него ногами (ну, как можно поверить этому «шарлатану»?!), и в результате уже по традиции с формулировкой «за потерю бдительности» его из прокуратуры выперли, а я все сорок четыре гравюры отвез на Кожзавод Лешке, и так они у Лешки до сих пор в подвале под оранжереей, только вот плохо, что видела Светка; ну, а потом мы с Лешкой, конечно, за это дело выпили.

А когда пришел к товарищу Закевичу опять (я у него по запарке забыл Ларисину указку), то он уже топал ногами и на меня, но как-то без энтузиазма, а скорее по инерции, и я, прижимая к сердцу ладонь, заулыбался, что я бы, конечно, с удовольствием все принес обратно, но гравюры, к сожалению, уже слишком высоко в небе, где-нибудь над Байкалом на пути в Москву, и так велел сам художник, а для меня слово художника – закон (а на самом деле – в Лешкином погребе глубоко под землей), и товарищ Закевич в сердцах чуть было меня этой указкой не пристукнул и, грозя мне вдогонку пальцем, вытолкал вон за дверь.

Но когда в прошлом году после очередного семейного скандала и бессонной ночи в будке с самописцем на Дукче (Лариса была еще в отпуске, а Лешка неожиданно куда-то пропал) я надумал поменять свою комнату в Ленинграде на квартиру в Магадане, то по объявлению вдруг опять наткнулся на товарища Закевича, на этот раз в его квартире, у него тут прямо на улице Ленина 48 квадратных метров (две комнаты плюс 12 метров кухня), но он согласен и на 11 с половиной в коммуналке и его даже не смущают 13 моих соседей; ему бы только зацепиться, а дальше он будет держать курс на Крым, конечно бы, лучше напрямую, но из Гурзуфа на Колыму никто добровольно не едет; а так хочется на старости лет погреться, ведь он здесь уже, шутка ли, почти сорок лет и начинал простым следователем, а теперь вот уже главный прокурор; он, правда, меня (сначала я даже немного понервничал) так и не узнал, наверно, слишком волновался, и все показывал мне балкон и свое собственное произведение искусства – облицованный голубой плиткой раздельный санузел; конечно, тут будет посвободнее, чем в будке на Дукче, но я все-таки не рискнул, хотя и оставил товарищу Закевичу надежду, пообещав ему еще подумать, учитывая, что ночевать в неутепленной будке, глядя на надвигающуюся зиму, становится все проблематичнее; к тому же Зоя меня накнокала и здесь – и опять все в той же надежде «подержать меня за ноги», и после замера уровня и бутылки «Перцовой» я, захлебнувшись в синеве, пошел на дно прямо на нарах и то же самое и в парикмахерской, но это уже зимой, где я подрабатывал во «вневедомственной охране», только теперь уже не на нарах, а в кресле; и в порыве откровения Зоя мне пообещала, что, пока она жива, «если я, тварь, от нее сбегу», то мне здесь, в Магадане, не жить, а Зоя свои слова на ветер не бросает; и это еще опаснее любого товарища Закевича (теперь, правда, говорят, ушел на заслуженный отдых).

И потом я же пришел в прокуратуру сам, а сюда меня все-таки вызвали. Но, с другой стороны, а где же тогда документ? Хотя бы прислали повестку. Ну, на худой конец, пригласительный билет.

И я решил ничего не писать. Тем более что Федор Васильевич все шпарил и шпарил (все разворачивал свои вопросы). И меня это уже начинало раздражать.

Наконец он от своей писанины оторвался и, велев мне придвинуться поближе (не совсем, правда, понятно, зачем; но я, конечно, даже и не пошевелился), стал читать содержание.

Вопрос № 1

Какие магнитофонные записи у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?

Вопрос № 2

Какие литературные произведения у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?

Вопрос № 3

Какие собственные литературные произведения у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?

Вопрос № 4

Позволяли ли вы где-либо и когда-либо политически невыдержанные высказывания? И если позволяли, то какие?

А дальше шли вопросы, как выразился Федор Васильевич, уже более конкретного порядка. Сначала про ребят с острова Даманский и песни Пахмутовой (позволял или не позволял?). Потом про международный сионизм (утверждал или не утверждал?). И, наконец, про рукописи на даче Солженицына (передавал или не передавал?).

Я еле-еле его дослушивал и, ерзая от нетерпения, все ждал, когда же он закончит. А когда он замолчал, то как бы поставил окончательную точку, сообщив, что ни на какие вопросы я ему отвечать не собираюсь.

Надо было, конечно, произнести это посуровее, не то чтобы стукнуть по столу кулаком, но все-таки; а я как-то, наверно, промямлил, и получилось не совсем вразумительно.

Но Федор Васильевич сразу же перестал улыбаться и даже не то чтобы ахнул, но состроил такую скорбную гримасу:

– То есть как это не собираетесь?!

И со стороны могло показаться, что он просто поражен.

А я, в свою очередь, постарался напустить на себя такой скучающий вид:

– Да так.

И теперь Федор Васильевич даже как будто спал с лица, и мне его, честно говоря, сделалось жалко. Он опустил глаза и как-то горестно произнес:

– Вы меня, Анатолий Григорьевич, просто огорчаете. Ну, хорошо. Допустим, всего этого не было. Вот и напишите.

Но я все равно не сдавался:

– Нет. Не напишу.

И он теперь прямо-таки изумился:

– Но почему же?

Я объяснил:

– Да потому что не хочу заводить сам на себя дело, которого нет.

И здесь он, изображая дружелюбие, участливо рассмеялся:

– Вот мы и хотим, чтобы вы все объяснили. И чтобы не было никакого дела.

Но я продолжал настаивать на своем:

– Вот я начну вам все объяснять и этим самым и заведу на себя дело.

Федор Васильевич все продолжал смеяться, но теперь уже как-то не совсем весело.

– Странный вы какой-то, Анатолий Григорьевич, человек, все что-то подозреваете. Все думаете, что вас здесь хотят на чем-то поймать. Ну, неужели вы все еще не понимаете, что мы только хотим во всем разобраться и, как я вам уже говорил, если потребуется, протянуть руку помощи.

И я ему еще раз повторил, что совсем не собираюсь оставлять в этом учреждении свою подпись.

«Покажите тогда обвинение, заводите дело, вызывайте свидетелей, устраивайте очную ставку…»

В каком-то справедливом недоумении он уперся скулой на кулак, напомнив своим обликом Аленушку с картины художника Васнецова. Ну, как же ему меня все-таки убедить? Вот ведь какой чудак, не верит! И откуда только в наши дни берутся эти отчуждение и недоброжелательность? Да. Во времена Магнитки и Днепрогэса такого, пожалуй, не было. И много, очень много еще предстоит поработать, прежде чем мы станем свидетелями торжества новых идей.

И, как бы зарядившись пафосом крылатой фразы, на этот раз он даже встал и, пройдясь по кабинету, неожиданно отчеканил, что по такому-то параграфу такого-то свода законов человек, вызванный в их организацию, ОБЯЗАН по первому требованию давать им письменное объяснение. (Теперь я, конечно, понимаю, что совершил большую оплошность, что сразу этот свод не потребовал и тут же его внимательно не прочитал.)

Но ведь там, если даже такой закон и существует, речь идет о человеке уже ПОЛИТИЧЕСКИ НЕВЫДЕРЖАННОМ.

Представляешь, такой вопрос: позволяли ли вы где-либо и когда-либо ПОЛИТИЧЕСКИ НЕВЫДЕРЖАННЫЕ МЫСЛИ? И если позволяли, то какие? Наверно, тоже специальный параграф.

Федор Васильевич опять уселся за стол и, оседлав своего конька, снова продолжил наш теоретический спор: мог я или не мог сказать тогда такое, что «всех просто-напросто поразило». И тогда я решил сменить тактику и напустить на себя маску «униженного и оскорбленного».

Практически здесь может быть только одно из двух: либо тот, кто на меня написал, клевещет, и тогда он, значит, подлец, либо, наоборот, раз я сейчас упорствую, то, значит, клевещу я и скрываю теперь свое подлинное лицо – когда трезвый, а раскрыл его по-настоящему тогда, в пьяном виде; а то, что я был пьяный, не только не снимает с меня вины, а даже, наоборот, еще больше ее усугубляет; ведь недаром же говорят в народе: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.

– А значит, – уже почти кричал я, все больше и больше распаляясь, – вы считаете меня отпетым негодяем и пытаетесь это доказать!

И Федор Васильевич, уже не на шутку обеспокоенный, стал меня успокаивать, что они совсем и не считают меня подлецом, «ну, что вы, Анатолий Григорьевич!», а даже совсем наоборот, просто они хотят мне показать, что я тогда просто не подумал.

– Ведь бывает же, возьмем, к примеру, и такое: свой человек, рабочий, фронтовик, имеет правительственные награды, и вот, по пьяному делу, ругает советскую власть, которую сам же, проливая кровь, защищал. И тут, вы же со мной согласны, сразу видно, что человек просто не думает, а оступается. Так что ж мы, по-вашему, сразу же станем его наказывать? Нет. Мы его сначала предупредим и протянем ему руку помощи…

И тут вдруг вошли теперь уже сразу двое: один – все тот же самый, из правдивых, все что-то никак не может успокоиться, а другой – такой седой мордоворот из «начальничков», какая-то здесь у них шишка и вроде бы тоже по делу. И этот, в отличие от Федора Васильевича, про которого можно сказать, что он мягко стелет, вел себя по отношению ко мне вызывающе нагло. Он просто-напросто смеялся мне прямо в лицо; ну, и, конечно, подтвердил, что у работников Комитета государственной безопасности и на самом деле имеется такое право – задерживать любого встречного и поперечного, и задержанный в любом случае обязан писать объяснение. А когда я ему возразил, что это противоречит законам советского общества, то он не то чтобы расхохотался, а мне даже показалось, что от смеха у него выступили слезы, и со слезами на глазах он предложил мне подать на КГБ в суд.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В монографии рассматривается педагогическое наследие представителей рациональной школы в истории раз...
Монография содержит теоретический материал, посвященный проблемам истории разработки психологии отро...
Стив Джобс (1955–2011) – основатель компаний Apple и Next, глава студии Pixar, создатель первого дом...
Чтобы при жизни стать классиком современной литературы, мало издаваться миллионными тиражами и перев...
В книге самым ценным является информация о каждом из 12 (дюжины) приёмов остроумия и технологии его ...