У нас в саду жулики (сборник) Михайлов Анатолий
Надо предупредить, что Наталья Михайловна все еще где-то в пути. Но, как всегда, поздно. И я кричу в глубину коридора, что уже повесили трубку.
Иногда после кропотливых усилий Наталья Михайловна натягивает безразмерные боты и, одолев коридор, нацеливается на улицу. И если выйти следом, то можно успеть потолкаться в кондитерском и постоять в очереди в овощном, а потом, поднимаясь по лестнице, услышать настойчивое шарканье. Наталья Михайловна еще только спустится на полпролета.
Чтобы нам было сподручнее, обычно я наклоняюсь. Наталья Михайловна обхватывает мой локоть, и так, рука об руку, мы кандыбаем вниз в сутолоку Невского. Уже на улице она меня отпускает и дальше ползет сама. Клавдия Ивановна приносит ей из столовой сосиски. И за это одалживает у нее трешницу. И не отдает. А в мои обязанности входит хлеб.
Когда у меня неважно с бюджетом, Наталья Михайловна дает мне в кредит рубль, и я на него запасаюсь продуктами. А на хлеб для Натальи Михайловны, запоминая набегающую сумму, трачу из своих копеек. Раз в два дня я покупаю ей четвертушку черного, а примерно два раза в неделю за двадцать две копейки батон. А когда рубль заканчивается, Наталья Михайловна раскошеливается снова. Я опять затовариваюсь, и покупка хлеба возобновляется в привычном ритме.
Сегодня у меня на завтрак деликатес: я купил в продовольственном сыр. Как правило, мне отрезают из середины. Заметив меня в очереди, продавщица уже заранее улыбается и, придвинув еще не распечатанный круг, натягивает капроновую нить. За это я на весь молочный отдел отслюниваю раз в неделю программки. Распотрошим в типографии пачку – и каждый себе, сколько надо, отстегивает. И в кулинарию – тоже, и мне там оставляют без жил четыре антрекота. А вечером растоплю на сковородке маргарин и жарю, сразу на несколько дней. И соседи меня не устают нахваливать: у всех мужья пьяные, а я себе сам готовлю. Да и в квартире тоже обо всех позабочусь. И если бы не я, то так бы часами возле киосков и дежурили. За исключением Натальи Михайловны, у которой телевизора нет. А сегодня вдруг попалась новенькая и отрезала с самого угла. Еще не врубилась. И на моем праздничном столе из двухсот пятидесяти граммов пошехонского сыра – добрая половина корки.
…Из коридора доносится шарканье – Наталья Михайловна уже заходит в тамбур. Я заворачиваю срезанную корку и встаю…
Переступив через порог, Наталья Михайловна скрещивает ладони и, оперевшись на палку, поднимает голову:
– Опять не успела…
На ее бесформенном теле поверх какого-то подобия нижней рубашки висит что-то напоминающее кофту, кое-где уже протершуюся; опухшие ноги обуты во что-то похожее на галоши; клочковатые седые волосы неряшливо и несвеже спадают на оплывшие дряблые щеки. И – неожиданно совсем еще молодые глаза.
– Я вам кое-что хочу показать… – Наталья Михайловна замечает пишущую машинку и, точно юный натуралист, увидевший заветную птицу, в задумчивом восторге застывает. – Может, вам будет любопытно. Если найду… Денег еще не надо?
– Не надо, не надо… – я хватаю купленный Наталье Михайловне батон и, помогая ей развернуться, поддерживаю перед собой за локоть…
В этой комнате почти совсем нет мебели. Но зато все пронизано солнцем. Когда-то приличный паркет уже весь в подтеках и выщербинах. На обширном колченогом столе – стеклянные банки, пожелтевшие газеты, сковородка, на сковородке – остатки, наверно, еще прошлогоднего варева; вместо скатерти – тоже вся в подтеках клеенка, когда-то цветастая и яркая, а теперь поблекшая и грязно-серая.
У Натальи Михайловны целых два окна, и оба выходят на Невский. Когда Клавдии Ивановне требуется «взаймы», она приходит к Наталье Михайловне покалякать, а заодно и провести тряпкой по стеклам. А раз в неделю приводит Наталью Михайловну в ванную и устраивает банный день: сначала ее раздевает и моет с мылом, потом причесывает; а напоследок – постирушка. Бельишко сушится прямо в комнате на веревке.
Когда-то Наталье Михайловне принадлежала чуть ли не вся квартира. Так, во всяком случае, утверждают соседи. А Варвара Алексеевна говорит, что у Натальи Михайловны было пять мужей. И что она их всех сгноила. Еще до войны. А Наталья Михайловна говорит, что Варвара Алексеевна была до войны ключницей. В тюрьме. Просто не знаешь, кому верить. А сама Наталья Михайловна работала учительницей, и иногда к ней приходят ее бывшие ученики. Правда, соседи считают, что любовники. Если я их правильно понял, то, наверно, тоже бывшие. Среди них такой благообразный седой старик лет шестидесяти пяти, соседи говорят, что профессор, и еще один пьяница по прозвищу Комбат. Он ей чинит электроплитку, и Наталья Михайловна разогревает на ней пищу, не выходя из комнаты. Чтобы не тащиться на кухню. И все время что-нибудь перегорает. Тогда пьяный Комбат берет деревянную лестницу и ковыряется с пробками. А соседи стоят внизу со спичками и смотрят.
А в последнее время зачастил тоже пьяница, но помоложе, примерно моего возраста. Тезка. Обычно он появляется по ночам и нажимает на все кнопки подряд. Если Наталья Михайловна не дремлет, то она ему в конце концов открывает. А если не открывает, то вся квартира не спит и кто-нибудь выходит в коридор и закрывает дверь на крюк. Потом все-таки не выдерживают и вызывают милицию, и моего тезку забирают.
Наталья Михайловна говорит, что этот широкой души человек когда-то играл в шахматы с Корчным. И даже его побеждал. А теперь, когда Корчной убежал за границу, затосковал. И Наталье Михайловне его очень жалко.
Недавно он чуть было не покончил с собой, но Наталья Михайловна его спасла. Дала ему взаймы три рубля.
До прошлого года Наталья Михайловна ютилась в двух смежных каморках: одна примерно метров восемь и без дневного света, а другая чуть побольше и даже с окном, но окно упирается в стену; а когда Тихоновым дали квартиру и освободилась жилплощадь, то написала заявление, и ей неожиданно пошли навстречу. Наталья Михайловна переехала в двадцать четыре метра, а ее каморки отремонтировали и перегородили, и получились две отдельные комнаты. И, хотя по нормам и не положено, говорят, что скоро заселят. Но вроде бы уже кто-то прописан. А Наталья Михайловна живет теперь, как царица.
Еще до войны она написала Сталину письмо – Наталья Михайловна рассказывала мне уже сама, – чтобы ей разрешили редактировать газету. Все затраты она берет на себя, но только при одном условии: все члены редколлегии должны быть беспартийными. Пока она дожидалась ответа, муж, а был он у Натальи Михайловны все-таки единственный, куда-то пропал. А она все ждала… Детей у них не было. И теперь она осталась совсем одна.
Но государство Наталью Михайловну не позабыло. Заслуженная учительница получает пенсию. Сорок шесть пятьдесят в месяц.
Наталья Михайловна передвигает на столе сковородку и, переворошив газеты, шаркает к себе в угол. Возле кровати на тумбочке горит настольная лампа. Она освещает не совсем свежую простыню и свисающий к полу дряхлый плед, когда-то красивый и ценный, наверно, такой же старый, как сама Наталья Михайловна. Над тумбочкой на простой доске – обтрепанные томики книг. Салтыков-Щедрин, Герцен, Толстой… В засиженной мухами оправе – распятие… И пахнет чем-то тяжелым и кислым. Но только когда войдешь. А когда постоишь – постепенно привыкаешь.
Наталья Михайловна наклоняется к подушке и шарит. Она что-то ищет. А я с батоном в руке стою и смотрю. Наконец находит и, повернувшись, шаркает обратно.
Протягивает какой-то клочок и, вспомнив про батон, кивает на стул. На ободранной обивке – вчерашняя четвертушка черного.
– Спасибо. Теперь мне хватит на неделю… Что-то нет аппетита. Давайте сюда…
Я отдаю батон и, возвратившись к себе в комнату, разворачиваю вчетверо сложенный листок…За стеной все бубнит репродуктор, и что-то со стуком перекатывается. Это Марта. Резвится. Марта – бульдог. Ее завела себе Клавдия Ивановна. После того как повесился Вовка. А собаку, что была раньше, говорят, украли.
Репродуктор, как всегда, врублен до самого предела. И никогда не выключается. Клавдия Ивановна его не замечает. Если Клавдия Ивановна его днем выключит, то вечером ей уже не включить. Но даже если и включит, то без Марты все равно не обойтись. В шесть утра, как только заводят гимн, Марта начинает лаять, потом подбегает к Клавдии Ивановне и стаскивает с нее одеяло.
С этим репродуктором просто беда. Когда я пытаюсь собраться с мыслями, то он мешает сосредоточиться. А когда после работы хочу отдохнуть, то не дает мне заснуть. Летом еще терпимо: я открываю окно, и бубнеж репродуктора заглушается шумом с улицы. Этот шум меня не раздражает. А когда ложусь на тахту, даже убаюкивает. Но скоро наступит зима и окно надо будет заклеивать. Когда я об этом вспоминаю, меня охватывает отчаянье.
Перекатывание за стеной вдруг прекращается и раздается протяжный вой. Клавдия Ивановна сейчас в столовой, и Марта по ней тоскует.
Я жую свой праздничный завтрак и смотрю на листок, который мне подарила Наталья Михайловна. Я читаю ее каракули:
СЧЁТЯ скорбный путь прошла со всем народом,
Неся его страданья и труды.
Потерян счет утратам и невзгодам,
Обидам всяческим и горестной нужды.
Но есть Великий счет, счет темных злодеяний,
Записанных в историю Земли,
Невиданных бесчисленных страданий,
Виновником которых были Вы.
И этот счет никто не уничтожит,
Его предъявит Вам проснувшийся народ.
Он уплатить по счету Вам предложит,
Когда опомнится от Ваших всех «свобод».
Спокойной ночи
Уперевшись ладонью в скулу, я сижу на табурете и в тоскливом ожидании приник ухом к стене. Точно прослушиваю больного. Надо что-то делать.
Грохот все не прекращается. Как будто что-то падает. А потом ползет. И сиплый голос Клавдии Ивановны:
– А ну, положь! Тебе говорят… А ну, положь тапочку… я тебе, блядина, покажу… – и дальше угрожающее рычание.
Я сижу и жду. И совсем не напрасно. Когда уже, казалось, устанавливается тишина, вдруг раздается удар. Еще удар. И еще… Такое впечатление, что кого-то хватают за шиворот и со всего размаху дубасят головой об стенку. С равномерными интервалами. На будильнике двадцать минут второго.
Пили, наверно, часов с восьми и до гимна. Потом вроде бы угомонились. Я уже почти засыпал, как вдруг из-за стены послышался такой диалог. Клавдия Ивановна, похоже, сидела на стуле и командовала:
– Марта, ко мне! – И что-то ей, как видно, подставляла. И Марта, счастливо повизгивая, прыгала. Затем команда повторялась, и все начиналось по новой. В промежутках между прыжками Марта переходила с визга на радостный лай. Скорее всего, Клавдия Ивановна ей что-нибудь подбрасывала. За службу. И при этом нежно приговаривала:
– Ах, ты, моя хорошая! Мо-ло-дец…
Клавдия Ивановна теперь уже не одна. Сейчас у нее сразу две симпатии. Клавдия Ивановна стала красить губы и даже сделала перманент. В ней проснулась женщина. Теперь, помимо Клавдии Ивановны, у меня два новых соседа. Леша и Лохматый.
Леша имеет на Клавдию Ивановну виды. Так, по крайней мере, считают в квартире. Он мой ровесник. Леша младше Клавдии Ивановны лет на двадцать. Но ведь возраст для любви не помеха.
У Леши в Ленинграде семья, но он с ней не ужился. Не сошелся характером. И теперь должен платить – тридцать три процента. А чтобы перевести дух, временно нигде не работает. Но я его часто вижу на Полтавской. Возле товарной станции. Когда Леша в квартире, то у него привычка ходить в туалет в носках. Ему кажется, что так его меньше слышно. Но иногда он своей привычке изменяет. Если из комнаты уже никак не выйти, то можно воспользоваться батареей. В одной батарее целых двенадцать секций и между секциями – отверстия; да еще умножить на два – под каждым окном по батарее. И это очень удобно.
В отличие от Леши, Лохматый попадается на глаза реже. Он предпочитает из комнаты не выходить. Вообще. Конечно, ему труднее. Не тот возраст. Лохматый уже совсем лысый.
Утром ребята отсыпаются. Клавдия Ивановна спозаранку в столовой, Варвара Алексеевна где-нибудь еще на рынке, а все остальные на работе. В квартире никого. Одна Наталья Михайловна. А часам к десяти из типографии прихожу я.
Опохмелившись, если, конечно, осталось со вчерашнего, друзья отправляются на добычу. Леша крутится на товарной, а Лохматый где-нибудь на овощебазе. А вечером возвращаются. Каждый с бутылкой. Клавдия Ивановна приносит из столовой продукты, и начинается веселая жизнь.
Сначала даже поют. Все разговаривают, разговаривают. И вдруг как грянут:
– «Орлята… учатся летать…» – А после давай скандалить.
Сперва просто кричат, а Марта лает. Она не любит, когда при ней повышают голос. А ближе к полуночи переходят на ползанье. И раз в неделю начинают гудеть с утра. Прямо с одиннадцати. Смотря когда у Клавдии Ивановны выходной. Он у нее скользящий. И тогда собирается целая компания. В основном мужчины – товарищи Лохматого и Леши. По труду. Но пока еще все спокойно. Никто никого не убил. А вот с Мартой никто не гуляет. Днем она воет в комнате, а вечером принимает участие в пиршестве. А гадит, наверно, прямо на пол. И иногда из-под двери вытекает ручеек. Конечно, Марта могла бы последовать примеру мужчин, но, во-первых, она все-таки женщина, а во-вторых, до отверстий в батарее ей все равно не достать.
У Леши с Лохматым от квартиры на пару один ключ, и иногда они возвращаются раньше Клавдии Ивановны. Но соседи запротестовали, и Клавдия Ивановна у них ключ отобрала. Но от комнаты оставила. Чтобы закрывать Марту. Но соседи поставили вопрос ребром, и тогда Клавдия Ивановна отобрала и этот, а ребята поставили задвижку. Все. Теперь и не придерешься. Сейчас у Клавдии Ивановны дверь нараспашку.
Пожалуйста, открывай и входи. Правда, внутри Марта. И еще она не только воет. Время от времени она кидается на дверь с той стороны и, царапаясь и скуля, пытается ее выбить. Иногда мне приходит мысль открыть входную дверь квартиры, а потом, выдвинув задвижку, по-быстрому юркнуть в комнату. И тогда Марта убежит. Но пока я еще не решился. И потом все равно не поможет. Побегает, побегает и вернется. По нюху. Хоть бы кто-нибудь ее по пьянке съел.
А иной раз друзья возвратятся и ждут. Прямо на лестнице. Сядут на подоконник и смотрят. Такие жалкие. Поневоле откроешь и впустишь. Или нажмут на кнопку и не отпускают: чувствуют, суки, что дома. Сидишь и не открываешь. Потом отпустят и опять на подоконник. Вроде бы ушли. А через полчаса по новой. С одной стороны Марта, а с другой они. Просто и не знаешь, чем помочь.
А как-то раз впустил, а они Клавдию Ивановну не дождались. Нажрались. Очень хотелось. А дверь спьяну не закрыли. Марта выскочила в коридор и давай носиться. Добежит до кухни – и обратно. И все рычит. Лапы здоровенные, язык туда-сюда так и ходит, а из пасти слюна. Ох, и наделала шороху! Все изнутри позакрывались и дрожат. Кто в комнате, а кто в туалете. И непонятно, кому лучше. Кто в туалете, тому не посмотреть телевизор. А кто в комнате, тому туалет не светит.
После этого случая решили написать в домком заявление. Я еще помогал редактировать. А когда дошло до подписей, то некоторые воздержались.
– Да слышали, – говорят, – вроде бы кто-то лаял.
А остальные видят, что некоторые воздержались, и тоже воздержались. Остался один я. Как будто мне больше всех надо. Но ведь хотели же все!
Может, поменяться? Сходить в бюро обмена. И предложить. Комната одиннадцать с половиной метров. Солнечная сторона. Телефон, ванная. Два туалета. Правда, тринадцать соседей. Ну, и что? Даже лучше. Дежурить реже. Бывает, всего один сосед, а хуже десяти. А так все-таки живой коллектив.
Но ничего не получится: запах. Когда придут смотреть. Войдут и сразу все поймут. У нас с Клавдией Ивановной общий тамбур. И чтобы его миновать, необходимо зажать нос.
Осталось последнее – урезонить. Ведь должна же проснуться у человека совесть. Поймали момент, когда Клавдия Ивановна более или менее трезвая, и решили поговорить. Всей квартирой. Клавдия Ивановна стояла возле плиты, и все собрались. И даже Наталья Михайловна. Приползла. Правда, не зная, в чем дело. Запах до нее не доходит. Да и собака не беспокоит. Просто услышала шум и решила посмотреть. А Варвара Алексеевна тут же, ей в пику, ушла. И Клавдия Ивановна дала обещание. Что исправится. И даже плакала. Неужели ее никто не жалеет? Муж повесился. Ну, завела собачку. Ну, пьет. А кто сейчас не пьет? И дежурить она будет за четверых. За себя с Мартой, и за Лешу с Лохматым. А Леша у нее просто друг. Да он ей в сыновья годится. Зачем распространять сплетни… Клавдия Ивановна вытерла фартуком щеки и, схватив за ручки бадью, потащила свое варево в комнату. На всех четверых. И все разошлись. Но так ничего и не изменилось. Вернее, стало хуже.
Квартира уже две недели не убрана, и оба туалета загажены. Правда, ванная пока еще сносная. Все не доходят ноги. Да ванная и ни к чему. Леша с Лохматым не моются. Даже когда все на работе. Наверно, стесняются. А Клавдия Ивановна – трудно сказать. Все-таки женщина. Но тоже что-то не замечал.
Соседей волнует в основном грязь. А всего остального не слышно. Зато у меня преимущество. Всем, чтобы сделать Клавдии Ивановне замечание, нужно выйти из комнаты, а потом еще идти по коридору. А у меня она под боком. Сейчас шарахну в стенку, и Клавдия Ивановна все поймет.
Грохот все не прекращается, и к стуканью добавляется возня. Помимо этого, еще слышится храп.
Рука от одного и того же положения затекла. Я встаю и, сделав несколько шагов, останавливаюсь. Стучать перестали, но теперь началось бряканье по полу. Внизу кондитерский магазин, и оттуда никто не пожалуется. Разве что протечет. Но на это мало надежды.
Я открываю дверь и, чтобы как следует распалиться, вдыхаю запах псины. Но злость так и не приходит. Поднимаю дрожащий кулак и нерешительно тюкаю. И вдруг меня охватывает ярость. По-настоящему. Как-то даже обрадовавшись и отбивая пальцы, я начинаю барабанить. Собака заливается лаем, надрываясь до хрипоты. Но бряканье прекращается.
Выйдя в коридор, я, шатаясь, тащусь в ванную. Пускаю холодную воду и подставляю под струю голову.
Во всех комнатах темнота, и только у Натальи Михайловны свет. У Клавдии Ивановны, наконец, затихли.
Я ложусь на тахту и, перевернувшись на живот, обнимаю подушку. Завтра у меня тяжелый день. Суббота. Закрываю глаза и пытаюсь уснуть. И не могу. Все жду, чем еще меня за стеной порадуют.
Через два часа зазвенит будильник. Спокойной ночи!Ложный сустав
1
Отодрав зубами нитку, я облизываю исколотый палец. Как будто в поликлинике, когда только что взяли кровь. Втыкаю в катушку иголку и, ухватившись за пуговицу, дергаю. Теперь не оторвется.
Это мой парадный пиджак: в нем семнадцать лет назад я первый раз поцеловался. В ЗАГСе. Меня уже трудно удивить.
А вот в понедельник сначала даже растерялся.
– Какой, спрашивают, у вас размер противогаза?
Может, решил, разыгрывают. Но они серьезно. Считается, что каждый должен знать.
– Наверно, – говорю, – как у всех…
Ухогорлонос мне что-то шепчет, а я, как дурак, повторяю. Сказал бы, что не слышу. А в кабинете у глазника – что не вижу.
Зачем-то полезли в трусы. Я думал, венеролог, как-то по привычке разволновался, мало ли что. Но, оказывается, проверяют, нет ли грыжи. А последние – вместе с хирургом старший врач.
Я им говорю:
– У меня же перелом. Обеих ног. Но лечили только левую, а правую – прозевали. Вот смотрите… – и ставлю правую ступню на стул.
Но они на нее даже и не смотрят.
– Ну, куда… – улыбаются, – давай-ка его под Мурманск.
Я говорю:
– Понимаете, я попал под Магаданом в аварию… в 73-м году… А в 74-м меня смотрели в институте травматологии… профессор… вы, наверно, слышали… кажется, Гусев… у меня справка… – и прямо в трусах выскакиваю.
А в коридоре возня: кто застегивает штаны, а кто раздевается; пихаются, устроили борьбу – похоже на пионерский лагерь во время медосмотра. Перерыл в пиджаке все карманы – и как провалилась. Так с пустыми руками и вернулся.
– Знаете, – говорю, – я ее забыл дома…
– Все ясно, – заключает товарищ Хохлов, тот, что старший врач, и протягивает мне медицинскую карту.
Хирург в ней написал: «Компенсированный подвывих правой внутренней лодыжки после перелома в 1973 году».
А справку я в тот день нашел только к вечеру. Она и на самом деле провалилась – за подкладку. (В 36-м году в этом пиджаке папа сражался в Барселоне. Вместе с товарищем Малиновским. Правда, товарищ Малиновский тогда еще даже не был генералом. А к свадьбе мне пиджак перелицевали. Так что пора уже сочинять песню.) И сразу после комиссии поехал в институт – а вдруг дадут дубликат. Но вахтерша меня даже не пустила.
– Никаких, говорит, Гусевых не знаю. (Оказывается, его фамилия не Гусев, а Жуков.)
А во вторник в «Медицинской комиссии» почему-то с утра было пусто. Несмотря на приемный день. Все куда-то уехали. Может, на картошку? Хотя какая картошка в апреле?
Прихожу в среду: похоже, принимает. Дождался и вхожу. Вид у товарища Хохлова мне показался неважный. Какой-то потрепанный. Как будто с приличной балды. Но это мне, наверно, померещилось.
Просто ветерану по ночам тревожно. Одолела бессонница.
– Вот, нашел, – говорю и показываю ему справку. – Не Гусев, а Жуков…
– Что еще там за Жуков… – товарищ Хохлов сразу не в состоянии врубиться, – ты почему не на сборах?..
Я говорю:
– Профессор, вот смотрите…
Товарищ Хохлов вынимает из футляра очки и читает. Сейчас он все поймет. Скажет, ну, раз профессор, тогда другое дело.
Товарищ Хохлов морщится и говорит:
– Справка уже устарела. Надо делать рентген снова.
Потом вытаскивает авторучку и на бланке со штампом военкомата пишет:
«Главному врачу 9-й поликлиники.
Прошу дать описание рентгенограммы правой нижней конечности офицеру запаса Михайлову Анатолию Григорьевичу. Призывается на сборы. (Врач хирург в РВК отсутствует – болен.)
Ст. врач РВК Хохлов».Но ведь я же в тот день на хирурга наткнулся. И с ним даже поздоровался. Он меня, правда, не узнал. Тоже, наверно, с «картошки». И потом почему, спрашиваю, в 9-ю поликлинику, когда можно в институт. Но товарищ Хохлов решил, что институт все-таки тревожить не стоит.
– Идите, идите, – говорит, – в поликлинике тоже специалисты.
И вот что удивительно: я был у товарища Хохлова 26-го, а на бланке стоит 25-е. Что бы это могло означать?
В поликлинике я попросил рентген на руки, но мне его не дали. Сказали, что не положено.
Я спросил:
– Зачем же тогда делать, если даже нельзя посмотреть?
Главврач нахмурился:
– Вы получили описание рентгенограммы, что вы еще хотите?
На другой стороне бланка со штампом военкомата было написано: «на рентгенограмме правого голеностопного сустава в двух проекциях определился старый перелом внутренней лодыжки б./берц. кости».
И подпись хирурга.
Я поинтересовался:
– А что значит старый?
Главврач строго на меня посмотрел и ничего не ответил. Спрашивать дальше было бесполезно.
Может, сходить в платную и сделать рентген там? И пускай скажут правду. Но в четверг уже надо было идти к товарищу Хохлову. И потом в платной тоже просто так не сделают. Нужно сначала к хирургу. Тоже к платному. А к хирургу запись за полгода.
В четверг товарищ Хохлов прочитал описание рентгенограммы и удовлетворенно подытожил:
– Все в порядке. Можешь танцевать.
Я насупился:
– Так все-таки у меня перелом или подвывих? Непонятно.
Товарищ Хохлов улыбнулся:
– Я же сказал, можешь танцевать. – Потом немного подумал и улыбнулся еще шире. – У меня в детстве была скарлатина… – и, очень довольный своей шуткой, радостно захохотал.
И тогда я решил снова сходить в институт. Уже со справкой. И мне там снова сделали рентген. А сегодня будет результат.
Сегодня уже пятница, и передо мной все три диагноза. Теперь их можно сравнить.
В справке, которую мне дал еще в 74-м профессор Жуков, НЕСРОСШИЙСЯ перелом. В справке из поликлиники перелом уже СТАРЫЙ. А в медицинской карте военкомата уже не перелом, а ПОДВЫВИХ. Похоже, скоро мне, действительно, придется танцевать.
2На этот раз вахтерша даже не обращает на меня внимания. А той, что дежурила в понедельник, что-то не видать. Вчера хоть потребовала справку. А сегодня вообще не смотрит. Жалко все-таки, что нету самой первой, той. А то бы я ей показал.
Я сворачиваю шарф и нащупываю вешалку у плаща. Оказывается, оборвалась. И теперь торчит. Надо было тоже пришить. Или хотя бы отрезать. Гардеробщица откладывает спицы. Она недовольна. В коридорах как-то пустынно. После поликлиники.
Мой рентген уже у хирурга. Подпись профессора Жукова продолжает творить чудеса. Сам профессор сейчас где-то на симпозиуме. За границей. Хирург – женщина.
Женщина подходит к окну и разворачивает свернутый в трубку темно-матовый лист.
– Ну, что я вам могу сказать? Если хотите лечь на операцию, нужно дождаться Петра Константиновича. Пусть он вас еще раз посмотрит. Операция сложная.
– Значит, вы считаете… – начинаю неуверенно я и запинаюсь. Я хочу у нее спросить про подвывих, но как-то не нахожу сразу слов.
– А это возьмите, – говорит мне женщина и, вернувшись к столу, вместе с рентгеном протягивает медицинское заключение на бланке с печатью института, – если решитесь, Петру Константиновичу покажете.
Я читаю: «На контрольных рентгенограммах правого голеностопа определяется ложный сустав внутренней б./берц. кости. Начальные признаки посттравматического артроза».
– Понимаете… – я опять подбираю слова, – я хочу поехать… в экспедицию…
– Да вы что… – она меня укоризненно перебивает, – никаких экспедиций. Только песок. Вы когда-нибудь были в Анапе?
– В Анапе?.. Да вообще-то не был. Был в Евпатории. В детстве.
– Можно и в Евпаторию. А операцию я вам все-таки делать не советую. Вот смотрите, – и она опять разворачивает рентгенограмму, – в этом месте должен быть шарнир. А у вас разрыв. Видите, какое расстояние. Такие операции нужно делать сразу.
– Ясно, – говорю я, – большое вам спасибо. А скажите, вот вы написали «ложный сустав», а у Петра Константиновича – «несросшийся перелом». Это что, то же самое?
– Ну, конечно. Только на месте разрыва образовался свищ. Свищ со временем затвердел и внешне напоминает шарнир. Но это уже мертвая ткань.
3– Ты почему все еще не на сборах? – строго спрашивает товарищ Хохлов и барабанит пальцами по стеклу.
Вместо ответа я протягиваю ему бланк института травматологии и ортопедии. С медицинским заключением. И, раскрыв портфель, достаю сам рентген.
Товарищ Хохлов надевает очки и внимательно изучает печать. Поворачивается и смотрит на меня поверх очков.
– Это мне не нужно, – говорит товарищ Хохлов и возвращает бланк обратно.
Я разворачиваю рентгенограмму и смотрю на товарища Хохлова.
– Мне объяснили… вот тут… – но товарищ Хохлов меня даже не слушает.
– Ну-ка, дай-ка сюда…
Товарищ Хохлов пристально вглядывается в изображение. Как будто ищет абрис. На сторублевке. Наконец, прерывается, засовывает очки в футляр и с рентгеном в руке поднимается.
– Посиди минут десять в коридоре. Я должен посоветоваться со специалистами.
Мы выходим с товарищем Хохловым в коридор, и я сажусь на скамейку. Сегодня приема нет и поэтому тишина. Я разглядываю плакаты.
На одном из плакатов изображена очередь. Очередь в бомбоубежище. Никто не паникует – все стоят спокойно. Как за газировкой. С санитарной сумкой через плечо и в сапогах – военный. Расположился у входа и всех приглашает.
В конце коридора вдруг раздаются голоса. Голоса приближаются. Товарищ Хохлов идет в окружении других товарищей офицеров. Над чем-то смеются. Вместе с ними секретарша. Поравнявшись со мной, товарищ Хохлов делает мне приглашающий жест. Товарищи офицеры проходят дальше. Я встаю со скамейки и вслед за товарищем Хохловым вхожу в его кабинет. Секретарша остается в приемной.
Товарищ Хохлов протягивает свернутую трубку рентгена и, усевшись, опирается кулаками о стол.
– Ну, что ж, – начинает товарищ Хохлов, – специалисты посмотрели и пришли к такому выводу… – тут он делает паузу и, прежде чем продолжить, поднимает на меня глаза. Они у него слегка водянистые. Точь-в-точь как у «подносилы». Из нашего «овощного».
– Да, надо. Надо тебе ехать на сборы. Состояние голеностопа вполне удовлетворительное. – Товарищ Хохлов снова делает паузу и, откинувшись на стуле, любуется эффектом.
Я молчу.
– Но я решил пойти тебе навстречу. Пройдешь сборы в Ленинграде. А теперь… – товарищ Хохлов как-то вмиг преображается. Теперь он не полковник, а просто старший товарищ. До этого сидел не то чтобы угрюмый, а какой-то сосредоточенный на чем-то своем, а тут вдруг прямо весь встрепенулся.
– Так. Коньяк пьешь?
– Что-что? – я сразу даже как-то и не понял.
– Коньяк, спрашиваю, уважаешь?
– Да вообще-то ничего… – так вот, оказывается, в чем дело.
Товарищ Хохлов смотрит на часы. Уже половина второго.
– Ну, тогда беги, пока не закрылся.
4Я пересекаю толпу и запрыгиваю на подножку троллейбуса. Дома у меня рублей шесть.
Ну, еще мелочь. Копеек сорок.
В подъезде на подоконнике соседкины ухажеры. Утром соседка уходит в столовую, а к вечеру, затоваренная, возвращается с сосисками. Или с пельменями. А друзья к этому времени добудут «керосин». Может, попросить у них? Но они меня опережают.
– Толик, одолжи до вечера треху…
…Я открываю коробку из-под монпансье. Да, только шесть. Плюс девять копеек в куртке. Всего шесть пятьдесят. А самый дешевый коньяк стоит восемь двенадцать. Если еще есть.
Может, сдать книги? Их у меня целых четыре. «Герой нашего времени». «Записки из Мертвого дома». Да Сэлинджер с Бабелем. Сэлинджера с Бабелем потом не достать.
Я хватаю «Записки» с «Героем» и, взглянув на часы, выскакиваю. Уже без четверти. В букинистическом отделе «Старой книги» хвост. Не меньше, чем на полчаса. У входа отирается маклак.
Кивает на мой портфель:
– У тебя что?
Я открываю портфель и достаю свое богатство. «Героя нашего времени» маклак бракует: «Библиотека школьника». А над «Записками из Мертвого дома» задумывается.
– Сколько? – спрашивает у меня маклак.
– Два, – говорю я и показываю два пальца. Как будто он иностранец. Или глухонемой.
Но маклак меня хорошо понимает.
– Рубль, – говорит мне маклак и еще раз повторяет, – рубль.
«Записки» уже довольно потрепанные. Когда-то они стоили тринадцать рублей. Еще до войны.
– Нет, – говорю я, – не пойдет. – И опять смотрю на часы. Уже без восьми.
Маклак делает широкий жест и набрасывает еще полтинник. Шесть пятьдесят да рубль с полтиной. Ровно восемь. А нужно восемь двенадцать. Да еще на троллейбус.
– Два, – повторяю я маклаку, – понимаешь, не хватает, – два рубля…
– Ладно, давай! – маклак снисходительно уступает, и я бегу дальше.
В водочный уже не пускают. Уборщица с тряпкой в руке стоит намертво.
– Мне коньяк, – говорю я и протискиваюсь впритык, – понимаете, коньяк…
Уборщица на меня смотрит и неожиданно для себя открывает. Потом спохватывается, но уже поздно. Сзади врываются еще двое.
Я подбегаю к витрине. Слава Богу! Есть!
5– Ну, как, успел? – добродушно улыбается товарищ Хохлов и порывисто идет на сближение. В коридоре никого нет, и товарищ Хохлов открывает на ходу свой портфель. Четким движением выхватывает бутылку и щелкает затвором замка.
– А теперь пошли.
Мы заходим в приемную и проходим мимо секретарши. Товарищ Хохлов окидывает ее хозяйским взглядом. Секретарше года двадцать три. В пишущую машинку вдеты с копиркой листы. Что-то печатает. При нашем появлении прерывается и поворачивает голову.
Мы уже в кабинете, и товарищ Хохлов открывет тумбочку.
– Что стоишь, садись… – бросает мне приятельским тоном товарищ Хохлов и достает вместе со стаканом бутылку «Иверии». Из бутылки уже примерно треть отпита. Секретарша без всякого выражения разглядывает меня из приемной.
– Люськ, выпить хочешь? – подмигивает товарищ Хохлов и, порывшись в закромах тумбочки, вытаскивает еще один стакан. Деловито прищуривается и выдувает из него крошки.
– Вы же, Николай Сергеевич, знаете, что я со вторника не пью… – кокетливо произносит секретарша и, обиженно отвернувшись, продолжает печатать.