Утро Московии Лебедев Василий

– А шлем-шишак не моей ли работы? А алебарда твоя? А? Кто ее делал?

Ждан Иваныч остановился, решительно повернулся к стрельцу и, ни шагу не отступя, глядел на него сверху.

– Филька, запрашивай любой посул, только откройся.

– Два наконечника к копьям! – выложил условие стрелец.

– Сделаю. Говори!

– Побожись!

– Вот те крест святой!

Филька зверьком прищурился, зыркнул по сторонам и, поднявшись на носки, просипел в ухо кузнеца:

– Иноземный гость с утреннего корабля к воеводе пожаловал. Прямо поутру.

– Ну?

– Чего – ну? Надобность какая-то в тебе сделалась.

– К добру иль худу, как мыслишь?

– Неведомо… – покривился стрелец.

– Может, какое сыскное дело учинить вознамерились, так я не грешен ни в чем, хоть распни.

– Неведомо, какое дело, только слов поносных говорено про тебя не было. А фряга-то через толмача все про царя-батюшку, Михаила Федоровича, поминал.

– Ну? – совсем расстроился старик.

– Ну а тут-то я как раз и послан был. Воевода выглянул на крыльцо – я стою, ну и послал.

– А иноземец?

– А тот следом за мной вышел, на корабль или в своих рядах пошел околачиваться.

– А чего воевода сказал тебе, когда посылал? – допытывался кузнец.

– Ничего не говорил, и больше мне ничего не ведомо, вот те Христос!

Стрелец истово перекрестил свою пропойную рожу.

– Ну, пошли уж… – вздохнул старый кузнец.

– За наконечниками завтра приду! – сразу напомнил стрелец. – Смотри обмануть не надумай!

– Остаться бы живу – не обману.

А впереди, прямо над домом воеводы, поднимался ажурный крест Никольской церкви, весь в завитках да прорезях, видный, поражающий размером и воздушной невесомостью сквозных частей. Это была первая юношеская работа Ждана Ивановича, выставленная на суд всего города. Эта поковка была и гордость и радость мастера, а сейчас вдруг выставилась над хоромами воеводы и властно звала к себе, как судьба.

Глава 7

Воевода Артемий Васильевич Измайлов удивлялся самому себе: приехал московский стряпчий с указом да два опальных стрельца – и всего-то! – так чему тут волноваться? А он всю ночь спал неспокойно, а если по совести – глаз не сомкнул. Не верилось ему, что стряпчий прислан только с указом, да и стрельцы какие-то непонятные люди, из новых, что ли? В навечерии загоняли Акима и подключницу, требовали то мяса принести, то меду, то пива. По двору ходили, как петухи надутые, дворню пинали. Уж не из Тайного ли приказа подсыльные люди? Хорошо, не отправил их сразу к стрелецкому голове, милосердие показал: с дороги люди… И почему они прибыли не насадом[50] из Вологды, а в крытой колымаге? Почему остальные остались в Вологде?

Артемий Васильевич не мог найти вразумительных ответов на эти беспокойные вопросы, а в ночи эти вопросы чертями прыгали в глазах, наваливались на горло, вырастая в необоримую гору. Утром, еще до колокольного звона, он вдруг услышал, как где-то на Пушкарихе стучит кузнец, услышал и обрадовался этому живому звуку. Вскоре спасительный свет пополз по стенам крестовой комнаты, осветил серебро и золото иконных риз; большой сундук, кованный медью, знакомо высунулся углом из горницы, а там, в глубине ее, в крепнущем с каждой минутой свете вырисовался четко и спасительно посудный поставец. Наконец-то утро!

А потом воевода больше часу ходил по горнице из угла в угол, в душе радуясь тому, что накануне не напился с гостями и не наговорил лишнего. Это его ободрило, и, как всегда в таких случаях, он вспомнил новый, 1614 год, когда молодой царь в великом смятении собрал духовенство, бояр, думных и даже посадских людей. Было над чем подумать! В поморские и замоскворецкие города и уезды пришли воры, собранная денежная казна на Москву привезена не была.

Собор приговорил: «Послать к ворам властей, бояр и всяких чинов людей и говорить ворам, чтобы они от воровства отстали». Все это сказано было в Ярославле. Только не отстали воры от воровства своего, а еще пуще прежнего стали государю изменять: церкви Божии разорять, образа обдирать, православных христиан грабить, жечь да побивать. А потом пришли к Москве и стали лагерем на Троицкой дороге в селе Ростокине. Оттуда они посылали царю грамоты и посыльных, требовали денег, корма, а не то грозили прийти ратным обычаем и Москву спалить. Вот тогда-то и послан был на них воевода Лыков да он, Артемий Васильевич Измайлов. Не шутки шутить пошел. И как только они пришли к Симонову монастырю и стали против казацких таборов, то воры бросились бежать. Помнят ли это там, на Москве? Помнят ли, как он, походный воевода Измайлов, кинулся за ворами по Серпуховской дороге и несколько раз побивал их, а главную толпу настиг и побил уже в Малоярославском уезде, на реке Луже. На Москву привели 3256 воров…

Вовремя подошла та победа, а то не сносить бы головы Артемию Васильевичу. А все почему? Потому что годом раньше, когда шла война с литовскими людьми в Северной земле, не поладили меж собой сильные: Хованский, Гагарин да Хворостинин. А задело его, Измайлова. Навел кто-то на него опалу – оговорил Артемия Васильевича, будто ссылался он с литовскими людьми. Слухи шли, что государь требовал об Измайлове сыскать крепкими сысками, да все, видно, было недосуг. Завистникам казалось, что это легко. Не-ет, нелегко. Большие счеты пошли на посольском съезде: поляки требовали немалые деньги за замирение, а Москва предъявляла счет за убытки от Смутного времени. Какие это убытки, об этом немногие знают, а он, Измайлов, сам читал их перед послами. Не ударили тогда лицом в грязь, не опростоволосились. Потому через год Артемий Васильевич снова был на великом деле – присутствовал третьим уполномоченным при обмене пленными и возвращении из плена самого государева отца, Федора Никитича, нынешнего патриарха Филарета. Такое не должны забыть на Москве. Нет, не должны!

От этих воспоминаний сошла немного короста с души, да и утро разгулялось ясное. Артемий Васильевич вышел во двор, сделал неполный обход хозяйства, поколотил, как водится, кое-кого, но без большой охоты. Навел порядок. Вскоре пришел иноземец с английского корабля. От угощения отказался. После англичанина опять напала хандра, потянуло на еду.

– Эй! Квасу и баранины! – крикнул он.

Из подклети вверх по внутренней лестнице чертенком кинулся сын кухарки с братиной кваса. За ним, с блюдом баранины, пошел Евграф Ноздря, приближенны человек воеводы, доводивший великоустюжскому самодержцу все новости, тайны и сплетни. Таких любят держать около себя все сильные, к ним привыкают, как к животным, как к вещам, и уже не могут без них обойтись. Евграф Ноздря возвысился до ключника, метил в постельничие, коих многие бояре, по цареву обычаю, потихоньку заводили. Ноздря уже осмеливался порой давать воеводе советы, он имел право вмешиваться во все дела по двору, в вотчинных и поместных деревнях воеводы. Он нередко бивал дворню за леность или так, службы ради. Но особенно был беспощаден со скорняком-кожемякой, здоровенным, как буйвол, но смирным детиной, когда обнаруживал моль в собольей кладовой.

– Вот баранинка, отец родной! – засветился улыбкой Ноздря, показавшись в дверях, и не столько склонился перед вельможей, сколько приподнял к груди медное блюдо.

– Не проснулся еще? – Артемий Васильевич набожно закатил глаза к потолку, где в надстройке под самой крышей ночевал стряпчий.

– Храпел гораздо, а тут враз замолчал и ворочаться почал – проснется скоро! – заговорщицки сипел Ноздря.

– Как проснется – зови!

– В тожечасье! – склонился Ноздря.

– И кузнеца посматривай. Послано.

– И это поведаю враз!

Евграф Ноздря был из тех, что не переломятся в службе, он лишь умел делать вид дельного и полезного человека. Сейчас он даже под взглядом воеводы пошел к порогу неторопливо.

Как только дверь за Ноздрей закрылась, Артемий Васильевич почувствовал нестерпимое одиночество. Прошел к порогу и вернул Ноздрю.

– Взгляни-ко, какую мне ложку поднес фряга! О! Из чистого олова, он сказал. Видать, в Англии сотворен этот материал, как думаешь?

– Гораздые умельцы эти агличане! Гораздые, Артемий Васильевич, отец родной…

– Ступай! Да скажи там, внизу, чтобы все было, как надо: питье, еда всякая, а не то!

Ни приезд стряпчего и стрельцов, ни даже воспоминания не вытеснили из головы воеводы утренний приход иноземного гостя. Немало заинтересовала его и просьба этого иностранца. Задумался. «Если этот фряга не врет, если с послом Мериком будет видеть царские очи, то надо постараться… Чего-то кузнеца не ведут? А если и это дело уладится да царю или в приказах станет известно – то и совсем хорошо…»

Мало-помалу беспокойная жилка в груди улеглась, и Артемий Васильевич осторожно допустил крамольные думы, не раз посещавшие его и раньше. Вот уже который год при упоминании о царе все ему казалось, что тот был выбран неправильно, что наследная престольная линия тут не больно пряма. Да и откуда быть ей прямой, когда столько родов удельных князей пресеклось насильственно. Сколько кровавых рук держало скипетр, и за каждого молились. Теперь вот патриарх вмешивается в дела царские, мешает боярам и служилым людям. Кто из них царь больше – Филарет или Михаил? Поди разберись, когда оба правят! Ну и земля! То не было ни одного, то сразу два! Ох, Русь… Непонятны привязанности царя: одних приблизил, других оттеснил.

Особенно было обидно Артемию Васильевичу за тех, кто не пером, а мечом отстаивал святую Русь. А это службы несравнимые! Да и тут не все были равно поверстаны[51] царским жалованьем. Ему, Измайлову, не было дадено кабака ни на один год, только и милости этой великоустюжской дали на откуп. А скоро ли наберешь эти рубли с этой голи? Месяцев за восемь, себе-то останется выручка лишь за четыре… Вот так-то! А Митька Пожарский получил в день коронования звание боярина, на торжестве был третьим, после Ивана Романова и Трубецкого, а первей их был Мстиславский, тот золотом осыпал царя. Романов шапку Мономахову держал, Трубецкой – скипетр, а Митька – яблоко-державу. Подвезло человеку… Да ему-то ладно, а мясник, мясник-то куда лезет, Минин-то Кузьма? В окольничие[52] пожалован, стал прозываться думным дьяком! Вот до чего докатились!.. А воевода Никита Пушкин не мог гиль унять в Вологде в том 1609 году. Чернь, мужичье, страдники[53] выволокли его из хором, как котенка, и в тюрьму кинули, а сами пошли за Самозванцем. Вот так воевода! Хорошо, через день-два одумались: снова вытащили его из тюрьмы и править поставили. Воевода! А сейчас на Москве. При деле. Да-а… Если бы у него, у Измайлова, страдники поднялись – он бы им показал! Он прошелся бы по матушке сырой земле, его бы узнали! Вот где и без похода можно себя показать!

Все эти размышления о государстве и власти очень любил Артемий Васильевич. Лишь стоило ему раздуматься над царедворной суетой, лишь стоило в уме назвать Пожарского Митькой, Пушкина – Никиткой, Минина – Кузькой, как сам он вырастал в собственных глазах, казался достойнее, мудрее, важнее их.

Смутное время вселило в головы россиян необычайную для этой земли мысль – мысль о том, что царская власть не так уж божественна, как казалось всей Руси до сего времени, что она может скоро меняться и приходить в руки того или другого человека совсем не царских кровей. Даже мужик и тот не так трепетно стал произносить имя царя, а что говорить о людях сильных? Не случайно Артемий Васильевич размышлял о том, что если конюшенный[54] боярин Годунов был царем, а Гришка-расстрига смело заменил его и поселился в священных царских покоях, запустив руки в наследные сокровища, то почему он, Измайлов Артемий Васильевич, не может тоже сидеть в Грановитой палате и угощать иноземных послов?

– Почему?! – вдруг закричал он во весь голос.

На крик вышла из боковой двери боярыня Ефросинья, а за ней – девушка с гребнем. Он глянул на них сбоку, по-петушиному, и крикнул:

– Почему квас не кислый, а?.. – И швырнул братину на пол, обрызгав подол боярынина сарафана.

Девушка жалобно охнула и закрестилась. Артемий Васильевич топнул ногой.

– Ефросинья, одень дворню, кому хватит, и всех на подворье! Да живо у меня!

В это время вошел Ноздря.

– Артемий Васильевич, проснулся Москва!

– Та-ак… Подай штаны! А вам чего сказано? – рявкнул он на жену и на сенную девку, жавшуюся к ней.

Боярыня гордо подняла голову, но не подняла глаз, медленно повернулась к двери в свою половину – блеснул шитый золотыми нитками высокий кокошник, полыхнули камни на ожерелье. Не боялась она мужа, но по долгу покорялась.

– Зови, что ли! Нет, постой! – крикнул Артемий Васильевич Ноздре.

Он подвесил к поясу средний нож в кожаном, в каменьях, чехле, поверх которого торчала ручка рыбьего зуба, тоже украшенная дорогими каменьями, – подарок от купцов. Затем достал из сундука – пришлось повозиться с замком! – шелковый шнурок и подвесил на нем к поясу оловянную ложку. Теперь все вроде было в порядке: пол подметен, суконные полавочники еще вчера были сменены на шелковые, шитые серебром, в поставец с посудой боярыня поставила два серебряных кубка – подарок местных купцов.

– Давай его сюда! – окончательно махнул рукой Артемий Васильевич, нетерпеливо заходил по горнице, зашаркал сафьяновыми сапогами по широким полубревенным половицам.

Глава 8

За долгое утро в душе Артемия Васильевича перемололись страх и перед прежним оговором, и перед новыми, хорошо сокрытыми делами наживы и опасение перед опальными стрельцами, которые вполне могли быть подосланы Тайным приказом. Все эти чувства и десятки других вроде задетой гордости, желания остаться независимым, стремления показать себя выше по чину какого-то стряпчего – все эти чувства понемногу улеглись, притихли, но не покинули Артемия Васильевича. Они, ослабевшие, но живые, были охвачены и оборены новым, не менее властным чувством любопытства, удовлетворить которое Артемию Васильевичу хотелось немедленно, ибо наконец-то они с Коровиным останутся наедине, и вот тут-то, в разговоре застольном, за добрым пивом да медом, многое должно разузнаться, встревожить или, наоборот, успокоить душу.

Но вот послышались шаги стряпчего. Он отворил дверь, осовело ввалился вгорницу, помотал нездоровой со вчерашнего головой, будто запутался в паутине, и потянулся было к столу.

– А! Архип Степанов! – усмехнулся хозяин.

– Доброго здоровья…

– Почто у заутрени не был? – сразу огорошил его воевода, загораживая дорогу.

– Да вот те крест, не слышал звону!

– А стрельцы-молодцы?

– А чего с них…

– Или они особой закваски? А? – настороженно прищурился Артемий Васильевич.

– Какое там! Бражники, блудники да корчемники – вот кто они. За корчемство-то и поплатились.

– А это ты дельно разузнал? По листам? – радуясь, что так сразу взял в разговоре быка за рога, напирал хозяин.

– И по листам, и по разговорам. Да их не токмо в слободе стрелецкой знали, айв Белом граде, и в Земляном, и в Скородоме[55], и на Пожаре[56] всем известны. Неисправлением стрелецкого головы распустились. А ты думал, к тебе из приказа напроважены?

– Ничего я не думал!

– И не надо! Пустые это людишки, из худородных. Неисправлением стрелецкого головы…

– Ну мы их тут построже!.. – облегченно вздохнул Артемий Васильевич. Дернул за рукав стряпчего, повел к столу. – У нас тут – не на Москве: каждый на виду… Что – больно?

– И не говори! Как старый пень – вся в трещинах! – ухватился стряпчий за голову.

– А мы с тобой сейчас без мешкоты медку или пива, вот и будет добро. Это лучше всяких заморских докторов помогает.

Артемий Васильевич отошел к двери, отворил ее ударом ноги – грохнуло в стену кованой скобой – и весело крикнул вниз по внутренней лестнице:

– Эй! Подавай!

И тотчас загромыхали дверьми внизу, зашикала по лестницам домашняя челядь, понесли блюдо за блюдом.

Первым вплыл в горницу Евграф Ноздря. Он сам тащил большой глиняный горшок с холодным пивом, со льда. Следом несли медный жбан с сычужным медом[57], крепким и холодным, – тоже со льда. Около огромного бараньего окорока поставили кувшин двойного вина, такого, что медведь лизнет – свалится.

– Разносолы! Разносолы несите, собаки! – выслуживался Ноздря.

Он сам, стоя у порога, вырывал из рук стряпужьей челяди блюда и собственноручно ставил их на стол.

Гость, как и накануне, был усажен на столец[58], а сам Артемий Васильевич чуть сдвинул стол к огромному сундуку, сел на него и с этого любимого возвышения, как царь со своего приступа, взглянул на стряпчего.

– Подвинь кружку!

В это время неслышно вошла в горницу боярыня Ефросинья. Она сменила сарафан, надела хоть и старомодный, но любимый ею за узкий, облегавший ее фигуру покрой. Она смотрела на своего повелителя. Ждала. Артемий Васильевич глянул на нее, потом – на стряпчего и решил, что много чести устраивать ради такого захудалого чиновника целовальный обряд. Не стоит он этого. Жестом руки отправил жену в ее покои.

– Вот тебе сычужного медку, Архип, Степанов сын! – весело входил хозяин в роль хлебосола. – Ну-ко, пригуби поретивее, Архип Степанов!

Артемий Васильевич особенно старался подчеркнуть разницу между стряпчим и собой, нажимая на отчество – Степанов. Никаких «вич» Коровин и не надеялся услышать, ибо такое окончание в отчествах имели только удельные князья, бояре да воеводы, но зачем уж он, воевода, так жмет? А хозяин, чтобы Коровин не забывал, кто он такой, решил окончательно подавить москвича безобидным вроде вопросом:

– Сколько же на Москве вашего брата стряпчих? А?

– Да человек… ежели по всем сорока двум приказам[59] пройти, много сот будет, – ответил и увял Коровин.

Артемий Васильевич самодовольно посмотрел на Коровина с высоты своего сундука, распустил гашник[60] суконных штанов и с неожиданным для себя аппетитом принялся за еду. Опрокинув одну за другой две стопы вина, повеселел еще больше и уже ради простого интереса спросил:

– А в Вологде кто остался? Слуги твои?

– Слуги да два подорожных стрельца. Разболелись от тряски да худой воды, а меня Бог спас. – Коровин выпил еще кружку меда и тоже пообмяк, робость поотошла. – А тебе, Артемий Васильевич, – заискивающе улыбнулся он, – тебе кланяться велел Великоустюжской Чети приказный дьяк наш – Прокофий Соковнин.

Артемий Васильевич молча поклонился и сразу же прикинул: «Надо будет послать ему соболей сорока[61] три…»

– Молодой еще, родовит, батюшко, вот только прихварывать стал частенько. Раза три во царевы палаты по утрам не приезжал, так государю нелюбо показалось, хоть и больной. Ненадолго, видать, уместился он в дьяках, раз хворь подступает. Раз живот опал, жди неладья: заклюют.

«Пожалуй, хватит Соковнину и одного сорока…» – тотчас передумал Артемий Васильевич.

Он снова навалился на еду. Ел много, заразительно, не то что Коровин после тяжелого похмелья. Поднималось настроение. Не иссякал интерес.

– Будет ли нынче царская свадьба? – спросил он.

– Молва идет разная, а толком никому ничего не ведомо. На Хлопову невесту, слышал небось, порчу навели: падучей болезнью взята, а от того, что… – Коровин привстал из-за стола, наклонился к воеводе и прошептал: – Салтыковы замешаны. Свою дочь, видишь ли, прочили в жены государю – они и порчу навели. Быть великому сыску в их деле. Быть! Заместо царева родства Сибирью посватают, за Камень ушлют.

– Не без этого… А как там поживает Митрей Михайлович, где он сейчас посиживает да чего поделывает?

– Боярин князь Пожарский Дмитрий Михайлович на Разбойном сидит, всем приказом верховодит.

– Та-ак…

Артемий Васильевич прикинул, что надо бы и Пожарскому послать пару сороков соболей, да лис бурых и рыжих, да куниц для его жены. Не ровён час, накатит оговор какой или доведут Москве про его воеводские строгости, неугодные умышления да большие посулы с мира – беда! За одни посулы теперь в опалу попадешь, а вчера, как на грех, полученные в семге рубли ему передали… Нет, князь Пожарский – большая заступа в беде.

– А здорова ли его женушка, княгиня Прасковья Варфоломеевна? Не видал?

– Как видеть? Не видал…

– А бывает ли у них этот… – Артемий Васильевич намеренно задумался, почесал оплывший жиром затылок, ощупал бородавку, потом, как бы в совершеннейшем страдании, сдвинул со стриженой головы на лоб шитую золотом тафью[62] и наконец с горькой гримасой назвал: – Кузьма Минин?!

– Мясник-то? – угодил Коровин и ответом, и настороженной улыбкой. Опытный он был человек в обращении с начальными людьми. – Давненько не слышно на Москве. Разве когда большой собор, так наезжает с мясным обозом по старой памяти, а так все время в Нижнем, поди, живет. Поместья и вотчины – царские милости – все там. Что ему на Москве?

– Да-а… Минин, Минин… А тебе известно, что этот самый Минин… – Артемий Васильевич привстал, наклонился к Коровину и, выпучив глаза, поведал: – Этот самый Минин своим прямил[63]!

– Кому?

– Всем ведомо, как он платьем одарил родную сестру Федьки Андропова сразу после того, как его повесили, а ее, Афимью, повез из Москвы Богдашка Исаков, торговый человек, нижегородец. Тайно вез! – При этих словах Артемий Васильевич схватил Коровина за бороду.

– Сестра не ответчица! – слабо выкрикнул стряпчий, высвобождая бороду из плотной сальной руки воеводы.

– Вот как? А ты забыл, что она, Афимья-та, еще и разлюбезная женушка самого вора Иваньки Болотникова! Вот ты теперь и поприкинь разумом-то!

– Так отчего же они свои с Мининым? – не понимал Коровин.

– А оттого! Федька Андропов из кожевников выворовал званье думного дворянина – тушинский он дворянин-то! – а Минин из мясников стал окольничим да думным дьяком. Только и разницы в них, что один от Тушинского вора был поверстан званьем, а этот от самого царя.

Коровин хотел возразить, указав, что в этом и есть большая разница, но осмелился только заметить:

– Минин сто рублёв отдал на войско.

– Тьфу! Вот его сто рублёв. Ведомо ли тебе, сколько добра ушло в Смутное время через руки вора Димитрия? Не ведомо? То-то! А я, когда ответным человеком на съезжании с польскими послами был, я все разузнал. Вот слушай!

Артемий Васильевич выбрался из-за стола, на ходу расстегивая рубаху и доставая ключ, висевший на гайтане[64]. Он принес небольшой кованый сундучок-подголовник из соседней, крестовой, комнаты-спальни. Когда он его открыл, в нос ударил запах соленой семги от монет посула, коими вчера поделился подьячий Онисим Зубарев. Под серебром, под драгоценными ожерельями и серьгами – все больше подарками купцов, ремесленных людей, людей стрелецкой сотни – лежали деловые бумаги. Одну из них и достал рассловоохотившийся хозяин.

Артемий Васильевич сел на свое место, чуть отставил лист и стал читать, больше на память, чем действительно разбирая написанное с листа.

– Вот слушай, чем мы послам возражение имели. Вот сколько ушло в Польшу: «Три узды и дорогие сабли; чаша золотая, полная драгоценных камней; ожерелье царицы и большое кольцо; платье царицы; чаша гиацинтовая[65] с ручкой из золота; сорок фунтов крупного жемчуга; корабль серебряный в золоте; крестьянин, сидящий на олене, десять лет назад купленный у Филиппа Гольбейна; часы из черного дерева; ожерелье царское». Понимаешь? – значительно произнес он.

Коровин кивнул, представляя все это богатство.

– А еще, – продолжил Артемий Васильевич, – через посла Афанасия Власова, отправленного в Польшу, отданы в Кракове по повелению того же вора Димитрия еще подарки: городу Кракову персидский ковер, изображающий сражения, чрезвычайно искусно сделанный. Да еще, сверх того, подарки посылались – тут все записано.

– Да-а! – крякнул Коровин.

– Вот так-то! А ты говоришь, что Минин сто Рублёв дал. Больше не говори мне об этих рублях! Вон тут какие рубли ушли из казны, да и то записанные, а сколько ушло тайно? То-то!

Артемий Васильевич выпил сгоряча стопу вина, хрустнул головкой лука и торопливо сунул в рот большую ложку красной икры, заправленной конопляным маслом.

– Ладно, забудь! Пей, ешь да скажи мне: почто указ такой писан? Не вразумлю никак.

– А это потому такой указ на Москве писан, чтобы народ не разбредался розно, чтобы мужик, значит, у земли жил да прибавку государевой казне творил. Сейчас вся земля в запустении великом. Я вот проехал чуть не тыщу верст, посмотрел – ознобом душу захолонуло: пустые деревни стоят, пашни заросли, мужики разбрелись, многие воровать пристрастились, Бога забыли, никакого проку от них, а расход казны по всей Руси велик есть. На Москве сорок два приказа, да в них приказных людей – стольников, нас, грешных, стряпчих, дьяков, подьячих, толмачей-переводчиков – больше тыщи, а всех надо жаловать и копейкой, и платьем, да многие с царского стола глядят взять. Послов всяких корми-пои да подарки давай, а не то войну не в пору накличешь. А казаки? Те и вовсе обезбожились – ежегодь жалованья требуют, да с угрозою. На Крым вопреки цареву указу ходят, а как станут крымских татар воевать, так те татары присылают своих мурз и требуют за то казацкое воровство вне очередь подарки с царя. А откуда? Опять из казны. Сколько глаз туда смотрят!

А сколько ныне приписных дворян, без земли, тех, что только и знают, что службу служат на царевом жалованье? А сколько войску прибыло за это смутное время? Сколько стрельцов этих развелось? Много. И никто не хочет с коня слезть: в седле-то удобней, чем в кузне или за сохой. Вот ты теперь и посуди сам, Артемий Васильевич, каково ныне государевой казне? А на Москву еже день все идут и едут, идут и едут по родству и так – захребетники. А ведь никто тягла не платит. Сыщи их поди: Москва большая, схоронится – не найдешь. А недавно…

За окошком, через раскрытые ставни, послышался крик с площади, от правёжного столба. Там поставили, должно быть, слабого человека. Не вовремя поставили…

– Евграф! – крикнул Артемий Васильевич, и в ту же минуту появился в дверях Ноздря – подслушивал. – Затвори окошко: говорить мешают! – приказал хозяин. – Да принеси-ко теперь красного меду!

– Ежевичного?

– Малинового неси!

– Да Артемий Васильевич! Да батюшко! Да я для тебя головы не пожалею, не только ног! Да я сейчас самого что ни на есть лучшего…

– Живо!

Ноздря пошел к дверям, вжав голову в плечи, но все тем же неторопливым шагом, раздражавшим Артемия Васильевича: в этом шаге холопа казалась ему какая-то скрытая насмешка.

– А недавно, говорю, – продолжал Коровин, – вызвал государь-патриарх киевских ученых монахов, тоже на разорение казне.

– Чего делают?

– Книжки читают. Проверяют. Все новые книжки – постановлено – к ним в ведомость идут. Напишет, к примеру, князь Семен Шаховской свою летопись, или похвальное слово святым, или канон[66] какой, или там разные послания, вроде к шаху Аббасу[67], – все это идет в ведомость сначала, дабы чернокнижья[68] не развелось. А уж Шаховской мастер писать. Письмо патриарху так выписал – просил, дабы разрешено было ему четвертый раз жениться, – что патриарх будто бы прослезился. Большой умелец письмен. Так и его книжки все идут, говорю тебе, в ведомость к тем монахам, а потом уж впрягаются в золотые застежки.

– А окромя тех монахов на Москве не было никого, что ли? Именно их выписали?

– Зело грамотеи великие. Они языки знают. Им вменено учити риторике.

– Кого? Бояр? – спросил Артемий Васильевич ревниво.

– Не-ет… Их не научишь, – виновато покосился Коровин.

– Кого же?

– Боярских детей.

– А это ты к чему?

– А к тому все, что и эти монахи тоже царевым жалованьем поверстаны.

– Много ли?

– А жалованья им дадено, как сказывал мне подьячий Печатного приказа, вот сколько: корма по четыре алтына поденно, питья по две чарки вина с дворца, по две кружки меду, по две кружки пива.

Все получают. Сидят. Читают старцы. Пишут. Один перевел Плиния Младшего[69]. Сколько сидел да жалованья получал – не ведомо, а все тоже из одной казны – к этому говорю. Вот ты и поразмысли: откуда взять всего столько, как не с мужика! Вот он, указ-то, и пошел во все концы.

На площади опять прокричал человек.

За столом посидели, послушали.

– Ты чего-то худо ешь. Что – еда не московская? – нахмурился Артемий Васильевич.

В горницу вошел Ноздря с кувшином красного меда.

– Чего долго?

– Бежал, батюшко Артемий Васильевич, да за притолоку башкой задел – искры из глаз посыпались. Прямо лбом засветил со всего маху! – врал Ноздря.

– А где синяк? – прищурился хозяин, учуяв что-то в голосе холопа.

– Тут должон…

– Подойди-ка, посмотрю.

Ноздря подставил лоб и в тот же миг получил тупой удар оловянной ложкой.

– Вот теперь есть синяк! Есть! Посмотри, Архип Степанов, есть?

Ноздря отшатнулся, схватился ладонью за лоб и, непритворно пошатываясь, вышел из горницы.

– Хорошую ложку фряга подарил. Такой ложкой есть жалко – ее для лбов приберегу, – посмеивался Артемий Васильевич.

Стряпчий Коровин заглянул в братину, допил белый мед и налил красного.

Артемий Васильевич разгорелся от крепкого вина, но не насытился им – снова налил стопу.

– Мужика пожалеешь – без кафтана останешься. Царь Иван Васильевич Грозный не раз говаривал: народ что борода: чем больше стрижешь, тем она лучше растет, гуще. Вот ведь как сказывал всемогущий царь!

– Мудрость невелика… – скромно заметил Коровин.

– А слышал, как он рубли из Москвы выколотил? Нет? Я еще мал тогда был – лет восьми ростом, – а помню. Заставил Иван Васильевич собрать Москве колпак блох, для леченья будто бы. Срок положил четыре дни. Да разве блох соберешь! Набрать-то их набрали, может, и больше, да не удержишь! Срок-то прошел, а блохи ускакали! Ха-ха! – Артемий Васильевич наклонил голову к столу, ткнулся лбом в столешницу и хохотал, напрягая красную шею.

Коровин посмотрел, как дергаются под шелковой рубашкой его лопатки, выждал, когда хозяин успокоится, и с деланным интересом, хотя и сам знал, что было такое на Москве, спросил:

– И каково же окончание того промысла царева?

– Разгневался для виду, а потом помиловал – велел за неисполнение царской воли своей собрать с Москвы по полтине с головы. Вот как дела делались! Зато и царства ему покорялись, что Сибирское возьми, что Астраханское, что Казанское! Он бы и еще отгромил – и Литву, и Польшу, – да смерть помешала. Да ты разоблачись! Жарко, поди, в кафтане-то?

Коровин не возражал, не поддакивал: он был сыт и доволен угощением. Пот выступил у него на лбу от малинового хмельного меда. Он распарился. Расстегнулся блаженно. Говорить и думать хотелось только о хорошем, и он хотел было найти подходящую тему, но отворилась дверь, и вошел Ноздря.

– Артемий Васильевич, там кузнец ждет. Стрелец его…

Хозяин махнул рукой – пусть подождет. Выпил еще стопу вина, закусил грибами и забыл, о чем только что говорил со стряпчим, но разговор продолжил:

– Так твоя посылка в том и есть, что указ привез?

– Вся в этом и есть, истинно говорю!

– Добре! Пойдем-ко, я покажу тебе за это свои кладовые!

Воевода надел на шею ожерелье из серебра, украшенное драгоценными каменьями, поверх скуфьи[70] нахлобучил, но тут же поправил кунью горлатную шапку[71], заломил слегка тулью и, разгорячась, прямо в теремной шелковой рубахе, с ножом у левого бедра и с оловянной ложкой – у правого, вышел через сени на просторный рундук[72]. Шел он впереди стряпчего, исполненный достоинства и несокрушимой веры в свое прочное положение в этом нелегком для житья мире.

Дворня – те, кто потрусливее, – как только воевода пошел с рундука на крыльцо, тотчас кинулась врассыпную. Кто был при деле или делал вид, что работал, задвигались старательно и нелепо, движения были неестественными, как все, что делается напоказ.

Артемий Васильевич сошел с крыльца, «причастил» кое-кого ложкой по голове и намеревался было пройти к длинному амбару о семи дверях, но заметил кузнеца. Вскинул бороду на ходу, присмотрелся. «Весь день кувырком! – с досадой подумал он, вспомнив, что сегодня не осматривал хозяйство и еще не давал распоряжений. – А теперь вот еще иноземец заботу принес. Поможет ли кузнец?»

Ждан Виричев стоял без шапки у левой башенки тесовых ворот, спиной к массивной калитке. Увидев, что воевода смотрит на него, поклонился в пояс, коснувшись рукой, в которой держал шапку, земли. Кровь в тот же миг кинулась в голову – порозовели уши старика. В этот момент к нему подскочил Ноздря, схватил за однорядку на спине, сильно толкнул на землю. Потом ретивый служитель несколько раз пригнул голову кузнеца за волосы к земле.

– Вот те! Вот! Будешь честь знать, страдник! В землю поклон бей!

Ждан Иваныч остался стоять на коленях. К нему подходил воевода.

– Виричев Ждан, сын Иванов?

– Истинно, отец наш… – прохрипел старик, еще не отдышавшись, а Ноздря изловчился и снова ткнул кузнеца в землю, на этот раз лицом.

Артемий Васильевич махнул кистью руки – прогнал Ноздрю.

– Внимай, Ждан Иванов! Отправляйся без промешки на новый фряжский корабль, что нынче в ночи пристал, там ждет тебя фряга Джексон, исполнишь ему все, что он скажет. Уразумел, холоп?

– Уразумел, отец наш… – поспешно поклонился Ждан Иваныч, но уже в спину воеводе.

Воевода повернулся к стрельцу Фильке.

– А ты пойдешь с ним, возьмешь во фряжском ряду московского толмача!

Филька не скрывал радости, что можно уйти с этого двора на волю.

– Ступай! – грубо крикнул он кузнецу, а сам воровато подмигнул ему.

Глава 9

Ричард Джексон, член английской торговой компании «Московская компания», образованной в Лондоне в 1555 году, считал себя атлетом. Но сегодня он охотно стал бы поваром Остеном Биром или кем угодно, лишь бы сбросить с себя эту убийственную, нечеловеческую усталость – результат последней недели плавания. Он из последних сил выдерживал осанку, подтянуто прошел по набережной Сухоны от воеводского дома до своего судна «Благая надежда», отдал у трапа распоряжение – постучать к нему, как только его спросят русские, и прошел в свою каюту. Притворив за собой дверь, он отцепил шпагу, снял шляпу, медленно стянул причудливо вышитые перчатки, расстегнул воротник. «Надо бы записать в дневник…» – мелькнуло у него в голове, когда он опускался на койку, но всякие движения, в том числе и движения мысли, были для него непосильными в эту минуту.

Следовало отдохнуть хоть немного, оставив все заботы: о судовых делах, о предстоящем сухопутном путешествии от Вологды до Москвы, даже о несчастном втором судне экспедиции – «Благое предприятие», унесенном бурей на север и до сих пор пока не вернувшемся. Забыть обо всем, но только не о том, что заставило нынче идти к воеводе… «Часы… Часы… Часы… – напряженно пульсировало в отяжелевшей голове, кровью стучало в ушах это слово. – Часы… Часы… Часы…»

Несколько дней назад на подходе к острову Спасскому, как раз близ того скорбного места, где в 1553 году погибла без пищи и от холода экспедиция сэра Уиллоби[73], достославного моряка, рыцаря, погибла всего в каких-то ста милях от Святого Носа, – вдруг, будто повторение судьбы, разразилась буря.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Маргарет Тэтчер – первая и пока что единственная женщина, сумевшая добиться должности премьер-минист...
В этой книге собраны рассказы, написанные Гарри Гаррисоном в разные годы его блистательной литератур...
В этой книге автор прилагает не только силы, но и накопленное за тридцать лет умение, чтобы расшевел...
В новую книгу вошли откровенные и увлекательные беседы с признанными деятелями отечественной и миров...
Если хорошенько приглядеться – нередко события нашей жизни напоминают мотивы известных нам с детства...
За владелицей местного бара Анджелиной Симон ухаживает столичный адвокат Деклан Фицджеральд, который...