Утро Московии Лебедев Василий
Ричард Джексон в те часы обдумывал, какую жертву принести морю у Святого Носа, ибо считалось, что в этом темном, неспокойном, вечно туманном месте бросить мяса, масла или что-то еще необходимо. Он еще не пришел к решению, когда почувствовал сильный крен, какой обычно является результатом неожиданного шквала. Он поднялся на палубу и, как опытный моряк, тотчас понял, что поднимается серьезная буря.
За короткое время второй корабль экспедиции, «Благое предприятие», отнесло от флагманского, и вскоре за стеной еще не разогнанного ветром тумана, дождя и преисподнего сумрака на «Благой надежде» услышали прощальный выстрел. «Благое предприятие» исчез. Его ждали в бухте Святого Николая, но не дождались, и Ричард Джексон решил продолжать путь. Но прежде чем «Благая надежда» достигла бухты и вошла в устье Двины, корабль больше суток боролся со стихией. Опытная команда, купцы и все низшие должностные лица выполнили свой долг, спасая корабль и себя.
Можно было бы считать – при условии, что «Благое предприятие» прибудет в Великий Устюг, – считать и надеяться, что все кончилось благополучно, если бы не пострадала дорогая вещь, предназначенная самому русскому царю. Вещь эта – часы в великолепном деревянном футляре. Но футляр не пострадал от падения часов во время бури, а пострадал механизм. И если здесь не починить часы, то невозможно будет поднести этот подарок русскому монарху от имени английского короля.
Там, в Москве, должен состояться разговор с царем по очень важным вопросам, решение которых во многом может зависеть от столь редкого подарка. Без этих часов, считал Ричард Джексон, ничего не сможет сделать и посол Мерик, живущий сейчас в Москве и, по слухам, немало преуспевший и в дипломатии, и в торговых делах.
«Дипломатии… симпатии… Тьфу! А в тысяча шестьсот четырнадцатом году отказали Мерику в плавании английских купцов по Волге в Персию…» – вздохнул начальник экспедиции.
Не первый десяток лет англичанам не давало спать желание заполучить путь в Индию через Россию. Этот путь, если бы он был открыт, способен был противопоставить барышам испанских конкурентов Английского королевства свои невиданные барыши.
Англия уже завоевала европейский рынок своими сукнами, теперь ей нужен самостоятельный и непременно монопольный путь в Индию и Китай. Но Москва не разрешала проезд и при Грозном, и при Борисе. Однако теперь другой, молодой царь, – возможно, он позволит наладить английским морским караванам долгожданный путь на золотой дремотный Восток. Они, англичане, готовы, наконец, платить пошлину, а это деловое предложение. Опустевшая казна, разоренная смутой земля русская – это так кстати! Если не удастся склонить царя пропускать караваны по Волге, тогда надо добиваться на тех же условиях – по Оби.
«Часы… Часы… Часы… – не поддаваясь дремоте, старался думать Джексон. – Нет, все же долой отдых! Надо записать впечатления в дневник!»
Он заставил себя подняться. Из сундука для личных вещей достал толстую тетрадь в бордовом сафьяновом переплете, трепетно открыл первую страницу и с умилением прочел ее. Эту страницу надо было написать после путешествия, но он тайно написал ее сразу после банкета в Грэйвзенде, того великолепного банкета, где было так много дам, богатых купцов и опытных мореплавателей… Нет, эта страница согревает его, Ричарда Джексона, придает ему сил, мудрости, ведет к цели.
«Величайшему и славнейшему Якову, милостью Божией королю Англии, Шотландии и Ирландии!
Превосходнейший и грозный государь!
Мой ум, с юности глубоко склонный к познанию мореплавания и географии, часто движим был к серьезным трудам по изучению важнейших вопросов, относящихся к этим наукам. Теперь я считаю себя достаточно сведущим, чтобы представить отчет Вашему Величеству и описать северные страны мира, обозначая каждую лигу[74], которую я проехал и видел во время моих путешествий. Местности, показанные здесь, но которые я сам не видел и не обследовал, я нанес на карту на основании трудов лучших авторитетов, какие я мог только найти, и если я ошибаюсь, то вместе с учеными Герардом Меркатором[75], Абрахамом Ортелием[76]и им подобными. Моя опытность и мои знания побуждают меня поэтому представить Вашему Величеству некоторый опыт в виде настоящих моих записей, касающихся неведомых европейцам земель, а также народов, населяющих их, их обычаев, религий, вооружения, языков и пр. и пр. и пр. Я вижу, как своей королевской поддержкой Вы способствуете новым открытиям, и прошу Ваше Величество принять результат моих путешествий как доказательство моей преданности Родине и усердной службы Вашему Величеству, здоровье и счастливую жизнь которого да продлит Господь Всемогущий.
Вашего Величества нижайший подданный
Ричард Джексон»
Перелистнув титульную страницу, Ричард Джексон проверил первую, деловую.
«Во вторник, 28-го, после банкета мы простояли на якоре в Грэйвзенде, запасаясь всем, что нам нужно…»
Перелистнул десяток страниц, нашел нужное:
«Продолжая путь от упомянутого выше Святого Носа, мы подошли к мысу Милости на широте 66° 45, близ входа в бухту Святого Николая. У этого берега глубина достигает 126–192 футов[77], дно песчаное, удобное для того, чтобы бросить якорь. Утром следующего дня к нашему борту причалила русская двадцативесельная ладья, в которой было 24 человека. Шкипер ладьи поднес мне большой каравай хлеба, шесть кольцевидных хлебов, которые у них называются калачи, четыре сушеные щуки и горшок хорошей овсяной каши. Я же дал шкиперу гребень и маленькое зеркало. Он сказал мне, что отправляется на промысел рыбьего зуба, добываемого из крупной рыбы – моржа. После чего я предложил всем выпить. Когда начался отлив, они удалились в очень расположенном к нам настроении. Шкипера звали Гавриил Ломов».
Ричард Джексон вспомнил этого русского человека с большой теплотой. Это была первая встреча в море. Он читал дальше:
«От мыса Милости пошли далее, пока не достигли Крестового острова в 17 милях[78] к северо-западу и в 61 миле от острова Святого Николая. Здесь мы переплыли на другую сторону бухты и поплыли к юго-западу и на двенадцатый день указанного месяца благополучно прибыли на рейд острова Святого Николая в Русской земле, где мы и стали на якорь, пройдя от родных берегов 1843 мили. Город на Двине зовется Михайло-Архангельск…»
Ричард Джексон оторвался на минуту, прислушался к торговому шуму на пристани и снова погрузился в чтение, вспоминая попутно, не пропустил ли какой-либо важной подробности этнографического или географического порядка.
«Затем я и мои спутники прибыли в город Колмогоры, лежащий на расстоянии 57 миль от бухты Святого Николая на широте 64°25. Затем по Двине, которая течет очень быстро, в тот же день проплыли устье Пинеги, по левую руку от нас, в 8 милях от Колмогор. Оба берега реки Пинеги около ее устья очень высоки. Они состоят из алебастровых скал и покрыты лесом, а по всему берегу лежат стволы хвойных деревьев. Так, подвигаясь вперед, мы доплыли до Емца, лежащего приблизительно в 57 милях от Колмогор. Вдоль всего этого пути русские выделывают много дегтя, смолы и золы из осины. Затем в последний день вышеуказанного месяца я прибыл в старинный город, называемый Великий Устюг. Здесь в реку Двину вливаются две реки, одна называется Югом, другая – Сухоной. Река Юг вытекает из страны татар, называемых черемисами, смежной с пермской землей, а Сухона берет начало из озера неподалеку от города Вологды. По этим рекам ходят русские суда, называемые насадами, они очень длинны и широки, крыты сверху и плоскодонны; они сидят в воде не более чем на четыре фута и поднимают 200 тонн, в то время как наше судно „Благая надежда“ поднимает всего 120 тонн. На их судах нет никаких железных частей, но все сделаны из дерева, так что можно подумать, что с железом русские вовсе незнакомы».
Прочитав последнюю фразу, Джексон засуетился, стал лихорадочно доставать перо и чернила, он словно опасался упустить какую-то важную мысль и старательно записал:
«Однако, будучи сей день у местного маршалка – воеводы, он же и городу начальник, я узнал, что у них есть не только кузнецы, изделия коих я во множестве видел в торговых рядах над Сухоной, но и мастера, способные разобраться в таком поистине непростом деле, как часы! Я, естественно, в это не верю и согласился показать одному из названных мастеров поломанные в бурю часы – предмет моей глубокой скорби! Мастер рекомендован самим воеводой. Разумеется, туземец ничего не сделает полезного (да и было бы наивностью ожидать большего!), а дурного я не позволю, поэтому его визит я стану рассматривать как предписанное нашим Уставом знакомство с оригинальным представителем местного населения. Что же касается часов, то я постараюсь в Москве с помощью посла Мерика найти достаточно опытного в этом деле и достойного иностранца – будь то итальянец или голландец, – чтобы он, с Божьей помощью, наладил механизм, и уж после этого дорогая вещь будет поднесена русскому царю. Ах, лучше бы мне утонуть, чем испытывать такое отвращение к самому себе за порученную мне и не сохраненную вещь!»
Ричард Джексон почистил перо, аккуратно положил локоть на стол, как когда-то учили его с братом, дабы почерк был ровнее, и старательно продолжал:
«Любопытна во всех отношениях встреча с воеводой. Он провел меня в деревянный замок, называемый… – Тут Джексон достал записную книжку, посмотрел слово и вывел: – Хоромами. В большой, но невысокой комнате было очень много икон – живописных изображений Бога, святого или святых в золотых и серебряых обрамлениях, называемых окладами. Естественно предположить, что религия должна была размягчить их нравы. Однако, войдя во двор неожиданно, я увидел, как этот воевода – христианин! – собственноручно бил своего слугу палкой. При этом на лице воеводы я не различил никаких соответствующих случаю эмоций, – казалось, что он выполняет такое же незначительное, но неотложное дело, как если бы выколачивал ковер».
Ричард Джексон опустил уставшую руку с пером и прикрыл глаза. Он подумал: как там, дома, его жена справляется с прислугой? А подумав так, он вдруг представил родной Грэйвзенд, всю семью: жену, сына и двух дочерей. Увидел толпу покупателей в их лавке, которой сейчас остался управлять сын. Увидел экипаж, на котором еще ни разу не довелось проехать по улицам, увидел лошадей… Дело, слава богу, кажется, пошло неплохо… Конечно, печально, что родной брат Уильям погиб в абордажной схватке его корабля с испанским. Печально. Зато все серебро перешло на английский корабль, а друзья брата, истинные джентльмены, отдали пай погибшего ему, Ричарду, наследнику славного конкистадора[79]. Если бы не это наследство, с чего тогда было начинать торговое дело?
В дверь постучали. Вошел посыльный от вахтенного и сообщил, что у трапа капитана спрашивают трое русских: толмач, солдат и старый человек.
Глава 10
Да, он ждал их, но все же приход русских был немного и неожидан (только расписался!), и преждевремен. Ричард Джексон отдал распоряжение, чтобы минут через пять к нему провели кузнеца с переводчиком. Когда посыльный вышел, Джексон заволновался, почувствовал себя неготовым принять русского мастера, вероятнее всего, потому, что он не знал русского характера и боялся отдавать часы в ремонт кузнецу.
Но вскоре раздались шаги на палубе. Джексон поправил белый отложной с кружевами воротник, затем прицепил к ленте через плечо шпагу. Подтянул пояс на панталонах, пышно набитых ватой, простеганных, шитых золотыми нитками по шелку и украшенных снизу кружевами. «Ох уж эти панталоны! – подумал Джексон, не будучи снобом. – Из-за этой моды пришлось в парламенте расширять кресла для делегатов». В карман камзола он положил большой носовой платок – новинку моды. Глянул на себя в стальное зеркало, подкрутил длинные усы, загнутые концами вверх, расчесал эспаньолку[80] и нашел себя более респектабельным, чем при визите к воеводе. Однако и этого Джексону показалось мало – мальчишество, что ли, нашло на него? – он достал поясные часы «нюрнбергское яйцо»[81] (немного таких часов на свете!) и подвесил их к поясу на золоченой цепочке, а еще успел прыснуть на себя духами в тот момент, когда шаги пришедших замерли у каюты.
«Ну, посмотрим…» Ричард Джексон шагнул к порогу, как к борту абордажного судна.
Отворив дверь, он увидел бойкого московского толмача Михаилу Глазунова. Тот был переведен в Великий Устюг на три года из Посольского приказа с высоким жалованьем в 40 рублей в год, не считая кормовых по две гривны на день и по портищу сукна ежегодно. Да и стоил того Михайло Глазунов! Слыл он толмачом честным и старательным, поддерживал свою репутацию всячески: и поведением примерным, без пьянства и скандалов, и отказом от иноземных посулов перед таможенными досмотрами да перед взысканием пошлин в государеву казну, и нравом достойным, и знанием дела. Он понимал речь на двух языках, а на третьем, английском, мог изъясняться, за что дьяк Посольского приказа обещал перевести его в переводчики с жалованьем в 75 рублей и держать при себе на Москве для грядущего роста, ежели к наукам будет и дородность в теле.
– Я имел удовольствие встречаться с вами, – заметил начальник экспедиции с легким учтивым поклоном, после того как они обменялись приветствиями.
Ричарда Джексона не смущали ни произношение, ни костюм толмача, впрочем довольно сносный для этой земли и представлявший, как успел он заметить, нечто среднее между костюмами боярских детей и мелкопоместного дворянства, коих он наблюдал в Михайло-Архангельске, Емце и здесь, в Великом Устюге. На толмаче были чистая синяя рубаха и кафтан, на шее – железное ожерелье тонкой работы, в руке он держал красивую шапку с опушкой из рыжей лисы, и все это вместе выглядило так хорошо, свободно и ладно, будто он родился во всем этом. Особенно понравилась Джексону походка толмача – легкая, но степенная, говорившая о сдержанной силе и достоинстве этого невеликородного человека, которому предстоял нелегкий путь по служебной лестнице. Бороду он носил недлинную, но не настолько, чтобы вызвать неудовольствие начальства, волосы, – наоборот, стриг коротко, показывая тем самым свою близость по чину к высокородным и сильным людям.
– Это кузнец Ждан Иванов, великоустюжского посада тяглой человек. Понимаете? – сказал толмач и отступил в сторону, представляя кузнеца.
Но этого не требовалось: Ждан Иваныч был на две головы выше толмача, и Джексон уже с интересом рассматривал его.
– Понимаю. Благодарю вас.
– Хороший мастер, – продолжал толмач, поддерживая беседу. – Он готов исполнить ваш заказ.
Ричард Джексон и Ждан Виричев смотрели друг на друга. Ждан Иваныч с интересом рассматривал костюм иноземца, не дивясь и не хихикая в душе, понимая мудро, что сколько на белом свете вер, столько и штанов. Англичанин же старался понять этого спокойного, с виду очень бедного человека. В глазах старика он прочел ум, энергию. По рукам и особенно по характерному дымно-железному духу, что исходил от однорядки и лаптей кузнеца, он понял, что этот человек имеет дело с горячим железом.
– Спросите его, может ли он починить часы?
– Не знаю, – ответил старик, когда толмач перевел. – Во всяком деле досмотр нужен.
Англичанина ответ не удовлетворил. Он уже был склонен оставить затею с починкой часов, только потолковать на разные интересующие экспедицию темы, в том числе и бытовые, но, как воспитанный человек, решил довести разговор до логического конца, то есть, по его мнению, до отказа кузнеца от непосильного дела.
– Спросите, знает ли он, что такое часы? – Но тут же уточнил: – Спросите, чинил ли он когда-нибудь часы?
– Приходилось. Можно и твои посмотреть, иноземец хороший, – сказал Ждан Иваныч.
Он засунул шапку за пояс и, освободив руки, вытянул их ладонями вверх, – сильные, надежные, как бы говоря: «Ну, где же они, твои часы?»
Ричард Джексон ничего подобного не ожидал, и, повинуясь этому властному жесту вытянутых рук, он отступил в угол каюты и достал ящик, в котором, обложенные ватой, лежали часы в футляре красного дерева. Оглянулся. В лице старика по-прежнему были спокойствие и почтительное ожидание. Англичанин помедлил, вздохнул и достал сокровище.
– Прошу взглянуть, – изменяя английскому спокойствию, сказал он дрогнувшим голосом и положил часы на стол. – Вот сюда! – указал он на скамью, намертво привернутую к стене и полу.
Ждан Иваныч перекрестился. Сел. Замер. Перед ним лежали часы. Это редкое творение чьих-то человеческих рук, ума, почти живое чудо одухотворенного человеком металла, несколько лет назад поразившее старого кузнеца, теперь вновь подействовало на него, взволновало, заставило забыть неудобство чужого помещения, разговоры не по чину, заботы по дому, опасность нависшей с утра воеводской грозы и даже Алешкину крицу… «А вдруг я не умудрюсь? – испуганно подумал он. – Почто, скажет воевода, часомерщиком пролыгался[82], коли дело не ведаеши? И поставит на правёж…» Но сильнее страха было желание заглянуть внутрь механизма. Какой он там, за деревянной стенкой? Такой ли, как в тех часах, что он уже чинил, или другой, неведомый? Ждан Иваныч нагнулся, вытер руки о подол однорядки и осторожно придвинул часы к себе.
Футляр был сделан красиво. Резной и блестящий, он напоминал двумя башенками воеводские ворота. Крышка, или передняя дверца, была особенно живописна. Ниже стекла на ней была вырезана женщина, привязанная к скале цепями; у ног ее бушевало море, из моря выплывало чудовище с явным намерением приблизиться к женщине. Но в небе, над морским чудовищем, летел воин на крылатом коне и уже заносил меч над головой змея-чудища… За крышку можно было не опасаться: там все кончится благополучно, а вот что сделалось внутри?
Ричард Джексон сел так, чтобы видеть лицо и руки мастера, готовый в любой момент остановить опасные манипуляции русского кузнеца над часами. «А если он сейчас возьмет да и хватит об пол, ведь я не успею подхватить, да и ручищи-то у него вон какие! А борода-то – вся в подпалинах…»
Поставив часы на основание, напоминавшее ступенями паперть Прокопьевской церкви, Ждан Иваныч откинул медный крючок и открыл крышку. Жалобно и беззащитно глянул серебряный циферблат с золотыми цифрами и стрелкой. Внизу беспомощно висел маятник, а чуть ниже, на золоченых цепочках, – серые оловянные гирьки. Маятник был отлит в виде скачущего коня, но без всадника и позолочен.
«Ладно отлито, – подумал старик. – И копытца у лошади, и ноздри видно, для пущего виду…»
Однако вредное сейчас восхищение он не пропускал в глубину сознания, только твердил про себя: «Ладно состряпано, гораздо сверчено…», а сам уже весь отдался поиску поломки.
– Не известно ли русскому мастеру, почему остановились часы? – спросил Ричард Джексон.
– Спрашивает, в чем тут закавыка? – перевел толмач.
Ждан Иваныч еще минуты три осторожно вертел это заморское сокровище, рассматривал, прилипнув глазом к отверстию для маятника. Внутри при этом что-то жалобно поднывало, стукало, позванивало. Все это острыми иглами отдавалось в нервах англичанина.
– Вижу – гнездышко разворошено… – вздохнул наконец старый мастер, вдыхая сладостный запах металла, исходивший из утробины часов. Слово «гнездышко» он произнес с какой-то непонятной радостью и вместо буквы «ё» с напором выделял «е». – Гнездышко-то, в котором ушко маятниково сидело, все как есть разорено. Вот, зри, иноземец хороший! Маятник этак не будет маяться ни в жизнь: маху нет…
– Да-а… Гужонка, кажись, порвалась, – пощелкал языком Ждан Иваныч.
Ричард Джексон, а за ним и толмач взглянули внутрь, но ничего не поняли, однако англичанин согласно кивнул и тут же спросил с некоторой надеждой:
– Если устранить эту поломку, часы пойдут?
– Не ведомо… – опять вздохнул старик, когда ему перевел толмач, но не оторвался от часов.
Он весь напрягся, нацелился, развернув к свету потаенную часть механизма, и все цеплял за что-то концом снятого маятника.
– Что-то еще? – с тревогой спросил англичанин.
– Боится, не еще ли разруху отыскал? – перевел Михайло Глазунов.
– Да-а… Гужонка[83], кажись, порвалась, – пощелкал языком Ждан Иваныч. – Гужонка, говорю, нарушена, вот и тяги нетути! Я шевелю гнездышком-то, а обороту нетути… Скажи этому немцу: развинтить, мол, надоти, дабы обо всем в них доподлинно дознаться.
Толмач объяснил Джексону, отчего поломка, и тот согласился на детальный осмотр часов.
– Тогда скажи ему, что я домой их возьму, дома и ладить стану, – сказал кузнец.
Михайло Глазунов перевел. Англичанин же молчал, едва заметно кивнув. Задумался. Все было тут неожиданно: и мастер, в которого он все еще не верил, и опасность отдать дорогую дарственную вещь в неизвестные дикие руки, и то, наконец, что этот заросший бородой человек ничему не удивился и, подобно лондонскому почтенному джентльмену, с самомнением врача устанавливает диагнозы и строит предположения. Конечно, они, русские, думалось Джексону, добрый народ, но совсем не такой, каким его представляли в Англии. Что же писали о них господа Уиллоби, Ченслер[84], Дженкинсон[85], Бэрроу[86]? Почему же они не встретили такого человека или не могли предусмотреть такого, пусть феноменального, случая? Неужели он, Ричард Джексон, первый, кому выпала удача увидеть русского, который не заслуживает названия пьяницы и дикаря?
За стенкой было слышно, как помощник повара или сам повар – трудно было разобрать – дает отчет помощнику капитана Корнелиусу Остену о закупленных поутру на пристани продуктах, об израсходованных и оставшихся.
Ждан Иваныч бережно уложил гирьки, маятник, затворил дверцу часов и смиренно отошел к двери.
Толмач сказал Джексону о необходимости ремонта и о порядочности мастера. Он чувствовал, вероятно, что англичанин боится за вещь.
«Если бы знать: что на уме у этого бородача?» – думал Джексон, по-прежнему не доверяя. Поколебавшись, он окончательно решил не рисковать и, чтобы сгладить отказ мастеру, что было неловко, весело сказал толмачу:
– Спросите, не желает ли этот кузнец выпить хорошего вина? Или пива? Или того и другого? Я прикажу – и немедленно принесут…
Ричард Джексон был доволен своей находчивостью, но Ждан Иваныч, полагая, что ему сейчас идти с часами, решительно отказался.
– Не-ет, – отмахнулся он. – Не тот у меня рост, чтобы на буднях вино пити. В моем росте от вина рукотрясье беды творит. Скажи: кланяюсь, мол, в благодаренье, но до свершенья дела пити немочно да и не повелось.
Толмач был на высоте. Он перевел:
– Сэр, мастер отвечает, что он не может принять ваше предложение по трем причинам: солидный возраст, при котором мастерам тонкого дела вино сбивает руку, потому еще, что дело не сделано, и, в-третьих, потому, что пить, да еще в будний день, нехорошо.
Это была еще одна неожиданность. Ричард Джексон подошел к кузнецу. Долго и очень серьезно всматривался в лицо, заросшее бородой, но всматривался теперь с удивлением, а когда молчание стало неудобным, спросил негромко о чем-то.
– Сколько тебе росту, спрашивает, – перевел толмач.
– Росту-то? Не знаю… Седьмой десяток шел, когда Олешка народился, а ему уж у тринадцати годов росту, – ответил Ждан Иваныч.
А когда он заметил, что англичанин недоволен таким ответом, пояснил:
– Часовня, та, где я крестился, за старым Устюгом, там. – Он махнул рукой в сторону Троице-Гледенского монастыря. – Часовня, говорю, та сгорела дотла, и запись моя с той часовней. А когда это было, никто в Устюге не помнит. Никто.
Он склонил голову, тряхнув слегка подпаленной бородой. Покорно опустил тяжелые руки.
Англичанин оценил ум и достоинство русского кузнеца и обернулся к толмачу:
– Скажите ему, что я доверяю таким людям, как он. Более того – я отдаю ему часы на двое суток, но я должен посмотреть, где он живет.
Тут он вытащил свой цветастый платок, вытер от волнения пот и вдруг – такого Ждан Иваныч не ожидал! – высморкался в эту благоуханную красивую тканину, которая стоила небось целых две денги[87]. Но старый кузнец изумился еще больше, когда англичанин, все это скомкав, снова убрал в карман, будто с платком ничего и не случилось.
«Ну и ну-у-у! Вот так мода иноземная! Этак и лягушкам в кармане завестись недолго. Вот робятам-то расскажу, вот ведь дивья-то!» – одним прищуром улыбнулся старик.
Часы до самой избы Виричевых нес матрос судна «Благая надежда». За ним шли Ричард Джексон, Ждан Иваныч и толмач. Михайло Глазунов увидел в торговом ряду стрельца Фильку и сказал тому, что он больше не требуется. Филька обрадовался и, потолкавшись для виду среди мужиков, покричав на них, направился в кабак, желтевший в проулке новым крыльцом.
Ждану Иванычу стало полегче, когда отпустили стрельца: уж больно нехорошо ходить под его алебардой, будто вор или тать[88] вроде Сидорки Лаптя, что третий год сидит за Пушкарихой в остроге. Однако и после ухода стрельца не удалось избежать людского глаза: уж больно приметен он был в своей старой однорядке около разодетого англичанина.
– Эй, Ждан Иванов! Фряга-то в кумовья набивается или по делу? – крикнул ему Пчёлкин от хлебного ряда.
– Эй, Ждан! – раздался уже позади голос Чагина, вовсю торговавшего косами, ухватами, топорами. – Скажи робятам, чтобы рубли шли собирать, монахи ждут! А то завтра указ будут говорить!
Разговорами об указе были заняты на пристани все. Мужики сбивались в толпы, размахивали руками и несли, кто во что горазд, разные предположения, а потом, расстроенные донельзя, забывали обо всем и шли в кабак.
На остальных улицах было тихо, только взлаивали собаки, мычали голодные коровы, почуявшие солнце в щелях. На Кузнецкой улице завалилась в лужу свинья и так пригрелась на долгожданном солнышке, что даже не шевельнула ухом, когда мимо нее прошли люди. Через дорогу прошла баба за водой, и Ждан Иваныч обрадовался, что первым поперек ее пути прошел не он, а матрос с часами, за ним Джексон и только потом они с толмачом. «Худая примета, когда баба с пустыми ведрами…» – подумал Ждан Иваныч.
У самых ворот своих он остановился. Прислушался. В кузнице ни стуку, ни говору. Громыхнул кованым кольцом, отворил калитку. Шумила и Алешка слонялись по двору, – видно, от расстройства было им не до работы. Увидев отца в сопровождении иноземцев и толмача, они немного повеселели, но с лиц не сошла настороженность. Оба остановились как вкопанные, вытянув шеи.
– Все улеглось, робятушки, все как есть!
Англичанин пожелал войти в избу. Там он осмотрел жилье и записал что-то. Затем взял из рук матроса часы и собственноручно передал их Ждану Иванычу.
– Я надеюсь, что все с часами обойдется благополучно. Скажите ему, – попросил он толмача, – что я не останусь в долгу, и чем лучше будет исполнен заказ, тем больше он получит. Философ сказал: каждый должен хорошим трудом зарабатывать свой хлеб и получать хороший хлеб за свой труд.
Выйдя во двор Ричард Джексон снял шляпу и поклонился на прощание. В ответ на этот жест за воротами мальчишки – набежали в одну минуту! – заулюлюкали, прилипнув к щелям ворот.
– Эй, фряга! А у тебя король Карлус или не Карлус? – кричали они с хохотом.
Шумила вышел и прогнал мальчишек. Потом Ждан Иваныч проводил иноземцев до калитки и на их поклон ответил своим – искренним и глубоким.
– Ну, робята, теперь только держись! – сказал он сыну и внуку. – Не сделаю – головы не сносить, вот как подошло…
Глава 11
Воскресный звон застал весь Великий Устюг на ногах. Все готовились идти к обедне и слушать указ, а пока занимались нестепенными делами: кто копался в огороде, кто сек дрова, кто толкался у скотины – и все это по дому, потихоньку, чтобы не прогневить Бога в тот час, когда надо бы по-воскресному стоять у заутрени. Однако утром церкви были пустынны. Лишь десятка два сердобольных старух прошли до острога, отнесли колодникам пироги да квас с луком и завернули на колокольный звон. Остальные ждали обедни.
Ждан Иваныч накануне сидел над часами дотемна, и не потому, что поломка была серьезна, – страх никак не мог обороть. Не один час сидел рассматривал, вздыхал и только после пристального рассмотрения да усердной молитвы решился – разобрал, развалил самозвонное чудо, разложил по чистому, тканному еще старухой полотну и никого не подпускал к столу. Ужинали на лавке. К ночи часы пошли, и тут бы радоваться, но старик еще что-то надумал мудрить с боем, да так ничего и не придумал. Ночь ворочался, бредил воеводой, крицей да фряжским кораблем. На рассвете снова разобрал часы, повозился, потом прикрыл всю хитроумную россыпь часовых поковок полотном и ушел в кузницу. На восходе он сходил к Ломовым, взял у Андрея оставленную накануне крицу и снова заспешил к растепленному горну.
Алешка проснулся и увидел, что в избе нет никого. Вывернулся из тулупа, побежал на двор, поднимая на ходу рубаху. Он вспомнил, что спать ложился без отца, и был этим озадачен. Выбежав из избы, он услышал слабое постукивание в кузнице и направился туда.
Ворота кузницы были распахнуты. Дед почему-то не стоял, а сидел у наковальни на широком пне и что-то мудрил самым маленьким молоточком. Предмет, над которым он трудился, видимо, был мелким, иначе он не склонялся бы так низко, что борода елозила по наковальне, а сухая стариковская спина выгнулась колесом. Порой вся фигура кузнеца замирала в неловкой позе и так оставалась, пока он что-то там примерял, потом следовал шумный выдох – и снова постукивание.
– Деда!
Ждан Иваныч вздрогнул и нахмурился, что редко с ним бывало, если он видел внука.
– Деда, а где тятька?
– В сарае спит. До утра по уезду мыкался.
– Почто?
– Рубли, по полтине с дыма, сбирал, смекай!
Алешка почесался, решил, что завтрак еще не скоро, и убежал на улицу. Не прошло и четверти часа, как он снова влетел во двор, перебежал зазеленевший лужок и снова вырос на пороге кузницы.
– Деда! Народищу нашло! Уездных – целая туча! Право! На пристани спали и еще идут! У Михайлы-Архангельского черно стоят! Робята кричали, что все улицы запрудят. Указ, слышно, говорить станут с паперти. Пойду тятьку разбужу! А ты чего же, деда?
Старик не оторвался от дела.
– Дед Григорий и тот выполз на завалину, хотел идти тоже, да дядька Андрей не пустил. Пойдем скорей, деда!
– Ступай, ступай, мне некогда! Батьку буди. Услышите – мне скажете…
– А ты?
– А я тут побуду. Дело не терпит, смекай!
– Ой, скорей надо!
– Смотри, ноги бы не отдавили! – крикнул старик вслед внуку, а сам подумал: «Сколько этих указов переговорено!»
– Не! Мы на деревьях!
Народу вывалилось на улицы и нашло из уезда, как в Пасху, только не было на лицах ни тишины, ни священной благодати. Толпы гудели, собираясь на набережной, но в рядах было спокойно. Там стояла тишина на горе купцам, но сейчас было не до покупок. Больше всего дивились целовальники[89]: столько народу, а в кабаках пустота. И народ всё праздный, шатающийся, многие вместо лаптей, как в храмовый праздник, сапоги натянули, однорядки новыми кушаками подпоясали, таких заманить бы да обобрать до креста, а они купнятся, что пчелы, и все про указ твердят, а пива и вина будто и нет вовсе для них. Вот ведь напасть какая!
Где-то с середины обедни показались из домов степенные устюжане – посадский, торговый люд. Запахло дегтем от смазанных сапог. Шли с достоинством некабальных людей. Но вот повалила с набережной толпа – всем хотелось занять места поближе к паперти, но где там! Уездные недаром ночевали на пристани да в церковных сторожках: они загодя позанимали все ближние места. Уселись на половиках рогожных, дабы сыра земля холодная не высосала жизнь; примостились на плетеных корзинах, набитых домоткаными полотнами; восседали мужики на узлах с зерном; многие догадались прийти в зимних, бараньего меха однорядках и, расстелив их, усаживались серьезно и домовито с пирогами и квасом.
Обедня началась после девяти, а кончилась уже в начале двенадцатого – видимо, великий людской собор в монастырском дворе поторапливал священника. Кроме того, всем, кому был известен указ, хотелось поскорей покончить с обнародованием листов и разойтись по домам на воскресный обед.
И вот затихло все в душной церковной утробе. Зашевелились в дверях богомольцы, освобождая церковь. Осыпались под их напором нищие с паперти. Еще народ навалился на передние ряды ожидавших, освобождая паперть.
Из церкви вышли священники, два игумена, стрелецкий голова, несколько дворян, дьяк, подьячий, стольник Коровин и сам воевода. Вперед робко вышел подьячий Онисим Зубарев. В руках он держал листы царева указа. Листы дрожали не от ветра – от волнения великого да от той большой чести, что никто другой, хоть и есть высоких мест служивые и жилецкие люди, не читает ныне указ.
Онисим видел, как поедают его глазами люди, как охают восторженно, – знали, кому давать посул! Но не веселило сейчас подьячего их внимание, лучше бы не ему, а кому-то другому читать этот указ. Видно, не скрыть было Онисиму своего волнения, и передалось то волнение в народ. Напирали задние ряды. От монастырской трапезной прибежали стрельцы, оградили протазанами паперть, постращали, но не успокоили, лишь приглушили ропот. С березы сорвался чей-то мальчишка – хорошо невысоко! – треснул сук, и шмякнулся живой комок оземь. Не успел дух перевести да заохать – получил затрещину и уполз к ограде, держась за брюхо, – струхнул.
– Тихо там! – зычно крикнул воевода. – Внимайте все цареву указу!
Он толкнул подьячего в бок: начинай!
Онисим побелел. Несколько раз хватил в грудь воздуха, но начал тихо и лишь после того, как прочитал половину титла, голос его немного окреп. Игумен наклонил митру[90] к голове воеводы, сказал что-то.
– Начни снова, да громче! – приказал воевода Онисиму.
Онисим послушно начал снова:
– «Мы, Божией милостью Великий Государь Царь и Великий Князь Михаил Федорович, всея Руси Самодержец Владимирский, Московский, Новгородский, Царь Казанский, Астраханский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных Государь и Великий Князь Новагорода Низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полоцкий, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Лифляндский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея Сибирския земли и Северный страны Повелитель и Государь Иверския земли, Карталинских и Грузинских царей и Кабардинский земли, Черкасских и Горский князей и иных многих государств Государь, Повелитель и Обладатель, пишем всесветно.
За грех всего православного христианства Московское государство от польских и литовских людей и от воров разорилось и запустело, а подати всякие берут с иных по писцовым книгам, а с иных по дозорным[91], иным тяжело, а другим легко. Дозорщики, коих после московского разоренья посылали по городам, дозирали и писали за иными по дружбе легко, а за другими по недружбе тяжело, и от того Московского государства всяким людям скорбь конечная. Из замосковных и из других заукрайных городов посадские люди многие, льготя себе, чтоб в городах податей никаких не платить, приехали на Москву и другие города, да и живут здесь у родни и друзей. Из иных заукрайных разоренных городов посадские и всякие люди бьют челом, чтоб им для разоренья во всяких податях дали льготы. А иные посадские и уездные люди заложились в закладчики за бояр и за всяких людей и податей никаких вместе со своей братьей, с посадскими и уездными людьми, не платят, а живут себе в покое. Другие многие люди бьют челом на бояр и всяких чинов людей, жалуются на насильство и обиды, просят, чтоб их от сильных людей оборонить.
Великий государь с отцом своим, со всем освященным собором, с боярами, окольничими, думными и со всеми людьми Московского государства, учиня собор, о всех статьях говорили, как бы это исправить и землю устроить, и, усоветовавши, приговорили. Которые города от литовских людей и от черкес были в разоренье, в те города послать дозорщиков добрых, приведя к крестному целованию, дав им полный наказ, чтоб они писали и дозирали все города вправду, без посулов. А которых украйных городов посадские люди живут в Москве и по другим городам, тех, сыскивая, отсылать в те города, где они прежде жили, и льготы им дать, смотря по разоренью. А которые посадские и уездные люди заложились за митрополитов и за все духовенство, за монастыри, за бояр и за всяких чинов людей, тем закладчикам всем быть там, где прежде были, а на тех людей, за которыми они жили, доправить наши всякие подати за прошлые годы.
На сильных людей во всяких обидах мы велели сыскивать и указ по сыску делать боярам своим, князю Ивану Борисовичу Черкасскому и князю Даниле Ивановичу Мезецкому со товарищи, а из всех городов, для ведомости и устроения, указали мы взять в Москву из каждого города из духовных людей по человеку, да из дворян и детей боярских по два человека добрых и разумных, да по два человека посадских людей, которые бы умели рассказать обиды, насильства и разоренья и чем Московскому государству полниться, ратных людей пожаловать и устроить Московское государство так, чтоб пришли все в достоинство…»
– Шапку сними, нехристь! – вдруг рявкнул воевода на кого-то из подошедших в заднем ряду, у самой ограды.
Для Онисима это было кстати. Он передохнул, пошевелил одеревеневшим от сухости языком и продолжал после воеводского тычка в бок:
– «Известились мы, что в городах воеводы и приказные люди наши всякие дела делают не по нашему указу, монастырям, служилым, посадским, уездным, проезжим всяким людям чинят насильства, убытки и продажи великие, посулы, поминки[92] и кормы берут многие. Великий государь, посоветовавшись с отцом своим, приговорил с боярами. Послать в города к воеводам и приказным людям наши грамоты, чтобы они насильств и продаж не делали, посулов, поминков и кормов не брали, лошадей, платьев и товаров, кроме съестного, не покупали денщикам, детям боярским – стрельцам и козакам, пушкарям и затинщикам[93], из посадов и слобод водовозам и всяким деловым людям хлеб молоть, толочь, печь и никакого изделия делать на себя во дворе, в посадах и слободах не велели, городскими и уездными людьми пашен не пахали и сена не косили. А если в которых городах воеводы станут делать не по нашему указу и будут на них челобитчики, то мы велели взять на них все вдвое, да им же быть от нас в великой опале. Так вы бы, архимандриты, игумены и весь священный чин, дворяне, дети боярские, старосты и целовальники, посадские и уездные всякие люди, воеводам и приказным людям посулов, поминков и кормов с посадов и уездов не давали, лошадей, всякой животины и товаров, кроме съестного, им не продавали. А если станете воеводам и прочим начальным людям посулы и поминки давать и про то сыщется, то все убытки велим на вас доправить вдвое, да вам же от нас быть в великой опале».
Онисим окончил чтение.
– Онисим! Посул верни! – над притихшей толпой раздался голос Чагина.
Больше не было никаких звуков, кроме веселого грачиного грая. Но вот колыхнулась толпа, разбуженная этим криком, и десятки, сотни голосов, сначала различимых, а потом слившихся в сплошной рев, оглушили стоявших на паперти:
– Посул верни!
– Государь на нас вдвое доправит!
– В листах про то писано!
– Истинно, доправит!
– Посул, Онисим!
– Посу-у-у-л!..
Онисим попятился к дверям церкви, вмялся между архимандритом и игуменом, только полыхнули их золоченые ризы и скрыли пригнувшегося Онисима.
– Не уйдешь! – совсем близко у паперти раздался снова голос Чагина, низкий, угрожающий голос.
Воевода тряхнул рыжей бородой, вскинул руку, как в походе перед войском, и зычно, надрывая голос, прокричал:
– Эй, народ! А ну разбредайтесь в домы свои! Не рвите глотки, аки бараны! Разбредайся, говорят вам добром!
И от окрика этого, за которым послышался и щелк кнута, и глухой стук палок у правёжного столба, на монастырском дворе на какой-то миг вновь установилась тяжелая, острожная тишь, а потом – только топот ног, шепотной недобрый ропот да затравленные взгляды по-над плечами назад.
«Не к добру такое…» – со страхом подумал Онисим.
Глава 12
Шумила сразу уловил это необычное волнение. Оно передалось, а точнее – родилось вместе с гулом людских голосов в этом знакомом тяжелом духе толпы. «Куда Андрей запропастился? Я видел его с Чагиным…» – думал он, высматривая в пестрой россыпи голов черную голову Чагина и уже по ней надеясь найти низкорослого Андрея Ломова. Но не так-то легко высмотреть нужного человека, когда все мельтешит[94] перед глазами, да и самого Шумилу толкали со всех сторон, отвлекая вновь поднявшимися выкриками:
– О как!
– Есть у нас заступник – государь сам батюшко!
Мельтешить – надоедливо мелькать, суетиться.
– Ноне, стал быть, за посулы с нас всех их кнутом бити повелит!
– Тихо вы, ироды! Робенка задавили!
Шумила пробился к сторожке у входа в монастырскую ограду, нашел в заборе дыру и вышел на улицу. Народу здесь было меньше. Он остановился, перевязал пояс на однорядке, выколотил об колено шапку, упавшую в толпе и потоптанную. «Надо бы домой заглянуть, старику поведать», – вспомнил он свое обещание, но сначала все же прошел переулком к набережной посмотреть Андрея. Какое-то предчувствие, что нынешний воскресный день не кончится добром, сосало ему сердце.
На набережной вмиг открылись все ряды – и свои и фряжские. Взволнованные толпы и продавцы торговались рьяно, широко, стараясь наверстать упущенное утром. Развеселился даже убитый горем иноземный купец, тосковавший над ненужными ныне изразцовыми плитками. Он занизил слегка цену, и плитка пошла в это воскресенье. Брали ее не от надобности – от сердоболия человеческого, поскольку пчёлкинская плитка была и дешевле, и лучше, и родней: рисунки и цветы на ней все были свои, устюжские, а о словах и говорить не приходилось. Шумила осмотрел иноземную плитку, потом прошел до пчёлкинского прилавка, взял одну, синюю, и поверх каймы прочел: «Спине теплынь – душе светлынь». А в середине плитки сидела на камне девица, искусно изображенная, но в более светлом тоне. В руке девица держала цветы.
– Пчёлкин! – окликнул Шумила. – А это кто так вырисовал? Уж не ты ли сам?
– Не-е! Сын балуется, вот он!
Пчёлкин с гордостью положил руку на хрупкую спину подростка. Тот поднял полусонные, отрешенные от всего мира глаза, посмотрел сквозь Шумилу.
– Иконы бы писал, монахи большие рубли платили бы, – заметил Шумила между прочим, отыскивая глазами черную голову Чагина.
– Иконы пока не смеет, а вот печку и стены все закрасил в цветы да травы, а где и людей пристроил. Приди полюбуйся.
А вокруг гудела по-торговому развязная толпа. Мальчишки скатывались по береговому откосу к реке, визжа, брызгались холодной водой. Те, что постарше, толкались в рядах, разглядывая иноземные товары, или тешили пустое беззлобье, и неслось отовсюду:
– Эй, фряга! Подкрути-ко усы!
– Фряга, фряга, обрезанные порты!
– Фряга, а фряга! А шляпу тебе дал король Карлус или не Карлус?
На набережной, близ судна «Благая надежда», стоял Ричард Джексон. Он внимательно и беспокойно смотрел на возбужденную толпу. Ему, моряку-путешественнику, младшему брату знаменитого конкистадора, повидавшему немало стран, островов и разных народов, волнение толпы на набережной показалось подозрительным. Эта беспорядочная беготня, эти лица, эти, наконец, безумные крики смешивались в недобрую, рокочущую тучу. Но вот Джексона окружили мальчишки. Один подросток стоял прямо перед англичанином и трогал его за рукав, о чем-то спрашивая. Джексон крикнул толмача. Тотчас подошел Михайло Глазунов с намерением отогнать ребят, но Джексон попросил его участвовать в беседе.
– Он спрашивает, – указал Глазунов на рыжеватого крепыша-подростка, – ходили ли вы Студеным морем[95] на восход?
– Нет, на восток дальше я не ходил. А разве там можно пройти? – спросил англичанин, используя любую возможность разузнать хоть что-то о северном пути в Азию.
– Раз вода ести – можно пройти, – твердо ответил парнишка, заложив руки за спину и запрокинув голову, чтобы хорошо рассмотреть англичанина.
– А ты бы пошел? – спросил тот.
– Пойти можно, был бы корабль, – степенно ответил молодой собеседник.
– А зима застанет, что есть будешь?
– А еду я в снегу найду. Давай поедем вместе, поведаю.
– Спасибо… А куда бы ты поехал? – спросил Джексон, снова насторожившись.
– Знамо куда – в Китай! У них там города есть, гораздый город, Камбалика[96] зовется!
– Ты знаешь Камбалику?
– Слышал. Летось тут купец из Стекольны[97] про тот город говаривал.
Джексон задумался.
– Так ты думаешь, можно по Ледовитому морю в Китай приплыть? – спросил он серьезно.
– И в Индию. Купцы летось споровались на набережной, я слышал, как толмачи бубнили.
– И до чего же они договорились?
– А кто их знает!
– Почему же купцы не едут туда?
– А ведомо, почему: страшатся смерти от лютого холода!
– А ты не боишься?
– А ты? – неожиданным вопросом ответил парнишка, глядя прямо в глаза иноземцу.
Тот, не сумев сразу овладеть собой, честно ответил:
– Я боюсь.
Мальчишки оскалились, задергали было Джексона за рукав, за эфес шпаги, но юный собеседник отстранил их и тоже серьезно сказал:
– Не бойся. Страх – что престатие[98]: устрашился – сгинул.
– Страх – смерть, с этим я согласен, но там можно погибнуть и смелому человеку: голод и холод не разбирают…
– Ничего! Раз там люди живут, значит, и ты проживешь, только посмотреть надо, как они в снег закапываются да чего едят, понял?
