Наследница. Графиня Гизела (сборник) Марлитт Евгения
– Совершенно верно, мое дитя, но ни одно человеческое ухо никогда не должно этого слышать. Мне очень хорошо известен твой резкий способ выражаться, я мужчина, в моей груди не чувствительное женское сердце, и с твоей бабушкой я не нахожусь в кровном родстве, но все же для меня как острый нож твои жестокие, хотя, быть может, и справедливые слова. Я никогда не позволил бы себе называть таким именем этот поступок.
Он остановился. Это едкое замечание не оставило никакого отпечатка на прекрасном бледном лице сидевшей с ним рядом девушки.
– Не думай, – продолжал он быстро, – что я этим хотел извинить совершенную неправду, вовсе нет. Напротив, я говорю: она должна быть искуплена!
– Она должна быть искуплена, – повторила девушка, – и очень скоро!
Она хотела подняться, но министр удержал ее.
– Не будешь ли ты так добра сообщить мне, что намерена предпринять? – спросил он.
– Я иду к князю, – сказала она, стараясь освободиться от него.
– Та-ак… ты пойдешь к князю и скажешь: ваша светлость, я, внучка графини Фельдерн, обвиняю бабушку мою в обмане, она была бесчестная женщина, обокравшая княжеское семейство!.. Что мне за дело, что этим обвинением я накладываю клеймо на благороднейшее имя в стране и пятнаю честь целого ряда безупречных людей, которые охраняли ее как наидрагоценнейшее сокровище! Что мне за дело, что эта женщина была матерью моей матери и охраняла мое детство – я хочу лишь искупления, все равно свершаю ли я при этом вопиющую неправду, обвиняя мертвеца, который не может защищаться! Женщина эта давно лежит в земле, но навеки на памяти о ней должна лежать вся тяжесть ужасного обвинения, между тем как при жизни она, может быть, могла бы представить много оснований, смягчавших ее вину!.. Нет, мое дитя, – продолжал он с мягкостью после короткой паузы, тщетно стараясь разглядеть выражение лица девушки, – так быстро и необдуманно мы не должны развязывать узел, если не хотим взять на себя ответственность за тяжкий грех. Напротив, еще не один год должен пройти до тех пор, пока утаенное наследство не перейдет снова к законным наследникам. Затем настанет час принести жертву… Жертва эта будет принесена не одной тобой, но также и мной, что сделаю я с радостью… Аренсберг, который приобрел я за тридцать тысяч талеров, принадлежит также к этому наследству – я передам его по завещанию княжеской фамилии, выговорив достаточный капитал для мамы, – ты видишь, что и мы также присуждены страдать ради имени Фельдерн и памяти твоей бабушки!
Девушка упорно молчала – ее головка поникла еще ниже.
– Так же, как и я, думала твоя мать, твоя добрая и невинная мать. Проступок должен быть искуплен лишь в глубоком молчании, – продолжал министр. – В эту ночь она на коленях стояла у смертного ложа принца и принуждена была быть свидетельницей неправды; она носила в груди всю жизнь свою роковую тайну, никогда не осмеливаясь напоминать об этом событии. Она была слишком робка, но при смерти старшего своего ребенка, пораженная горестью, она сказала, что это справедливая кара Немезиды!.. Незадолго до ее смерти я узнал из ее собственных уст, что такой невыразимой печалью отуманивало ее милые глаза, – я должен тебе сказать, мое дитя, я нередко страдал от этих немых жалоб.
– Я желала бы знать конец, папа! – отрывисто произнесла Гизела.
Ей в тысячу раз легче было бы слышать гневный, грозный, резкий от негодования голос этого человека, чем этот вкрадчивый, ласковый шепот.
– Стало быть, коротко и ясно, дочь моя, – произнес он с ледяной холодностью.
Облокотясь на подушки, он продолжал с важностью и неприступностью:
– Когда ты того желаешь, я буду просто называть факты… Мать твоя уполномочила меня сообщить тебе тайну, как единственной наследнице владения Фельдернов, на девятнадцатом году твоей жизни, все равно, если бы твоя бабушка и пережила этот срок. Если я сделал это годом ранее, то ты сама в этом виновата – твои безрассудства принудили меня к этому… Мать твоя также желала, чтобы ты была воспитана в строгом уединении, – теперь ты знаешь, что не одна твоя болезнь требовала твоего одинокого образа жизни в Грейнсфельде… Последняя воля твоей матери требует от тебя, Гизела, вполне самоотверженной жизни – ты должна повиноваться этой воле!.. Мысль, что через тебя должно совершиться искупление тяжкой неправды, не пятная чести дорогого имени Фельдернов, вызывала улыбку радости в ее последние минуты…
Он колебался; очевидно, ему не легко было облечь в удобную форму самый трудный пункт своего повествования.
– Если бы мы были в А., – продолжал он несколько быстрее, крутя тонкими пальцами концы своих усов, – я дал бы тебе бумаги, врученные мне твоей матерью; они содержат все, что я с таким трудом и горечью должен сообщить тебе… С этих пор твоя юная жизнь будет более ограничена, чем доселе, бедное дитя!.. Все доходы с имений, которые теперь тебе принадлежат, должны идти на призрение бедных в стране; я должен быть назначен опекуном, с тем, чтобы ежегодно отдавать отчет в каждой копейке. При вступлении твоем в новый образ жизни ты должна для виду назначить меня твоим наследником; я же со своей стороны, как «благодарный друг», передам по завещанию княжеской фамилии указанные владения.
Девушка отняла руки от опущенного лица, механически медленно повернула голову и устремила свой потухший взор на говорившего, который не в силах был преодолеть легкое нервное дрожание уст.
– А как называется тот новый образ жизни, в который я должна вступить? – спросила она, делая ударение на каждом слове.
– Монастырь, моя милая Гизела!.. Ты будешь там замаливать грехи твоей бабушки!
Теперь она даже не вскрикнула – безумная улыбка бродила по ее лицу.
– Как, меня хотят упрятать в монастырь? Спрятав в четырех толстых высоких стенах? Меня, выросшую среди полей и лесов? – простонала она. – Всю свою жизнь должна я буду довольствоваться клочком неба, который будет над моей головой? Всю жизнь денно и нощно должна я буду читать молитвы, всегда одни и те же слова, которые уже и с первого дня будут бессмысленной болтовней? Должна принудить себя сделаться машиной, которую лишили сердца и разума?.. Нет, нет, нет!..
Она быстро поднялась и с повелительным жестом обратилась к отчиму:
– Если ты знал, что мне предстояло, ты должен был ознакомить меня с моим ужасным будущим с ранних пор моей жизни, но вы все предоставили меня моим собственным мыслям и заключениям, и я тебе хочу теперь сказать, что я думаю о монастыре!.. Никогда разум человеческий так не заблуждался, как в ту минуту, когда люди выдумали монастыри! Не безумие ли скучивать целую толпу людей в одно место с целью служить Богу?!. Не служат они ему, напротив, попирают его предначертания, ибо допускают в безделии увядать силам своим, назначенным для труда. Они зарывают в землю талант, дарованный им природой, и чем менее мыслят, тем высокомернее становятся, и свое тупоумие величают святостью – не трудясь, не мысля, берут от общества, не возвращая ему ничего. Они не что иное, как изолированная, бесполезная, тунеядствующая шайка людей, пожирающая плоды трудов другого…
Министр поднялся; лицо его было бледно как смерть. Он схватил руку девушки и потряс ее:
– Опомнись, Гизела, и размысли, над чем ты издеваешься! Ведь это святые учреждения.
– Кто их освятил? Сами люди… Создавая человека, Творец не сказал: «Сокройся под камни и презирай все, что я дал миру прекрасного».
– Тем хуже для тебя, дитя мое, что ты принесешь подобную философию в твою новую жизнь, – сказал министр, пожимая плечами.
Он стоял со скрещенными руками перед ней. Минуту они испепеляли друг друга глазами, точно один желал испытать силу другого ввиду долженствующей разразиться бури.
– Я никогда не вступлю в эту новую жизнь, папа!
Это решение, так решительно брошенное девушкой в лицо отчима, зажгло дикое пламя в широко раскрытых глазах его превосходительства.
– Неужели ты в самом деле до такой степени развращена, что не уважаешь желания и воли твоей покойной матери? – проговорил он запальчиво.
Гизела подошла к портрету матери.
– Хотя я ее и не знала, но все же отчасти могу судить о ней, – сказала она.
Губы ее дрожали, и все тело ее вздрагивало, но голос был звучен и мягок.
– Руки ее полны цветов, которые весело собирала она на лугу, – продолжала девушка. – Ее радовало безоблачное небо, она любила все и луч солнца, и цветы, весь Божий мир и людей! Если бы ее заперли в мрачный, холодный дом, она с отчаянием рвалась бы из этих стен, чтобы освободиться… И этот добрый взгляд покоился на мне с мрачной мыслью когда-нибудь заживо похоронить меня, бедное маленькое созданье?
– Ты видишь ее здесь невестой, Гизела! Тогда, конечно, лицо ее выражало беззаботность – но ее позднейшая жизнь была очень строга, и все мысли ее были заняты тем, чтобы начертать жизненный путь своей дочери.
– Могла ли она так поступить?.. Действительно ли родителям предоставлена власть присуждать своего ребенка к пожизненному заточению в том возрасте, когда глаза его едва открылись для жизни, когда душа его еще не проявила себя никаким стремлением? Не самый ли жестокий из всех эгоизмов – заставлять искупать грехи предков вполне неповинное в этом существо?.. Но пусть будет так, как желала моя мать, – продолжала она, глубоко вздыхая. – Я буду молчать и хранить так же, как и она, ужасную тайну, а похищенные богатства должны по наследству перейти к княжеской фамилии… Я буду жить в уединении, хотя и не в монастыре…
Министр, лицо которого несколько прояснилось в начале ее речи, просто вскочил при этом решении.
– Как! – вскричал он.
– Доход с владений до самой моей смерти должен делиться между бедняками, живущими в них и обрабатывающими эти земли, – но всем этим распоряжаться буду я, – перебила она его очень спокойно. – Насколько могу, я буду стараться также освободить от греха душу бабушки, хотя и не через молитву с четками… Я знаю, папа, что скорее не смогу достичь этого, как любя ближнего, полагая все свои силы.
Резкий смех прервал ее слова.
– О, благородная ландграфиня Тюрингенская, я представляю себе уже теперь, как грейнсфельдский замок сделается пристанищем нищих и бродяг! Я как теперь вижу, как ты, ради пользы и спасения немощного и страждущего человечества, варишь жидкий суп для бедных и вяжешь длинные шерстяные чулки! С каким героизмом ты следуешь своему решению оставаться в старых девах перед глазами осмеивающего тебя общества… Но вот в один прекрасный день благородный рыцарь постучится у дверей приюта для страждущих – и забыто будет и служение человечеству, и последняя воля матери; бедняки рассыплются на все четыре стороны, новый владелец Грейнсфельда соблаговолит, как приданое своей супруги, принять и похищенное наследство принца Генриха, а княжеская фамилия в А. утрет себе губы!.. Неразумное созданье, – продолжал он, все более и более ожесточаясь, – ты воображаешь, что терпеливо выслушивая твои мудрые разглагольствования, я обязательно принимаю твое остроумное решение?.. Ты действительно воображаешь себе, что твоя собственная воля будет что-нибудь значить, когда я объявлю тебе мой неизменный приговор?.. Тебя никто не просит думать, выражать свои чувства и желания – твое дело повиноваться; тебе нечего выбирать, перед тобой один путь, и если ты сама отказываешься по нему идти, то я тебя поведу! Поняла ли ты меня?
– Да, папа, я тебя поняла, но я тебя не боюсь – не в твоей власти принудить меня.
В неописуемом гневе он поднял руку. Девушка ни шагу не отступила перед этим угрожающим жестом.
– Ты не осмелишься тронуть меня! – сказала она со сверкающим взором, но ровным, спокойным голосом.
В эту минуту кто-то постучал к ним – в тихо отворенную дверь вошел лакей.
– Его светлость князь! – доложил он с низким поклоном.
Министр вполголоса проворчал проклятье, но тем не менее с радушным видом подошел к двери, которую широко раскрыл лакей.
– Но, милый Флери, что должен я думать? – вскричал князь, входя в комнату.
Тон его был шутлив, хотя лоб был нахмурен и маленькие серые глазки не могли скрыть неудовольствия.
– Разве вы совсем забыли, что там, в лесу, все общество горит нетерпением приветствовать вас? В Белом замке скоро не останется ни души, а вы заставляете себя ждать?.. К тому же мне доложено было уже час тому назад о приезде нашей прекрасной графини, но я не вижу и тени ее, а между тем вам известно, что, опираясь на мою руку, она должна сделать свой первый шаг в свет!
Стоявшая до сих пор в неосвещенной глубине комнаты Гизела приблизилась к князю и поклонилась ему.
– А, вот и вы! – вскричал его светлость, радостно протягивая ей обе руки. – Мой милейший Флери, я действительно мог бы рассердиться! Госпожа фон Гербек, – он обернулся к отворенной двери; там в боязливо-выжидательной позе застыла гувернантка, – сказала мне, что графиня час тому назад скрылась за этой дверью!
– Ваша светлость, мне нужно было поговорить с дочерью о важных вещах, – перебил его министр.
Может быть, его светлости первый раз приводилось видеть перед собой барона не в его обычной дипломатической маске – взгляд князя с удивлением остановился на его лице, потерявшем все свое олимпийское спокойствие и выражавшем теперь глубокую ярость.
– Мой милый друг, надеюсь, вы не подумаете, что я бестактно желаю вмешиваться в ваши семейные дела! – вскричал он обиженно. – Я немедленно удалюсь отсюда!
– Я кончил, ваша светлость, – возразил министр. – Гизела, в состоянии ли ты следовать за его светлостью? – обратился он к девушке, вперяя в нее угрожающий взгляд.
Госпожа фон Гербек отлично умела угадывать значение подобных взглядов.
– Ваше превосходительство, если дозволено мне будет сказать, молодой графине немедленно следует вернуться в Грейнсфельд, – сказала она вдруг, выступая вперед. – Посмотрите, на что она похожа!
– И неудивительно! – вскричал с неудовольствием князь. – Воздух этой комнаты может причинить обморок хоть кому. Как могли вы выдержать здесь целый час, для меня непонятно, мое дитя.
Он предложил Гизеле руку. Она боязливо отшатнулась от него. Ей следовало непринужденно вести себя с человеком, обманутым таким постыдным образом… Она была соучастницей отвратительного преступления и должна была молча разыгрывать комедию; вся душа ее приведена была в неописуемое возмущение.
– Воздух освежит вас, – ласково сказал князь, взяв ее дрожащую руку.
– Я не больна, ваша светлость, – возразила она твердо, хотя и слабым голосом, и последовала за ним в коридор.
Между тем министр, протянув руку за шляпой, с яростью толкнул фарфоровую статуэтку, которая разбилась вдребезги.
Глава 26
Старый лес на берегу озера, по вершинам и мшистой почве которого в ночное время играл до сих пор лишь бледный луч луны, сегодняшней ночью должен был блистать волшебными огнями. Княжеское золото и светлейшее повеление явили и здесь блистательные качества волшебного жезла – в несколько часов лесной луг стал неузнаваем.
По мановению князя много блеска, богатства и красоты собралось на маленькой лужайке, хотя самые красивые и молоденькие из дам еще не показывались – в виде эльфов, цыганок, разбойничьих невест и всего, чем поэзия и фантазия населяли когда-то лесную чащу, они должны были явиться в живой картине. Перед несколькими прекрасными дубами висел пурпуровый занавес, который в известную минуту должен был исчезнуть в густой зеленой листве, открыв зрителям обворожительную картину молодости и красоты среди живых, природой созданных декораций, – пикантная мысль, привести в исполнение которую готовились искусные руки.
Все эти приготовления к блестящему празднеству не заставляли более ничего желать, между тем очень сомнительно было, что это удовольствие не будет нарушено. Жара была ужасная; веера и носовые платки были в непрестанном движении; даже тень ветвистых дубов и буков не спасала от палящего зноя; ни один лист не шевелился, поверхность озера была гладка как зеркало, в воздухе висела тишина, предвещавшая бурю.
Медленно, с задумчиво опущенной головой и руками, заложенными за спину, шел португалец из Лесного дома. Он был также приглашен, хотя вид его и не напоминал человека, спешившего на празднество.
С лужайки доносился до него говор собравшегося там общества; взор его устремлен был в чащу с таким выражением, как будто он шел туда с твердым намерением померяться силой с врагом, которому он бросил вызов.
Вдруг около него послышался шорох – из-за кустарника вышла восхитительная цыганка и остановилась перед ним посреди дороги.
– Стой! – вскричала она, направляя на него премиленький крошечный пистолет.
На ней была черная полумаска, но голос, дрожавший несколько, хотя она и старалась придать ему энергии и смелости, округленный подбородок с ямочкой и нижняя часть щек, подобно белому душистому атласу выделявшаяся из-под черных кружев маски, ни на минуту не оставили португальца в сомнении, что перед ним стояла красавица фрейлина.
– Сударь, речь идет не о ваших топазах и аметистах и не о кошельке, – сказала она, тщетно желая придать тону своему торжественную твердость. – Я хочу предсказать вам ваше будущее!
Жаль, что бледная, воздушная блондинка не могла быть свидетельницей торжества своей подруги, – суровое лицо улыбалось, а красивая голова, вскользь освещенная золотистыми лучами заходящего солнца, была прекрасна. Он снял перчатку и протянул ей руку. Она быстро оглянулась по сторонам и черные, сверкавшие в отверстиях маски глаза недоверчиво остановились на кустарнике. Тонкие пальцы ее задрожали, когда она коснулась руки португальца.
– Я вижу здесь звезду, – объяснила она шутливым тоном, со вниманием рассматривая линии на его ладони. – Она говорит мне, что вам много власти дано над людскими сердцами – даже над княжескими… Но я не должна также от вас утаить и того, что вы слишком полагаетесь на это могущество.
Португальца, видимо, потешала эта сцена; ирония проглядывала в его улыбке. Он так равнодушно стоял перед прелестной гадальщицей, что она, видимо, боролась с собой, чтоб выдержать свою роль.
– Вы смеетесь надо мной, господин фон Оливейра, – сказала она обиженным голосом, оставляя его руку и засовывая за пояс пистолетик, – но я объясню вам свои слова… Вы вредите сами себе своей – извините меня, – своей ужасно неосмотрительной искренностью!
– А кто говорит, прекрасная маска, что я сам этого не знаю?
Блестящие глазки испуганно остановились на лице говорившего.
– Как, вы можете с полным сознанием пренебрегать вашим собственным благом? – спросила она с неописуемым изумлением.
– Прежде всего надо знать, что я считаю своим благом!
Минуту она стояла в нерешительности, опустив глаза в землю, как бы раздумывая, не оставить ли ей своей роли.
– Конечно, об этом я не могу с вами спорить, – продолжала она, решившись не прерывать так быстро разговора. – Но в одном-то вы должны со мной согласиться: что врагов иметь вообще неприятно.
Она снова, хотя несколько и колеблясь, взяла его руку и стала рассматривать ладонь.
– У вас есть враги, нехорошие враги, – продолжала она, впадая в прежний полушутливый тон. – Я вижу здесь, например, трех господ с камергерскими ключами – у них делаются всякий раз нервные боли и судороги, как только они заслышат хоть издали намек на простых людей. Впрочем, те три врага не так опасны… Здесь я вижу еще одну пожилую даму, которая очень близка к его светлости. У женщины этой наблюдательный и острый язык.
– Чему обязан я, что графиня Шлизерн удостаивает меня своей ненавистью?
– Тише, сударь! К чему называть имена! Заклинаю вас! – вскричала фрейлина с ужасом.
Ее прекрасная головка завертелась во все стороны, и в первую минуту испуга фрейлина как бы желала зажать рот португальцу своей крошечной ручкой.
– Дама эта покровительствует благочестию в стране и не может простить вам четырех еврейских детей в вашем воспитательном доме.
– Стало быть, женщина с умными глазами и острым языком стоит во главе ополчения?
– Совершенно так, и пользуется в нем значительным влиянием… Вы знаете мужчину с мраморным лицом и сонливо опущенными веками?
– А, властелин сорока квадратных миль и ста пятидесяти тысяч душ, изображающий из себя Меттерниха или Талейрана.
– Он сердится, когда произносят ваше имя, – нехорошо, очень нехорошо и вдвойне опасно для вас, что вы своей неосторожностью дали ему возможность вредить вам во мнении его светлости.
– Э, разве поклоны мои погрешили чем-нибудь против этикета?
Она с неудовольствием отвернулась от него.
– Господин фон Оливейра, вы насмехаетесь над нашим двором, – сказала она печально и вместе с тем с оттенком дерзости. – А между тем, как ни мал он, вы, по вашему собственному вчерашнему заявлению, ждете от него исполнения каких-то ваших желаний. Если я не ошибаюсь, вы просили тайной аудиенции.
– Вы не ошибаетесь, остроумная маска: я просил аудиенции не тайной, но особой, и я желаю, чтобы она состоялась под открытым небом, при тысяче зрителей.
Боязливо-испытующий взгляд она устремила на его лицо, выражение которого нисколько не открыло ей, смеется ли он или действительно снисходит к ней, говоря серьезно.
– Так я могу уверить вас, – продолжала она решительно, с несвойственной для придворной дамы развязностью, – что этой аудиенции – в Белом замке, в резиденции ли в А. или под открытым небом – трудно вам будет добиться.
– Вот как!
– Вчера на обратном пути из Грейнсфельда вы утверждали, что благочестие в полководце – не что иное, как абсурд?
– Э, неужели изречение это столь интересно, что оно даже известно придворным дамам?.. Я сказал, сударыня, что мне претит постоянное цитирование имени Божия и милости его в устах солдата, отдавшегося своей профессии со страстью. Помышление об убиении и истреблении людей и, наоборот, горячая любовь к ближнему, которого, если понадобится, я уложу на месте, для меня несовместимы; исход при этом один: лицемерие… И что же далее?
– Что далее? Бога ради, разве неизвестно вам, что его светлость – солдат душой и телом, что для него великим бы наслаждением было сделать солдатами всех своих подданных?
– Мне известно это, прекрасная маска.
– И также то, что князь никак не хочет, чтобы его считали за нечестивца?
– И это тоже.
– Ну, пускай мне объяснят это! Я вас не понимаю, господин фон Оливейра… Вы сами преградили себе путь ко двору в А., – прибавила она тихим голосом.
Фрейлина, видимо, сделалась печальна и взволнованна. Она подперла рукой подбородок и, опустив голову, смотрела на кончик своего вышитого золотом башмака.
– Вам известны, как я вижу, странности нашего светлейшего повелителя так же хорошо, как и мне, – начала она после небольшого молчания. – Поэтому совершенно излишне будет сказать вам, что он ничего не делает, ничего не думает без человека с мраморным лицом и опущенными веками. Вы должны знать, что доступ к нему невозможен, если этого не захочет этот человек, но, может быть, вы не знаете того, что этот человек не желает этой аудиенции… Вы будете иметь лишь сегодня случай увидеться с князем лицом к лицу – воспользуйтесь временем.
И она, казалось, хотела ускользнуть за кустарник, но еще раз обернулась:
– Вы будете хранить эту маскарадную тайну?
– С ненарушаемым молчанием.
– Так прощайте, господин фон Оливейра.
Последние слова были чуть слышны и сорвались скорее как вздох с уст девушки.
Затем восхитительное явление исчезло в густоте леса, только издали мелькала шапочка, унизанная жемчугом.
Оливейра продолжал свой путь.
Если бы прекрасная фрейлина еще раз могла бросить свой взгляд на это решительное лицо, она с торжеством могла бы сказать себе, что слова ее произвели свое действие.
Появление португальца произвело большое впечатление на лужайке. Всеобщий говор смолк на минуту… Дамы начали перешептываться; их жесты, любопытство, сказавшееся в каждом взгляде, право, не менее выразительны были, чем тыканье пальцем какого-нибудь крестьянского ребенка в возбуждающий его любопытство предмет. Три обладателя камергерских ключей очень дружелюбно потрясли руку пришедшему и с самоотречением и мужеством истых кавалеров приступили к утомительному процессу представления. К счастью для «интересного обитателя Лесного дома», вся вереница имен, проносившаяся мимо его слуха, вдруг оборвалась, как бы по волшебному мановению, – все рассыпались, выстроившись скромно в густые колонны по опушке леса: вдали показался князь.
Многие из присутствующих, взор которых теперь с таким нетерпением устремлен был на дорогу, извивавшуюся вдоль озера, когда-то знавали графиню Фельдерн. Мужчины, почти без исключения, были восторженными почитателями ее красоты и еще сохранили о ней воспоминание. Само собой разумеется, что блестящая роскошь туалета и обаятельная красавица были в памяти их неразлучны – они никогда не видали изящные формы ее иначе как в дорогих кружевах и в блестящей шелковой ткани, но, несмотря на это, когда молодая девушка в своем скромном белом платье, опираясь на руку князя, приблизилась к ним, имя давно умершей прозвучало на устах всех.
Лицо его светлости сияло удовольствием.
– Графиня Штурм! – произнес он громким голосом, указывая на Гизелу. – Наша маленькая графиня Штурм, которая для того лишь скрывалась в своем скучном уединении, чтобы теперь предстать перед нами во всей своей прелести.
Их окружили с радостными восклицаниями. Никто не обратил внимания, что прекрасное лицо девушки оставалось при этом строго холодно и покрыто было смертельной бледностью, что глаза были опущены в землю, – это было восхитительное замешательство и застенчивость, придававшие еще большую прелесть этой сцене; изображение блестящей, гордой и самоуверенной графини Фельдерн поблекло радом с этой юной красотой и стыдливостью.
Никто не заметил, что в эту же самую минуту между пурпуровыми складками занавеса мелькнуло бледное, гневно нахмуренное чело, украшенное бриллиантовой диадемой, и два черных сверкающих глаза с ненавистью устремились на девушку.
– Ну, милый барон, что скажете вы об этом первом вступлении? – с торжествующим видом обратился князь к министру.
Лицо его превосходительства хотя и было мертвенно бледно, но мраморное спокойствие черт было безукоризненно.
– Я скептик, ваша светлость, – возразил министр с холодной улыбкой, – и держусь хотя и очень избитой, но неоспоримо верной поговорки: «Не хвали дня до вечера»… Я доверяю всему столь же мало, как и небу, которое неминуемо зальет сегодня дождем нашу иллюминацию.
Князь бросил озабоченный и в то же время гневный взгляд на непочтительную небесную твердь, где потухал последний луч заката.
Нежно-золотистые облака становились все мрачнее и мрачнее, тем не менее князь подал знак к началу празднества, и из чащи леса раздалась веселая увертюра Вебера – из А. привезена была отличная придворная капелла его светлости.
Князь стал обходить гостей, раскланиваясь с ними. Он приблизился также к Оливейре – лоб его несколько омрачился, и маленькие серые глазки приняли жесткое выражение, но какая-то необъяснимая власть, должно быть, была в сильной фигуре иностранца, какое-то превосходство, которое невольно подчиняло другого.
Графиня Шлизерн, с сосредоточенным вниманием на лице стоявшая поблизости, в негодовании сверкнула глазами. Все заранее были уверены, что его светлость молча, не удостоив ни единым словом, пройдет мимо португальца, окинув его тем жестким взглядом, который должен был неминуемо ввергнуть вызвавшего этот взгляд в пропасть княжеской немилости и немедленно удалить его с княжеских очей… И вдруг старый бесхарактерный повелитель забывает, что этот человек оскорбил его своей насмешкой, – он раскланивается с ним самым дружелюбным манером, говорит с ним, как и с прочими!
Тем временем душа Гизелы испытывала сильное страдание. Все эти чуждые ей голоса с льстивыми речами, обращавшиеся к ней, были ей невыносимы. Не сказал ли ей отчим, что именно эти самые люди с неумолимой преднамеренностью поддерживали подозрение в подлоге ее бабушки, чем и не давали возможности замолкнуть этой ужасной молве?.. А теперь они восхищаются «божественной графиней», которую они, по словам их, нежно любили и глубоко уважали.
Она чувствовала нечто вроде презрения и гнева к этим людям, которые, вооружившись маской приличия, с бесстыдством выдавали свою лицемерную ложь за утонченную нравственность, благопристойность и благовоспитанность. А там, прислонившись к дереву, стоял хозяин Лесного дома в непринужденной, почти небрежной позе. После приветствия князя он немедленно отошел в сторону. Глаза его рассеянно смотрели на толпу – казалось, он слушал музыку.
Гизела не решалась взглянуть на него – она с глубоким чувством унижения повернула голову в противоположную сторону. Теперь ей стало понятно, почему тогда, на лесном лугу, он оттолкнул ее с таким отвращением; она вполне оправдывала его негостеприимство относительно ее – всегда избегают того, кого презирают!..
Ему известен был позорный поступок ее бабушки, он знал так же хорошо, как и все собравшиеся здесь, что большая часть владений графини Штурм досталась ей по подложному документу, – он, гордый, безукоризненный характер, от всей души презирал род, который заслуживал бы того, чтобы стоять у позорного столба, и который при всей подлости своих намерений в безграничном высокомерии желал видеть у ног своих остальное человечество, – а она была последней представительницей этого рода, она осталась верна традициям благородного дома, воображая, что по рождению имеет право стоять выше прочих людей и с высоты своего воображаемого величия пренебрегать остальным человечеством.
Она сидела как прикованная.
Она должна была молчать, она не могла сказать этому человеку: «Я знаю, что ореол святости был фальшивым! Я несказанно страдаю! Всю свою жизнь я посвящу тому, чтобы загладить преступление той женщины – только сними презрение с головы моей!»
Лицо ее было бледно и сурово, а кругом раздавался шепот: «Красивая, замечательно красивая девушка, но князь ошибается, она еще не вполне оправилась!»
Темнота спустилась так быстро, что все глаза невольно обратились к небу. Грозная туча висела над вершинами деревьев, хотя еще ни один лист не шевелился на них…
Общество, казалось, решилось еще на некоторое время игнорировать нелюбезность погоды и за громадными пирамидами дорогих фруктов забыло об удушливой жаре; дневной же свет был бесполезен в эту минуту. В одно мгновение, как бы от электрической искры, загорелись венки из звезд, разноцветные шары и факелы и пестрыми волнами света залили озеро, лужайку и сумрачное небо.
Раздались неподражаемые звуки из «Сна в летнюю ночь»; пурпуровый занавес взвился, и глазам зрителей предстала обворожительная картина покоящейся Титании, окруженной эльфами… Никогда бриллиантовая фея не торжествовала такой полной победы, как в эту минуту! Забыта была безмолвная бледная девушка, благодаря благосклонности князя обратившая на себя общее внимание, забыто девственное чистое созданье при виде этой обворожительной женщины, в пленительной позе отдыхающей на мшистом ковре, усеянном цветами.
Раздались восторженные рукоплескания – занавес беспрестанно поднимался и опускался, все последующие живые картины проходили холодно, даже восхитительная Эсмеральда – Зонтгейм – потерпела заметное крушение.
– Прекрасная Титания, довольны ли вы вашим успехом? – спросил князь, когда баронесса по окончании представления, опираясь на руку своего супруга, подошла к его светлости.
Князь был в очень веселом расположении духа. В антрактах разговаривая с Гизелой, он нашел, что протеже его – девушка хотя и грустно строгого характера, но в ответах своих проявляла так же много остроумия, как и покойная блестящая графиня Фельдерн.
– Ах, ваша светлость, я, может быть, очень бы гордилась и тщеславилась, – возразила прекрасная Титания нежным голосом, – но я была так озабочена, что, право, совсем и не думала об этом так называемом успехе. В то время как я должна была лежать там так неподвижно, глаза мои только и видели мое бледное дитя, мою маленькую Гизелу – она казалась такой бледной и страждущей… Я ужасно расстроена!.. Ах, ваша светлость, я сильно опасаюсь, что моя бедная девочка слишком рано и ко вреду себе покинула благодетельное для нее уединение… Гизела, дитя мое…
Она остановилась.
Девушка поднялась со своего места и с истинно царским величием встала перед своей мачехой. Бледное лицо, о котором так соболезновала прекрасная баронесса, покрылось теперь жгучим румянцем, и карие глаза долгим презрительным взглядом смерили жалкую, фальшивую комедиантку.
Теперь победа была на ее стороне, что без труда мог прочесть его превосходительство на лице князя и всей теснившейся вокруг толпы.
– Пожалуйста, без сцен, Гизела! – проговорил он с мрачной строгостью и едва сдерживая свое волнение. – Ты очень любишь разыгрывать комедии, но здесь не место ждать появления твоих припадков… Госпожа фон Гербек, уведите графиню немного в сторону, пока она не успокоится!
Девушка хотела говорить, но дрожащие губы отказались ей повиноваться.
– Бриллианты эти поддельные, ваше превосходительство? – спросил в эту самую минуту португалец спокойным голосом, но тон которого привлек общее внимание.
Оливейра стоял рядом с министром и показывал на камни, украшавшие наряд повелительницы эльфов.
Министр отшатнулся, как будто кто ударил его в лицо; супруга же с глубоко возмущенным видом обернулась к прекрасному чужестранцу.
– Не думаете ли вы, милостивый государь, что баронесса Флери захочет обманывать свет, надевая на себя фальшивые камни? – вскричала она с гневом.
– Ее превосходительство вправе возмущаться вашими словами, господин фон Оливейра, – проговорила, подходя, графиня Шлизерн со своей саркастической улыбкой. – Что эти чудные камни без изъяна, может вам сказать каждый ребенок в стране, – ибо это знаменитые фамильные бриллианты графов Фельдерн!.. Во славу же они вошли с тех пор, как ими стала украшать себя красавица Фельдерн – она умела носить бриллианты!
И она нежно провела рукой по пепельным, с серебристым отливом, волосам Гизелы.
– Хотела бы я видеть эту юную восхитительную головку, увенчанную этой сияющей диадемой, – прибавила она со спокойно-беззаботной миной, указывая на бриллиантовые фуксии в локонах баронессы.
Женщина эта обладала той редкой способностью немногими словами касаться чувствительного места в душе человека и, играя, наносить в ней тяжкие раны.
Прекрасная баронесса стояла в оцепенении перед своей неумолимой мучительницей; тонкие ноздри ее раздувались в безмолвном гневе.
Неприязнь, поводом к которой служила обоюдная зависть, существовавшая между обеими дамами, хотя и прикрытая лицемерной дружбой, нередко прорывалась наружу и давала его светлости повод являть свою обходительность и рыцарство.
И на этот раз он хотел помешать этому поединку.
– Вы любите драгоценные камни, господин фон Оливейра? – спросил он, возвышая голос, который немедленно должен был заставить все смолкнуть вокруг него.
– Я собираю их, ваша светлость, – ответил португалец.
Он помедлил несколько секунд, затем быстро проговорил:
– Но убор этот, – он указал на диадему Титании, – интересует меня совершенно особым образом. Я обладаю точно таким же.
– Это невозможно, милостивый государь! – воскликнула баронесса. – Диадема почти четыре года тому назад переделана была по моему собственному специальному рисунку, и парижский дом, который исполнял эту работу, обязательно должен был потом уничтожить этот рисунок, для того чтобы предупредить всякое подражание.
– Я могу поклясться, что эти два убора невозможно отличить по форме, – спокойно проговорил Оливейра, слегка улыбаясь и обращаясь более к князю.
– О, милостивый государь, этим уверением вы лишаете меня лучшей моей радости!.. – вскричала баронесса полушутливым-полужалобным тоном, с нежной выразительностью поднимая на него глаза.
Но сейчас же она опустила их, несколько испугавшись уничтожающей холодности и угрюмой строгости в чертах этого человека.
– Ютта, подумай, что ты говоришь! – сказал министр увещевательным тоном – казалось, последняя капля крови исчезла с его губ.
– Зачем же я буду скрывать, что разочарование это делает меня несчастной? – спросила она дерзко.
И, бросив враждебно сверкающий взгляд на португальца, который из воображаемого пламенного поклонника вдруг превратился в дерзкого противника, она продолжила:
– Я не люблю носить того, что можно встретить у каждого!.. Я бы многое дала, чтобы иметь возможность убедиться собственными глазами, насколько основательны ваши уверения, господин фон Оливейра!
– Ну, моя милая, это не так трудно сделать, – проговорила графиня Шлизерн.
– Признаюсь, и мне любопытно знать, до какой степени прав господин фон Оливейра. Лесной дом так близко.
– Не благоугодно ли будет вашей светлости подать знак к началу кадрили? Молодежь стоит там как на иголках, – вмешался министр, пропуская мимо ушей высказанное с таким жаром желание своей супруги и предложение графини Шлизерн.
Женщина с умными глазами и острым языком бросила удивленный, оскорбительно-испытующий взгляд на своего союзника; взгляд, который он позволил себе проигнорировать.
– Слишком рано, слишком рано, любезный барон! – решил князь уклончиво. – Программа заключается танцами.
– Я опасаюсь, ваша светлость, что наша очаровательная Титания не успокоится до тех пор, пока не увидит самый состав преступления интересующего нас дела, – шутила графиня Шлизерн. – Не правда ли, пикантным интермеццо было бы для всех дам, если бы господин фон Оливейра дал нам возможность решить самим этот спорный пункт?
Женщина эта на минуту, казалось, совершенно забыла, что сегодняшним вечером решено было низринуть португальца.
– Не слишком ли многого вы желаете, дорогая графиня? – проговорил князь, улыбаясь и пожимая плечами. – Подумайте, в какое двусмысленное общество господин фон Оливейра должен принести свои драгоценности. Кругом нас разбойники, цыгане и бог весть какие странные личности… Вы видите, господин фон Оливейра, – обратился он к португальцу, – я охотно беру вашу сторону, но вы сами неосторожным образом бросили искру пожара, и я опасаюсь, что вам ничего более не остается, как представить доказательства.
Оливейра поклонился молча – яркий свет факела озарял его смуглое лицо и придавал ему почти мертвенную бледность.
Он вынул из бумажника карточку, написал на ней несколько слов и послал ее с лакеем в Лесной дом.
– Мы увидим бриллианты! – воскликнули некоторые из молодых дам, радостно всплеснув руками. Разбросанные группы гостей сомкнулись, приблизилась даже красавица фрейлина, опираясь на руку нежной, бледной блондинки.
– Неужели вы не боитесь хранить столько драгоценностей в этом одиноком доме? – обратилась к нему блондинка, подымая на него свои большие голубые глаза, невинно-боязливый взгляд которых изобличал сильную нервную впечатлительность.
Графиня Шлизерн рассмеялась.
– Малютка, – воскликнула она, – неужели вы так плохо рассмотрели этот дом?.. Конечно, он не окружен ни заборами, ни рвами, но самый вид его как будто говорит: не подходи ко мне слишком близко… Стены его – целый арсенал оружия и победоносных трофеев, я не поручусь за то, что там нет оскальпированных черепов индейцев; куда ни посмотришь, всюду тигровые и медвежьи шкуры, что при первом же взгляде убеждает вас, что пуля хозяина не знает промаха… Господин фон Оливейра, таинственность – действительная охрана вашей резиденции… Кстати, – прервала она свое шутливое описание, – признаюсь вам чистосердечно, что сегодня даже попугай ваш заставил меня обратиться в бегство! Скажите мне ради Бога, почему эта ужасная птица не переставая кричит своим приводящим в ужас голосом: «Мщение сладко»?
Было ли то от пламени факела или на самом деле лицо португальца окрасилось таким пылающим пурпуром?
Все глаза с любопытством и ожиданием были устремлены на него.
– Много времени назад фраза эта, беспрестанно повторяемая птицей, должна была карать человека, который под влиянием слабости уклонился с пути, предписанного справедливостью, – проговорил он после небольшой паузы, обводя строгим взглядом окружающих. – Господин ее, которого она очень любила, выучил ее этим словам; он повторял их в беспамятстве, даже при последнем издыхании… С этими словами связана очень страшная история…
При последних, намеренно медленно и с ударением сказанных словах вся кровь, казалось, отлила от лица португальца.
Графиня Шлизерн устремила на него испытующе-вопросительный взгляд.
– Вы мистифицируете нас, господин фон Оливейра, – проговорила она с улыбкой, грозя ему пальцем. – Вы возбуждаете наше женское любопытство для того лишь, чтобы потом, пожав плечами, с таинственностью отказать нам в удовлетворении.
– Кто говорит вам это, графиня? Я мог бы без дальнейших околичностей начать сейчас же, но вы сами, наверное, менее кого-либо простили бы мне, если бы без специального дозволения его светлости своим рассказом я нарушил программу праздника.
– Ах, ваша светлость, это же интересная история из Бразилии! – обратились молодые женщины в один голос с просьбой к князю.
– Э, я-то полагал, что ваши маленькие ножки стоят как на иголках из-за боязни, что танцы будут задержаны, – пошутил он. – Прекрасно, я очень охотно принимаю в программу праздника историю господина фон Оливейры – за это мы вычеркнем из нее мужской квартет, который должен быть исполнен в лесу.
Глава 27
Что за странный оборот дела! Человек, так сказать, заранее лишенный благорасположения князя, становится львом вечернего празднества.
Конечно, почва, на которой он стоял, колебалась, она могла изменить ему, как трясина, в которой погибает обманутый неосторожный путник. Никто не знал этого лучше прекрасной фрейлины. Она бросала на него долгие многозначительные взгляды. «Не заблуждайся», – предостерегали его темные глаза.