Наследница. Графиня Гизела (сборник) Марлитт Евгения
И, обратясь к девушке, она продолжала, указывая в то же время на Лену:
– Вы легко догадаетесь, в чем дело, милая графиня!.. Прошу вас, успокойте папа, видите, в каком он затруднении, что должен с вами расстаться на несколько дней, отпуская вас от себя! Замок слишком мал и тесен, чтобы можно было многим в нем поместиться. Не правда ли, мы от всей этой суматохи, которая наступает с прибытием сюда высокого гостя, уедем, и сегодня же, в Грейнсфельд?
Гизела почувствовала что-то вроде ужаса… Почему вдруг ее сердце заныло при мысли, что она должна покинуть Аренсберг?.. И вот в душе ее, почти бессознательно, пронеслась мысль о Лесном доме.
– Я, папа, готова ехать хоть сию минуту, – сказала он спокойным тоном.
– Ты понимаешь, дитя мое, что я уступаю лишь самой настоятельной необходимости? – спросил министр ласково.
– Совершенно понимаю, папа!
– О, как я тебе благодарен, Гизела!.. Но уже доверши свою дружбу и любезность – извини меня и мама, что мы не можем оставить тебя сегодня обедать. Мама с мадемуазель Сесиль завалены туалетами и держат совет – мама будет обедать у себя в комнате, а мне едва ли останется время, чтобы сесть за стол… Я уже отправил повара в Грейнсфельд, – ты найдешь там комфорт, какой только возможен при подобной поспешности.
– Итак, остается только приказать заложить экипаж, – сказала девушка. – Лена, не будете ли вы так любезны распорядиться этим?
Горничная почти поражена была этой просьбой быть «любезной», госпожа фон Гербек стояла буквально разинув рот и бросая в то же время уничтожающие взгляды на «обласканную ни с того ни с сего» субретку.
Гизела спокойно надела шляпу и перчатки, которые она только что сняла, войдя в комнату.
– Но ты, разумеется, сходишь к маме, не правда ли, мое дитя? – спросил министр, полностью игнорируя эту мгновенную перемену в обращении своей падчерицы. – Подумай, милочка, очень возможно, что князь пробудет здесь более недели, и все это время мы не будем тебя видеть!
– Но это от тебя лишь зависит, пап, а, от желания совершить прогулку в Грейнсфельд! – возразила девушка. – Госпожа фон Гербек рассказывала мне, что князь нередко заезжал туда к бабушке.
Сонливые веки вдруг глубоко опустились, скрыв совершенно выражение глаз его превосходительства, губы же сложились в насмешливо-сострадательную улыбку.
– Милочка, это опять одна из твоих ребяческих фантазий, – сказал он. – С какой стати его светлость пойдет в дом семнадцатилетней девочки, которая – извини меня – не представлена еще ко двору?
– Визит этот дает мне случай быть представленной ко двору, – проговорила, несколько оживляясь, Гизела. – Бабушка, так строго державшаяся привилегий нашей касты и исполнявшая соединенные с ними обязанности, была бы очень удивлена, что это до сих пор не исполнено, – ей не было еще и шестнадцати лет, когда она была уже при дворе.
Министр пожал плечами – приближенным его было очень хорошо известно: это призрак того, что его превосходительство выходит из терпения, хотя он и казался спокойным.
– Рассуди сама, мое дитя, какую бы роль, в твои шестнадцать лет, ты играла при дворе? – произнес от холодно. – Кроме того, я должен тебе сознаться: меня удивляет смелость, с которой ты ставишь себя наряду с бабушкой – блестящей, прославленной графиней Фельдерн!
Он поднял веки и бросил выразительный, чтобы не сказать враждебный, взгляд на девушку.
– Ты не имеешь и понятия, какие препятствия заграждают тебе путь туда! – прибавил он еще с большим ударением. – Со временем ты узнаешь, только…
Вошел слуга и доложил, что присутствие его превосходительства необходимо в приготовляемых для князя комнатах.
– Итак, да хранит тебя Господь, милое дитя! – проговорил поспешно министр, совершенно изменив тон, обращаясь к Гизеле. – Смотри же, не соскучься в Грейнсфельде.
И он наклонился, чтобы поцеловать в лоб девушку, но она быстро отшатнулась и смерила его суровым, испытующим взглядом.
– Дурочка, – усмехнулся министр, ласково дотронувшись пальцем до щеки девушки, острые белые зубы как-то хищнически мелькнули за бледными, искривившимися губами, глаза, точно пламя маяка во время бури, сверкали из-под опущенных век.
Он вышел, а Гизела с госпожой фон Гербек отправилась проститься с прекрасной мачехой.
Баронесса занимала покои, в которых жила молодая графиня, еще будучи ребенком, и из окон которых представлялся самый лучший вид на окрестности.
Ее превосходительство приняла падчерицу в своей уборной. Девушка с гувернанткой на одну минуту в нерешимости остановилась у дверей, ибо на самом деле было трудно пробраться к хозяйке. Вся комната заставлена была картонками, ящиками с разными принадлежностями туалета, целое облако газа расстилалось по мебели и по полу.
Баронесса стояла перед трюмо и примеряла новый туалет – занятие, во всяком случае, нельзя сказать чтобы легкое, ибо на лице камеристки выступили крупные капли пота.
Парижский портной желал, очевидно, как нельзя более угодить вкусу красивой барыни – головной убор, украшавший ее волосы, представлял свежую зелень, весенние цветы; зеленая шелковая материя заткана была желудями и шуршаньем своим напоминала отдаленный шелест священных дубов. На лице ее играла торжествующая, самодовольная улыбка.
– Ах, душечка моя Гизела, благодари Бога, что ты не на моем месте! – воскликнула она, обращаясь к падчерице. – Посмотри только, что я должна терпеть, – мадмуазель Сесиль целый час мучает меня, бедное созданье! Я еле держусь на ногах!
Однако маленькие ножки еще совсем не были так утомлены, как уверяла их прекрасная обладательница, ибо она, грациозно приподнимая платье, кокетливо вытягивала то одну, то другую ногу.
– Не правда ли, какой великолепный туалет? – обратилась она с улыбкой к госпоже фон Гербек.
Гувернантка восторженно начала восхищаться мастерским произведением парижского художника. Между тем обе дамы кое-как пробрались ближе к баронессе.
– Что скажешь ты на то, моя милочка, что мы принуждены отпустить тебя от себя в Грейнсфельд? – спросила она. Гизела ничего не отвечала.
– Ты оскорбилась, мое сердце? – продолжала она жалостным и вместе с тем досадливым тоном. – Но иначе как было нам поступить?.. Мы и без того будем как сельди в бочонке в этом противном гнезде, которое на взгляд кажется таким просторным и вместительным, а на самом деле так тесно и представляет так мало комфорта!
Между тем камеристка открыла различные футляры и начала буквально осыпать бриллиантами волосы и платье своей госпожи.
Это было поистине колоссальное количество драгоценностей, накоплению которых способствовали многие члены какой-нибудь фамилии, затрачивая на это баснословные суммы денег.
– А, бабушкины бриллианты! – вскричала с простодушным изумлением Гизела при виде камней.
Вслед за этим восклицанием баронесса вдруг слегка вскрикнула, приподняла плечи и топнула ножкой.
– Сколько раз я вам говорила, мадемуазель Сесиль, чтобы вы не дотрагивались до моих плеч своими пальцами! – проговорила она с неудовольствием, обращаясь к француженке. – Ваши руки холодны, как лягушка! Опытная камеристка должна уметь одевать так, чтобы почти не касаться того, кого одевает!
Как бы для того, чтобы выручить из беды бедную горничную и отвлечь внимание от ее рассерженной барыни, Гизела взяла в руки осыпанный бриллиантами браслет. Действительно, если это было сделано с намерением, то она вполне достигла своей цели.
Делая выговор, баронесса ни на минуту не теряла из виду падчерицы и бабушкиных бриллиантов и теперь с обжигающим взором следила за движением руки девушки.
– Ах, душечка, это причиняет мне сердцебиение! – проговорила она нервно-дрожащим голосом, протягивая руку к браслету. – Ты можешь спорить сколько тебе угодно, но руки твои, к несчастью, еще очень слабы, и, уронив браслет, ты испортишь мне драгоценность.
Гизела с удивлением устремила свои спокойные карие глаза на мачеху.
– Но, мама, – сказала она улыбаясь и жестом руки как бы защищая взятый ею браслет, – если папа доверил тебе на время бриллианты, то, полагаю, это обстоятельство не отняло у меня еще права брать их в свои руки. К тому же я положительно не понимаю, каким образом камни находятся здесь. Сколько раз я просила у папа медальон с портретом моей покойной мамы, который бабушка носила на бархатной ленте. Папа постоянно отказывал мне в этом под предлогом, что по завещанию бабушки все бриллианты должны находиться под замком до моего совершеннолетия.
– Совершенно верно, мое сокровище, – возразила баронесса медленно, с язвительностью. – Эта статья завещания имеет силу для тебя, но не для меня, и потому ты позволишь мне положить браслет на его место, чтобы таким образом последняя воля графини Фельдерн была в точности исполнена.
Несколько озадаченная, Гизела, ничего не возражая, отдала браслет; она была еще так неопытна, и ее права в отношении собственности до сих пор очень мало ее интересовали. Потому в настоящую минуту она не могла судить об образе действий своей мачехи; лучшим же помощником ее превосходительства в этом случае было непобедимое отвращение падчерицы к тяжелым холодным камням, от прикосновения к которым у девушки пробегала дрожь по всему телу.
Между тем экипаж был подан.
Госпожа фон Гербек глубоко, с облегчением, вздохнула, когда молодая графиня церемонным поклоном простилась с мачехой. Ее прощание с баронессой, наоборот, было очень словообильно.
– Кстати, еще словечко, малютка! – вскричала ее превосходительство, когда Гизела была уже у дверей.
Девушка остановилась, нисколько не желая, по-видимому, вторично преодолевать мишурные препятствия, разбросанные на полу. Свет из углового окна падал прямо на нее и освещал эту юную, полную решимости и смелости женскую фигуру.
– Зная, что ты ездишь верхом, я не буду иметь ни минуты покоя, когда тебя не будет здесь, – сказала баронесса. – Не правда ли, ты дашь мне слово не садиться на лошадь все время, пока будешь в Грейнсфельде?
– Нет, мама, я не могу этого обещать, ибо не могу исполнить.
Баронесса закусила губу.
– Ах, дитя, как ты жестока! – пожаловалась она. – Таким образом, при всех беспокойствах, которые мне предстоят, я буду еще постоянно мучиться, что ты в один прекрасный день сломаешь себе шею, скача по горам и долинам!
– Я езжу совсем не так дико и необузданно, мама, и Сара очень доброе животное!
– Я бы охотно этому поверила, но это может успокоить меня лишь ненадолго. Как только подумаю о неровной дороге между Аренсбергом и Грейнсфельдом, так меня мороз по коже пробирает! Что касается лично меня, я всегда отказывалась сопровождать верхом папа куда бы то ни было.
На жирном лице гувернантки появилась двусмысленная улыбка.
– Успокойтесь, ваше превосходительство, – сказала она, выразительно взглянув на баронессу. – Наша милая графиня, без всякого сомнения, будет избирать другое место для своих поездок – я не думаю, чтобы она особенно стала настаивать на этой местности между Аренсбергом и Грейнсфельдом, ибо действительно, как вы изволили сказать, ваше превосходительство, дорога эта очень ухабиста.
Баронесса благосклонно поблагодарила ее кивком.
– Ну, хоть это по крайней мере утешение! – проговорила она со вздохом. – Хоть это дает мне надежду не встретить тебя когда-нибудь мчащуюся по этой ужасной дороге, недобрая, маленькая упрямица! Так ты обещаешь мне это, моя дорогая Гизела?
Девушка согласилась с видимым нетерпением.
Эта нежность, не вызывавшая с ее стороны ни искры сочувствия, была для нее невыносима.
– Ну, так с Богом, мое дитя! – проговорила баронесса, обращая снова лицо свое к зеркалу.
Гизела вышла. За ней последовала гувернантка, еще раз почтительно склонившись пред ее превосходительством.
Дверь затворилась, и баронесса, как бы в утомлении, опустилась на кресло и закрыла глаза рукой. При этом элегантной парижской куафюре грозила опасность быть окончательно смятой, что, казалось, нисколько не заботило в эту минуту ее превосходительство.
Камеристка с отчаянием сложила руки, причем взор ее со злобой остановился на госпоже.
Баронесса оставалась в прежней позе. Два года тому назад ее обворожительное немецкое превосходительство, буквально осыпанное бриллиантами, появилось впервые на одном парижском балу и с той незабвенной минуты прозвано было в высшем свете «бриллиантовой феей».
Какие триумфы, сколько небесно прекрасных часов связано с этими ослепительными сокровищами! С их помощью красота ее совершала такие победы. Блеск их так напоминал пылкие взгляды побежденных, которых очаровательная бриллиантовая сирена заставляла испытывать все мучения страсти для того, чтобы потом оттолкнуть с высокомерной улыбкой.
И теперь ей предстояло расстаться с этой блистающей броней кокетства, расстаться для того, чтобы отдать ее другому существу, обладающему молодостью.
Между тем графиня Штурм оставила Белый замок. Все эти приготовления к празднествам, которые она оставила за собой, нимало не интересовали ее, – покидая замок, она не чувствовала никакого сожаления. Какое значение могло иметь для нее лицезрение князя? Она, разумеется, питала безграничное уважение к его высокому положению; уважение это, как она себя помнила, старались в ней развить чуть ли не заботливее, чем самое почитание Бога, но тем не менее она была далека от той ребяческой веры большинства, которая позволяла в коронованной особе видеть печать чего-то божественного. Она выразила желание быть представленной князю, это правда, но этого она желала из уважения к традициям древнего рода Штурм и Фельдерн. Ее предки в продолжение столетий появлялись при дворе, окружали престол, занимали высокое общественное положение, на которое давало им право как их происхождение, так и отличие государей. И этот блеск, и эти права должна была поддерживать и последняя Штурм до последнего издыхания – это была ее священная обязанность.
Не эта ли мысль о долге побудила ее сегодня выразить свое желание?
Яркий румянец разлился по лицу девушки – в глубине души ее лежала тайна, открыть которую она не желала бы никому на свете.
Экипаж медленно продвигался вперед.
Между позолоченными солнцем листьями буков виднелся Лесной дом, на террасе стояла величественная фигура португальца. Тут же был и старый солдат, и обезьянка, приютившаяся на плече одного из каменных юношей, и попугай, раскачивающийся на своем кольце.
…Человек этот будет в Белом замке. Его представят князю, он будет окружен придворными дамами, с ним будет говорить ее красавица мачеха в своем нарядном парижском туалете…
Руки девушки бессильно опустились на колени, и голова ее поникла на грудь…
Глава 18
Три дня уже гостил светлейший гость в Белом замке. Сюда снова возвратились прежние роскошь и блеск, которыми принц Генрих окружал обожаемую им графиню Фельдерн. Князь прибыл в сопровождении многих кавалеров и дам. Все обладающее молодостью и красотой при дворе в А. было приглашено сюда; больная княгиня, не будучи в состоянии сопровождать своего супруга, как особое доказательство своей благосклонности и милости к владетелю Белого замка, отпустила сюда свою любимую фрейлину, известную красавицу, «чтобы придать больший блеск собравшемуся обществу».
На второй день своего приезда князь уже посетил нейнфельдский завод. Со своими могучими дымящимися трубами, вновь выстроенными домами, массой рабочих, заведение это представляло слишком импозантный вид и пользовалось такой славой, что высокий гость не мог не обратить на него своего внимания.
При этом случае был представлен князю новый владелец завода Оливейра. Он сам водил высокого гостя по всему заведению, и его светлость был очарован красивым, изящным мужчиной, «который так счастливо сумел соединить в себе интересную строгость с элегантными манерами светского человека». Само собой разумелось, что Оливейра должен был представиться его светлости и в Белом замке; сам князь назначил ему для этого следующий день.
Было два часа пополудни. Лучи солнца обливали нейнфельдскую долину, но под тенью вязов аренсбергского сада было свежо и прохладно. Благоуханный воздух так и манил в широкие тенистые аллеи.
Глубоко взволнованный, с бледным лицом, стоял португалец у железной решетки входа в сад.
Бледность не покидала его прекрасного смуглого лица, когда он вошел в аллею, которая прямо вела к замку. Шаги его были медленны, взор бродил по сторонам, точно он должен был увидеть здесь что-то, что причиняло ему это волнение и делало лихорадочным его пульс…
Стоявшие у подъезда и болтавшие между собой лакеи сейчас же смолкли, завидя португальца, и приняли почтительные позы, склонившись чуть не до земли; выражение презрения и сарказма промелькнуло на губах иностранца. Один из лакеев бросился вперед с докладом и повел его не в покои, занимаемые князем, но в апартаменты баронессы, где только что встали из-за завтрака.
Перед ним открылся длинный ряд комнат, в которых жила Гизела, будучи ребенком. В огромном зале прислуга прибирала стол, сиявший серебром и хрусталем, на котором только что завтракали. На полу валялись пробки от шампанского, что положительно говорило за приятное настроение общества. Он вошел в комнату, двери и окна которой были убраны фиолетовым плюшем, глаза его невольно обратились в угол – чужой человек, южноамериканец, никоим образом не мог знать, что там в былое время на шелковой подушке нежился единственный нежно любимый друг маленькой графини Штурм, Пус, белый ангорский кот! Во всяком случае, одна из оконных ниш комнаты представляла гораздо более интереса в эту минуту, чем пустой угол. Там из-под белых кружев, окаймлявших плюшевую гардину, выглядывала смуглая кудрявая головка знаменитой красавицы фрейлины; она болтала с другой молодой девушкой, и появление португальца вызвало румянец на щеках обеих – может статься, их прелестные губки только что шептали имя прекрасного иностранца, столь обворожившего его светлость.
Доложив о прибывшем, лакей вернулся и с глубоким поклоном остановился у дверей, чтобы пропустить гостя. Странное дело, эта величественная фигура, с гордо поднятой головой, вдруг как бы приросла к земле – на лбу снова обозначилась глубокая складка, и этот прекрасно очерченный лоб вместе с нервно дрожащими губами в эту минуту придавал почти дьявольское выражение классическому профилю. А в комнате, в дверях которой стоял португалец, разливался волшебный зеленый свет, падавший и на белые мраморные группы, и на ее превосходительство, восхитительно раскинувшуюся на козетке в белом утреннем платье; грациозно подобранные волосы падали на зеленую подушку, а крошечные ручки механически играли великолепным букетом из цветов гранатового дерева.
– Странно… – прошептала с удивлением красивая фрейлина своей соседке, когда португалец, точно вследствие внезапного толчка, наконец скрылся за плюшевой портьерой. – Человек этот точно боялся переступить порог этой комнаты, как говорится в тюрингенских повериях о ведьмах, я это очень хорошо видела!
– Это очень понятно! – произнесла бледная, нежная блондинка. – Это зеленое призрачное освещение причиняет мне головокружение – идею кокетливой графини Фельдерн я нахожу положительно ужасной!
Ее превосходительство со своей стороны тоже как нельзя лучше объяснила себе эту нерешительность португальца: она усмехнулась, положила со смущением свой букет на стол и невольно поднялась.
Приход нового гостя прервал что-то вроде спора между князем, министром, многими кавалерами из свиты и некоторыми придворными дамами. Его светлость стоял у стены и оживленно говорил о чем-то. Он приветствовал вошедшего дружеским взглядом и милостивым движением руки.
– Не одна восхитительная свобода деревенской жизни, – обратился он к нему благосклонно и с достоинством, – при которой я охотно отбрасываю в сторону всякий этикет, но главным образом уважение к вам заставляет меня дать вам аудиенцию прямо здесь… Но будьте осторожны! Комната эта обладает опасным очарованием… – Он смолк и, выразительно улыбаясь, указал на стоящую рядом с ним группу дам, к которым присоединилась также и баронесса.
– Я знаю, ваша светлость, что русалки всегда топят тех, кто их полюбит, и потому я осторожен, – прибавил Оливейра.
Эти почти с мрачной строгостью сказанные слова как-то странно звучали среди этого общества. Баронесса, отшатнувшись назад, изменилась в лице и боязливо, вскользь, посмотрела на обращенное к ней в профиль лицо португальца.
– Вы слишком строги, – возразила ему одна пожилая дама, графиня Шлизерн, которой португалец был представлен вчера, при осмотре завода князем. – И я хочу попытаться бросить вам перчатку, хоть ради маленьких моих протеже, там, – и, улыбаясь, она указала своим тонким белым пальцем на придворную красавицу и воздушную блондинку, которые, привлеченные замечательно звучным голосом португальца, остановились в дверях.
Две грациозные воздушные женские фигурки, в светлых благоухающих утренних туалетах, действительно представляли в эту минуту что-то неземное.
– Вы должны согласиться со мной, господин фон Оливейра, – продолжала графиня, – что зеленая комната выигрывает от их присутствия… Неужели вы можете предполагать такие убийственные намерения в этих детских головках?
– Как бы то ни было, – весело проговорил князь, – спор об этом невозможен – кто знает, какую опытность приобрел господин фон Оливейра относительно жестоких русалок лагуны дос Натос или озера Мирим!.. Я не разрешал вам объявления войны, милая графиня, но был бы вам очень обязан, если бы вы взяли на себя труд познакомить фон Оливейру с дамами.
На устах баронессы снова заиграла обворожительная улыбка, и, когда очередь представления дошла до нее, она напомнила ему о недавней встрече в лесу. Ее гибкий голос звучал чуть ли не меланхолически, когда она заговорила о застреленной собаке, – прелестное ее превосходительство могла также изображать и сострадание. Глаза гостя и хозяйки встретились – лоб португальца вспыхнул, а взгляд сверкнул диким пламенем. Баронесса скромно опустила веки под вспышкой такой сильной, никогда не виданной страсти.
Умная, утонченная кокетка скрывает свою новую победу еще тщательнее, чем стыдливая девушка свою первую любовь… Ее превосходительство скромно удалилась со своим триумфом, поместившись сзади молоденьких фрейлин, которые при всей прелести молодости все-таки не могли ей быть опасны.
– Теперь я хочу представить вас одной даме, – сказал князь, обращаясь к португальцу, когда процесс представления был окончен. Он кивнул на единственный висевший на стене женский портрет: – Она моя протеже и останется ею, хотя эти дивные формы уже давно сокрыты землей и моя фамилия имеет все причины дуться на нее… Тем не менее эта графиня Фельдерн была божественно прелестная женщина… Лорелея, восхитительная Лорелея!
Он послал воздушный поцелуй портрету.
– Не правда ли, – продолжал он, – если взглянуть на этот портрет, становится понятно, что человек, даже на смертном одре, может отказаться от своих лучших намерений ради этих обольстительных глаз?
– Я не в состоянии представить себя в подобном положении, ваша светлость, ибо надеюсь привести в исполнение все свои намерения, – отвечал спокойно Оливейра.
Маленькие серые глазки его светлости расширились от изумления – этот простой, неподслащенный язык драл непривычно ухо, он положительно шел вразрез с изысканным тоном коронованной особы. Как бы то ни было, к этому чужеземному чудаку, распоряжающемуся миллионами, и владельцу в Южной Америке таких пространств, которые вдвое более его государства, – к подобному оригиналу приходится быть снисходительным, да и к тому же человек этот, при всем своем гордом достоинстве, все же почтителен относительно его, князя. Неприятное изумление на лице его светлости, вследствие этих соображений, сменилось лукавой улыбкой.
– Вслушайтесь хорошенько, mesdames! – обратился он к окружавшим его красавицам. – Может быть, вам первый раз в жизни приходится испытать этот печальный опыт – могущество прекрасных глаз не столь безгранично, как вы могли бы предположить… Что касается меня лично, я не принадлежу к этим неумолимым сердцам из стали и железа – они для меня непонятны, но для моего княжеского дома было бы гораздо выгоднее, если бы мой дядя Генрих держался тех суровых взглядов, которых держится наш благородный португалец. – Как вы думаете, барон Флери?
Министр, до сих пор безмолвно, со сложенными руками, стоявший рядом с князем, скривил губы:
– Ваша светлость, всему свету известно и не требует более никаких доказательств, что добрые намерения принца Генриха на смертном одре касались единственно примирения сердец, но никаким образом не уничтожения его посмертных распоряжений, – проговорил он; помимо его воли, в голосе слышалась неприятная нота. – Точно так же очень хорошо известно, что графиня Фельдерн, единственно по какому-то необъяснимому предчувствию, в ту ночь вдруг оставила маскарад для того, чтобы принять последний вздох своего высокого друга… Кто может оспаривать те таинственные симпатии, которые в момент, когда дух покидает тело, вспыхивают и призывают к себе родную ему душу!.. И в-третьих, также всем известно, что принц Генрих до последнего вздоха находился в полном сознании, что графиня, стоявшая у одра его на коленях, вполне сочувствовала его идее примириться с двором в А., – она и секунды не оставалась с ним наедине: Эшенбах и Цвейфлинген все время не покидали комнаты. Принц разговаривал с графиней, выражал горесть разлуки с ней, но о распоряжениях своих относительно наследства он не проронил ни единого слова… Я, конечно, был в заблуждении, отправившись в А., я думал…
– Доставить княжескому дому наследство, – перебил его князь, продолжив красноречивые доказательства министра. – Как можете вы так трагически принимать шутку, милейший Флери?.. Мог ли я допустить вторичное появление графини при моем дворе, если бы не был убежден, что лишь ее обольстительные глаза, но никак не злонамеренные нашептывания, взяли верх над нашими правами?.. Ах, оставим в покое эти старые, ни к чему не ведущие истории!.. Как, господин фон Оливейра, вы уже находитесь под впечатлением очарования? Всю прекрасную защитительную речь его превосходительства вы пожирали глазами нарисованную там сирену?
Если бы его сиятельство обладал большей наблюдательностью, то от внимания его не ускользнула бы перемена в бронзовом лице португальца, В продолжение всей речи министра оно выражало то волнение, то гнев.
– В эту минуту я, без сомнения, нахожусь во власти очарования, – возразил он слегка дрожащим голосом. – Вашей светлости не случалось слышать, что бывает с маленькими птицами, когда они находятся вблизи змеи?.. Они цепенеют перед смертельным неприятелем, который под своей блестящей гладкой кожей скрывает дьявольскую измену.
– О, mon dieu, какое сравнение! – вскричала графиня Шлизерн. – Но вы неминуемо погибнете, вы осмеиваете женщину потому только, что вы покорены!
Сардоническое выражение скользнуло по губам португальца, но он ничего не отвечал.
– Гм, сравнение тем не менее небезосновательно, – усмехнулся князь. – Господин фон Оливейра не хочет быть побежденным, и я не могу с ним не согласиться, если он свое поражение будет извинять необъяснимыми змеиными чарами.
Он снова подошел к портрету.
– И не жалость ли, что с этой женщиной угасает знаменитая красота Фельдернов?.. Кстати, что поделывает желтое, хилое созданьице, маленькая Штурм? – обратился он к министру.
– Гизела, как и прежде, живет в Грейнсфельде, припадки ее усиливаются, и мы в постоянной заботе о ней, – отвечал его превосходительство. – Боязнь за этого ребенка ложится тяжестью на всю мою жизнь.
– Боже, как много времени нужно этому бедному, злополучному созданию, чтобы умереть! – вскричала графиня Шлизерн. – Это жалкое, крошечное существо представляло когда-то для меня проблему… Каким образом такие замечательно красивые родители произвели на свет такое уродство?.. Но я должна прибавить, – продолжала она после минутного размышления, – что, вопреки всему, я странным образом находила всегда в этой маленькой некрасивой физиономии некоторое сходство с тем лицом. – Она указала на портрет графини Фельдерн.
– Что за идея! – вскричал князь, положительно возмущенный этим сравнением.
– Я говорю лишь «некоторое сходство», ваша светлость! Во всем остальном, само собой разумеется, там отсутствует все то, что именно делало обворожительными Фельдернов. У ребенка была единственная прелесть – глаза, прекрасные, выразительные.
– Боже сохрани, графиня! – вскричала почти с испугом фрейлина. – Глаза эти были ужасны!.. Будучи семилетним ребенком, я часто виделась с маленькой графиней Штурм – мама очень желала этого общества для меня.
И, с лукавой усмешкой обратясь к министру, она продолжала:
– В то время, ваше превосходительство, я с большим неудовольствием поднималась по ступеням министерского отеля. Я постоянно возмущена была этой маленькой особой, которая боязливо отталкивала меня, когда я подходила к ней близко. Она ненавидела все, что я любила: наряды, детские балы и кукольные свадьбы… Пускай извинит меня ваше превосходительство, но это было презлое созданье, которое я когда-либо видела! У меня очень хорошо осталось в памяти, как однажды прелестную пару маленьких бриллиантовых серег, которые вы ей привезли из Парижа, она привесила к ушам своей кошки.
– Ну, тут я не вижу злобы, а скорее оригинальность! – смеясь, проговорила графиня Шлизерн. – Надо полагать, это был неглупый ребенок… A кстати, не совершить ли нам прогулку в Грейнсфельд? Подобная вежливость очень будет кстати относительно графини Штурм, что же касается бедняжки Гербек, то она будет рада увидеть общество.
До сей поры баронесса Флери держала себя совершенно пассивно. При вопросе князя о падчерице она взяла букет и занялась исключительно им – теперь же она с жаром вступила в разговор:
– Ради Бога, Леонтина, об этом нечего и думать! – вскричала она. – Доктор именно на этих днях ждет возвращения сильных приступов болезни и главным образом приказал удалять все, что хоть мало-мальски может причинить малейшее волнение пациентке. И к тому же ты только что слышала, как своевольна была Гизела еще ребенком. Она желчного темперамента, который, само собой разумеется, при ее одинокой жизни, которую она принуждена вести, не мог стать мягче и миролюбивее. Гербек и та с трудом переносит ее безграничное своеволие и разные неприятные выходки, к которым, как известно, так склонны озлобленные характеры!.. Я далека от того, чтобы осуждать поведение Гизелы, – напротив, никто более меня не желал бы так извинить ее, как я, – она слишком несчастна!.. Но, во всяком случае, я не могу допустить, чтобы мои гости подвергались неприятностям в Грейнсфельде, и, в конце концов, дитя это мне слишком дорого, чтобы я решилась выставлять напоказ его страдания любопытным взорам…
Графиня Шлизерн закусила губу.
Его светлость, казалось, встревожился, как бы не расстроить настроение общества после столь резкого тона сиятельной красавицы.
Он быстро подошел к Оливейре.
В момент, когда упомянули первый раз имя молодой графини Штурм, португалец незаметно отошел к окну. Взгляд его блуждал по окрестности, он ни разу не повернул головы к присутствующим – видимо, он скучал, и его светлость очень хорошо видел всю неуместность разговора, предмет которого был совершенно неинтересен для нового гостя.
– Вас тянет в ваш прохладный зеленый лес, не так ли, мой милейший фон Оливейра? – сказал он милостиво. – Да и мне хотелось бы освежиться… Милая Зонтгейм, – обратился он к фрейлине, – пойдите принесите вашу шляпку – мы пойдем к озеру!
Дамы немедленно оставили комнату, в то время как мужчины тоже пошли искать свои шляпы.
Глава 19
– Господи, что за человек! – сказала фрейлина, идя по коридору. – Всем нашим господам ничего не остается, как попрятаться!
– Он внушает мне ужас, – проговорила бледная, нежная блондинка, останавливаясь и складывая на груди свои худенькие ручки. – Человек этот ни разу не улыбнулся… Клеманс, все вы ослепли! Этот не из наших, он принесет нам несчастье – я это чувствую!
– Благородная Кассандра, это и нам известно, бедным, ослепленным смертным! – с насмешкой проговорила фрейлина. – Конечно, немалую беду он нам готовит, делая народ слишком умным; но подождем, дай время освоиться ему в нашем кругу!.. Это правда, он угрюм, разговор его слишком суров сравнительно с элегантным тоном нашего светлейшего… Но, милочка Люси, заставить улыбнуться этот рот, пробить эту гордую броню, вышвырнуть за окно все эти пресловутые намерения и единственно с помощью любви – вот было бы блаженство!
– Попробуй только побожиться! – возразила блондинка, исчезая за дверью своей комнаты; фрейлина, зарумянившись, отправилась далее.
Баронесса Флери, незамеченная, шла за ними по мягкому ковру и окидывала девушку долгим насмешливо-сострадательным взглядом.
Прекрасная баронесса быстро снарядилась для прогулки и вместе с кавалерами направилась в переднюю. Двери музыкального салона были открыты. Она быстро вошла туда с сердито нахмуренным лбом – сегодня она внезапно отозвана была от своих обычных утренних занятий музыкой и забыла закрыть флигель.
– О нет, моя милейшая, – возразил князь, когда она взялась за крышку, – минута слишком удобна для меня, флигель открыт и ноты на пюпитре, – прошу вас, только одну пьесу, вам известна моя слабость к Листу и Шопену!
Баронесса усмехнулась, сдернула перчатки, бросила на стул шляпу и села за рояль. Она отложила в сторону ноты и начала прелюдию.
Ослепительно красива была в это время эта женщина. Гибкие руки ее быстро летали по клавишам, голова откинута была назад, глаза сияли обворожительным блеском.
Мужчины тихо столпились в дверях. Португалец оставил комнату и, спустившись со ступеней подъезда, остановился под померанцовыми деревьями, украшавшими усыпанную песком площадку. Руки его были сложены и грудь высоко поднималась… Место, где он стоял, аллея, тянувшаяся и за решетку сада, и далее, по ту сторону стены, низменные луга, поросшие кустарником, и эта цепь отвесных утесов, позлащенных заходящим солнцем, – вид всей этой местности пробуждал в душе его горькие, тяжелые ощущения. И вспомнилось ему, как, обвиняемый в поджоге, дерзкий демагог, шел он по этим местам и рядом с ним – величественная молчаливая фигура его несчастного брата, несшего уже смерть в своей груди.
…Немало времени пронеслось с того дня, но ничто в мире не изгладит из сердца его той ночи, когда таким ужасным образом надсмеялись над любовью дорогого ему существа… И тогда неслись по воздуху переливающиеся аккорды Шопена, и такой же толпе жалких холопов, подобострастно гнущих перед ним теперь свою спину, отдан был приказ отправить обоих братьев!
А бездушная кокетка, на совести которой смерть человека, как ни в чем не бывало наслаждается себе жизнью; и сама история эта, разрушившая все счастье другого, делает ее еще пикантнее в глазах модного света. У этих, так восхищающихся ею блестящих господ бывали, конечно, связи, прежде чем они вступали в соответствующие их положению браки, но смешно было бы придавать этим связям серьезное значение и из-за подобной шутки примешивать демократический элемент к благородной крови! Последняя Цвейфлинген с замечательным тактом и чувством своего дворянского достоинства поняла все унижение от своего так называемого сватовства и вполне была вправе разорвать цепь, которой ее хотели увлечь в чуждую ей среду. До того, кто при этом пострадал, ей не было никакого дела. «Зачем он был так прост!» – сказано было с пренебрежением.
По лицу португальца пробежала горькая, мрачная улыбка, рука его судорожно сжалась, и он взмахнул ею в воздухе, но этот самый жест пробудил в нем воспоминание о таком же движении, которым когда-то отшвырнул он медные монетки из рук хилого ребенка, предлагавшего ему их в простоте своего детского бесхитростного сердца… И воображению его нарисовался милый образ девушки со светлыми распущенными волосами, сказавшей ему со своей доброй улыбкой и с серьезно-простодушным взором: «Дурное время позади меня!»
Поднятый кулак его разжался, и рука поднялась к глазам, как бы защищая их от солнца.
Он не заметил, как кончилась музыка, как общество вышло на прогулку и как чья-то рука слегка опустилась на плечо мечтателя.
– Ну что, мой милый Оливейра? – сказал министр.
При звуке этого голоса португалец отступил назад, точно рука, прикоснувшаяся к нему, была из раскаленного железа. Он выпрямился, принял свой обычный величавый вид и смерил гордым взглядом с головы до ног изволившего пошутить господина.
– Что вам угодно, Флери? – спросил он, не украшая фамилии титулом.
Щеки министра вспыхнули бледным румянцем, а широко раскрытые глаза метнули гневную искру; по лицам окружающих его кавалеров пробежало что-то вроде злорадства. Все они были креатуры министра и при всем чванстве своими старинными аристократическими именами без всякого с их стороны видимого неудовольствия терпели, когда всемогущий министр в разговоре с ними игнорировал их сословные атрибуты, между тем как «ваше превосходительство» в их устах было нераздельно с именем барона Флери, все равно как «светлость» с достоинством князя. У них хоть и скребло сердце, но они, несмотря на это, очень любезно улыбались, ибо его превосходительство, случалось, бывал при этом в добром расположении и доступен был иной просьбе… Но в эту минуту коса нашла на камень.
Однако министр не доставил им удовольствия дальнейшим выражением своего недоумения – его превосходительство никогда не замечал оскорбления, отомстить за которое сейчас же было не в его власти; он не понял ответа и с достойным удивления спокойствием предложил руку смущенной этой сценой графине Шлизерн.
Князь под руку с баронессой, не обратив внимания, прошел мимо и пригласил жестом Оливейру идти с ним рядом, и в то время как общество медленно продвигалось по тенистой аллее, португалец, с заметным любопытством расспрашиваемый его светлостью, рассказывал о своем бразильском отечестве. Все молча прислушивались, ибо рассказ был слишком интересен. Первое впечатление, произведенное этим чужестранцем как человеком, находящимся постоянно настороже, совершенно исчезло. Дамы были очарованы звучностью его голоса, а у иного барина, не имевшего ничего, кроме своей придворной должности и связанных с ней незначительных доходов, просто кружилась голова при описании величественных железных рудников, которые при правильно устроенном производстве должны были принести португальцу громадные суммы.
На вопрос князя, почему он оставил Бразилию и избрал именно Тюринген своим местопребыванием, Оливейра с минуту помолчал, затем твердо, с совершенно особым выражением, хотя голос его звучал как-то странно-загадочно, отвечал, что причины этому он сообщит его светлости при особой аудиенции.
Министр с изумлением поднял глаза, его глубоко недоверчивый взгляд остановился на профиле португальца, и хотя в эту минуту князь и назначил ему аудиенцию, но всякий мало-мальски знакомый с выражением лица министра, наверно, знал, что день, когда должна состояться «особая аудиенция», никогда не наступит.
По ту сторону садовой решетки князь остановился под тенистыми кленами и начал смотреть на вновь выстроенное здание довольно обширных размеров, окруженное лесами. Оно стояло хоть и не на дальнем расстоянии от Нейнфельда, но все же было достаточно изолированно и покоилось как бы на вытянутом склоне противолежащей горы. Оно должно было уже близиться к завершению, ибо на верхней балке лесов сидел человек и прикреплял к ним, по тамошнему обычаю, ель, на верхушке которой развевались пестрые ленты.
– Да это просто небольшой замок, – проговорил его светлость. – Что это, приют для бедных детей? – спросил он португальца.
– Я построил его для этой цели, ваша светлость.
– Гм… Я боюсь только, что эти бедняжки, раз попав туда, не захотят выйти, да оно и понятно, – заметил один из кавалеров.
Графиня Шлизерн как бы в предостережение подняла палец.
– Только не балуйте их, добрейший господин фон Оливейра! – сказала она. – Я предостерегаю вас единственно в видах гуманности. Возвышая его умственный уровень, удержаться на котором он все же не может по своему прирожденному состоянию, люди делают очень несчастным этот класс.
Темные глаза Оливейры с саркастическим выражением остановились на лице гуманной дамы.
– Почему же это прирожденное состояние или, иначе, другими словами, нужда, нищета и лишения должны быть причиной, по которой все угнетаемое произволом ныне должно и остаться таковым навсегда? – спросил он. – Люди эти разве не такие же, как и мы все? Получив правильное воспитание и направление, они застрахованы уже одним тем, что вы, сударыня, называете прирожденным состоянием… Да и к тому же, скажу я далее, в Нейнфельде они всегда будут иметь хлеб и кров, если позже не захотят устроиться где-либо, избрав другой путь к существованию.
Никто не возразил ни слова на это прямое объяснение. Князь отправился далее, без всякого следа неудовольствия на сухощавом лице, которое, возможно, желала увидеть графиня Шлизерн. Она, очевидно, была одной из тех энергичных женщин, которые привыкли, чтобы их слова принимались без возражения, и за раз выраженное мнение держались тем упорнее, чем неожиданнее встречали противоречие.
– Без сомнения, сооружая это здание, вы имели в виду наши знаменитые евангелические приюты? – снова обратилась она после небольшой паузы к португальцу.
– Не совсем, – возразил он спокойно. – В основном принципе я совершенно расхожусь с ними, ибо не хочу касаться различия вероисповеданий. У меня, например, там будет четверо еврейских детей, сироты двух отличных работников.
Ответ этот, точно электрическая искра, пробежал по всему дамскому обществу.
– Как, вы принимаете евреев? – сорвалось одновременно с нескольких прекрасных уст.
В первый раз строгое, суровое лицо чужестранца осветилось веселой усмешкой.
– Вы, вероятно, считаете евреев за особенных избранников неба, которые должны не так сильно чувствовать голод, как христиане? – спросил он.
Дамы, которых окинул он проницательным взором, опустили глаза.
– Те два работника-еврея горячо просили меня перед смертью не отчуждать детей от веры отцов их, – продолжал он глубоко серьезным тоном. – Я уважаю их последнюю волю и не допущу, чтобы детей перекрестили.
– О Боже мой! – вскричала графиня Шлизерн с досадой. – Неужели еще не достаточно этой переступившей границы веротерпимости, которой как бы пропитан воздух нейнфельдской долины?.. Там протестантский духовник без устали твердит: «Любите друг друга», ни мало не заботясь о том, к кому он обращается, к туркам, язычникам или евреям, а вы… Ах, извините я забыла – как португалец вы, вероятно, католик?
Насмешливо-веселое выражение все еще светилось в глазах Оливейры.
– Ах, вы желаете знать мое вероисповедание, графиня? – спросил он. – Извольте, я твердо и непоколебимо верую в мое призвание как человека, которое налагает на меня обязанности быть полезным моим ближним, насколько это в моей власти… Что же касается того протестантского духовника, то я просил бы вас быть осторожнее в вашем приговоре о нем – человек этот истинный христианин.
– В этом мы вполне уверены, – проговорил министр любезно и вместе с тем с едкостью в голосе: веки его опустились и вся физиономия дышала презрением. – Но он самый жалкий проповедник, и его болтливое изложение служит соблазном для вверенной ему паствы. Мы были вынуждены удалить его с кафедры.
Хотя слова эти и имели целью пленить слушателя, однако не произвели желанного действия: смуглое лицо португальца вспыхнуло, а его обычная величавая сдержанность, казалось, должна была ему изменить в эту минуту.
– Очень хорошо знаю, – проговорил он, овладевая собой, – его превосходительство поступает по своему благоусмотрению… Но, несмотря на это, я позволил бы себе обратиться к благосклонности его светлости и просить, чтобы обстоятельство это рассмотрено было еще раз… При более близком ознакомлении с делом соблазн ограничивается единственно одной властолюбивой женщиной и некоторыми рабочими, исключенными своими товарищами из своей среды за нечестное поведение.
– В другой раз, милый господин Оливейра! – заговорил быстро князь, замахав рукой.
Его маленькие тусклые глаза с беспокойством устремлены были на лицо министра, которое выражало глубокое негодование.
– Я здесь для того, чтобы отдохнуть, – продолжал он, – и убедительно должен вас просить не упоминать о делах! Расскажите лучше о вашей чудесной Бразилии.
Португалец снова пошел рядом с князем.
– Удаление этого неисправимого, углубленного в свои нелепые мечтания священника – одно из ваших лучших мероприятий, ваше превосходительство; этот факт будет украшением летописей нашей страны! – произнесла графиня Шлизерн, обращаясь к министру. Женщине этой невозможно было не сказать последнего слова, и оно предназначалось единственно для ушей Оливейры.
Человек этот стоял как бы среди взбудораженного роя ос, которые жужжали над его головой.
В тоне голоса его слегка проглядывала насмешка, когда он продолжал рассказывать несколько встревоженному князю о великолепии бразильских бабочек и о драгоценных, известных породах дерева, о топазах и аметистах, найденных в его собственных владениях в значительном количестве; разговор принял снова тот невинный характер, который единственно и был у места на этой тощей почве, способной производить лишь то жиденькое растеньице, которое называется «не тронь меня».
Глава 20
Дамы сначала решили было покататься по озеру, однако князь, погруженный в описания Оливейры, пройдя вдоль берега, продолжал идти по дороге, которая вела к Лесному дому. Дамы шли за ними, как бы повинуясь очарованию голоса рассказчика. Войдя в лес, они сняли шляпы и стали украшать лесными цветами свои прически… Как невинны казались эти создания в своих безукоризненно белых одеждах, с полевыми цветами в волосах, а между тем эти на вид детские, простодушные сердца, согласно феодальным правилам, были уже в совершенстве вышколены и изощрены, и между ними и остальным, не способным к придворной жизни человечеством лежала целая бездна льда и черствого равнодушия.
Когда общество остановилось на лесной полянке, одна хорошенькая молоденькая дама, жена одного из придворных, украсила гирляндой шляпу своего супруга. Князь заметил это и протянул, улыбаясь, свою шляпу – это было сигналом приняться за шляпы всех находившихся здесь кавалеров. Дамы начали порхать, как бабочки, и рвать цветы; много было шуток и смеха – невиннее и наивнее не могли быть и деревенские дети, разбегавшиеся в свежем и зеленом лесу.
Португалец повернулся спиной к этой суматохе и, отойдя в сторону, остановился перед отлитым из металла бюстом принца Генриха, изучая, как казалось, с большим интересом черты покрытой ржавчиной княжеской головы.
То, на что не решилась ни одна из молодых дам относительно такого сурово строгого человека, как Оливейра, не замедлила исполнить красавица фрейлина. Она тихо подошла к нему и со страстно умоляющим и в то же время застенчивым видом протянула ему свою узкую белую руку с цветами. Это, конечно, был момент, долженствовавший бы вызвать улыбку на эти серьезные уста и осветить приветливым светом этот строгий взор, но ничего подобного не случилось; бронзовое лицо не изменило своего выражения, хотя с безупречно рыцарским поклоном португалец снял шляпу и протянул ее молодой девушке. Она побежала к группе дам, и португалец медленно последовал за ней. Все общество находилось на средине луга, и с этой точки взор легко проникал во все скрытые, темные аллеи парка.
Шляпа Оливейры переходила из рук в руки, каждая из дам украшала ее цветами, наконец она очутилась в руках баронессы Флери. Улыбнувшись португальцу, стоявшему неподалеку от нее, прикрепила она к ней великолепные лазоревые колокольчики и только что намеревалась возвратить шляпу, как вдруг остановилась как вкопанная и стала прислушиваться. Мгновенно смолкла болтовня, и среди всеобщего безмолвия послышались глухо раздававшиеся удары копыт мчавшейся во весь опор лошади… Уж не испугалось ли чего животное, которое неслось по лесу?.. Не успела мысль эта мелькнуть в голове присутствующих, как по Грейнсфельдской дороге действительно промчалась лошадь. По спине ее, точно легкое летнее облачко, расстилалось белое женское платье, и над высоко поднятой головой животного развевались распущенные светлые волосы. Золотистые лучи солнца, проникавшие кое-где между вершинами, бросали сверкающие пятна на коня и всадницу, и это делало почти ужасающе прекрасным и без того поразившее всех явление. Дамы с криками бросились в стороны.
– Боже мой! – вскричал князь, положительно испуганный.
Баронесса Флери, как обезумевшая, простерла вперед руки.
– Воротись, Гизела, я заклинаю тебя! – вскричала она вне себя. – Я не могу этого видеть!.. Страх убивает меня!
Но лошадь, прекрасный, благородный арабский скакун, стояла уже как вкопанная среди луга; пена покрывала удила, и ноздри ее раздувались.
– Грейнсфельд горит! – вскричала всадница, не обращая внимания на восклицания и жесты мачехи, – ее прекрасное лицо было бледно как смерть.
– Замок? – спросил португалец. Он один, по-видимому, сохранил спокойствие, все остальные стояли совершенно потерянные, застигнутые врасплох.
– Нет, в селении горит сразу несколько домов! – отвечала девушка, едва переводя дыхание и откидывая назад свои великолепные волосы, ниспадавшие ей на грудь.
– И ради чего мчалась ты таким бешеным образом?.. Сумасшедшая!.. – вскричал министр, совершенно возмущенный.
Между тем португалец сказал несколько слов его светлости и, поклонившись ему, немедленно скрылся в лесу.