Наследница. Графиня Гизела (сборник) Марлитт Евгения
Женщина не имела настолько такта, чтобы не узнать красивую важную даму, когда-то евшую ее хлеб и нашедшую радушный приют под ее кровлей, теперь же с видимым презрением делающую вид, что ее не замечает.
Тропинка шла как раз около того самого места, где накрыт был завтрак. Проходя мимо стола, пасторша вежливо поклонилась; дамы отвечали легким наклоном головы, министр приподнял шляпу.
То ли солнечный луч, падавший на его лоб, оживил это мрачное лицо, то ли действительно полузакрытые глаза были не так суровы, но пасторша остановилась перед ним.
– Ваше превосходительство, – сказала она скромно, но без всякой робости, – случай привел меня сюда. В Белый замок я бы не пришла, а здесь, на воздухе, который не составляет ничьей собственности, слова как-то легче приходят на уста… Не подумайте, чтобы я хотела о чем-нибудь вас просить – мы бедны, но можем, слава Богу, заработать сами себе на хлеб… Я хочу только спросить, почему муж мой отставлен?
– Об этом лучше всего спросите вашего мужа, сударыня, – возразил министр.
– Э, ваше превосходительство, тогда я пойду лучше в любую кузницу и отвечу сама себе!.. Чего я буду надоедать своему мужу, ибо если бы он захотел отвечать мне по чистой совести, то должен был бы сказать: «Я человек, каким должен быть, – честно и строго исполняющий свои обязанности как перед Богом, так и перед людьми, и только должен удивляться несправедливости света, который наказывает тех, кто невинен».
– Удержите ваш язык! – перебил ее министр ледяным тоном, с угрозой поднимая палец.
Госпожа фон Гербек начала лукаво, с насмешкой покашливать при словах «честно и строго исполняющий свои обязанности», хотя подобное вмешательство было совершенно против этикета, который она так чтила.
Цветущее лицо пасторши покрылось бледностью.
– Сударыня, – сказала она спокойно, обращаясь к гувернантке, – смех ваш неуместен; недаром нейнфельдские прихожане говорят, что по вашей милости муж мой лишился места. Такое преследование недостойно христианина!
Слова эти порвали последнюю нить этикета, которая еще сдерживала гувернантку. Глаза ее засветились злобой.
– Можете думать и говорить, что хотите! – вскричала она. – Это нисколько не помешает мне раздавить ехидну, если я встречу ее на своем пути!
– Вы забываетесь, госпожа фон Гербек! – сказал министр, повелительно поднимая свою бледную руку.
– Почтенная госпожа пасторша, продолжительные объяснения не в моем принципе, – обратился он к той с уничтожающей холодностью. – У меня не достало бы времени, если бы я захотел мотивировать мои распоряжения каждому, к кому они относятся… Но вам я объясню, что это прославленное исполнение обязанности очень и очень заставляет себя ждать. Мы сделали с нашей стороны все, чтобы отвлечь человека от его рутинных привычек, – но весь труд наш был напрасен.
С постоянным упорством он противился каждой благодетельной реформе нашей в области церкви, а теперь вполне очевидно стало, что астрономические наблюдения для него гораздо интереснее, чем добросовестное изучение древних трудов отцов церкви. Священника, галопирующего на таком коньке, мы не можем оставлять!
– А боденбахского священника, которого надо отрывать от улья, когда он должен говорить проповедь? – спросила пасторша, глядя прямо в лицо его превосходительству.
– Э, почтеннейшая, – сказал он, с дерзкой улыбкой похлопывая ее по плечу, – боденбахский священник в своем пчельнике непрестанно имеет перед глазами изображение церкви такой, какой она должна быть. Раз принятые постановления будут в ульях его господствовать до тех пор, пока существуют сами пчелы, и рабочие будут покоряться всегда всем требованиям своей царицы… Я могу вас уверить, что боденбахский священник – наиусерднейший блюститель душ своей паствы, потому он и остается на своем месте!
– О, Боже милостивый, так, стало быть, это правда! – вскричала пасторша, всплескивая руками. – Потому только, что там, на небе, не все так, как упомянуто о том в Священном Писании, так люди и не должны поднимать туда своих глаз! Они должны думать, что Всемогущий Творец ради прихоти вечером зажигает в небесном пространстве огоньки, чтобы посветить нам, копошащимся на земле! Они раз и навсегда должны вдолбить себе в голову, что белое – черно и дважды два будет пять!.. И если бы мы захотели поступать так, то к чему бы нам послужило при этом учение нашего Спасителя? Не полнейшее ли будет с нашей стороны отрицание могущества и мудрости Творца, когда мы станем умалять Его творения до того лишь, чтобы сохранить букву закона? – Она перевела дыханье и продолжила: – Разве Библия не может остаться источником утешения, хотя в ней и проглядывают человеческие заблуждения?.. У кого хоть раз, в минуту горести, побывала она в руках, тот знает ей цену. Те, которые трепещут за нее, чтобы не нарушена была в ней буква, те, стало быть, не разумеют ее духа!.. Я простая женщина, ваше превосходительство, но настолько-то я понимаю, что притча о пастыре и пастве указывает лишь на христианскую любовь между ними, но никак не на посох пастуха и не на плетень, куда загоняют овец… И в этом смысле муж мой говорит с кафедры, и вся община сердечно его любит; церковь всегда полна, и когда ему приходилось говорить о величии творений, которые сам он наблюдал в тишине ночи, в храме настает такая тишина, что можно услышать, если упадет булавка.
До сих пор все стояли молча, но тут раздался громкий смех гувернантки.
– И в этих ночных наблюдениях ему сопутствует старый вольнодумец, солдат Зиверт! Прекрасное общество для служителя Бога! – вскричала она с диким триумфом. – Ваше превосходительство, женщина эта сама себя обличает – она рационалистка с головы до ног!
– Старика Зиверта вы ни в чем не должны обвинять, сударыня! – возразила пасторша строго. – Это благороднейший человек, всю свою жизнь жертвовавший собой для других, – в его сердце несравненно более религии, чем в сердцах тех, которые носят ее на устах!.. Человека этого я хорошо знаю – он жил в моем доме до самой смерти нашего доброго горного мастера. В то время старик чуть не помешался от горя. Еще и теперь, после одиннадцати лет, когда уже никто не вспоминает об ужасном несчастии…
Лицо баронессы покрылось бледностью, ложка, которую она механически вертела в руке, выпала, черные сверкающие глаза с угрозой остановились на говорившей.
Министр пришел ей на помощь:
– Добрая женщина, до сих пор вы говорили, как книга, – прервал он ее, как бы не обратив внимания на ее последние слова. – Я очень жалею о потраченном вами труде, – продолжал он, пожимая плечами, – но изменить дела я не могу.
– Я и не прошу ничего, ваше превосходительство, – отвечала она, беря за руку ребенка. – Не без труда, конечно, расстаемся мы с нейнфельдской долиной, где в продолжение двадцати одного года делили горе и радость с добрыми людьми.
– Нет, вы не покинете этих мест! – вскричала Гизела, подходя к пасторше.
Ее карие глаза горели и казались в эту минуту чернее глаз мачехи, которые, в свою очередь, в безмолвном гневе остановились на лице девушки.
– Переезжайте ко мне в Грейнсфельд! – произнесла девушка.
– Графиня! – вскричала госпожа фон Гербек.
– Не тревожьтесь, милостивая государыня, – сказала пасторша, обращаясь к гувернантке и пожимая протянутую ей Гизелой руку. – Я не принимаю этого уже ради самой графини!.. Да благословит Бог ваше доброе сердце!.. Из-за меня вы не должны иметь ни единой горькой минуты!.. Вам же я еще раз говорю, – прибавила она, обращаясь к гувернантке, – вы прогнали человека, «раздавили ехидну», как вы сами говорили, лишили его призвания, что в тысячу раз тяжелее для него, чем потеря средств к существованию… Да, теперь такое время, что вы делаете все, что вам угодно, ибо сила на вашей стороне!.. Но не думаете ли вы, что, если теперь вы истину попираете ногами, так и всегда будет?.. Взгляните на Нейнфельд! Там с каждым часом зреет дух, который вы желали бы уничтожить! Но все ваши козни против него будут бессильны, в конце концов он проглотит и вас, ибо на его стороне будущее и лучшее меньшинство настоящего! В нем покоится та евангельская любовь, которую прежде всего проповедует христианство… Тащите своего идола из преисподней, стройте ему алтарь превыше того, на котором восседает Всемогущий, – все будет напрасно, не в вашей власти оживить труп.
Поклонившись министру и графине, она пошла по тропинке. Его превосходительство не произнес ни слова – эта смелость превышала границы, а ему не представлялось даже случая наказать женщину, ибо не мог же он дважды уволить ее мужа… Это очень походило на поражение – в подобных случаях его превосходительство никогда не поступает иначе. Теперь приходилось волей-неволей действовать не так, как хотелось. Он очень спокойно опустился на стул и снова закурил свою сигару.
Госпожа фон Гербек с бледными и дрожащими от гнева губами бросила украдкой взор, полный желчи, на министра – в эту минуту знаменательное дипломатическое спокойствие было не у места!
– Бесстыжая женщина! – вскричала баронесса. – Ты так и дозволишь ей безнаказанно уйти, Флери?
– А что же – пускай убирается! – возразил он презрительно.
Прислонясь к спинке стула и пуская колечки дыма, он принялся измерять насмешливым взором падчерицу, которая в глубоком волнении стояла перед ним.
– Так вот как, милая дочь, – сказал он, иронически усмехаясь, – ты сию минуту намерена была воспользоваться своим правом для того, чтобы устроить прогнанного пастора!.. Веротерпимость вещь прекрасная, но, право, было бы чересчур ново и остроумно, если бы католическая графиня Штурм в своей домовой капелле заставила протестантского священника служить мессу!
Сложенные на груди руки Гизелы судорожно сжимались, как бы желая сдержать биение ее взволнованного сердца.
– Я не этого хотела, папа, – возразила она стесненным голосом, – я желала дать приют и обеспечить бедное преследуемое семейство!
– Очень великодушно, милая дочь, – продолжал насмехаться министр, – хотя и не совсем тактично, ибо я – то лицо, которое их «преследует», как ты изволила сейчас выразиться.
– О, милая графиня, неужели действительно вы позволили опутать себя этой ересью? – вскричала вне себя госпожа фон Гербек.
– Ересью? – повторила девушка, и глаза ее засверкали. – Пасторша говорила истину! – продолжала она решительно. – Каждое ее слово находило отголосок в моем сердце!.. Как ребячески неопытна была я до сих пор! Я смотрела на вещи и на людей вашими глазами, госпожа фон Гербек, я не размышляла и была слепа! Это самый горький упрек, который я должна себе сделать!
Вдруг она смолкла, губы ее плотно сжались.
Всегда она была сдержанна, а вдруг теперь речь ее полилась потоком, звук которого жег и терзал ее сердце. Она сжала руками виски и постояла так минуту, затем взяла в руки шляпу.
– Папа, я чувствую, что очень взволнована, – сказала она обычным голосом. – Могу я пойти в лес?
Казалось, к министру вернулось его прежнее расположение к падчерице. Он не прервал ее ни единым словом, ни единым движением и теперь отечески благосклонно махнул ей рукой в знак согласия. Девушка лугом отправилась в лес.
– Вы уже состарились, госпожа фон Гербек! – сказал барон с едкой беспощадностью, обращаясь к побледневшей гувернантке, когда голубое платье скрылось за кустарником. – Тут нужны иные руководители!
Глава 15
Гизела пошла вдоль берега. В одной руке она держала шляпу, другая скользила по низкому гибкому ивняку, окаймлявшему эту сторону озера.
Легкий ветерок развевал волосы девушки и поднимал рябь на позолоченной солнцем поверхности воды.
В лесу было тихо. Только желтый дрозд, выглядывая из-за ветвей, насвистывал свои отрывочные каденции, да испуганная лягушка, расположившаяся было на песке погреться на солнце, шлепала по воде, а монотонный шелест покачиваемой ветерком прибрежной травы придавал еще более мечтательности лесной тиши.
Девушка погружена была сама в себя – ее карие глаза выражали мрачную задумчивость.
Простая деревенская женщина сильно поколебала почву, на которой до сих пор сознательно и твердо стояла молодая графиня.
До сей поры слова «это неприлично» управляли всеми поступками девушки. Дух, парящий над Нейнфельдом, связан неразрывными узами с любовью, думала она, этим краеугольным камнем всей христианской проповеди… А ей вот уже восемнадцать лет, а между тем сердце ее еще никогда не согревалось этим чувством. В лице своей бабушки она боготворила лишь тот идеал аристократизма, представительницей которого та была, но никогда, даже ребенком, у нее не возникало желания обвить руками прекрасную белую шею гордой женщины, и теперь сердце ее тревожно сжалось при мысли, как было бы приятно подобное проявление! И когда подумала она о тех людях, которыми исключительно была окружена ее юная жизнь, – об отчиме с его холодным лицом и непроницаемым взглядом, о красивой мачехе, об разжиревшей в благочестии гувернантке, о докторе, о Лене, – то невольный внутренний трепет охватил все ее существо при сознании той враждебности, с которой она относилась к этим людям.
Да, она была слепа и не хотела думать, сердце ее никогда не подсказывало ей, что есть на свете существа, которых она может и должна любить!
Не таков был суровый человек, создавший благосостояние Нейнфельда!
Нейнфельд представлял мир иной, отличный от того, который окружал ее до сих пор. Там нашла себе деятельность душа португальца. Там царит тот дух, который неминуемо охватил собой все живущее! «Если теперь вы попираете истину ногами, так это еще не значит, что всегда так будет!» – сказала пасторша. В Нейнфельде начинается заря новой жизни. Заря эта есть сознание долга человека перед своим ближним…
Чужестранец пролил луч света на духовную и материальную жизнь местных жителей. Он построил дома, завел школы, учредил приюты для сирот, пенсии для старых, кассу для больных; рабочие видят в нем друга, отношения его с ними развивают в них чувства человеческого достоинства и равноправия; он смотрит на них не как на живую машину, созданную для того лишь, чтобы вечно производить, и производить не для себя; и не только как на товарищей, связанных с ним общностью интересов, вложивших в общее дело свой труд, так же как и он – свой капитал, но как на людей, без которых капитал его оставался бы мертвой вещью.
…А ей, богатой наследнице, окруженной роскошью, ежедневно, с самых малых лет ездившей мимо жалких лачуг своих грейнсфельдских крестьян, видевшей покрытых лохмотьями, одичалых детей, никогда не приходила мысль провести параллели между убожеством окружающего и собой, задуматься над тем, почему это именно так, а не иначе!..
Этот человек с мрачным челом и загадочными глазами имел полное право презирать ее, возвращая присланную от ее имени гувернанткой жалкую, ничтожную лепту.
Гизела остановилась на минуту, как бы переведя дыхание; яркий румянец разлился по ее лицу, сердце забилось так сильно, точно хотело выпрыгнуть.
Мысль ее остановилась на том мгновении, когда он оттолкнул ее от себя, выражая этим отвращение к ее немощности; она вспоминала то безмолвное удивление, с которым глаза его остановились на красивом лице мачехи…
Она уже не шла вдоль берега, а углубилась в лес. Вдали, между деревьями, виднелся накрытый для завтрака стол и, вероятно, там еще сидели и судили и рядили о непристойном поведении графини Штурм.
Вдруг девушка подняла задумчиво опущенную голову: откуда-то издали доносился плач ребенка. Он звучал так жалобно и беспомощно, был столь непрерывен, что кричавший, казалось, был брошен в лесу на произвол судьбы.
Гизела, подобрав платье, стала продираться сквозь чащу. Она вышла на пустынную дорогу, которая вела из Нейнфельда в А., а там, немного поодаль, прислонясь к стволу бука, в бесчувственном положении, с закрытыми глазами, лежала женщина.
Это была одна из тех бедных женщин, которые из года в год должны что-то делать, чтобы не умереть с голоду. Они покупают на фарфоровых фабриках за дешевую цену брак и таскают свою ношу по всей окрестности, пока не измерят ее вдоль и поперек, а затем продают свой товар, выручая самую скудную прибыль, которая и дает им возможность не умереть с голоду. С тяжелой корзиной за спиной, с крошечным ребенком на руках, а зачастую и с другим, побольше, рядом странствуют эти бедные «крестоносцы» с израненными ногами в зной и непогоду – более жалкие, чем какое вьючное животное, ибо страдают они не одни, но видят, как зябнут и голодают их дети.
Обморок, очевидно, произошел от усталости. Корзинка с посудой стояла рядом, маленький горлан, мальчишка месяцев восьми, барахтался на коленях. Глазенки его распухли от слез, но он сейчас же притих, увидев Гизелу.
Девушка озабоченно посмотрела на бесчувственную женщину и с трепетом взяла ее холодные руки… Здесь нужна была помощь и должно было ее подать – но как? Тут не было под рукой ни расторопного слуги, обязанного знать, как поступить во всевозможных случаях, ни возбуждающей эссенции, ни даже стакана свежей воды, ни шороха человеческих шагов, ни голоса кругом… При этом совершенно незнакомое место – самые дальние прогулки Гизелы не простирались далее озера. Нечего делать, придется бежать обратно на лужайку за помощью.
В эту самую минуту послышался как бы плеск воды. Она прислушалась и пошла вдоль дороги, различая все явственнее и явственнее этот шум. Направо дорога сменялась тропинкой и тянулась через кустарник. Девушка, не колеблясь, пошла по ней – очевидно, она вела к человеческому жилью.
Сзади доносился плач ребенка, принявшегося кричать, лишь только она скрылась с глаз; это заставило ее тревожно ускорить шаги. Наконец, глазам ее представился высоко бьющий фонтан Лесного дома. Минуту она стояла как вкопанная, затем невольно пошла за кустарник.
В этом тонувшем в зелени средневековом сером замке, – «не то месте пребывания сказочного принца, не то северного варвара», как выражалась красавица мачеха, – жил португалец, он каждую минуту мог выйти из широких дверей галереи. Ни за что на свете не хотела бы она встретить снова его мрачный и холодный взгляд, который сегодня отвратил он от нее с таким пренебрежением. А между тем в нескольких шагах от нее лилась живительная влага, которую она так искала; но в плеске и журчании ее чудились ей строгие, негостеприимные голоса, каждая капля леденила ей сердце, а долетавший до ее слуха жалобный плач ребенка толкал ее невольно вперед.
Она вышла из-за кустарника и очутилась перед фонтаном.
…Мертвая тишина царствовала вокруг дома; яркие лучи солнца заливали светом зеркальные стекла окон, гибкие ветви деревьев слегка колыхались ветерком, нигде не видно было человеческого лица. Может статься, хозяин дома сейчас в Нейнфельде – он человек деятельный. Кто-нибудь из прислуги может с нею пойти, чтобы помочь бедной женщине.
Несколько ободренная, она приблизилась к ступеням, которые вели на террасу. Но тут она остановилась, слегка вскрикнув: попугай, сидевший до сих пор спокойно на своем кольце, вдруг закричал резким голосом, и обезьянка, покинув свой любимый приют, почмокивая губами, неприятно завертелась около нее.
Восклицание ее, вероятно, услышано было в доме; в дверях показался старик. При виде Гизелы он остановился как вкопанный, вся фигура его выражала такой ужас, как будто перед ним стояло привидение!
Девушка мало имела случая наблюдать за лицами, но тут она сейчас же могла убедиться, что перед ней стоял ее ожесточеннейший враг. Ненависть и вместе с тем какое-то робкое недоумение ясно отразились на его темном сухом лице. Он, как бы защищаясь, протянул к ней свои большие, костлявые руки и сурово заговорил:
– Что вам надо?.. В этом доме нечего вам делать! Ни Цвейфлингенам, ни Флери нет до него дела!
Он указал на узкую тропинку в лесу и прибавил:
– Вон дорога в аренсбергский лес!
Окаменев от ужаса, глядела девушка на негостеприимного старика.
Неясное воспоминание из ее детства предстало пред ней – в эту минуту ее второй раз прогоняли с порога Лесного дома… Неописуемый ужас овладел ее сердцем, но недаром гордая аристократическая кровь рода Штурм и Фельдерн текла в ее жилах.
Гордым взглядом смерила она старика, углы рта ее опустились точь-в-точь с той же надменностью, с которой когда-то графиня Фельдерн наносила смертельные удары преданному сердцу.
– Я и не имела намерения входить в этот дом! – сказала она отрывисто, поворачивая назад и намереваясь уйти. – Но неужто таким образом должна я явиться без всякой помощи к бедной, покинутой женщине?..
Несказанного усилия над собой стоило ей, чтобы снова обернуться к ужасному старику, но она сделала это, ибо сердце ее все еще было под впечатлением тех размышлений, которые пробудила в ней пасторша.
– Прикажите дать мне стакан, чтобы я могла почерпнуть там воды! – сказала она тем повелительным тоном, которым привыкла отдавать приказания в Белом замке, и указала на фонтан.
– Эй, госпожа Бергер! – закричал старик, оборачиваясь в галерею, но не двигаясь с места, как будто ему поручено было охранять вход в это жилище.
В глубине галереи показалась женщина почтенного вида в белом чепчике и переднике – как видно, домоправительница.
– Принесите стакан! – крикнул ей старик. Женщина исчезла.
– Что случилось, Зиверт? – раздался из галереи голос португальца.
Старый солдат, видимо, испугался; казалось, ради этого человека так заботливо охранял он этот вход.
Он поспешно протянул руку, как бы с намерением не допустить его приблизиться к двери, но португалец стоял уже на пороге.
Лицо его было бледно. Но лишь только взгляд его упал на Гизелу, с выражением гордости и надменности стоявшую у подножия террасы, как яркий румянец вспыхнул на его смуглом мужественным лице. В эту минуту черты его не выражали ни отвращения, ни презрения. Глубокая резкая складка на лбу, правда, оставалась неизгладима, но глаза сверкнули каким-то загадочным блеском.
Под этим взглядом девушка преобразилась. Она утратила прежнее горделивое выражение, и теперь это была не надменная высокородная графиня, а молодое, робкое создание, очутившееся нечаянно в незнакомом месте.
Девушка собралась уже тихо объяснить причину своего появления и, обращаясь к португальцу, протянула к нему руки.
Движение это окончательно вывело из себя старого солдата.
– Бегите отсюда! – вскричал он, отстраняя рукой португальца. – Это она, как две капли воды… Только не достает огненной змейки на шее – ни дать ни взять то же белое лицо, те же длинные волосы, как и у той бесчестной проныры!.. И она точь-в-точь поднимала так же руки, и с той поры господин мой стал погибшим человеком!.. Она, конечно, уже сгнила в земле, и ее достойные проклятия руки не могут более доводить до погибели людей, но она еще продолжает жить в своем отродье! – И он указал на девушку.
Точно ветхозаветный пророк, призывающий кару небес, стоял этот старик на террасе.
– Да она и не лучше той, ни на волос, – продолжал он, возвышая голос. – Сердце ее жестко, как камень! Как камень, бесчувственна она к своим людям, и ей нужды нет, что люди около нее мрут с голоду как мухи!.. В Грейнсфельде и Аренсберге вздумали молиться за бедняков, а чтобы накормить их – так никому не пришло в голову!.. Не пускайте ее сюда! Как та приносила с собой бедствия, так и эта также!
Закрыв лицо дрожащими руками, графиня пошла прочь, но, сделав несколько шагов, она почувствовала, что ее кто-то остановил – перед ней стоял португалец и тихо отнимал руки ее от лица.
Он, видимо, испугался смертельной бледности девушки, глаза которой с отчаянием и горестью смотрели на него. Может статься, в сердце его шевельнулось сострадание – он сжал ее руки, но сейчас же быстро выпустил их, как бы под влиянием того чувства, с которым он оттолкнул ее от себя на лугу.
– Вы, кажется, желали обратиться ко мне с чем-то, графиня, я видел это по вашему лицу, – сказал он нетвердым голосом. – Можете вы мне сказать, чем я могу вам служить?
– В лесу лежит бедная женщина, – прошептала она едва слышно. – Обморок, очевидно, произошел от утомления. Я пришла к этому дому, чтобы просить чем-нибудь помочь ей.
И с поникшей головой, ускорив шаги, она пошла мимо него к лесу.
Была ли это та самая девушка, недавно с такой гордостью произносившая свой высокий титул, выражая этим, что никакие обстоятельства на заставят ее быть ничем иным, как высокорожденной аристократкой!.. Куда девалась гордая кровь Штурм и Фельдерн, которая еще так недавно придавала такое высокомерное выражение ее юному лицу? В ней играли тщеславие, властолюбие и эгоизм – она становилась на дыбы при всяком внешнем оскорблении.
Во время отсутствия Гизелы бедная женщина пришла в себя. Видя с полным сознанием приближающуюся девушку, она была все же не в состоянии подняться и произнести хоть слово. Маленький крикун успокоился и, улыбаясь, водил ручонками по бледному лицу матери.
Гизела слышала за собой мужские шаги.
Она знала, что помощь близка, и теперь, не поворачивая головы, хотела удалиться отсюда. Ибо при всем сокрушении ею овладело другое чувство – чувство женской гордости.
Если этот друг человечества, нейнфельдский благодетель, и имел право осуждать ее, то, во всяком случае, он не должен был допускать, чтобы слуга его оскорблял женщину.
Он ни единым словом не остановил ужасного проклятия, произнесенного старым солдатом. Очевидно, оно находило отголосок в его собственных воззрениях; хотя на минуту им и овладело сожаление, но все-таки он находил вполне уместным не смягчать горького урока, данного жестокосердой графине Штурм.
Сердце девушки полно было горечи, и под влиянием ее она отошла от бедной женщины в ту самую минуту, как к ней подошел португалец в сопровождении Зиверта. Старый солдат нес на подносе различные возбуждающие средства, но едва ребенок увидел старое, суровое, обросшее бородой лицо, как поднял крик и, дрожа от испуга, стал прижиматься головой к груди матери.
Гизела остановилась – глаза беспомощной женщины тревожно впились в нее. Она поняла немую просьбу и вернулась назад. Сорвав землянику, растущую при дороге, он поднесла ее ребенку, который протянул за ней ручонки и охотно пошел на руки к девушке…
Португалец кинулся к ребенку, чтобы взять его у нее из рук. Его глубокие глаза проницательно устремлены были на ее лицо.
– Это неприлично для вас, графиня Штурм, – сказал он отрывисто. – Вы худо держите ваше слово, – продолжал он. – Я слышал, как вы обещали еще недавно вашим родственникам никогда не забываться до такой степени… Вы находитесь на опасном пути скрытности, ибо невозможно же вам рассказать в Белом замке, как вы держали на руках крестьянского ребенка!
Он напомнил ей о той минуте, когда она, как бы устыдясь маленького общества, которое она везла в лодке, дала обещание вести себя сообразно своему общественному положению. Он был невидимым свидетелем того, и в тоне, которым он ей об этом напомнил, обнаруживалась вся его враждебность, с которой он, по словам госпожи фон Гербек, к ней относился.
Смягченное сердце девушки снова возмутилось.
– Я сама сумею отвечать за свои поступки! – возразила она гордо, обнимая левой рукой ребенка.
Он отошел от нее и снова склонился над женщиной. Старания его, однако, остались безуспешны – ни неоднократные приемы мадеры, ни растирание висков и пульса крепкой эссенцией не могли вернуть силы женщине.
Долгая нерешительность, казалось, не была в числе качеств этого человека – недолго думая, он поднял больную и понес ее на руках в Лесной дом.
Какой мощной и в то же время какой свободной поступью шел этот величественный чужестранец! Какая разница между ним, так человечески помогающим своему ближнему, и владельцем Белого замка! Его превосходительство целыми залпами освежающей эссенции опрыскивал вокруг себя воздух, если ему случайно доводилось находиться поблизости от «индивидуума», носящего на себе печать бедности.
Глава 16
И вот Гизела снова стояла на том самом месте, откуда только что бежала с таким ужасом. Она в молчании следовала за идущими впереди мужчинами.
Больная внесена была в дом, и с тревогой в сердце девушка ждала, чтобы кто-нибудь пришел забрать у нее ребенка.
Между тем она занимала его, указывая ему то на обезьянку, то на попугая, и подносила его близко к фонтану.
Наконец, португалец вышел снова на террасу в сопровождении домоправительницы.
Женщина, очевидно, не подозревала, у кого находился ребенок, которого она должна была взять, ибо торопливо и испуганно стала спускаться с лестницы при виде Гизелы.
– Но, ваше сиятельство, – сказала она с низким почтительным книксеном, – как это возможно!.. Носить этакого тяжелого, грязного ребенка!
И она хотела было взять его от Гизелы. Но не тут-то было. Мальчик обхватил ручонками шею графини и, закинув назад голову, разразился плачем.
– Тише, замолчи, маленький крикун! – успокаивала его почтенная женщина. – Твоя бедная мама испугается!
Но все старания переманить ребенка с рук девушки ни к чему не привели.
Португалец между тем спустился с лестницы. Сопротивление и плач ребенка, казалось, причиняли ему какое-то странное волнение, – глаза его пылали и со странным беспокойством устремлены были на маленького упрямца, все крепче и крепче цеплявшегося за нежную белую шею девушки и уткнувшегося в массу ее белокурых шелковистых волос.
Южной вспыльчивой натуре португальца, кажется, уже надоела эта сцена: он нетерпеливо потопывал ногой и несколько раз поднимал руку, точно силой хотел забрать маленького упрямца из рук девушки.
Лицо Гизелы вспыхнуло – она нерешительно взглянула на дом. Было ясно, что девушка боролась сама с собой.
При нетерпеливых движениях португальца она, успокаивая, прижала мальчика к себе.
– Замолчи, мой милый, я тебя отнесу к твоей маме! – сказала она решительным и в то же время нежно-успокаивающим тоном и твердыми шагами стала подниматься по лестнице.
Зиверт из дверей смотрел на происходившее.
Подойдя к порогу, Гизела остановилась перед стариком. Гордо выпрямившись, но в то же время склоняя свою прекрасную голову, она поистине была неотразимо прелестна в своей девственной красоте.
– На этот раз не беспокойтесь, – обратилась она к нему со слегка дрожащими губами. – Если по следам моим и идет бедствие, как вы говорили, то в эту минуту оно теряет всю свою силу, ибо дитя это разрушает его могущество.
Старый солдат, может быть, в первый раз в своей жизни опустил глаза, в то время как графиня входила в галерею.
Следовавшая за ней домоправительница отворила дверь, которая вела в комнату южной башни.
Там, на складной кровати, на чистом белье под мягким одеялом лежала бедная женщина, протягивая с беспокойством во взоре руки навстречу своему ребенку, – она должна была слышать его крик.
Гизела посадила мальчика на кровать, при этом рука ее почувствовала слабое пожатие – больная подняла ее к своим бледным, запекшимся губам. Не подозревала эта бедная женщина, какая тяжелая жертва принесена была ради нее в эту минуту гордой, высокорожденной графиней.
У Гизелы сохранилось самое неясное представление о той бурной ночи, когда она со своим отчимом искала гостеприимства в Лесном доме, да и понятно, употреблены были все усилия, чтобы уничтожить в ней все воспоминания об этом происшествии.
Она не узнала комнаты и не подозревала, что в то самое мгновение стоит на том самом месте, где когда-то слепая старуха со злобой оттолкнула от себя ее маленькую руку.
В эту минуту сердце ее щемило от какого-то необъяснимого чувства.
Глаза ее робко скользили по комнате – глубокие оконные ниши придавали ей такой мрачный, негостеприимный вид.
Старинная, как видно, немало послужившая на своем веку мебель, какую в Белом замке едва ли поставили бы и в помещении для прислуги, стояла вдоль стен, увешанных полинялыми масляными картинами в черных деревянных рамах, портретами, изображающими самые обыденные личности в мещанской до крайности обстановке… Наверно, это была комната ожесточенного старика, хотя этому минутному предположению и противоречило присутствие очень элегантных золотых часов, стоявших на комоде, и небольшого столика в оконной нише с изящным письменным прибором.
Над изголовьем кровати, на стене, висел темный занавес, главным образом произведший впечатление на девушку. Очевидно, назначением его было скрывать собой – и не от солнечного луча, ибо этот угол достаточно был удален от света, – от глаз посторонних чей-то портрет… Когда укладывали на кровать больную, занавес нечаянно отдернули на середине, отчего образовалась очень узкая щель, но и ее достаточно было, чтобы не отвести глаз от скрытого за занавесом лица. Глубокие меланхолические глаза, оттеняющие их сросшиеся брови, невольно приковывали внимание зрителя.
Гизела точно видела когда-то это прекрасное задумчивое лицо с русой бородой – может статься, в какой-нибудь из тех раскрашенных книг с германскими сагами, которые она так любила, еще будучи ребенком… Было что-то неземное в этом облике: или никогда не существовало подобного человека, или же кисть художника мастерски прописала на портрете всю историю жизни и страданий его хозяина.
И сам портрет, и вся обстановка комнаты производили какое-то безотчетно грустное впечатление на девушку.
Поспешно вынув все находившиеся при ней деньги, она положила их на постель больной. Взяв с нее обещание по выздоровлении прийти в Аренсберг, она оставила комнату.
Быстро миновав галерею, она вошла на террасу.
– Вы, как видно, очень торопитесь оставить мой дом? – раздался рядом с ней голос португальца.
– Да, – прошептала она, проходя мимо него. – Я боюсь здесь старика и… – Она замолчала.
– И меня, графиня, – добавил он каким-то странным тоном.
– Да, и вас, – подтвердила она, медленно спускаясь со ступеней террасы, и повернула к нему голову с выражением серьезности в глазах.
Она спустилась и, подойдя к фонтану, стала смачивать водой виски, в которых пульсировала кровь.
– Мщение сладко! – прокричал на террасе попугай, раскачиваясь на кольце.
Испуганная девушка видела, как португалец, очевидно имевший намерение следовать за ней, вдруг остановился как вкопанный внизу террасы, устремив взор свой на птицу.
«Кто знает, какое прошлое у этого человека, – даже попугай его кричит о мщении!» – говорила красавица мачеха. И в самом деле, человек этот, хотя и мимолетно, имел в себе что-то дикое, неукротимое… Это был характер, который никогда ничего не прощал и не забывал, неуклонно следуя ветхозаветному изречению: око за око, зуб за зуб.
Выражение мачехи звучало очень подозрительно, странно – девушка знала, что человек этот – явный ее недоброжелатель, и все-таки в ту минуту, когда он снова повернул к ней свое прекрасное благородное лицо, она почувствовала что-то вроде стыда, какую-то острую боль в сердце.
Он тоже подошел к фонтану и подставил руку под падающую струю.
– Прекрасная свежая вода – не правда ли, графиня? – спросил он.
Досель голос его был мягок и звучен. Теперь, точно с криком попугая, им снова овладело мрачное настроение.
– Какими чудесными свойствами обладает этот источник! – продолжил он. – Графиня Штурм окропляет им себе лоб и руки и тем смывает с себя следы соприкосновения с миром, вне которого она стоит!.. Она может смело вернуться теперь в Белый замок и предстать пред строгими взорами – она безукоризненно аристократична, как и прежде!
Гизела побледнела и невольно отошла от него.
– Я опять внушаю вам боязнь, графиня?
– Нет, в эту минуту вы говорите под влиянием неприязни, но не в порыве вспыльчивости, как прежде… Меня может страшить только слепой гнев.
– Вы видели меня в припадке вспыльчивости? – В тоне его слышалось немалое смущение.
– Разве решилась бы я войти в дом, если бы не дрожала за беспомощное, неразумное созданьице, которое было у меня на руках? – спросила она.
Часть вторая
Глава 17
Графиня прошла по одной из тех дорожек, на которые ей указал Зиверт. Все они вели к Аренсбергу.
Все больше краснея от стыда и смущения, глядела она на свои белые гибкие руки, к которым первый раз прикоснулись губы мужчины. При других обстоятельствах, переступи кто-нибудь границы, очертанные ею вокруг себя, она, наверно, без дальнейших размышлений окунула бы руку в воду, – на этот раз ей и в голову не пришло подобное «очищение». Где был в эту минуту ее пытливый ум, с которым она привыкла глядеть на вещи?..
Она шла не с поникшей головой – взор ее устремлен был вверх. Между ветвями деревьев мелькало синее небо, золотистые лучи солнца скользили вдоль толстых стволов, теряясь в свежем пестреющем мхе.
Светило ли солнце ярче, чем прежде? Лучше ли пели птицы, перепархивающие над ее головой? Нет, все было по-прежнему, все было так же старо, как и тот источник чувств, волновавших молодую душу, так же старо, как и сама любовь!
«Ах, как прекрасен мир!» – думала молодая графиня, идя по тропинке.
Когда Гизела пришла на луг, там уже никого не было, кроме старого Брауна, который укладывал в корзину посуду. Он доложил своей госпоже, что его превосходительство получил телеграмму и с обеими дамами ушел в Белый замок.
Гизела первый раз в жизни посмотрела на старого служителя. Она очень хорошо помнила, что раньше у него были черные волосы, а теперь он сед как лунь – эта перемена совершалась на ее глазах, постепенно, без того, чтобы она когда-нибудь ее заметила… И у папа много было седых прядей на голове и в бороде, но об этом она подумала, нисколько не расстраиваясь, тогда как вид седой головы старика вдруг пробудил в ней чувство какого-то участия к нему.
– Милый Браун, пожалуйста, дайте мне стакан молока, – сказала она так мягко, что самой показался странным тон ее голоса.
Старый слуга в недоумении поглядел ей в лицо.
– Что, молоко все выпито? – спросила она, ласково улыбаясь.
Человек бросился со всех своих старых ног к импровизированному буфету и принес оттуда на серебряном подносе стакан молока.
– Скажите, Браун, есть у вас семейство? Я до сих пор этого не знаю, – продолжала она, поднося к губам стакан.
– О, ваше сиятельство, не извольте беспокоиться, – проговорил старик, недоумевая все более и более.
– Но мне хотелось знать это.
– Если вы желаете знать, ваше сиятельство, – проговорил он, поднимая глаза, – у меня есть жена и дети. Двое из детей живы, четверых похоронил… Была еще у меня внучка, ваше сиятельство, славная девочка, радость всей моей жизни…
И вдруг старик заплакал.
– Бога ради, Браун, что с вами? – вскричала пораженная девушка. – Нет, нет, останьтесь! – продолжала она, когда старик, видимо встревоженный невольно нарушенным им этикетом, хотел удалиться. – Я желаю знать, что так глубоко огорчает вас.
– Вот уже три недели, как мы похоронили нашего ребенка, – произнес он дрожащими губами, стараясь принять снова почтительный вид. Гизела побледнела.
Правду сказал старик на террасе Лесного дома! Сердце ее как камень, она бесчувственна к людям, окружающим ее! Этот человек, который век свой являлся перед ней ежедневно в своей пестрой ливрее, не снял ее и в тот день, когда дорогое его сердцу существо лежало в гробу, как машина, исполняя свою ежедневную службу, в то время как сердце его разрывалось от горя!
Она подумала, что прислуга долгое время должна была носить глубокий траур по бабушке… Что дает право знатным людям ставить других людей в такое неестественное положение?.. С высоты своего холодного, изолированного величия они бросают бедному люду кусок хлеба и за это требуют полнейшего самоотречения от человека! И в эту-то жестокую игру барства играла и она до сих пор, да еще почище других!
Со всей искренностью и чувством, каким обладало ее сердце, стала она утешать старика.
Но луч света, осветивший ее душу, потух.
В ушах ее раздавались мрачные обвинения старого солдата, и весь обратный путь она не переставала думать, с какой это потерянной, проклятой женщиной сравнивал ее старик? Разгадка была далеко-далеко от нее! Каким образом могла она применить эти слова к своей дорогой покойной бабушке, как можно ее высокое положение в свете назвать «пронырством»?
Мрачная и расстроенная, вошла она в Белый замок.
Начавшаяся в нем вчера суетливая деятельность, казалось, достигла теперь какого-то лихорадочного возбуждения. Суета не ограничивалась покоями, приготовляемыми для его светлости, но распространялась по всему дому, с верхнего этажа до нижнего.
Наверху, в первой комнате, в которую вошла молодая графиня, стояла Лена с пылающими щеками среди целой груды белья и платья и укладывала их в чемоданы.
Прежде чем Лена успела что-либо сообщить своей госпоже, с удивлением остановившейся у порога, из боковой двери показался министр в сопровождении госпожи фон Гербек. Он был очень взволнован; в руках его был карандаш и записная книжка, очевидно, как вспомогательное средство при таких неожиданно нахлынувших занятиях.
– Ах, милое дитя, – обратился он к девушке; голос его был нежен. Это был прежний снисходительный папа! – Я в ужаснейшем затруднении относительно тебя! Полчаса тому назад я получил телеграмму от князя, где он извещает меня, что завтра вечером он прибудет в Аренсберг, и со свитой, несравненно более многочисленной, нежели он предполагал!.. Я положительно вне себя, ибо нахожусь в необходимости… Ах, Боже мой, как неприятна мне вся эта история! – прервал он сам себя, с выражением нетерпения махнув рукой в воздухе.
Госпожа фон Гербек очень кстати подоспела к нему на помощь.
– Но, Боже мой, ваше превосходительство не должны по этому поводу так беспокоиться! – вскричала она. – В подобных вещах наша графиня очень благоразумна.