Василий Аксенов – одинокий бегун на длинные дистанции Есипов Виктор
29/8
Утром — Версаль. Прогулка в Версальском парке. В силуэте дворца что-то остро напоминающее детство. Монумент — Луи Каторз[68] верхом на коне.
Вечером — на репетиции «Бочкотары». Художественный руководитель Антуан Витез, театральный режиссер. Очаровательный, умный. Тонкий. Режиссер этого спектакля Мари-Франс. Замечательные молодые ребята актеры, веселые, творчески заряженные воздухом свободы. Антуан рассказал о своих отношениях с Москвой. Договорился с Плучеком ставить в Сатире «Мольера». Но в министерстве культуры некая дама изрекла при первом намеке на гонорар: «Вы должны гордиться, что…», «Антуан: Mais c’est de la vulgarit»[69].
Надписи на стенах различными почерками.
«Хожу — и в ужасе внимаю/ Шум невнимаемый никем,/ Руками уши зажимаю —/ Все тот же звук! А между тем… О, если бы вы знали сами,/ Европы темные сыны, / Какими вы еще лучами/ Неощутимо пронзены!»[70].
30/8
Ланч у Беверли и ее мужа Мишеля Горде («Нувель обсервер»). Письмо из Японии. Вечером — Жанна.
31/8
Поль Калинин. Внук первой эмиграции. Полный француз, к тому же католик. Метр Ренар.
Вечером — Присцилла у Гл.[71]
1/9
Обед с Квашами в русском ресторане Доминик. Лев Адольфович, владелец ресторана и литературный критик 86 лет, старый петербуржец, во Франции с 22-го года. Имени Доменик есть театральная премия. По-настоящему знает театр и пишет хорошо. И все-таки владелец ресторана. Политик. Интересно рассказал о де Голле, о его претензиях на личную власть.
Вечером у Е.Г.Э.[72] Вся семья любопытна. Общие беседы и деловые переговоры. Живут в банлье[73], тихая улочка. Об А.И.[74] с нескрываемым озлоблением. Звонок из США. Соня Д. Узнав, что я здесь, восклицает: «Какое счастье!».
Ехали через Булонский лес. Не похож на тот, который в представлении.
2/9
Утром — музей современного искусства. Очень много замечательного Пикассо. Зал русских авангардистов. Гончаров, Ларионова, Кандинский.
Вечером — Дин Ворт[75], Васин прошлогодний завкафедрой. Настоящий плакатный американец. Но Вася утверждает, что у него тысяча комплексов.
Жанна. Кино «Эпоха Людовика XV», поэтому меньше порнографии и язык ближе к моему хрестоматийному французскому, почти все поняла.
3/9
Магазин «Миледи» на Елисейских Полях. Уголок старого Парижа. Вроде «Дамского счастья» Золя. Очень приятно после всех супермаркетов, где бесцеремонные разноцветные руки копошатся в груде тряпья, а продавщицы, почти такие же равнодушные, как наши, болтают между собой. Наконец-то я дорвалась до вымеченной мной продавщицы, которая занимается только мной. Она хочет одеть меня с ног до головы. С отлично разыгранным восторгом подбирает мне тона к лицу. И что с того, что я знаю: я стара, как мир, и она, как бы ни старалась, не может разглядеть во мне прежнюю Женюшу. Зато я проглядываю. Вдруг она возникает в зеркале за каким-то туманом. Правда, на ней бушлат ярославского политизолятора, но я каким-то фантастическим усилием воли заменяю его этим парижским тэйером. Это только секунда, но она дает мне горькое счастье. Вот как это выглядело бы, если бы это надеть на меня тогда…
— Цены астрономические! — восклицает по-русски Вася.
А бойкая продавщица уловила, смеется, повторяет «астрономик», но услужливо разъясняет, что фирма готова ждать, если у месье и мадам нет сейчас с собой таких денег. Пусть мы оставим аванс, а они за это время подобьют элегантное пальто ватином, поскольку русские зимы так суровы. И охмурила. На все мы согласились, и теперь все Переделкино ахнет от моих обновок с Елисейских Полей.
Вечером — в гости к Ксении Рыженковой. По дороге — осмотр Пляс Пигаль. Центр сексуальной торговли. Вывески: «Самые красивые НЮ Парижа», «Мулен Руж» и без конца «Сексшоп». Игра электричества очень красива. Настоящие живые проститутки стройными рядами выставлены на глаза потребителей. Они отличаются от обычных женщин только обнаженностью груди. Говорят, они недавно бастовали, требовали распространения на них льгот, даваемых «секьюрете сосьяль»[76]…
Дом Ксении на окраине Парижа. Квартирка похожа на наши малогабаритные. Низкие потолки, нет лифта. Внутри у них какие-то фантастические изыски, стилизованные под Индию. Они, видите ли, йоги. Все в халатах, на корточках вокруг маленького стола. На полу подушки, курятся какие-то довольно отвратительные благовония. И сесть негде, и все блюда имеют какой-то мерзкий экзотический вкус. Муж Ксении тоже стилизован в этом же духе, так же, как и его французский друг. Беседуем об Индии, откуда они только что вернулись, на уровне учебника географии для пятого класса. Среди этой йоговской обстановки мечется пятилетний их сынок, которого никто не кормит и спать не укладывает, хотя уже поздно. Хорошо еще, что с нами Дин Ворт и его дама, славистка Ирина. Они немного разряжают эту обстановку индийского богослужения.
4/9
Приехал Пентираро. Очаровательный молодой красавец, прямо с экрана. Оживленно беседуем по-французски на основе взаимной амнистии. Допоздна работаю.
5/9
Обедаем вместе. Присоединился Дин Ворт. Беседа показывает все национальные различия между нами. Мы все люди приблизительно одной профессии, но, Боже, как мы разно судим обо всем! Проводы Дина в аэропорт Орли.
Вечером — кино «Девятисотый год». Три часа подряд. Есть очень сильные сцены, но тяжело ложится на психику картина революционной бесовщины на фоне порнографии.
К концу дня письмо от Г.Св.[77] и телефонный разговор с ним. Горькое разочарование. Завиральные идеи насчет «Нового мира», да еще на том самом номере, на котором остановился Твардовский[78]. Незамысловатое злобствование по адресу «Континента». И все из-за того, что каждому мальчику «хочется в мэтры, в кентавры…»
6/9
Подготовка к поездке в Нормандию…
Андрей Вознесенский
Соловей асфальта[79]
Люблю прозу Василия Аксенова. Впрочем, проза ли это?
Он упоенно вставляет в свои вещи куски поэтического текста, порой рифмует, речь его драматургически многоголоса. Это хоровой монолог стихийного существа, называемого сегодняшним городом, речь прохожих, конкретная музыка троллейбусной давки, перегретых карбюраторов июльской Москвы. Впрочем, город ли это?
Грани города стерлись — в нем вчерашние чащи, теперешние лесопарки — все это взаимопроникаемо, это прозопоэзия. Потому ее можно читать вслух — как читали бы Уитмен или Хлебников свои тексты.
Уже 20 лет страна наша вслушивается в исповедальный монолог Аксенова, вслушивается жадно — дети стали отцами, села стали городами, проселочные дороги стали шоссейными, небеса стали бытом, «мода» стала классикой, — но голос остался той же чистоты, он не изменил нам, художник, магнитофонная лента нашего бытия, — мы не изменили ему.
Аксенов понятен не только русскоязычной аудитории, его читают, понимая как своего, и в Лондоне, и в Париже.
Сегодняшняя российская проза, как говорится, на подъеме. Голоса Трифонова, Битова, Окуджавы, Распутина звучат сильно и необходимо.
Дар Аксенова среди них уникален. Повторяю, это магнитофонная лента, запись почти без цензур сегодняшнего времени — города, человека, души.
Когда-то я написал ему стихи:
- Сокололетний Василий!
- Сирин джинсовый, художник в полете и силе,
- ржавой джинсовкой твой рот подковали усищи, Василий,
- юность сбисируй, Василий,
- где начищали штиблеты нам властелины Ассирий.
- Стали активами наши пассивы, Василий.
- Имя, как птица, с ветки садится на ветку
- и с человека на человека.
- Великолепно звучит, не плаксиво,
- велосипедное имя — Василий.
- Первая встреча:
- облчудище дуло — нас не скосило.
- Оба стояли пред оцепеневшей стихией.
- Встреча вторая: над черной отцовской могилой
- я ощутил твою руку, Василий.
- Бог упаси нам встретиться в третий, Василий…
- Мы ли виновны в сроках, в коих дружили,
- что городские — венозные — реки нас отразили?
- О венценосное имя — Василий.
- Тело мое, пробегая по ЦДЛу,
- так просвистит твоему мимолетному телу:
- «Ваш палец Вас. Палыч! Сидите красиво».
- О соловьиное имя — Василий.
Послушаем и мы городского, асфальтового соловья — Василия Аксенова.
Зоя Богуславская
Василий Аксенов[80]
Василий Аксенов, как принято нынче говорить, — фигура культовая. Мало кто из здравствующих сочинителей столь рано овладел сознанием поколения. Его стиль общения, сленг, пришедший из «Звездного билета», «Апельсинов из Марокко», «Затоваренной бочкотары» и др., стал повседневностью в молодежных компаниях и любовной переписке 60–70-х, приклеился к целому журавлиному клину молодых писателей, устремившихся за ним.
Аксенов — художник. Он занимается именно художественным творчеством. В повествовании доминируют образность, изобразительность, парадоксально влекущие за собой интригу и поступки персонажей.
Несмотря на опыт репрессированных родителей, он не стал диссидентом, его сопротивление больше всего обозначалось на уровне стилистики и свободы поведения. Много позже, вызвав на себя огонь хрущевского гнева на встречах с интеллигенцией, он становится фигурой и политической. Под голубым куполом Свердловского зала произойдет новый слом в его судьбе. Теперь в его биографию вплетаются моменты гражданской позиции, несогласия с чем-либо. Он протестует против ввода войск в Чехословакию, высылки Солженицына[81], его многолетнее противостояние цензуре — увенчается созданием альманаха «Метрополь», позднее названного бастионом гражданско-этического неповиновения. Комментарием к сегодняшнему политическому курсу станет серия его острых выступлений в ведущих СМИ.
Как личность Василий Павлович Аксенов был сконструирован из первых впечатлений костромского приюта для детей «врагов народа», затем — Магадана, где поселился в 12 лет с высланной матерью Евгенией Семеновной Гинзбург. По словам Василия Павловича — круг реальных персонажей «Крутого маршрута»[82] (принадлежащего перу его матери) состоял из выдающихся людей того времени: репрессированных ученых, политиков, художников, образовавших своеобразный «салон», содержанием которого были рассуждения на самые высокие темы. Влияние этих рассуждений на детское сознание трудно измерить.
Какая-то дикая, пронзительная жалость к невостребованным богатствам личности собственной матери, к погубленной в лагерях ее молодости, зазвучала в его прозе с особой остротой («Негатив положительного героя») после «ознакомления с делом арестованной в 1937 году матери». На ее тогдашнем фото: «анфас и профиль, взгляд затравленного подростка, бабушкина «кофтюля» на исхудавших плечах».
Мы видимся с Василием регулярно в течение многих десятилетий. Теперь каждый раз, когда он наведывается в Москву. Застать его на Котельнической набережной, где у них с Майей квартира, сложно. Он расписан по телевизорам, издательствам, интервью. Интерес к Аксенову с годами не ослабевает, его «рвут на части». При этом он никогда не похвастается. Не скажет: «Посмотрите «Итоги», «Герой дня» или сегодня полоса обо мне…». Или «В Штатах только что вышла моя новая книга…». Спрос на Аксенова сегодня больше, чем на экземпляры его произведений. Личность порой перерастает творческий имидж. Былым компаниям, верному кругу друзей (Евг. Попов, А. Козлов, А. Арканов, Ю. Эдлис, Г. Садовников, А. Кабаков, и, конечно, Белла Ахмадулина и Борис Мессерер) Аксенов нынче частенько предпочитает одиночество.
— Почему ты говоришь, что тебе пишется лучше в Вашингтоне и в Европе, чем здесь?
— В Вашингтоне за письменным столом у меня остается только один собеседник — В.П. Аксенов. В России слишком много собеседников, и я, так или иначе, стараясь им соответствовать, забалтываюсь. Сочинительство и эмиграция — довольно близкие понятия.
Он отдал дань разным жанрам: проза, поэзия, драматургия, публицистика. Спрашиваю его:
— Кем себя считаешь по преимуществу?
— Последним представителем умирающего жанра романа (умирающего в молодом возрасте, так как его можно считать «подростком» рядом с другими), — говорит Аксенов. — Я не поэт, а романист. И может быть, поэтому острее других, т. е. нероманистов, чувствую кризис романа. Уже сейчас испытываю какую-то ностальгию по любимому жанру. В процессе «романостроительства» у меня возникает особое почти лунатическое состояние. Домашние это заметили и даже начали в такие периоды называть меня «Вася Лунатиков». Вне романа меня никогда не тянет писать стихи, внутри романа то и дело начинаю ритмизировать и рифмовать.
Сочинительство, как главный способ общения и времяпрепровождения, выдает предназначенность Аксенова писательству. Похоже, сегодня это главный смысл его существования.
«Дело, может быть, в том, что я работаю в основном в самом молодом жанре словесного искусства, в романе, которому, возможно, приходит конец. Быть может, о нашем времени будут говорить: «это было еще тогда, когда писались романы».
— Как сегодня ты оцениваешь американский период жизни? Я имею в виду профессиональную деятельность в Штатах — преподавание в университете, сочинительство? Пожалуй, ты один из немногих, у кого здесь сложился имидж не только писателя, переводимого с русского, но и американского литератора.
Несколько вещей, как известно, написаны тобой по-английски. Помню, как еще до отъезда ты переводил «Регтайм» Доктороу для журнала «Иностранная литература».
— Я отдал двадцать один год жизни «американскому университету», точнее, преподаванию рус-лита и своей собственной фил-концепции мальчикам и девочкам (иногда и почтенного возраста) из разных штатов и стран. Университетский кампус для меня самая естественная среда, но сейчас я уже подумываю об отставке. Где буду проводить больше времени, еще не знаю. Надеюсь, на родине все-таки не вырастет снова тот сапожище, что когда-то дал мне пинок в зад.
— Если бы ты не писал, то что бы делал?
— Не знаю, что бы я делал, если бы не писал. Честно говоря, даже не представляю себе такой ситуации.
Майя Аксенова
Записи 10 сентября, 20 сентября, 20 ноября 1980 года
Ann Arbor (Мичиган)
10 сентября прилетели из Милана в Н.-Й.
Десять дней жили в Н.-Й. вместе с Васей, Аленой[83], Виталием[84]. Виделись с Бродским. Я раньше с ним никогда не встречалась, а Вася увидел его впервые после ссоры[85]. Живет он в страшной квартире, что-то вроде подвала, но с выходом в маленький садик, берлога гения. Чувствует себя неважно, но бутылка виски стоит рядом с ним, и он понемногу потягивает. Курит, пьет кофе. Был очень внимателен, подробно старался объяснить, как надо вести дела, какие нужны документы, где лучше преподавать. Сам он числится в Мичиганском университете, но жить там не хочет. Любит Н.-Й., и Мичиган для него тяжелая нагрузка. Последние годы проводит там только один семестр.
Каждый день встречи. Видели Пат Блейк[86]. Очень мне понравилась. Красивая, умная, прекрасный литературный вкус. Была очень внимательна. Приехала к нам с бутылкой водки, черным хлебом и солеными огурцами.
Айзик Клейнерман и Линда встретили нас замечательно. Мои ребята прилетели из Рима на день раньше нас, и конечно, этот засраный Хиас их не встретил, а когда после нескольких часов приехал их представитель, которого с трудом разыскали, он просто отказался их принимать и уехал, оставив семью с ребенком в чужом городе без денег на аэродроме. Алена в панике позвонила Айзику, и тот немедленно приехал и забрал их к себе.
На следующий день они встречали нас, предлагали остановиться у них в доме и все дни старались как-нибудь нам помочь.
Мила Лось[87] — очень элегантна. Работает в Тэд Лапидус[88]. Сын учится, роман с каким-то богачом из Гаити. По-моему, не очень счастлива.
Васин издатель Джонотан Галосси.
Парень тридцати лет, интеллигентный, собранный, никакой развязности (скорее застенчивый). Самое хорошее впечатление.
После Н.-Й. были два дня в Вашингтоне. Жили у Боба Кайзера[89]. Милая, чуткая семья. Две девочки.
В основном деловые встречи.
Интервью на «Голосе» с Людмилой Фостер[90].
20 сентября прилетели в Ann Arbor[91].
Встретил Карл[92]. Эллендея где-то носилась и покупала нам матрас и необходимые для дома мелочи. Старались много и довольно нелепо. (Теперь, когда я к ним привыкла, меня это не удивляет.) Матрас не понадобился, телевизор работал плохо, квартира — полное дерьмо. Все-таки около месяца мы с Васятой прожили в этой квартире. Место новое, надо было оглядеться. Очень скоро мы поняли, что на Профферов рассчитывать не приходится (при полной их доброжелательности), и в один день сами нашли хорошую теплую квартиру, в самом центре, переехали, поставили телефон. Привели Профферов в дикое изумление, все сделали самостоятельно. Эллендея охала и ахала, говоря Васе, что русские сами ничего сделать не могут.
Немного о Профферах.
Огромный дом (бывший гольф-клуб). Просторный, красивый, много техники, на каждом шагу телевизоры (все плохо работают). Издательство в полуподвальном большом помещении, все последнее современное оборудование — как говорит Ефимов, используется на одну треть.
В издательстве работают Игорь Ефимов и секретарь Марша (местная, по происхождению полька, хорошо говорит по-русски). Два раза в неделю приходит помогать студент Крег, тоже учит русский язык.
В семье Профферов четверо детей. Три взрослых парня от первой жены Карла и маленькая замечательная девчушка — Арабелла. Ей два года.
Ложатся Профферы в пять-шесть часов утра, встают в два-три часа дня. Работают только ночью, мебель переставляют тоже ночью. Делают это довольно часто. Днем ходят разбитые, сонные. Иногда Эллендея просыпается и начинает носиться по дому. Что-то делает, едет в магазин, кормит свою большую семью. Карл всегда невозмутим. Маленькая Арабелла ведет точно такой же образ жизни. Только ночью еще пока не работает, а смотрит телевизор. Зато в два года знает уже все буквы. При этом ведут очень замкнутый образ жизни. В гости не ходят, в кино тоже, а о концертах и говорить нечего. Мы купили им билеты на джазовый концерт (Линды Рондстон), вытащили из дому, и они радовались как дети.
У Карла курс в университете, занятия, по-моему, два раза в неделю. Ходит, как отбывает повинность. Книги выпускают замечательные, но русские издания им не приносят дохода или очень маленький. Как говорят Профферы, издательство существует только за счет английских изданий. Но у меня сложилось такое впечатление, что они просто этого не знают, т. к. расходы по дому и издательские дела не разделяются. Расходы при таком доме и семье огромные, поэтому они периодически оказываются в очень тяжелом положении, но потом это как-то проскакивает, то ли займ, то ли очередной гонорар за перевод, в общем, пока существуют. Дай им Бог! Привыкла я к ним не сразу. Да и сейчас я с ними не близка, но все-таки относиться стала лучше, пытаюсь понять их. Люди они добрые, к Василию относятся прекрасно, Эллендея всегда старается мне помочь.
20 ноября.
Позавчера позвонили из Госдепартамента и передали, что у Жоры Владимова инфаркт (задняя стенка). Наташа Владимова нас разыскивает, кажется, хочет, чтобы мы организовали им приглашение. Очень расстроились, я поплакала. Представляем, как эти сволочи давят всех; когда мы еще были в Москве, Жора если и собирался уезжать, то не раньше чем через год. Вечером позвонили в Москву, и нас соединили с Наташей (очень странно). Рассказала, что 4 ноября Жору вызвали в Лефортовскую тюрьму и продержали там целый день как свидетеля по делу Татьяны Осиповой. На следующий день Жора попал в больницу с серьезным инфарктом. Сейчас он лежит в 71-й Кунцевской больнице. Решили попытаться уехать, ждут приглашения. Позвонили Игорю Белоусовичу[93], еще кое-кому, Крегу Витни[94] (Н. Т.). Очевидно, пошлем приглашение от Мичиганского университета (формальное), а Крег попытается дать сообщение в газете.
Войнович прислал открытые письма (свое и Ирины). У него очень тяжелое положение. В этих письмах он излагает все подробно. Пока его не отпускают. Мы думаем, что «они» решили над ним поиздеваться. Человек болен, похоронил близких людей[95] — самое подходящее время поизмываться.
Будем помогать, как сможем. Странно, что Лев Копелев, приехав в З. Германию 12 ноября, ничего нам не сообщил. Может быть, он серьезно думает, что его пустят через год обратно?[96]
В воскресенье (23-го) мы полетим в Н.-Й. Думаю, что там нам удастся более подробно обсудить все вопросы.
Васята работает очень много. К лекциям готовится серьезно, т. к. читает их на английском.
Джон Глэд[97]
Вася умер. Почти три десятилетия мы были знакомы. Пишу это куцее воспоминание о нем, сидя за тем же грубо оструганным рабочим столом и за тем же компьютером, на котором мы с ним раньше вместе правили перевод его «Московской саги». Теперь меня просят рассказать о нем читателям «Нового Журнала»[98], и хотя я знаю — не справлюсь, отказаться — нельзя. Признаю свое неумение заранее, друзья.
Я начал заниматься русским языком, будучи студентом и снимая комнату у бывшего прапорщика Белой армии. Помню, как в конце шестидесятых годов я играл роль Моцарта в пушкинской маленькой трагедии «Моцарт и Сальери» в домашней нью-йоркской студии Татьяны Павловны Тарыдиной, бывшей актрисы Мариинского театра. Отравленный завистливым Сальери, я мелодраматично хватался за горло перед сидевшими на складных стульях бывшими офицерами бывшей Белой армии и бывшими власовцами, которые смотрели на меня с не меньшим удивлением, чем я на них.
Вашингтонским отделением русского «Литературного фонда» дирижировала в ту пору Елена Александровна Якобсон, и на собраниях Литфонда, если вы стояли сзади, видны были лишь лысины да ослепительно белые волосы. В восьмидесятые годы еще были живы эмигранты первой волны. Теперь этих людей, с их экстраординарными судьбами, уже нет, а белизна их волос перекинулась на меня.
Помимо первой волны, было в Вашингтоне и советское посольское общество, смотревшее на русского эмигранта как на отрезанный ломоть. Контактов быть не могло, и когда развалилась «империя зла», я долго не мог себя заставить ходить в Русский культурный центр, который открыли в том же здании, где мне в течение семнадцати лет регулярно отказывали в советской въездной визе.
А между тем «шумною толпою» уже появилась третья волна, состоявшая из советских эмигрантов, которые еще не успели тогда освоить свои еврейские корни и считали себя просто «русскими». (Или я был тогда настолько наивен, что ничего не понимал?) Новейшие держались вместе, немного контачили со старшим поколением и «совков» чуждались не меньше, чем «совки» их.
И Вася, и Майя вполне вписывались в эту третью волну, только Вася дружил еще с такими влиятельными журналистами, как Роберт (Боб) Кайзер, потом получивший место главредактора газеты «Вашингтон пост», и Питер Оснос, который тогда работал репортером, а позднее стал редактором крупного издательства «Рэндом Хауз». Как раз такие связи в большой степени и определили эмигрантское благополучие Васи, столь резко отличавшееся от бедности первых двух волн.
Помню радиоинтервью, которое Аксенов давал из Калифорнии (откуда же еще?!), по-моему, в 1980 году, только-только приехав в свое американское «изгнание». Хотя работу он получил в университете им. Джорджа Мэйсона под Вашингтоном, по характеру он вписывался именно в ландшафт калифорнийского пляжа. Ведь Калифорния — не штат американский, а отдельное государство, со своей культурой, пожалуй, не менее отличной от культуры американского Cреднего Запада (где я вырос), чем грузинская культура от русской.
Где я возьму русские слова, чтобы передать истинно калифорнийскую раскованность Васи? He was laid back[99]. Была в нем также sophistication[100], но в сочетании со скептическим фрондерством советской художественной «элиты», хотя Америка — это демократия, где само слово «элита» чуть ли не под запретом, в то время как страна, откуда прибыл Аксенов, была глубоко кастовая.
Если вы не знали Васю, то наверняка видели хотя бы одно из многочисленных интервью последних лет; и в жизни он был в точности таким, как выглядел на телевизионном экране: слегка расслабленным (casual[101]), несколько саркастичным. Впрочем, таков был и его недруг Бродский, таким остается по сей день Анатолий Найман, другой член ахматовской четверки. По сути, это поза, но граница между игрой и сутью с годами размывается.
В 1978 г., после пяти лет, казалось бы, безнадежных ходатайств, выпустили из СССР как «невесту» мою жену Ларису, и мы купили большой особняк, где каждый год отмечали языческий праздник Halloween русским балом-маскарадом. Однажды, помню, мы подали гостям целого жареного кабана (на морду которого я надел пиратскую маску), другой раз — полторы сотни омаровых шеек. Кто только не приходил! Были, например, родители Сергея Брина, позднее основавшего фирму Google, но тогда еще мальчишки. Как заведующий русской кафедры, я устроил его бабушку преподавательницей русского языка. Зарплата мизерная, но семья была рада и такому скромному доходу. Бабушка переживала за внука и сетовала на то, что тот «ничем не интересуется, ни театром, ни музыкой, а только и делает, что балуется с компьютером, — что-то с ним будет?».
Помню, как на очередной Halloween явились и Вася Аксенов с женой Майей без маскарадных костюмов, но на Васе была голубая кепка с козырьком несколько милицейского вида, с буквами КПСС, а на Майе — такая же, но с надписью ВЛКСМ. Для желающих лепили маску, пользуясь марлей и медицинским гипсом, как делают, снимая посмертную маску. Не знаю, сохранилась ли у Майи Васина маска.
Хотя (а может быть, именно потому что) Вася не был человеком академического склада, студенты охотно записывались к нему как к artist in residence[102], и высшие административные чины университета гордились им.
В новой России его считали «живым классиком», и как-то раз он сам себя так охарактеризовал — не только без малейшего смущения, но даже категорично. Поскольку я давно уже имел дело с писателями-эмигрантами, подобные заявления были для меня не в новинку.
В Москве Майе вернули просторную квартиру ее бывшего мужа, кинорежиссера Романа Кармена, на одной из набережных столицы. Вася, вдобавок, приобрел виллу в Биаррице, на земле басков, где мог спокойно работать без постоянных звонков, которыми донимали на родине.
И вдруг — трагедия: погиб внук Майи. Молодой поэт покончил с собой в той самой «дышащей свободой» Калифорнии (по выражению Томаса Манна), судя по всему, от неразделенной любви. Все поменялось в одночасье. Бывшая гостеприимная, непринужденная обстановка аксеновского дома сменилась неизбывным трауром. Дочь Майи Алена и сама Майя взяли на себя роль плакальщиц, и не временно, а буквально до гробовой доски. Утешения не помогали. Время шло, утрата оставалась свежей раной. К этому у Алены присоединились ее собственные невзгоды. В итоге Вася вышел на пенсию, продал дом в штате Вирджиния и обосновался, если можно так выразиться, по оси Москва — Биарриц. С тех пор я Аксеновых не видел. Умерла Алена, теперь нет и Васи, и я не могу представить, каково бедной Майе.
Ушел писатель, но остались его книги. Василий Аксенов остро осознавал летаргию советской местечковости, ругал эту «развалившуюся кучу мусора». В своих последних произведениях, например в «Московской саге», пытался вдохнуть жизнь в российскую действительность подобием латиноамериканской фантасмагории, щедро сдобренной московским сленгом. «Затоваренную бочкотару» и «Ожог» он мне охарактеризовал как образцы сюрреализма. Он видел себя в роли эдакого литературного Сальвадора Дали, выкатившегося из поблекшей коробки брежневского соцреализма.
С самого начала литературной карьеры Аксенов считал себя приверженцем русского авангарда. Правда, сейчас уже не так просто определить, что, собственно, означало тогда быть авангардистом. Может быть, искренность, неприятие официальной, навязанной культуры. Аксенов приобрел славу еще молодежным писателем, но, по его собственным словам, «молодость безобразно затянулась, я бы сказал, и не только у меня, но у нашего поколения писателей…». Он стал одним из тех, кого позже стали называть шестидесятниками, представителем «десятилетия советского донкихотства», бунтарем. Если пользоваться терминологией русских формалистов, поза бунтаря перешла в литературную «доминанту».
Заграничное его пребывание, безусловно, подлило масла в огонь этой освободительной поэтики, но, несмотря на широкое паблисити, сказать, что он завоевал себе крупную славу в Америке, нельзя. В моем с ним интервью 1982 года (см. мою книгу «Беседы в изгнании», изд-во «Книжная палата»[103]) я спросил, как он видит свои, русского писателя, шансы найти американского читателя. «Я буду продолжать писать для тех же читателей, часть из которых оказалась за границей. Но это не значит, что я не ищу американского читателя. Я думаю, что американскому читателю как раз интересно будет читать про неизвестный мир, читают же сейчас научную фантастику. Я думаю, что со временем, может быть, я как-то начну больше жить внутри американского общества. И это не значит, что я уйду из своего прошлого. Прошлого у меня достаточно, чтобы писать до конца жизни, сколько там ее осталось, я не знаю. Вот когда уезжаешь из страны в 48 лет, этого уж хватит тебе, чтобы писать, а новый американский опыт мне очень интересен. Вот, в частности, в «Бумажном пейзаже» у меня идут двенадцать глав жизни в России, а в последней главе все герои оказываются в Нью-Йорке. Прошло 10 лет, и они все в Нью-Йорке. И даже майор милиции оказывается в Нью-Йорке, работает телохранителем (бодигард). Вот мне это было интересно писать не только по формальному ходу, но еще и потому, что они сами не замечают, как меняется их речь». Восемь лет спустя, в дополнении к этому интервью, он прочертил путь, по которому, как он считал, русская литература должна была пойти в послесоветский период: «Надо вырвать литературу из водоворота злободневных событий. Это самое главное сейчас. Иначе литература рассеется. Не надо стремиться создавать актуальные вещи. Надо просто успокоиться и наблюдать со стороны. Раньше русский литератор всегда был вовлечен в политику. На него смотрели как на властителя дум. Он должен был заниматься устройством государства и прочим. Сейчас этого, слава Богу, не нужно делать. Пусть политики занимаются политикой. Освободите литературу от этого бремени».
Был ли он «живым классиком»? Если под этим подразумевать, что его имя останется в анналах русской словесности, ответ, безусловно, — да. Теперь многим хотелось бы видеть его имя рядом с именами Державина, Пушкина, Достоевского, Гоголя, Толстого, Булгакова, Ахматовой, Клюева, Мандельштама, Пастернака, Маяковского, в одном ряду с эмигрантами — Набоковым, Алдановым, Цветаевой, Бродским, Довлатовым, Хазановым. Прости, Вася, — пройдут годы, мутные воды художественных ценностей устоятся, и, боюсь, мы такого соседства не увидим. Но кто же уполномочил меня, аутсайдера, выносить такие безапелляционные суждения, возразите вы. Пожалуй, правда ваша. Как бы то ни было, факт налицо: трагическая советская интермедия нанесла жуткий удар по русской литературе. У известного эмигрантского лингвиста Романа Якобсона статья на смерть Маяковского озаглавлена «О поколении, растратившем своих поэтов». По большому счету, речь идет о разрыве между эпохами. Ничего уничижительного в моем, вполне, может быть, ошибочном, прогнозе для тебя нет, дорогой Вася. Ты прочно вошел в историю русской литературы, и в этом смысле все мы перед тобой в долгу. Мир праху твоему.
Желающим посмотреть мое с Васей видеоинтервью 1982 года отсылаю к Интернету:
http://community.middlebury.edu/~beyer/ratw/glad
Людмила Оболенская-Флам[104]
О встрече с Аксеновым
Cегодня трудно даже представить себе, какой была Москва 1976 года в застойное брежневское время — столица полицейского государства с его бедным населением и бессмысленными лозунгами, украшавшими фасады домов. На фоне этой безрадостной действительности встреча с Василием Аксеновым осталась в памяти светлым пятном.
Был декабрь. Я прилетела из Вашингтона в связи с открытием официальной американской выставки, посвященной двухсотлетию США. Это была командировка от радиостанции «Голос Америки», где я в то время заведовала отделом культуры и часто сама выступала в эфире. Для меня лично поездка была исполнением заветного желания побывать на земле моих прародителей. Дитя эмиграции, я много лет мечтала когда-нибудь увидеть Россию своими глазами, прикоснуться к жизни ее людей. Но прикоснуться было нелегко. Несмотря на некоторое ослабление напряженности в отношениях между СССР и США, наши радиопередачи яростно заглушались, и, как представитель «вражеских голосов», я оказалась объектом пристальной слежки. Для советских граждан соприкосновение со мной могло обернуться неприятными последствиями вроде обыска, «предупреждения», а то и похуже. Я знала: навязывать кому-то свое знакомство было бы безрассудно. Исключением оказалась группа диссидентов-правозащитников, сама устроившая со мной встречу. Из этой группы двоих — Юрия Орлова и Александра Гинзбурга[105] — вскоре арестовали. Другим исключением стал Василий Павлович Аксенов.
Я знала, конечно, о нем как о выдающемся молодом писателе, чья проза так отличалась от казенных произведений в духе соцреализма. «Апельсины из Марокко», «Затоваренная бочкотара» — они дохнули чем-то новым и свежим… Аксенов и другие писатели-«шестидесятники» показали нам на Западе, что литература в России жива.
На Запад проникали сведения о том, что Аксенов не боялся ставить свою подпись под обращениями в защиту преследуемых диссидентов. А когда он приезжал по приглашению Калифорнийского университета в США, то, говорят, держал себя весьма независимо, в отличие от других советских визитеров. И все же, хотя мне очень интересно было с ним познакомиться, я не решалась добиваться встречи, дабы не накликать на его голову беду. Узнав стороной, что я в Москве, Аксенов сам позвонил мне в гостиницу «Украина», где я остановилась. Мы условились встретиться на следующий день. Но план усложнялся тем, что на следующий день было Рождество по новому стилю, и я была приглашена на утреннюю елку к моим американским знакомым из посольства. Не зная в точности, в котором часу я смогу от них уйти, я дала Аксенову номер их телефона. Чтобы окончательно договориться о встрече, он должен был позвонить мне туда до 14–00 часов. Но «органы» не дремали: покуда я была в гостях, телефон моих знакомых не принимал звонков, о чем мы и не догадывались. Решив, что встреча по каким-то причинам не состоится, я вернулась к себе в гостиницу. Часа через полтора, к моему изумлению, Аксенов заявился в «Украину» собственной персоной. Помимо того, что он не мог со мной связаться по телефону, было и другое препятствие: в его машине случайно(?) сел аккумулятор. По счастью, Аксенову удалось раздобыть новую батарею («прямо как на Западе!») и, в конце концов, за мной заехать. Зная, что в «Украине» у стен были уши, он пригласил меня в Дом литераторов.
По сравнению с убожеством столовых для простых смертных, писательский ресторан поразил меня вполне западным обслуживанием и ассортиментом блюд. Это была одна из привилегий членов Союза писателей, которые с удовольствием ею пользовались. Аксенов указал на некоторых завсегдатаев, назвав их по именам. Запомнился Солоухин, степенно закусывавший за соседним столиком.
Аксенов оказался занятным и остроумным собеседником. Какой разительный контраст с официальными лицами, которые не могли высказать ни одной самостоятельной мысли! О чем мы говорили? Вернее, о чем говорил Аксенов? О том, что его не печатают, о других опальных писателях, о том, что в этом самом доме исключали из Союза писателей Пастернака и Солженицына, о трусости тех, кто голосовал «за». Было ясно: Аксенову все это осточертело, и — будь что будет — он решил не бояться и не гнуть шеи. По тогдашним понятиям его поведение было даже вызывающим. Например, выходя из ресторана, он остановил кого-то из собратьев по перу и представил меня. Тот ошалел. Потом предложил отвезти меня в Переделкино, то самое Переделкино, где жили Пастернак и мой с детства любимый Чуковский… Прямо-таки подарок судьбы, еще бы не поехать!
К тому времени уже стемнело, шел снег, и всю дорогу за нами из Москвы следовала какая-то машина. Подъезжая к Переделкино, Аксенов решил показать мне старинную церковь. Она была заперта, хотелось хоть снаружи полюбоваться древним храмом, но очевидно это представляло угрозу государственной безопасности: сопровождавшая машина остановилась и в упор направила на нас слепящие огни фар.
— Может, лучше я вернусь в «Украину»?
— Ну, что вы, — ответил Василий Павлович, — поедем в Переделкино. Пускай себе едут за нами.
Приехали. Вышли из машины. Прошли к Дому творчества. Стряхнули с себя снег в вестибюле, сняли дубленки и прошли в гостиную, где покойно расположились маститые писатели: кто читал газету, кто в шахматы играл, кто дремал… «Вот, друзья, — провозгласил Аксенов, — Людмила Оболенская из «Голоса Америки»». Писателей взяла оторопь. Думаю, если б я свалилась с Марса, они были бы менее ошеломлены. Мы медленно прошествовали в комнату Аксенова. А они, остолбенев, не проронив ни слова, проводили этакую опасную невидаль испуганными взглядами.
Комната, причитавшаяся Аксенову, была скорее кельей. Кровать, стол, пишущая машинка… Не помню ее убранства, но помню толщенную рукопись, которую дал мне подержать ее автор. Это был «Ожог», книга, которую — Аксенов знал наперед — в СССР к печати не допустят. Ставка делалась на «тамиздат» в Америке. В связи с этим Василий Павлович попросил меня позвонить из Вашингтона человеку, представлявшему его литературные интересы в США, и что-то ему передать. Я с удовольствием согласилась выполнить его просьбу. А в тот момент мне казалось, что я держу на руках еще не родившегося ребенка.
Уходя, мы вновь прошли мимо напуганных писателей, окаменевших в своих позах. Ни один из них не решился хотя бы на молчаливый жест приветствия. Аксенов остался весьма доволен произведенным эффектом.
Года три спустя, в гостях у общей знакомой в Вашингтоне, мы очень смеялись, вспоминая эту историю. Но в промежутке я могла только издалека следить за тем, что происходило с Аксеновым и его творчеством. «Ожог» довольно скоро вышел в Америке и сразу обратил на себя внимание. Талантливо и ярко написанный роман был вызовом всей советской системе. Опубликован роман был издательством «Ардис» в штате Мичиган. Его основал замечательный, к сожалению, рано умерший, знаток и любитель русской литературы профессор Карл Проффер. Ему с не меньшим энтузиазмом помогала его молодая жена Эллендея. Их стараниями в Америке вышло много книг, находившихся в СССР под запретом. Скажу попутно, что для исследователей «тамиздатского» явления архив, который Мичиганский университет получил от Эллендеи, настоящий клад. По нему можно восстановить, какими кружными путями из Советского Союза попадали сюда рукописи лучших писателей того времени, чем они готовы были рисковать и какую замечательную роль сыграли Профферы, знакомя с ними читателей на Западе.
Как-то мы узнали от Карла Проффера, что в Москве готовится выпуск первого бесцензурного альманаха «Метрополь» и что один из инициаторов этого дерзкого мероприятия — не кто иной, как Василий Аксенов.
Хорошо помню тот день, когда Карл Проффер, прямо с самолета, пришел к нам в «Голос Америки» с экземпляром этого самиздатского альманаха, на который мы все жадно набросились. Отдельные произведения из «Метрополя» мы стали передавать в эфир. В альманахе участвовали, помимо Аксенова, Битов, Ахмадулина, Искандер, Попов и Ерофеев. Последние двое за это были исключены из Союза писателей. В декабре 1979 года Аксенов, в знак протеста и солидарности с ними, сам вышел из Союза писателей. Теперь стало ясно: писателю Василию Аксенову в СССР места нет. В наступившем 1980 году он с женой Майей выезжает в США. В следующем году его лишают советского гражданства, акт, который Аксенов счел для себя за честь.
Поначалу Аксеновы поселились в Вашингтоне в многоэтажном доме, через улицу от нас и недалеко от Института им. Джорджа Кеннана[106], где Аксенову предоставили стипендию. В это время мы встречались с ним и Майей довольно часто и вместе с ними радовались выходу его новых книг: «Остров Крым» и «Скажи изюм». В последней, в иносказательной форме, описывалась история создания «Метрополя».
Для Василия Павловича наступила пора большого творческого подъема. Теперь у него были развязаны руки, хотя занят он был выше головы: когда кончилась стажировка в Институте Кеннана, его пригласили преподавать в университете им. Джорджа Вашингтона[107], а позже в университете им. Джеймса Медисона[108] в штате Вирджиния. За это время Аксеновы сменили несколько адресов: из скромной квартиры переехали в собственный кондоминиум, потом поменяли его на другой, а затем перебрались в пригород Вашингтона Ферфакс. Из-за дальности расстояний встречи сделались более редкими, чаще всего я видела Василия Павловича в стенах радиостанции «Голос Америки». Могу поставить себе в заслугу его регулярное участие в русских передачах. Его успешное сотрудничество с «Голосом Америки» продолжалось до тех пор, покуда существовал Советский Союз. Одновременно он выступал и по радиостанции «Свобода». Этой своей деятельности Василий Аксенов, со свойственной ему иронией, посвятил книгу «Десятилетие клеветы»[109].
Владимир Нузов[110]
Жаль, что его нет больше с нами[111]
Почему вдруг я решил взять у него интервью — Бог весть. Возможно, потому, что у меня уже был опыт общения с Евгением Евтушенко, Григорием Гориным, другими «шестидесятниками». Василий Павлович был, если можно так выразиться, главным среди них.
В самом конце 60-х годов я выпросил у кого-то журнал «Юность» с аксеновской «Затоваренной бочкотарой». Кажется, никогда в жизни я так не смеялся! Читал друзьям вслух самые «ударные» куски, мы проливали слезы уже вместе. Гремевшие тогда «Звездный билет», «Коллеги» мне почему-то на глаза не попались, а вот «Пора, мой друг, пора», «На полпути к Луне», «Апельсины из Марокко», «Победа», другие ранние аксеновские вещи — сплошной кураж, игра словом, брызжущее фонтаном жизнелюбие…
Перед самой эмиграцией Аксенова, в 1979 году, в «Новом мире» были опубликованы «Поиски жанра»[112], еще раньше, в «Иностранке» — его блистательный перевод «Регтайма» Эдгара Доктороу. Написанные уже в эмиграции «Московскую сагу» и «В поисках грустного бэби» я тоже прочитал с удовольствием, а вот подаренный Василием Павловичем «Желток яйца» проглотить, увы, не смог…
Итак, в июле 1994 года я позвонил в один из пригородов Вашингтона. Так, мол, и так, говорю, Василий Павлович, это журналист имярек, хочу взять у вас интервью, помещу его в книжке.
— Книжка — это здорово! — были первые слова знаменитого писателя. — Приезжайте.
Помню, в поисках нужного дома я немного заблудился и к назначенному времени опоздал. Все это мой будущий собеседник после нашего трехчасового разговора, видимо, учел: сначала предложил мне, едва знакомому человеку, переночевать в его доме (что меня навсегда восхитило!), а после моего решительного отказа взялся показать автопуть к месту ночлега.
Я заготовил десятка полтора вопросов, по ходу дела какие-то из них выпускал, что-то добавлял.
С ним было легко, никакой звездности не было и в помине, где-то в средине разговора он сказал:
— У вас хорошие интонации, а это — главное…
Как он уловил какие-то интонации в моих вопросах — не возьму в толк. Интонации — ладно, вот похвалы мало от кого из коллег дождешься. Василий Павлович был первым…
Договорились о том, что я возвращаюсь восвояси и постараюсь в темпе расшифровать текст и прислать его по Интернету. Однако вдохновленный встречей и разговором с В.П., я вкалывал чуть ли не всю ночь, а утром, позвонив, слегка огорошил своего вчерашнего визави:
— Василий Павлович, текст готов!
Снова поехал по уже знакомому адресу, В.П. внимательно прочитал текст, не сделав — это я хорошо помню — ни единой поправки. Сие обстоятельство не говорит о какой-то мастеровитости автора этих воспоминаний — отнюдь! Василий Павлович в первый, но не в последний раз в нашем довольно долгом и тесном знакомстве, обнаружил широту души, немелочность, щажение чужого самолюбия. Редкие, замечу, качества, присущие пишущим, к тому же знаменитым людям.
Дальше в мой рассказ вступает еще одно действующее лицо: моя дочь Ира. Приехав в 1992 году в Америку в гости, она, как многие тогда, решила остаться, попросить политическое убежище. Документы проходят долго и нудно, а Ире не терпелось поехать в Италию — то ли на какой-то фестиваль, то ли на конкурс пианистов. Но с каким документом ехать? Тут, как это обычно бывает, появилась некая дама, из наших, взявшаяся снабдить Иру… нансеновским паспортом. Что это такое — не мне вам объяснять: когда-то, кажется, в тридцатых годах, он был моден, а в девяностых сыграл с Ирой злую шутку. Вылететь-то из Америки она вылетела, а вот влететь обратно так просто не получилось. Американцы, оказывается, этот самый нансеновский паспорт не признают! Ире, да и нам, родителям, узнать бы об этом заранее, да куда там! «Нансеновская» дамочка клялась, что Ира не первая, кому она сделала (в скобках заметим — всучила) паспорт-«вездеход», оказавшийся «лапшой на уши».
Время идет, Ира кукует в Италии (сильно не горюя, как она потом расскажет — все-таки Италия есть Италия), а мы в своем Нью-Джерси ломаем головы, как нашу дочь заполучить в Соединенные Штаты…
Друзья советуют: пиши в Иммиграционный офис, сенатору, конгрессмену. Но я решил — будь что будет! — написать прямо президенту Клинтону. Да писать не от себя лично — кто я такой? — а от имени знаменитых русских, живущих в Америке.
Мой сосед по Нью-Джерси великий математик Израиль Моисеевич Гельфанд[113] ознакомился с сочиненным мной текстом и подписал его.
Эрнст Неизвестный, видимо, наученный горьким опытом участия в подобных ходатайствах, произнес сомнительную фразу:
— Мне вы говорите, что Гельфанд подписал, а ему — что подписал я, так что ли?
Немного рассерженный, я привез Эрнсту Иосифовичу подписанное Гельфандом письмо…
Осталось получить подпись Аксенова.
Звоню ему в Вашингтон, объясняю ситуацию с дочкой. Он мгновенно соглашается письмо подписать, я — ему:
— Тогда давайте я вам текст прочту прямо сейчас, по телефону!
— Я что, не знаю, что ты умеешь писать? Ставь за меня закорючку — и дело с концом!
Недели через две мне позвонили из Минюста США, которому тогда подчинялся иммиграционный сервис, а месяца через три (американская бюрократия, как любая другая, торопиться не любит) Ира была дома…
Но точку на этом я не ставлю. Несколько лет спустя на концерт Ирины в Вашингтоне, в Филипс-галери, я пригласил Василия Павловича Аксенова. Пригласил больше из вежливости, без всякой надежды на отклик, а он взял и пришел! Да еще зашел (или я его затащил?) после концерта за кулисы, поблагодарил Иру за игру, сделал «музыкальные» комплименты.
Музыку Василий Павлович любил — это хорошо известно. Был поклонником джаза; замечательный саксофонист Алексей Козлов и основатель «Машины времени» Андрей Макаревич были его ближайшими друзьями. Но мало кто знает, что, будучи членом жюри очень престижной российской премии «Триумф»[114], именно он предложил присудить эту премию за 1997 год ныне всемирно известному пианисту Евгению Кисину[115], что члены жюри единодушно сделали.
Как только в книжных магазинах Нью-Йорка появилась «Московская сага», я ее прочитал и предложил автору обсудить роман по телефону. Он показался мне довольно поверхностным, кое-что в нем (например, фамилия Градов) меня просто раздражало. Я прямо сказал об этом В.П., он оправдывался: «Я писал «Сагу» по-английски для американской публики, старался, чтобы им была понятна жизнь советских людей того времени, логика их поступков».
Телевизионный фильм «Московская сага»[116], вышедший лет десять (а то и пятнадцать) спустя после написания романа, привлек интерес зрителей, в нем играли замечательные актеры, фильм заставил меня посмотреть на роман Василия Павловича другими глазами, вспомнить о когда-то прочитанном с каким-то даже ностальгическим чувством.
Несколько раз мы пересекались с Василием Павловичем в Москве, я храню фотографию, на которой мы запечатлены у одной из колонн Большого театра… Приезжал он и в Нью-Йорк, но не часто, свое отношение к «столице мира» он высказал в том самом, вашингтонском, интервью: «Нью-Йорк хорошо воспринимается только под банкой…».
Однажды, после встречи Аксенова с читателями в Бруклинской библиотеке, мы на трех машинах поехали в наш первый, по американским стандартам убогенький, дом. Василий Павлович был с приятелем, моя жена и ее подруга соорудили на скорую руку стол, заказали пиццу. Сидим, ждем, когда ее привезут, шутим, выпиваем. Василию Павловичу понравилась наша собачка — такса по имени Ося. И В.П. старался незаметно кинуть под стол Осе всякие вкусности: ветчину, колбаску, что, вообще говоря, в Америке возбраняется — домашние собаки и кошки едят, как известно, свою специальную, видимо, довольно пресную и однообразную еду, скатанную в шарики.
Василий Павлович, у которого дома водилась собачка по имени Пушкин, конечно, знал об этом и, жалеючи, решил побаловать нашего Осю.
Время бежит незаметно, тут звонят в дверь, в переднюю входит высокий молодой человек, несущий перед собой огромную плоскую коробку. И на чистом русском языке вопрошает:
— Пиццу заказывали?
Мы все из-за такого удивительного совпадения — русский писатель, русский «пиццоносец» — покатились со смеху, приятельница жены вместо ответа спрашивает парня:
— А вы знаете, кто у нас в гостях? Василий Павлович Аксенов!
— Знаю, — тут же нашелся разносчик пиццы. — Вот он! — и показывает пальцем на вальяжного спутника Василия Павловича…
Аксенову посвящали стихи Ахмадулина и Евтушенко, Вознесенский и Окуджава, его друзьми были Юрий Трифонов и Андрей Битов, учеником (в хорошем смысле этого слова) — Виктор Ерофеев, то есть цвет русской литературы последней трети ХХ века. Он был, безусловно, исключительно умен и талантлив, но — одновременно — доброжелателен, остроумен, мягок в общении. Противительный союз «но», помещенный между словом «талант» и словами, обозначающими человеческие качества его носителя, как раз и отражает досадное, однако часто встречающееся несоответствие между личностью и талантом…
Он сказал как-то, что вся литература русского зарубежья страдает одним недостатком: угрюмостью. Он любил и часто вспоминал Сергея Довлатова за его веселый литературный нрав, отсутствие в его рассказах и повестях занудства, поучительности, каменножопной советской «сурьезности».
Сама долгая аксеновская эмиграция, его присутствие в Америке скрашивали нашу — что греха таить? — непростую жизнь в ней.
Без него и Россия, и Америка опустели.
Валерий Маевский[117]
Три жизни Василия Аксенова
Василий Аксенов прожил три совершенно различных жизни. Первой была жизнь в СССР, второй — жизнь в Америке, третьей — жизнь в послесоветской России и во Франции.
1960: Первое знакомство
В детстве мы жили с Василием, можно сказать, по соседству — в Татарии, оба переживали голод и нищету военного детства, у обоих семьи были разрушены сталинскими расстрелами и лагерями. Я это всегда потом помнил и был благодарен ему за антисталинистские темы в его книгах. И в своей последней незаконченной повести «Ленд-лизовские» Василий вернулся к этому нашему детству, которое помнит все меньше людей.
Заочно я познакомился с Василием в 1960 году, когда, будучи польским аспирантом-физиком в ОИЯИ[118] в Дубне, я прочел его первую повесть «Коллеги». После репатриации в Польшу в 1947 году я окончил Варшавский университет, но все еще сохранял теплый интерес к студенческой жизни в СССР. Раньше мне попались «Студенты» Юрия Трифонова, а вот теперь эти «Коллеги», где было трое приятелей, как и у меня, где герой был, как и я, неловким очкариком, только что из института, и даже его девушка называлась именем моей давнишней любви. Все темы книги перекликались с моей тогдашней жизнью, а частые вставки из песен и стихов хорошо передавали атмосферу тех лет.
Много лет спустя, уже в Вашингтоне, приехав после отпуска из России, Василий рассказывал мне, как летом он плыл по реке на теплоходе и ранним утром, проплывая мимо той деревни, где после диплома работал участковым врачом, увидел на берегу здание своей, описанной в «Коллегах», больницы (все такое же), проплывающее мимо в полной тишине, как привидение. «И я подумал: а ведь мог там остаться на всю жизнь, не начни я тогда писать», — сказал он мне.
Вернувшись из Дубны в Варшаву, я потерял писателя Аксенова из виду. Лишь спустя лет двадцать, когда я уже переехал в Вашингтон и преподавал там физику, я прочел в «Вашингтон пост» статью о нем, озаглавленную как-то вроде «Самый выдающийся писатель столицы США пишет по-русски». Тут я припомнил шестидесятые годы и ту первую повесть начинающего писателя, которая вызвала тогда во мне такой резонанс.
1984: Второе знакомство; американская иммиграция
В США у меня возникли проблемы с иммиграционным ведомством, которое не желало продлить мне визу для научных работников. И вот в один прекрасный день в 1984 году, когда мы с женой мыкались от одного враждебно к нам настроенного бюрократа к другому в иммиграционной святыне района Арлингтон, я вдруг слышу уже почти позабытую за годы в Варшаве и США русскую речь: «Так куда же нам идти?» Это были Майя и Василий Аксеновы, тоже в борьбе с американской администрацией. Мы познакомились, стали иногда звонить друг другу, встречаться.
Василий сравнивал нас — эмигрантов — с амфибиями, потому что нам постоянно приходится пересекать границу двух стихий: дома мы разговариваем и живем в русском или польском языке и культуре, а как только выйдем за порог — окунаемся в американскую жизнь. В разговорах и встречах с Василием я стал припоминать русскую речь, стал опять читать по-русски и начал с его книг, написанных за эти годы. Встреча с ним вернула меня к моему русскому детству. Я привык серьезно относиться к советским злодеям, а тут вдруг Аксенов в «Скажи изюм» издевается и насмехается над своими преследователями, дает им разные прозвища — ублюдки, волчьи ряшки и т. п., — а это сразу показывает их место, они уже не такие жуткие. Я был очень ему благодарен за «Московскую сагу», эту эпопею жизни под преступным ярмом сталинских ублюдков, но когда я его спросил, будет ли он дальше писать о тех временах, он сказал, что уже сказал по этой теме все, что мог.
Василий описал свое знакомство с Америкой в книге «В поисках грустного бэби», где блестяще отразил впечатления человека из Нашего Лагеря, такого как и я, попавшего в Штаты, включая и переживания иммиграционного процесса, например его интервью:
«Это была большая красивая черная женщина с большими золотыми серьгами.
— А где же у вас форма FUR-1980-X-551, — спросила она бесстрастно, но мне показалось, что ее бесстрастность дается ей с трудом и что какая-то странная антиаксеновская страсть готова вот-вот выплеснуться и обварить мне ноги даже через кожу английских ботинок.
Форма, запрошенная ею, как раз не относилась к числу обязательных… Чувствуя, что снова тону, но все-таки делая еще беспорядочные плавательные движения, я любезно сказал делопроизводительнице, что форма FUR-1980-X-551 мной утрачена, но для получения соответствующей информации ей достаточно обратиться к компьютеру.
— Вы что, учить меня собираетесь моему делу? — спросила она.
Знакомая интонация советских чиновных сук будто наждачной бумагой прошла по моей коже, но что-то в свирепом тоне делопроизводительницы бурлило и новое, нечто мне прежде неведомое.
Вся моя пачка бумаг была переброшена мне с рекомендацией (сквозь зубы) для уточнения отправиться в другой отдел, то есть все начинать сначала.
Не успев еще даже спросить самого себя, почему я вызываю такие негативные чувства, но все еще пытаясь спасти положение, я бормотал что-то еще о компьютере и о том, что раньше эту форму от меня не требовали.
Делопроизводительница тут взорвалась как вулкан Кракатау.
— Что это вы тут разговорились, мистер?! У вас тут нет никаких прав, чтобы так разговаривать! Вы просто беженец, понятно?! Правительство США вовсе не настаивает на том, чтобы вы жили в этой стране!
Такого, признаться, я в Америке еще не встречал да и не ожидал встретить.
…….
— Что с вами? — спросил я. — Вы не слушаете меня, леди… Мне кажется, не принято в порядочном обществе…
Впоследствии я разобрался, что слово «леди» в этих обстоятельствах звучало неуместно. Она вскочила: