Невозможные жизни Греты Уэллс Грир Эндрю Шон
Я ответила на его взгляд так же твердо, как на пожатие его руки.
– Нет, – сказала я, грустно улыбаясь. – Нет, я больше не могу быть твоей женой.
Он смотрел на меня так, будто счел мои слова последствием болезни, наподобие легкого звона в ушах, тумана, время от времени ослабляющего его зрение, или дрожи в руке, которую я крепко держала. Я сидела и молча смотрела в его глаза, чтобы он все осознал. Солнечный зайчик от стекол какого-то экипажа пробежал по комнате и по его лицу, бледному от болезни и потрясения. Он заплакал, как плакали два других Натана. Он не знал, не ожидал этого. Я наклонилась и обняла мужа, прижав его голову к своей груди.
– Я мог бы сказать еще кое-что, – заговорил он, пытаясь сесть. – И это все изменит.
– Говорить нечего. Просто отдыхай.
– Представь, что я сказал это, Грета.
Я поцеловала его в лоб и встала, оправляя накрахмаленное черное платье.
– Натан, – сказала я, – кто я для тебя?
На его измученном лице выразилось непонимание. Он попытался сесть, но безуспешно.
– Когда ты думаешь обо мне, – пояснила я. – Кем я буду для тебя в твоих воспоминаниях?
– Ты моя жена, Грета.
– Да. Так я и думала.
– Не понимаю. А я для тебя кто?
Я стояла, держась за ручку двери, и видела, как от сильного чувства его шею заливает румянец – знак выздоровления и нового несчастья, которое ему придется перенести.
– Натан, я думала, ты знаешь. Ты был моей первой любовью.
Закрыв дверь, я сказала медсестре, что ему нужно отдохнуть, и пошла по коридору – к доктору с лейденской банкой.
Почему невозможно быть женщиной? Мужчины никогда этого не поймут, мужчины, которые всегда остаются сами собой, день за днем, свободно выражают свое мнение, пьют, флиртуют, блудят, плачут и получают прощение за все это. Была ли когда-нибудь прощена хоть одна женщина? Можно ли такое представить? Я обозревала пространство бытия: в этом пространстве нет ни одной женщины, которая выстроила бы жизнь согласно своей мечте. Всегда есть границы, правила, вопросы – «Не хотите ли вернуться домой, маленькая леди?», – которые разрушают очарование жизни. Как хочется окунуться в это очарование, высказывать свои мысли, следовать своим желаниям, пробуждаться рядом с тем, кого выбрала сама. Я говорю об этом просто как женщина, сотрясающая свою клетку в попытке получить свободу. Что я имею в виду под свободой? Пройти по улице, купить газету, и чтобы никто не определял на глаз, кто я такая: стерва, жена или шлюха. Похоже, мне доступны только эти три роли. Вопрос ко всем мужчинам, читающим это: согласитесь ли вы быть злодеем, работягой или игрушкой – и никем больше? Мужчина откажется выбирать, мужчина имеет такое право. Но у меня был выбор всего из трех миров. В каком из них меня ждало счастье? Я хотела только любви: простой вещи на все времена. Когда мужчины хотят любви, они поют, улыбаются или дают деньги в обмен на нее. А что остается женщинам? Они выбирают. Жизни их отчеканены, как бронзовые медальоны. Скажите мне, господа, где и когда женщинам приходилось легко?
Я без труда рисую в уме ту сцену из 1919 года: муж стоит с чемоданом в прихожей и смотрит на меня через разделяющее нас пространство. Себя я вижу в дверях спальни, всю в гиацинтовых шелках. Отметина войны – белый шрам на подбородке – единственное изменение в лице, так хорошо изученном мной: когда разыгрывалась другая сцена ухода, глаза на этом лице провожали меня из автомобиля. В другом мире все могло бы пойти по-другому. Карманные часы, болезненные морщинки в уголках глаз. И отблеск его очков в свете фонаря снова мог стать моим последним воспоминанием о нем.
В другом мире он бы попытался найти нужные слова. Даже если любимая женщина лежит мертвой на операционном столе, правильно найденные слова могут вернуть ее к жизни. Но кто и когда находил их? Кто и когда, за всю историю человеческой любви, нашел верные слова и сказал их – так, как надо, – стоящей перед ним женщине? В другом мире он мог бы приблизиться к этому. Но мой Натан 1919 года был изнурен войной и слишком горд, чтобы снова просить прощения. Как мне представляется, он только и сказал: «До свидания».
Меня там не было, я могу только представить себе эту сцену. Он попрощался с Гретой из середины века, – возможно, та умоляла бы его остаться, если бы не любила его же, но более совершенного. А я в этот день 1942 года была в ее жизни, стояла с сыном на Патчин-плейс. Холодный ветер забирался нам под шапки и в варежки, пока мы полчаса наблюдали за железными воротами. Но вот – наконец-то! – показался человек в шинели, с вещмешком, открыл защелку и зашагал по нашему мощеному переулочку. Я отпустила сына, который побежал к пришельцу. Чисто выбритый мужчина бросил вещмешок и поднял мальчика, весело выкрикивая что-то, а потом повернулся ко мне с улыбкой. Ты, Натан, снова ты. Мой муж, вернувшийся с войны.
Где-то почти непременно должен быть рай, а значит, может существовать и место, где все встречаются. Время там поднимается и складывается, как скатерть после еды, и все рассеянные крохи жизни собираются в кучу. Сын, брат, муж – все сидят у огня, из другой комнаты пахнет гороховым супом, который варит миссис Грин, пахнет настолько сильно, что кажется, будто мы уже едим его. Натан – в отутюженном сером костюме, заколотом булавками, при галстуке и в очках – улыбается. Над ним висит плакат, где серебристыми буквами выведено: добро пожаловать домой, папа! Сын, сам не свой от радости, ведет себя кошмарно, но отцовская рука крепко держит его за ворот, а жена счастлива видеть мужа живым, и нигде нет ни следа ненависти: ничего, кроме огромного облегчения. Разве там не должно быть собаки, положившей голову на его вычищенный ботинок? Разве там не должно быть бабушки, вяжущей очередной шарф из распущенной вещи? Разве там не должно быть великолепного торта с белой глазурью – а, вот и он! С днем рождения, близнецы.
– Похоже, мне светит Англия, хотя все может измениться в любую минуту, – говорит Натан. На одну его щеку падают красные отблески от горящего камина, а вокруг глаз собираются белые морщинки. Он подмигивает. – Придется выучить местный язык.
Как сильно он отличается от того, которого я оставила в 1919 году. Он гладит тонкие волосы сына, улыбается и рассказывает нам истории о плохом питании и плохом поведении, о недокормленных призывниках из Оклахомы, у которых пристойно выглядели одни кадыки, о забавной старой даме, которая пела на пожарной лестнице, когда солдаты выходили из Центрального вокзала. «Там и тут» – так называлась эта песня. Рассказывая это и поглаживая Фи по голове, он смотрел на меня через всю комнату и улыбался, а улыбка, по словам поэта, способна пробудить любовь даже в камне.
Феликс, сидевший рядом со мной, наклонился и прошептал:
– С днем рождения, сестренка. Я покажу тебе кое-что. – Он повернул голову вправо. В его рыжей шевелюре только специалист отыскал бы три-четыре белых волоска. Он смотрел на меня, встревоженно разинув рот. – Стареем! Мы стареем!
Я утешила его – мол, ничего страшного, парикмахер выщипывает у меня такие волоски уже несколько лет – и продолжала улыбаться. Мне пришло в голову, что этот Феликс меняется и стареет у меня на глазах. У моего брата, каким я его помнила, не было ни одной морщины, не появилось ни одного седого волоса. А этому Феликсу, который сидит рядом со мной, придется постареть. Жаль, что я не смогу этого увидеть, – осталось всего четыре процедуры.
На следующий день, застилая кровати после очередной процедуры, я чувствовала себя так, словно закрываю дом на лето, закрываю жизнь. Остался последний цикл – три процедуры. Я могла вернуться в этот мир лишь однажды; после этого путешествия должны были закончиться. Я знала, что каждый предмет попадает в поле моего зрения, быть может, в последний раз. То же касалось и людей. Но как попрощаться с тем, кто не знает, что это прощание, и никогда не узнает? Вот я стою рядом с миссис Грин, складываю вместе с ней одеяло, приближаюсь к ней настолько, что ощущаю запах корицы и сигарет от ее волос. Как могу я сказать: «Вы были моей единственной подругой в этом времени?» А что, если я стану искать ее в своем новом времени? Может, она окажется в Швеции или во Франции? Будет ли она вообще жива?
– Миссис Грин, – сказала я, поворачиваясь к ней; оказалось, она чинит штанишки Фи, – как ваше имя?
Она не взглянула на меня, продолжая делать аккуратные стежки, маленькие, идеально ровные, – и это без швейной машинки, которую отдали в ремонт.
– Карин, – ответила она.
– А что случилось с вашим мужем?
Она сделала четыре, пять, шесть стежков, прежде чем ответить:
– Я никогда не была замужем, мадам. – Она посмотрела на меня, причем на ее лице не дрогнул ни один мускул, и добавила: – Я уже давно решила, что так говорить проще всего.
Я прокрутила в голове все вероятные истории – обычное дело в подобных случаях, когда знакомый человек нарушает предполагаемые границы и расширяется почти до бесконечности, а затем снова сжимается, превращаясь в маленькую женщину, которая сидит с тобой в одной комнате и зашивает детские штанишки ниткой не совсем подходящего цвета. Мы гораздо шире, чем сами думаем.
– Я все-таки буду называть вас миссис Грин, если вы не возражаете.
– Как вам угодно, мадам, – кивнула она и вернулась к шитью, добавив только вполголоса: – Да. Спасибо. – А потом: – Ваш брат пошел с Феликсом в магазин игрушек, а вашему мужу придется задержаться в клинике. Самое время прилечь.
– Спасибо, – сказала я и повторила еще раз: – Спасибо, – словно завязывала двойной узел, который держится крепко.
В тот вечер, наш последний вечер перед его отъездом в Англию, Натан снял с меня гипс.
– В конце концов, ты замужем за врачом, – сказал он. – А от гипса пора избавиться.
Он сел рядом и начал возиться у моего локтя: моя кожа ощутила прикосновение холодного металла. Скрежет разрезаемой повязки был единственным звуком в комнате. Лишь однажды ножницы зацепили кожу: я судорожно вздохнула, он остановился, взял меня за руку и застыл на мгновение.
Глядя на него, ощущая его в тот момент, когда ножницы оказались так близко от моей нежной кожи, я хотела спросить: «Как часто ты думаешь о ней?» Сосредоточенный на своем занятии, он время от времени смахивал со своей щеки гипсовые крошки. «Как часто ты принимаешь за нее случайных прохожих, после чего у тебя колотится сердце?» Лампа отбрасывала серебристые круги на его волосы, подстриженные коротко, по-военному. Но надо ли спрашивать о таких вещах? Всегда ли это сближает нас? Или это и есть близость: укол ножниц, тщательно рассчитанные движения, разрезы в гипсе, доверие и сосредоточенность? Вот он сидит в ореоле света, закусив губу и осторожно поворачиваясь, чтобы по возможности не причинять мне боли. Моя кровь, пульсирующая совсем рядом с острым металлом. Что, если это и есть брак? Сохранять спокойствие, делать все, что можешь.
Он дошел до большого пальца и лишь тогда с громким треском разорвал повязку, затем положил мою обнаженную руку на свежее полотенце и стал очищать ее губкой. Я в изумлении сгибала и разгибала пальцы. Казалось, это совсем не моя рука. Я посмотрела на мужа, раскрасневшегося, сияющего от хорошо проделанной работы.
– Ну вот, – сказал он. – Как новая.
Позже мы отправились прогуляться по давно знакомым окрестностям. По дороге мне кое-что пришло в голову, и я взяла его за руку своей рукой – новой, уже не сломанной, волнующе свободной и легкой.
– Подожди, – сказала я. – Пойдем сюда. Хочу кое-что посмотреть.
– Ну и что же это? – спросил он с любопытством.
– Просто хочу посмотреть.
Я потащила его к арке, украшенной теперь обеими статуями. Под ней стояли двое и никак не могли распрощаться. Я обошла арку сбоку и увидела именно то, что надеялась увидеть. Тот самый белый камень.
– Интересно… – сказала я и подняла камень. Все было на месте.
Я со смехом повернулась к мужу, держа в руке ключ.
Осознание того, что мы можем больше не увидеть человека, напоминает серию коротких вспышек. Это нелепая мысль: автокатастрофа, сердечный приступ или редкая болезнь может забрать любого; роковое событие может произойти после тайного свидания на дневном киносеансе, обильного возлияния или дурацкой телефонной ссоры, которую загладила бы следующая встреча; точно так же мелодраматические встречи в больницах, аэропортах и у дверей квартир никакого завершения не гарантируют. Они его только подготавливают. И это вдвойне верно, когда речь идет о влюбленных: для каждого из них исчезнуть может не только другой человек, но и его собственное бьющееся сердце. Мы редко думаем об уходе людей – разве что увиденная где-нибудь старуха с косой напомнит нам об этом. А влюбленные всегда готовы к уходу любви. Это ничем не отличается от настоящей смерти, и влюбленные начинают готовиться к ней, как родственники у постели умирающего. Вы говорите: «У нас ничего не вышло» или «Я не могу дать того, что тебе нужно», а через день он снова оказывается в ваших объятиях, и что тут поделаешь? Мы прощаемся вновь и вновь, но какое из прощаний станет окончательным? Кто может утверждать, что этот раз – последний? Только одно из них будет настоящим, но мы считаем настоящим каждое из них – и всякий раз проливаем настоящие слезы.
– Никто сюда не поднимается, – сказала я Натану, взиравшему на меня с изумлением. – Никто даже не знает, что здесь что-то есть.
После этой процедуры останется лишь две. Чем все закончится?Я лежала на столе у доктора Черлетти, и через меня проходил электрический разряд. Завтра я буду в 1919-м, через неделю в 1942-м, там приму в себя последнюю молнию и наконец проснусь дома. Мы все окажемся дома, теперь уже навсегда. Что я буду делать в своем мире без Феликса? Что скажу Натану теперь, когда другая Грета восстановила общение между нами? Улучшилось ли что-нибудь по сравнению с тем, что было прежде? Каждый из миров изменился. Каждый из них достоин любви. Но любит ли каждая из нас свой собственный мир?
Я улыбнулась доктору. Завтра у Феликса свадьба. Но сегодня у нас поминки по нему.
Рут предупредила меня, что никто не будет одет, как Феликс, но в тот день я получила целый набор Феликсов! Феликс в ужасной клетчатой рубашке, которую Алан давно выбросил; Феликс в плавках, майке и с полотенцем; Феликс в скаутской форме; Феликс-ковбой, как во время нашего последнего Хеллоуина; в белой льняной рубашке, которую он надел на свою «свадьбу»; с рукой в гипсе, после падения с велосипеда. Все они, одетые, как Феликс, пили из моих пластмассовых стаканов и рассматривали фотографии, разложенные по столу.
Даже Рут, не в силах устоять, надела длинное белое платье, расшитое бисером, и раздраженно объяснила:
– Ну, я уверена, что он его иногда носил. Он всегда брал мои платья. – Затем она повернулась к чернокожему парню в белой тенниске и спросила, как правильнее сказать: «многофеликсье» или «многофеликсовие»?
В почте, среди открыток с соболезнованиями, лежало простое письмо. Почему мне был знаком этот почерк?
Мисс Уэллс,
благодарю Вас за интерес к дому моего отца в Массачусетсе. Не стесняйтесь, звоните и приезжайте в любое время, я всегда к Вашим услугам. Сюда регулярно ходит поезд. С нетерпением жду встречи с Вами.
Лео Бэрроу
В честь моего брата даже мертвые возвращаются к жизни. Я смотрела на подпись и думала: «Грета, чертовка, что ты задумала?» Найдя нож, я постучала им по пустому бокалу. Все по очереди повернулись ко мне – все головы в светлых париках, бейсболках, полотенцах, свернутых наподобие чалмы.
– Спасибо всем, кто пришел! – крикнула я, когда гомон смолк. – Спасибо! Год назад в этот день от нас ушел мой брат. Он был веселым человеком, из тех, кто предлагает провести карнавал по любому поводу! – (Все засмеялись.) – Спасибо за то, что вы поддерживали его. Он любил жизнь и так не хотел уходить. Наверное, он сказал бы: «Я ничего не понял…»
Позже, разгорячившись от вина, все переоделись в обычную одежду и почувствовали себя свободнее. В этот день комета Галлея проходила в максимальной близости от Земли; в последний раз такое случилось почти восемьдесят лет назад, когда умирал Марк Твен, и даже жителей Нью-Йорка это заинтересовало. Мы сдвинули стулья и принесли одеяла из квартиры Рут, но было очень холодно, и одеял не хватало. Гости надели пальто, шляпы и шарфы. Несмотря на холод или, возможно, благодаря ему, воцарилась атмосфера веселого пикника, выезда на природу. Кто-то нашел мой мангал и сломанный деревянный ящик, после чего разжег небольшой костерчик. Я плохо себя чувствовала и решила, что это из-за вина.
А потом Рут шепнула мне на ухо: «Дорогая, он пришел». Я обернулась к горизонту: индиговый Нью-Йорк на фоне лавандового Нью-Джерси и силуэт человека, который осторожно подходит ко мне.
– Привет, Натан.
– Итак… – сказал он после того, как мы, обнявшись, встали в футе друг от друга со стаканами пунша в руках.
– Итак… – с улыбкой повторила я.
Он оказался выше того, который лежал в постели больной и тянулся ко мне. Выше, ярче, сильнее; он не страдал, как страдал тот Натан, не слышал историй о смерти на подводной лодке или в окопе. Это был Натан спокойный и добрый, солидный как никогда, при бороде, в очках, коричневой куртке, клетчатой рубашке и шарфе, разрисованном лягушками, – должно быть, подарок его новой жены. Карнавальный костюм заменяла маленькая клетка с чучелом канарейки. Феликс и его птица. Натан выглядел настороженным, словно его вызвали на совещание, но о чем пойдет разговор, пока не сообщили. Я подумала, что мы можем сразу начать перепалку, используя фразы, давно погруженные в наши головы, взведенные и нацеленные. Но тут он, повернувшись ко мне боком и вновь поставив мысленный предохранитель на место, очень вежливо сказал: «Я соскучился по твоей тете». Я тоже повернулась боком. Старая глупая любовница во мне знала его достаточно хорошо, чтобы понять: он имеет в виду только то, что сказал. И все же я не могла отделаться от мысли, будто на самом деле он скучает по мне и признается в этом.
– Только не говори, что ты скучал по Рут!
Он пожал плечами:
– Но так и есть. Я действительно соскучился по твоей сумасшедшей тетке.
– А вот она по тебе не соскучилась. – Я стала поддразнивать его, чтобы он себя выдал. – Говорит, что ты всегда все ломаешь.
– В жизни не встречал такого интересного человека, как Рут. Помню, однажды летом она приехала к Алану и каждому из нас подарила по бутылке средства от кошмаров. – Улыбаясь, он сунул руки в карманы и покачал головой. – Средства от кошмаров!
Я засмеялась:
– Просто ты к ней привык.
Вот для чего все было: чтобы пришло такое мгновение, как это. Нам вдвоем так весело и хорошо друг с другом. Возникает чувство, которое испытываешь после ночных блужданий по неизвестным улицам и переулкам, по проходам между зданиями, которые, кажется, уводят тебя все дальше и дальше от места назначения, пока ты не сворачиваешь за угол, где стоит хорошо знакомый зеленый забор из дерева, и не вздыхаешь с огромным облегчением: я дома!
Вот он, передо мной: настоящий Натан. Конечно, настоящий ровно в той же мере, что и другие, ровно настолько же подлинный, – и, однако, нынешнее возвращение в знакомый мне мир меня в этом разубеждало. Он был человеком, которого я любила. Этот прежний жест: он ощупывает бумажник в нагрудном кармане. Я любила именно этого мужчину, а не какого-то другого. Тем не менее что-то в нем необратимо изменилось. Не из-за того, что я больше его не любила, нет: я все еще чувствовала отголоски наших объятий, как гонг дрожит в течение часа после удара. Но после всего, что я видела и сделала, я знала: мне ничто не поможет. Не поможет старая любовь, которая здесь, на крыше, принялась чинить свою паутину, некогда натянутую между нами. Не поможет его взгляд, скрестившийся с моим. Ничто не поможет мне вернуть его.
– На этот раз буду осторожнее с ее пуншем. Ты хорошо выглядишь, Грета, – сказал он.
Именно так говорит мужчина женщине, с которой давно расстался. Это означает: «ты выглядишь так, будто уже не страдаешь». Мы отодвинулись на дюйм друг от друга.
– У меня весь этот год была бешеная гонка, – засмеялась я.
Он улыбнулся, и вновь настороженно, так как не знал, относится ли эта шутка к нему. Я дотронулась до его груди.
– Нет-нет, – сказала я. – Нет, Натан, не из-за тебя. Это что-то… Я не могу объяснить. Я посмотрела на себя со всех сторон.
– Такое редко кому удается.
– Я и тебя увидела. По-моему, я многое поняла. – Мне хотелось сказать: «Я понимаю, ты не хотел рвать со мной, но больше всего не хотел оставаться самим собой, тем Натаном, который был со мной». Но я добавила только одно: – Ты тоже хорошо выглядишь.
Кажется, на этом можно было ставить точку. Мы мило улыбнулись друг другу, и он коснулся моей щеки – явно из-за того, что счел это безопасным, теперь, когда угроза миновала. С края крыши послышались крики – тетя Рут придерживала рукой телескоп, как лорнет, – и мы посмотрели в небо. Среди булавочных головок-звезд повис крохотный мазок: комета. Она вернулась.
И вдруг я повернулась к нему и сказала:
– Натан, мне терять нечего, так что я все-таки скажу. Я никогда прежде не думала, насколько это маловероятно – при таком обилии возможностей сделать то, что сделали мы. Провести вместе десять лет.
Он ничего не ответил, возможно не желая меня перебивать, а может, и не желая меня поощрять. Я положила руку ему на плечо, а затем, поддавшись внезапному порыву, легко поцеловала его. Напряженные, встревоженные губы, сухие от холода, пахли необычно – трубочным табаком, памятным мне по одному из миров, и мылом из другого мира; запахи обволакивали неменяющегося Натана, которого я обнимала во всех мирах, кроме этого. Я отодвинулась и сжала его плечо.
Улыбнувшись, я сказала:
– Кому еще удалось быть счастливым так долго?
Я прекрасно знала Натана и его настроения. Вот он размышляет о чем-то, сидя рядом со мной, – такой спокойный! Вот он затыкает будильник, чтобы я могла поспать еще час, – такой добрый! Вот он читает возмутительные новости в газете – такой гневный! Я могла скатать все обличья, которые он принимал в разных мирах, в один клубок и думать о нем как об одном человеке. Еще до своих путешествий я познакомилась и жила с этими разными мужчинами: спокойным, добрым, гневным. Натан тоже жил с ними, ибо с нашими другими «я» сталкиваются не только окружающие, но и мы сами. Когда я в последний раз очутилась в 1942 году, Феликс показал мне нашу с ним фотографию, сделанную неделей раньше. Мне было точно известно, что на снимке не я, но кто это был? Не знаю. Возможно, когда-нибудь изобретут устройство, способное запечатлеть наше внутреннее состояние – не душу, но состояние. Тогда каждый сможет увидеть, каким он был в тот или иной день, и определить, сколько жизней он проживает, – мы-то думаем, что все это одна жизнь одного человека. Почему так трудно поверить, что у нас не меньше голов, чем у чудовищ, не меньше рук, чем у богов, и не меньше сердец, чем у ангелов?
Превосходный день для бракосочетания. Утро было похоже на истеричную девушку, не желающую надевать ничего, кроме вечернего платья. По городу разлилось необычное для зимы тепло, оставляя на тротуарах темные пятна там, где был лед, и приводя в смятение старых дам, передавших свои горжетки горничным. Главная методистская церковь заполнилась прихожанами в серых пальто: глаз радовало только разнообразие дамских шляпок и мужских цилиндров, один из которых принадлежал известному сенатору, – вскоре он потеряет дочь. На крыльце, скрестив руки и глядя на церковь, стояла молодая женщина, вся в сиреневых шелках.
Я пристроилась рядом с дверью, из которой должен был выйти жених, удивленная тем, что никто не выступил против этой свадьбы. Ни одна из моих «я» – ни Грета времен свободной любви, ни Грета-мать не сказали ни слова. Две трети меня выбрали молчание. Даже Рут ничего не сделала. Новая разновидность безумия: считать, что я одна знаю, как несчастна будет невеста, каким удушающим станет брак, заключенный в этой церкви, под лучами безжалостного солнца. Все это уже было. Мой брат женился на этой самой женщине, у них родился ребенок, и, не будь он немцем, все устроилось бы как обычно: в ход идут деньги и связи, все заканчивается строгим выговором от тестя, полученным с глазу на глаз. Но так или иначе, свадьбы желали все – обе семьи, Ингрид, даже сам Феликс. Неужели я одна хотела чего-то другого?
Я представила себе его: прямо за этой дверью мой брат в щегольском костюме смотрится в зеркало, делает глоток виски, поправляя бутоньерку и улыбаясь холостяку, который скоро исчезнет, стоит только произнести магическое слово у алтаря.
Имеем ли мы право разрушать чужие жизни? Кажется, так легко поверить, что если бы мы слетели в мир, как ангелы, то без колебаний изменяли бы ход событий: раскрывали тайны, исправляли ошибки, соединяли любящие сердца. Но я не могла пообещать Феликсу счастье, не могла сказать: откажись от своей жизни, ведь есть мужчина, который ждет и любит тебя всегда и везде! Вас не будут шантажировать, грабить, убивать за то, что вы такие, какие есть! Даже его верный Алан не смог нести это бремя в этом мире. По крайней мере, жена станет спутником моему брату, у него будет сын, как и в другом мире – тот, на кого он сможет возложить свои надежды. И в один прекрасный день этот Феликс поймет, что жизнь прошла как надо. Стоя перед белой дверью и думая о том, можно ли все разрушить, я понимала, что не все жизни равноценны, что эпоха влияет на нашу личность больше, чем я представляла. Есть те, у кого мало шансов стать счастливыми, и есть те, у кого их нет совсем. С огромной печалью я сознавала, что многие родились не в свое время и не узнают счастья.
Шаферы рассаживали гостей, а один уже шел по коридору, чтобы позвать жениха – молодого человека с завитыми усами, в сизовато-сером костюме. Жених улыбнулся мне, приподняв шляпу, и что-то сказал, но я уже повернулась и пошла к выходу, слыша звуки органа за спиной и наблюдая, как необычная погода пробуждает город от глубокого сна. Я мрачно комкала в кулаке программку, чувствуя себя совсем больной, и уже вышла на улицу, когда раздался выстрел.
Я прибежала домой, и только тогда мое сердце перестало бешено колотиться: он сидел на полу и глядел на огонь. Мой брат. Опять живой.
– Это был пистолет одного солдата, – объяснил он мне.
Шаферы взломали дверь и нашли комнату жениха пустой: только разбитое пулей зеркало и настежь распахнутое окно. Под окном в грязи отпечатались следы человека, который сделал свой выбор.
Я осторожно оглядела комнату в поисках оружия. Эта худоба, это изможденное розовое лицо, усы, непослушные волосы: я наконец увидела своего умершего брата, которого так любила. Он сказал:
– Я взял его с туалетного столика. Думал, это будет очень просто. – Уставившись на огонь широко открытыми глазами, он говорил негромко и монотонно, словно учитель, проводящий перекличку. Ошеломленный случившимся, он, казалось, вообще не замечал меня. – Было бы очень просто.
– Слава богу, ты здесь, – тихо сказала я, обшаривая глазами комнату. Свет из окна, падая на моего брата, образовывал длинный совершенный ромб, пронизанный тенями от голых веток. – Феликс, куда ты дел пистолет?
– Я не испугался, – сказал он. На глаза ему упала прядь рыжих волос, но он не встряхивал головой, чтобы ее убрать. – Меня радовало, что все услышат выстрел. А особенно радовало то, что его услышит сенатор. Разве это не безумие?
– Феликс, где пистолет?
– В последнее время я был не в себе. Помнишь, ты мне об этом говорила? – Он издал глубокий вздох. – Пистолет остался в церкви.
Я вздохнула с облегчением и огляделась в поисках воды: голова болела и к тому же кружилась, так что я села в кресло. Мне было нехорошо. С Западной Десятой донеслось завывание сирены и топот мальчишек, бегущих за полицейским фургоном.
– Я познакомился с ним в сентябре. А в декабре он меня бросил, – сказал он прямо в огонь. – Это продолжалось недолго.
Он лежал у огня, страшно побелев от переживаний. То чувство, которого он боялся, отчего-то расшаталось у него внутри, и теперь он старался лежать совершенно неподвижно, чтобы оно не загремело и не разбудило его снова. Я догадывалась, как все было: он взял тяжелый пистолет, встал в свадебном костюме перед большим зеркалом и принялся рассматривать себя, приставляя пистолет к голове, так, словно это делала чужая рука. Он был зачарован этой сценой. А потом что-то – кто знает, что именно? – заставило эту руку переместиться и навести пистолет на человека, стоявшего перед ним. На человека, которым он заставил себя стать: одетого в костюм, тщательно причесанного, блестящего. На человека, отражающего мир так же аккуратно, как это зеркало. Что нужно для того, чтобы нажать на спуск? Что нужно для того, чтобы выстрелить в человека, которым тебя заставляют быть?
– Это продолжалось недолго, – продолжил он. – Но времени хватило, чтобы все погубить. – Он поднес руку ко лбу. – Боже мой, я же только что удрал с собственной свадьбы…
– Я уже здесь, – сказала я, вскакивая и подходя к нему, чтобы взять его за руку. Головокружение вернулось. – Я здесь.
Он наконец посмотрел на меня:
– Грета, по-моему, я сошел с ума. И ты тоже. Подумай только о том, что я натворил. Подумай о том, что я чуть было не натворил. Я не знаю, что…
Он не смог закончить фразу. Он замерзал в комнате, нагретой горящими угольями, дрожал и, тяжело дыша, все смотрел и смотрел в камин. Я видела, что на него волнами накатывает осознание того, кто он на самом деле, и что это внушает ему ужас и отвращение.
Облако закрыло солнце, свет больше не падал на брата, и я подумала о том, что мое последнее свидание с этим миром, с этим Феликсом подходит к концу: в тот день я уже встречалась с доктором Черлетти. Завтра я перемещусь вперед во времени. А потом последняя искра – и все. Я всегда считала, что она вернет меня домой. Почему я не чувствовала, что здесь действует еще одна сила?
– Что ты хочешь услышать, Феликс?
– Что все будет хорошо, – сказал он, стараясь дышать спокойнее.
– Феликс, – я присела рядом с ним и положила руку ему на колено, – все будет хорошо.
– Правда?
Снова вернулся ромб света, теперь освещавший и согревавший нас обоих. Я думала о том, что вижу этого Феликса в последний раз. Я вспоминала всех, кто оплакивал его, одетых как он: плавки, ковбойка, рваная клетчатая рубашка. Белокурый парик, чучело медведя, птичья клетка. Я вспоминала о том, как проталкивала ложку между его губами.
– Ты жив. Значит, все наладится. Жизнь лучше, чем ты о ней думаешь.
В ту ночь 1919 года я уложила Феликса спать в своей кровати и долгое время лежала рядом, слушая его дыхание. Как мне будет недоставать этого звука! Поэтому я старалась не засыпать как можно дольше, глядя на его бледное лисье лицо в полуосвещенной комнате, наблюдая за тем, как он судорожно дышит в подушку. Я очень устала. События этого дня выжали меня как лимон. Перед глазами, вместе с голубыми искрами и звездами, появлялись какие-то картины. Горло сжималось, как будто я тонула. Может, это была печаль от расставания с Феликсом – и с моим будущим ребенком? Я пыталась успокоиться, сосредоточиться на своих видениях. Не помню, как долго это продолжалось, прежде чем я заснула.
Второй раз за все время моих странствий что-то пошло не так.
Сколько времени прошло после моего пробуждения? Все выглядело размытым, шел разговор, начала которого я не помнила. Волна боли накрыла тело, и я тяжело задышала. Кто-то положил мне на лоб холодную тряпку. Утонула, едва не утонула. Кто знает, где я сейчас?
– …никому не говори. – Я поняла, что произношу эти слова. – Нельзя, чтобы об этом узнали.
– Узнали что, дорогая?
Это Рут. Наверняка это Рут.
Сердце подобно камню, вынутому из груди, который придавливает меня. Я где-то вычитала такие слова? Или это действительно происходит со мной?
– Не помню. Ничего не помню. Что я здесь делаю?
Повязку со лба наконец сняли, и я увидела свою красно-черно-белую комнату, которая качалась в моем больном мозгу. Надо мной с мрачным видом наклонилась Рут. Рядом стояла клетка с канарейкой Феликса, накрытая полотенцем. Возможно, Рут принесла птицу сюда, чтобы у меня была компания. Я приложила руку к лицу: оно горело. Пальцы ощущали складки, оставленные влажной от пота подушкой. Это 1986 год, а не 1942-й. Краткий миг просветления: «Я не должна быть здесь…»
– Ты слегла, заразилась чем-то. Доктор говорит, грипп, – сказала она. – Пора снова принять аспирин.
Две белые таблетки, вода в стакане. Казалось, проглотить это так же невозможно, как стакан водки. Во мне клубилась тошнота. Свесив голову с кровати, я увидела, что там уже стоит приготовленное для меня ведро.
– Я не должна быть здесь…
– Ох, Грета, бедное, бедное дитя. Это скоро пройдет. Врач сказал, пять дней.
Она вытерла мое лицо, и я зарыдала, подавленная тем, что мое тело пришло в негодность: на нем не осталось живого места. Все – голова, мышцы, кровь – обратилось против меня. Кто-то пропустил процедуру. Как уже случилось однажды, кто-то пропустил процедуру, и переместились только две из нас. Порядок странствий между мирами был нарушен. Времени больше не оставалось.
– Рут, что-то пошло не так. Я должна быть в сорок втором…
– Отдыхай, и все.
– Что-то не так…
Тряпка снова закрыла мне глаза, и в моем воспаленном мозгу засияли колючие звезды.
Удары колокола отдавались в голове болью. Выкинутая на берег, я стонала. Оказалось, я лежу совсем одна в почти полной темноте; в двери мерцало что-то вроде зеленого пламени, но кто-то подошел и заслонил его. Я услышала шепот и шорох спички, такой громкий, словно ею чиркали по моему черепу. Я снова застонала; боль не ушла, и мои глаза расширились от изумления – до чего она настойчива! Болезнь тянула меня обратно в густой водянистый мрак, но, прежде чем снова утонуть в нем, я увидела стоявшего у двери человека в марлевой маске и услышала шепот: «Туда нельзя. Карантин. Я дал ей лекарство, пусть отдыхает». Голос моего мужа. Человек задержался еще на мгновение, и на его лицо пролился свет газового рожка. В глазах моего брата над маской читалось то же отчаяние, которое я некогда видела в глазах Алана. «Феликс, – хотела сказать я, – не дай мне умереть здесь. Ты останешься совсем один, они не станут с тобой церемониться». Грипп, у нас был грипп. У всех Грет.
– Она слышит нас?
– Нет, она в забытьи. Остается только ждать.
– А ребенок?
Потом дверь в мою комнату закрыли. И я понеслась в другой мир.
Смутное воспоминание о пробуждении на третий день болезни. Мрак таял, на месте письменного стола вырисовывался туалетный столик с трехстворчатым зеркалом и отраженным светом внутри его – и в этих зеркалах я увидела своего брата Феликса в новом обличье, прежде чем появился он сам.
Я уловила лишь середину фразы:
– …в Лос-Анджелес, тогда есть шанс. Ты опять плохо выглядишь, Грета, я позову…
И он растаял, как кусок масла на горячей сковороде, сливаясь с чернотой моей лихорадки.
И вот опять мой собственный мир, белая комната, ваза, где дрожат на свету белые розы. Я услышала, как Рут разговаривает с кем-то о моей болезни. Фотографии двигались и наблюдали за мной, прикованной к кровати. «Мы оградим тебя от печали», – пообещали мне розы. Эту картину, окаймленную горячей, пульсирующей болью, залили чернила.
Я умирала. Я чувствовала и понимала, что умираю. Натан думал, что убил ее, свою жену, но его нож прошел мимо и поразил меня вместо нее. Помню, у меня мелькнула мысль, что это правильно: умереть должна именно я. У других есть мужья и дети. А у меня? Если кто-то должен умереть, пусть это буду я.
Когда я перемещалась между мирами в те ужасные дни, мой живот напоминал луну – то прибывал, наполняясь будущим ребенком, то убывал. У дверей, в кресле, на прикроватном стуле появлялись и исчезали Натаны – в очках и шляпах, с бородой, – а также всякие незнакомцы и Рут, разная и в то же время всегда одинаковая. Но больше всего запомнилась гирлянда улыбавшихся мне Феликсов.
Скажите мне, кто проснулся тем утром? Кто почувствовал, что болезнь уходит, колокола наконец замолкают, а простыни холодны от чьего-то чужого пота и жара? Кто заморгал, озираясь, словно путешественник, после долгого плавания ступающий на твердую землю: все вокруг еще покачивается, но он уже в безопасности, среди знакомых вещей, дома? Кто попробовал сесть, не сбился с дыхания и обнаружил, что это трудно, но возможно? Кто увидел длинное золотое копье луча, воткнутое в пол? И стул рядом с кроватью, и книгу с закладкой на этом стуле, и стол, и стоящий на нем стакан воды с белым осадком на дне, и развернутый бумажный листок рядом со стаканом? Кому пришла в голову внезапная мысль – приложить руку к грузному животу, проверить, чувствуется ли там жизнь? Что за женщина заплакала? Конечно, не та, что была там прежде. Конечно, не я. Я умерла, должна была умереть.
Вошла Милли в маске, с пустым подносом в руках, испуганно поглядела на меня, попятилась и пропала. Раздался неясный шум, и в комнату влетел Феликс:
– Ты проснулась! Тебе лучше? Температура упала. Как ты себя чувствуешь?
– Вроде живая.
Он рассмеялся:
– Да, да. Я тоже так думаю.
– И моя дочь тоже. – Он озадаченно посмотрел на меня, – возможно, подумал, что я еще брежу. Но я почему-то знала. – Мой ребенок.
Он приложил руку к моему животу и улыбнулся, но я уже знала, что с ребенком все в порядке. Я засмеялась, а потом поморщилась от боли.
– Ты нас напугала, – сказал он, и рыжая прядь опять упала ему на лицо. – Тяжелое было время. Во всем городе нельзя было найти койку в больнице, даже в клинике Натана. Мы решили, что лучше держать тебя здесь.
– Спасибо. Долго я тут валялась?
Он пожал плечами и внимательно посмотрел на меня:
– Почти неделю.
– Натан…
– Его здесь нет, Грета. Он хотел вернуться, чтобы ухаживать за тобой, но я не позволил. Мы поругались. Ты рассказала мне, что случилось, и я дал ему понять, что все знаю. В конце концов он ушел.
– А процедура?
– Доктор Черлетти не разрешил. Сказал, что проведет последнюю, когда ты выздоровеешь.
– Но это неправильно, мы все не в тех…
В дверях показалась тетя Рут, вся в черном. Черными были даже ее тюрбан и свисавший с него стеклярус.
– Она жива! Моя дорогая, дорогая девочка! Я достала последнее шампанское из своих запасов.
– Почему ты вся в черном? – спросила я.
– Это? Нет, это не из-за тебя. У меня была договоренность с бутлегером, а его подстрелили на Деланси-стрит. Что же я буду делать в следующем году? О, ты многое пропустила, моя дорогая.
– Я многое поняла.
Она принялась рассказывать мне о последствиях несостоявшейся свадьбы:
– Этот парень вызвал бурю негодования. Сенатор взорвался, как снаряд французской полевой пушки [33], узнав, что жених ускользнул через окно!
– Рут… – попыталась я вклиниться, но ее уже невозможно было остановить.
Миры перепутались. Если я была здесь, значит Грета из 1919 года оказалась в моем мире, а Грета из 1942-го – в своем собственном. Одна из нас пропустила процедуру и закрутила все на сто восемьдесят градусов. Как это случилось? Может, Грета 1919-го попала в свою эпоху и так сильно заболела, что доктор Черлетти не стал подвергать ее электрошоку? Оставался один разряд, но куда он нас всех забросит?
Могла ли я навсегда остаться в 1942 году, сделаться женой и матерью? Конечно, это был не единственный вопрос. Сможет ли Грета-1942 жить в моем мире, где у нее будет только один близкий человек – Рут? Сможет ли Грета-1919 снова обитать в своем мире, где я сейчас лежу в постели? Мой мозг заработал: если выпросить еще одну процедуру, молнию, лейденскую банку, все еще можно исправить…
Рут все говорила и говорила:
– Нам пришлось спрятать Феликса в моей гардеробной, когда понаехали эти хулиганы из агентства Пинкертона. Тебе шампанского нельзя, ты еще не поправилась, а мы выпьем, хорошо? – Она открыла бутылку. – Это попало в газеты. Вселенский скандал. – Рут стояла, величественная, как королева, и смотрела сверху вниз на своего племянника, который сидел в кресле, скрестив руки на груди. – Я им очень горжусь. – Она повернулась и громко велела Милли принести два бокала. Нет, три, черт с ним, я тоже могу пить сколько захочу. Я выжила, в конце концов. – Это не такой уж плохой мир, верно? – спросила она, не обращаясь ни к кому конкретно. – Грипп и раненые солдаты, пинкертоны и сухой закон, я знаю, и старость и потери. Легко впасть в уныние. Но посмотрите на это…
Пришла Милли с бокалами. Рут небрежно наполнила их и продолжила свой тост, а мой разум погружался в себя, тревожась о том, чем все закончится.
Рут ушла, и Феликс взял свою книгу, словно тоже собрался уходить.
– Останься, – снова попросила я и подумала, не смогу ли переместиться вместе с ним, если буду держать его достаточно крепко?
Он, видимо, понял что-то по моему голосу.
– Конечно. – Он сел обратно, положив книгу на колени.
– Все будет хорошо, – сказала я.
Он с серьезным видом кивнул и посмотрел в окно. Я видела, что горло у него напряжено, словно там застряло воспоминание, которым он не хотел делиться.
– Грета, мне пора.
Я протянула к нему руку поверх одеяла:
– Нет, останься еще на минутку.
Он опустил взгляд на книгу.
– Я хочу сказать, что уезжаю из Нью-Йорка, – сказал он и посмотрел на меня с решительным видом. – Переберусь в городок, где никто меня не знает, где отец Ингрид не достанет меня. Я думаю о Канаде.
– Никто не думает о Канаде.
Он опять взглянул в окно. По крыше пробиралась бродячая кошка.
– Может быть, сменю имя. – Он рассмеялся. – Стану мистером Аланом Тэнди, вроде как в отместку. На новом месте я смогу начать все сначала.
Я смотрела на него в профиль: сильный нос и слабоватый подбородок, такие же усы, как у брата, которого я потеряла, те же седеющие волосы, что и у Феликса 1940-х. Разновидность моего собственного лица.
– Бросить, – громко сказала я. – Сдаться. Начать все сначала. Понимаю. У меня только один вопрос.
Он глубоко вздохнул:
– Да, Грета?
– Вот таким мужчиной ты хотел стать, когда был маленьким?
Спокойное выражение на его лице сменилось гневным. Бродячая кошка остановилась, перепрыгнула с крыши на крышу и посмотрела через улицу в наше окно. Интересно, что она увидела? Рыжеволосого мужчину, задумавшего побег, и его сестру-близняшку, в последний раз явившуюся из другого мира. Двоих людей, которые оказались вместе в доме их детства и думают про себя, что, если оставить его, их жизнь изменится к лучшему. Безмолвный обмен взглядами, способными выразить то, что нельзя передать словами. Бывшего жениха, у которого дрожат губы от ужасного вопроса, заданного ему.