Невозможные жизни Греты Уэллс Грир Эндрю Шон
Я прочла в ее дневнике, чем закончилось их пребывание в хижине.
Грета и Лео пошли на прогулку в лес, так хорошо ему знакомый. Он показал ей остатки укрытия времен его юности – плохо заметные доски, прибитые к стволу старого оголенного дуба, – и долго стоял перед ними в задумчивости. Было солнечно и холодно, и Грета, несмотря на шубу, мерзла, но терпела. В конце концов, это был их последний день. Она не спешила назад, зная, что им больше не придется гулять здесь вместе. Ей казалось, что Лео погрузился в воспоминания детства, но, как выяснилось, он собирался с духом, чтобы задать ей вопрос:
– Надо ли мне бороться за тебя?
Раздумье длилось не дольше секунды. Дрожа в своих мехах – холод пробирал до костей, – она ответила:
– Нет. Не надо.
Кто на свете стал бы возражать? Кому не хочется, чтобы за него боролись? Разве это не самая суть человеческого существования – быть достойным того, чтобы за тебя боролись, чтобы за тебя отдали все? Лео, конечно, говорил именно об этом. Но она отказалась. Нет, не надо. Она сама ужаснулась тому, с какой прямотой произнесла эти слова. Но их следовало произнести, чтобы уберечь его от большего горя: так она и сделала. Теперь ей придется терпеть боль за них обоих – вероятно, до самого конца, а он будет устраивать свою жизнь без нее.
– Не надо бороться за меня, Лео.
Он ничего больше не сказал, повернулся к ней спиной и пошел назад, к хижине. Один. Было и впрямь очень холодно.
Ошибка совершена в другом мире. А здесь ее можно исправить. Времени было мало – осталось только шесть процедур, – и вот они, три Греты: я хватаюсь за Феликса и Алана, пока мой мир снова их не убил; вторая Грета вернула в мою жизнь Натана, чтобы понять его и чтобы он оставался с ней во всех мирах; третья пытается вернуть Лео из небытия. Каждая старается исправить сделанные нами ошибки. Говорить правильные слова, совершать правильные действия, пока не закрылась дверь. Мне впервые пришло в голову, что Грета из 1918 года больше не хочет жить в своем мире. Возможно, она не хотела бы жить в мире, где на могилу Лео Бэрроу падает снег.
Я думала об одежде, висевшей в той квартире, о том, как свет за окном заставлял светиться и одежду тоже. Она походила на фонарики в саду развлечений, где танцуют пары под игру сонных музыкантов. А здесь покачивались железнодорожные лампы, столб пара поднимался рядом с мостом. Солдаты толкались, чтобы лишний раз хлебнуть из бутылки. Кирпичные склады со всех сторон окружали это укромное местечко, своего рода бухту. Сюда приходили безденежные парни, которым больше нечего было делать, и развлекались при помощи того, что им подворачивалось. В центре уже несколько недель назад ввели затемнение, чтобы с немецких кораблей не было видно высоких зданий Манхэттена, и только размытое красное пятно над Таймс-сквер тлело наподобие раскаленных углей.
Где-то ударил колокол. Солдаты стали собираться вместе, словно ожидая чего-то, но Лео стоял неподвижно. Я наблюдала за тем, как он поднимает воротник, чтобы закрыть горло. Как хорошо я знала эти руки! Как странно думать, что они не знают меня.
Сколько еще раз мне представится такая возможность? Возможность познакомиться с кем-нибудь заново, с самого начала приступить ко всему, что я сделала, правильно или неправильно, исправить все ошибки, начать новую жизнь. Этот Лео не знаком ни с одной из других Грет. Он не тронут: наэлектризованная рука Провидения еще не протянулась сквозь измерения, чтобы его схватить. В тот миг он был только моим. Я могла стать первой, кто поприветствует его, первой, кто увидит его улыбку. Может быть, мне было дано почувствовать, как пробуждается внутри его то, чего он сам не знает. Точно так же он не может знать, что сильно любил меня раньше, и умер, и возвратился к жизни, чтобы снова меня любить.
Я представила, какой у него будет вид, если подойти к нему. Бровь поднимется, губы растянутся в улыбке, и на щеке появится ямочка. Голосом, слишком низким для человека его возраста, он скажет:
– Добрый вечер, мэм. Как вас зовут?
– Грета Уэллс.
Взгляд темных глаз.
– Лео.
Он стоял. Я подошла ближе, глядя на него со спины: плечи сжаты от холода, шляпа глубоко надвинута на голову, на локтях заплаты, смотрит по сторонам. От внезапного порыва ветра все фонари качнулись одновременно. Послышался вскрик солдата, с чьей головы сорвало головной убор, перелетевший затем через перила. Лео рассмеялся.
Вот он передо мной: шарф размотался, и шея, такая теплая и розовая, теперь была открыта ветру. Солдаты смеялись возле перил. Где-то под камнем спрятан ключ. Но что хуже: завести роман, зная обо всем последующем, или уйти, зная, что ты могла бы стать его большой любовью, и позволить другой женщине впервые разбить его сердце – пусть и в другом месте, но все равно разбить? Он посмотрел в мою сторону. Наши взгляды встретились. Свет падал на его ухо, которое выглядело мягким, как у ребенка; все возвращалось, все могло возвратиться. Для нее. «Надо ли мне бороться за тебя?» Заставить человека влюбиться в себя только потому, что тебе это нужно и ты можешь это сделать: бывает ли в жизни что-нибудь хуже этого?
Вдруг он преобразился, став прямым как стрела. Кто-то из солдат крикнул: «Едет!»
Из глубин железнодорожного двора, в свете неярких – из-за светомаскировки – поездных огней, луны и всевозможных фонарей, горевших даже той мрачной ночью, поднялись, как при выходе джинна из лампы, огромные клубы пара, мягко и тепло вздымавшиеся вокруг нас. Он рассмеялся. Я видела, как он мальчишкой, в разгар Великой депрессии, бежит с друзьями от сладко пахнущей фабрики, набив карманы печеньем, украденным с погрузочной платформы. Я видела, как он ребенком, одетым в короткие штанишки, играет на этих улицах в стикбол, как он с полотенцем и куском мыла идет в общественную баню, как он вместе с другими мальчишками распевает похабную пародию на песню «Там и тут!», как он продает на углу газеты или раздает театральные афиши, а затем выбрасывает в сточную трубу, чтобы в рабочее время выкупаться нагишом в замусоренном Гудзоне. Его детство осталось в недавнем прошлом, а взрослая жизнь была еще так далеко, что пугала его. Этот Лео-мальчишка, с еще более крупными чертами лица, вырос здесь, а не в той лачуге на севере, где жить, наверное, было легче. Я видела, как все мальчишки в радостном возбуждении поднимаются по ступенькам и ждут на закате, когда старый поезд в шесть пятнадцать пройдет, лязгая, под мостом, а они, с крошками на губах, смогут сколько угодно подпрыгивать и воображать, что ходят по золотым облакам. Это было единственной свободой, доступной им в те дни, когда они ничего не имели и ничего не могли сделать за пределами своего воображения.
Там я его и оставила.
Наступил новый год.
– Доктор Черлетти, чем это закончится?
– Что вы имеете в виду, мисс Уэллс?
– Осталось шесть процедур. Когда мы закончим, понадобится ли еще один курс?
– У вас прекрасная динамика. По моему мнению, продолжать нет надобности. Это было бы неразумно. Но конечно, вы продолжите ходить к доктору Джиллио.
– Чем же все это закончится?
– Не понимаю, что вы имеете в виду. Вы снова станете собой – или окажетесь на пути к этому.
Выходя из кабинета доктора Черлетти, я увидела пожилую женщину, сидевшую там, где во время своего первого визита сидела я. Высокий кружевной воротник, ярко-зеленая шаль, руки, стискивавшие сумку, когда она смотрела на табличку с надписью «ЭСТ». На мгновение я остановилась. В ней было что-то знакомое, постоянное. Я вспомнила парк, разделительную полосу, военный оркестр. Могло ли такое быть? Наши взгляды встретились, и мне вдруг показалось, что она тоже знает о синей молнии, что с ней случилась такая же странная история.
Могла ли она путешествовать? Отныне все казалось возможным. В конце концов, во мне не было ничего особенного, ничего уникального; наша судьба часто зависит от того, в каком месте мы оказываемся. Пианино падает справа от нас, в каком-нибудь дюйме, и мы остаемся в целости и сохранности. И это не потому, что мы особенные, а кто-то другой – нет. Возможно, дело в том, что наша печаль огромна и может, подобно звезде, искривлять мир с помощью гравитации, чуть-чуть сдвигать предметы. Она способна проделать дырку во вселенной, печаль женщины вроде меня или этой хрупкой старушки в холле.
– Миссис Арнольд? – раздался голос медсестры, и мы оторвали взгляды друг от друга.
Я наблюдала за тем, как она медленно шла к нему в кабинет. Кто знает – вдруг в ту же ночь она провалилась в пустоту и проснулась в мире, где снова была молода? Или снова оказалась замужем? Или очутилась в полном одиночестве? Я увидела, как закрывается за ней дверь, услышала тихий голос моего врача. По пути домой мне стало ясно: я не могу никого спросить, чем все закончится, но ждать и наблюдать тоже не могу. На это уже не оставалось времени. Мне – и другим Гретам – пора было решиться.
Пора было действовать.
– Где, черт возьми, ты достала это шабли, Рут? – с восторгом спросил Феликс.
– У меня есть друг-дипломат, – подмигнув, ответила Рут моему брату, – который сделал запасы еще в тысяча девятисотом. Нам всем надо запастись вином, пока не ввели сухой закон [30].
Тетя Рут была в высоченных сапогах и в платье цвета пекинской лазури, без рукавов, с лифом, расшитым бисером. Словно в противовес простоте платья, она украсила свои белые волосы нитями жемчуга, и голова ее стала похожа на свадебный торт. «Разве у другой Рут есть столько жемчуга?» – озорно спросила она меня.
Потребовалось всего несколько дней, чтобы устроить вечеринку в тетиной квартире, украшенной свечами, большевиками и светскими людьми, которые с ошеломленным видом разглядывали богему в монокль. Передо мной все время стояло лицо Натана в ночь его приезда, такое суровое. На следующий день я с облегчением увидела, как оно озарилось, – после моего вопроса о том, в какое из мест, по которым он соскучился, мы можем пойти. «В Центральный парк, – прикидывал он, лежа на кровати и уставившись куда-то в пространство. – Можно устроить пикник. Или в Вулворт-билдинг» [31]. Беда случилась перед самой вечеринкой. Я застала Натана, когда он надевал пальто. Оказалось, его вызывают в клинику на ночное дежурство и он не хочет, чтобы я пошла без него.
– Я понимаю, дорогой, понимаю, – сказала я. – Но я иду не ради себя, а ради Феликса. Он хочет, чтобы я познакомила его с издателем.
– Разве ты знаешь хоть одного издателя? – спросил он и добавил: – Ты просто жить не можешь без вечеринок.
– Я забегу только на минуту.
– Все должно измениться, Грета, и стать таким, как прежде.
– Все изменится, обязательно изменится, ты это знаешь. Мы оба должны многому научиться.
Поняв, что я намекаю на его грехи, он согласился отпустить меня, затем взял цилиндр и на одно долгое мгновение посмотрел мне в глаза. Я спустилась к Рут, сознавая, что совершаю нечто вроде измены.
– Ну и пойло! – сказал мой брат, опустошив бокал с вином из запасов Рут.
Мы все собрались у странного бра, изображавшего Прометея; в прическе Рут звенели жемчужины. Я посмотрела на ковер, в центре которого была выткана женская фигура.
– Знаю, – сказала тетя и вздохнула, глядя на свой бокал. – Вкус как у масла военного времени.
– Выпью еще, – сказал Феликс, заново наполнил бокал и отсалютовал им мне.
Я смотрела, как он идет в другой конец комнаты, где известный человек громко клеймил Лигу Наций: «мерзкая антинародная организация». Стоявший рядом со мной лысый астроном заговорил о комете Галлея.
– Я был единственным из друзей вашей тети, который знал, что мы пройдем сквозь ее хвост. Это, знаете ли, безвредно, – сказал он, подмигивая мне. – Конечно, она меня не слушала, но все равно устроила вечеринку в честь конца света.
– Последствия этого, – серьезным тоном произнесла Рут, – пока не изучены.
Астроном выпил за наше здоровье и направился туда, где велась политическая дискуссия. Я наблюдала за Феликсом: он порхал по гостиной, как пчела, опыляющая клевер.
– Его до сих пор нет, – сообщила я тетке. – Я беспокоюсь.
Она пьяно покачала головой:
– Он придет. Говорю же, я позвонила ему и сказала, что должна составить завещание. Боюсь, это прозвучало так, будто у меня денег куры не клюют. В опасные игры ты играешь, Грета.
Я заявила, что она ничего не понимает в любви.
– Да где уж мне, – хихикнула Рут.
От меня потребовалось немного: еще раз посетить библиотеку, прошерстить телефонный справочник, пообщаться с телефонистками, пока не найдется правильный номер, и заставить Рут набрать его. Тетка придумала нелепый предлог – мол, на следующий день она уезжает из страны и застать ее можно будет только на вечеринке, – но уверяла, что это сработает. Я стала весьма романтичной особой! Как пьяный посетитель заставляет пианиста в ресторане много раз играть одну и ту же песню, так я снова и снова пыталась оживить старую любовь, испытывая и восторг от повторного зарождения чувства, и смятение из-за того, что все происходит неожиданно и по-другому. И все же я хотела, чтобы Феликс получил этот дар, это проклятие, хотела преподнести его своему брату в антураже свечей, плохого вина и авангардистов. Наконец-то мне удастся кое-что усовершенствовать в этом мире.
Кого же я пригласила на вечеринку в 1919 году? Алана, конечно. Я хотела вернуть его в нашу жизнь.
Слушая, как Рут рассуждает о большевизме, я рисовала в уме картину того, как это произойдет. Алан явится в черном пальто и цилиндре, осторожно их передаст горничной, оглядывая комнату с нервной улыбкой человека, который ступает с берега на качающуюся лодку. Тут подойдет Рут со своим русалочьим головным убором из жемчуга, протянет ему бокал шабли, поговорит с ним о делах. Она познакомит его со мной («Мадам, вы очаровательны», – скажет он, не узнавая меня, хотя мы с ним вместе пережили самые страшные дни в нашей жизни), а затем укажет на другой конец комнаты, где стоит Феликс. Их будут разделять всего пять шагов – длина ковра с женской фигурой, и Феликс поднимет глаза, и все случится. Никто из наблюдающих эту сцену не поймет, в чем дело. Знакомя людей друг с другом, мы можем думать, что между ними возникнет электрический разряд, а позже – допустим, на их свадьбе – даже делать вид, что видели это, и поняли, что произошло, и отметили в дневнике своего разума; но это не так. Даже любовники ничего не знают; ангел их памяти прилетает и переписывает прошлое, чтобы сделать его совершенным, ибо неясные надежды и сомнения во время встречи не соответствуют правилам романтики. Но это было другое. Я уподобилась зрительнице, которая одна во всем зале знает, что на сцене вот-вот появится знаменитость. Не Алан в пальто и шляпе и не уставившийся на него Феликс, такой прекрасный в вечернем костюме, а некто третий: он поднялся, словно фигура с ковра, и витает между ними. Это уже случалось раньше, в другое время; я одна знала, что это случится снова – здесь и сейчас. Испытав на мгновение ужас, они застынут на месте, в их жилах потечет горячий металл, чем-то сходный с молнией из моей волшебной банки. Они будут испуганы, сбиты с толку, изумлены. Это может произойти здесь в любую секунду, и замечу это я одна.
– Рут, – прошептала я, и она повернулась ко мне, жестом попросив человечка со слуховым аппаратом оставить ее. – Рут, я думаю, Натан подозревает.
– Что ты имеешь в виду?
– Он сказал, что знает о смерти моего друга.
– Это ничего не значит. Уверена, что и у него были грешки во время войны.
– Рут, хочу тебя спросить вот о чем. Он изменился? У него такой мрачный вид… Он стал… суровее?
Она внимательно посмотрела на меня. Жемчужины в ее прическе зазвенели, когда она отрицательно покачала головой.
Я вспомнила: другая Грета боялась этого Натана и того, что он может сделать. Я представила молодого Лео под своим окном. Мне удалось заглянуть в душу моему второму «я».
Рут тихо сказала:
– Теперь ты понимаешь, почему я ее не виню.
– Другие Натаны не такие, как этот, – заметила я. – Совсем не такие.
– А что ты скажешь о другой Рут?
Я посмотрела на ее оживленное лицо:
– Ты не сказала: «о других Рут».
– Да, дорогая, моя Грета уже поведала мне. Со мной, как с Феликсом. Есть мир, в котором я умерла.
– Мне очень жаль, – сказала я, как уже однажды говорила другой женщине. – Знаешь, я по тебе там скучаю. У меня нет союзницы, только служанка, а ей не расскажешь обо всем.
– Знание о том, что где-то ты умерла, не похоже вообще ни на что. Кажется, я всегда считала себя сорняком, который растет между трещинами, где угодно, в любое время. Но оказалось, я не такая. Я – цветок редкий и нежный, – со смехом сказала она. – Как и Феликс, и Лео. Нужно правильно подобрать температуру, воздух и почву, иначе мы увянем.
– Не говори так. Это был несчастный случай. Мне очень жаль.
Я почувствовала, что кто-то трогает меня за плечо, и услышала слова брата:
– Мне надо идти.
Обернувшись, я увидела, что Феликс уже вдевает руки в рукава пальто. Лоб его покраснел и покрылся потом – вероятно, из-за плохого шабли. Я сказала:
– Нет, не надо. Ты должен остаться, всего на минуту.
– Грета, я должен идти, – повторил он с каким-то отчаянием во взгляде: он не смотрел на меня и, казалось, прислушивался к чему-то внутри себя.
Я схватила его за рукав:
– Хочу познакомить тебя кое с кем. Пожалуйста, останься!
Он покачал головой, одарил меня натянутой улыбкой и поцеловал в щеку:
– Я должен идти. Увидимся позже. Наслаждайся большевиками.
Не попрощавшись с Рут (та разговаривала с новым гостем, который стоял спиной ко мне), он взял шляпу и почти выбежал из двери. Все произошло так быстро, что мой план, тщательно разработанный за последние дни, смыло, как песочный замок на пляже. Придется заняться этим снова. Время поджимало: до свадьбы оставалось меньше двух недель, а до мгновения, когда дверь в этот мир должна была навсегда закрыться для меня, – не намного больше. Может, завтра мне удастся устроить другой ужин, с которого он не уйдет; может, я все еще способна заставить цвести этот цветок.
– Грета, – сказала Рут, взяв меня за руку, – хочу тебе кое-кого представить.
– Рут, все пропало, – прошептала я.
Она ответила мне напряженной улыбкой из-под русалочьей тиары:
– Грета, это мистер Тэнди.
Передо мной стоял Алан, еще один восставший из мертвых.
В этом мире он был немного другим, как и все мы. Посеребренная бородка, аккуратно и очень коротко подстриженная; пенсне, сидящее на носу, как насекомое; став крупнее и величавее, он был облачен в темный костюм и белый галстук, а улыбался непринужденнее, чем я представляла себе. Несмотря на все это, я его узнала. Передо мной был именно он – сдержанный, осторожный и немногословный сын фермера из Айовы, достигший успеха и известности. Его глаза, как всегда, пытались выразить то, что не могли высказать губы. Алан, думала я, Алан, ты умер. Твой пепел покоится среди роз, и в память о тебе поет молодой мужчина, и я не могу этого вынести. Спаси его для меня. Ты не знаешь, как близки мы к тому, чтобы вообще никогда не существовать.
Я заметила, что его глаза – потрескавшаяся зеленая глазурь – устремлены на дверь, за которой только что исчез мой брат. Я видела, как он о чем-то думает, как кровь отливает от его лица, и вдруг все поняла. Как я была глупа, полагая, что ни одна вещь в мире не сдвинется с места без меня, что я размышляю над некой шахматной партией. На самом деле все фигуры были живыми и двигались по собственному желанию, ведь они были не плодами моего воображения, а людьми.
– Очень рада познакомиться с вами, мистер Тэнди. Жаль, что вы на минуту разминулись с моим братом.
Я посмотрела на Рут, лицо которой наполнилось тревогой. Алан выдавил из себя несколько вежливых слов, но лицо его оставалось бледным.
– Феликс ушел? – удивилась Рут, и я бросила на нее многозначительный взгляд. Нам следовало обо всем догадаться.
– Какая жалость! – проговорил Алан, собрав все силы, чтобы изобразить неловкую улыбку.
Я сказала:
– Он очень хотел снова с вами увидеться.
Рут, как хорошая актриса, начала импровизировать, отталкиваясь от моей реплики:
– Вы… вы ведь встречались с ним раньше?
Алан сказал:
– Кажется… у моей жены…
Остального я не слышала, потому что была уже за дверью.
Я обнаружила, что глянцевый цилиндр моего брата висит на пожарном гидранте, а сам Феликс стоит рядом, прислонившись к стене дома. Ушел он не очень далеко, причем поступил предсказуемо, устремившись на запад, – как делал всегда, совершая задумчивые прогулки по Гринвич-Виллиджу в моем мире 1985 года. Скрестив руки, он курил длинную сигарету. Меховой воротник поблескивал в свете фонаря. Феликс смотрел на гидрант так же, как на портновский манекен, только на этот раз в глазах его сверкала мстительная ярость. Ночное небо над парком Вашингтон-сквер светилось от уличных огней, издалека доносились чьи-то крики.
– На днях я была в «Блумингдейле», – громко сказала я, и его голова дернулась от неожиданности. Я подошла ближе. Рукам в карманах пальто было тепло, несмотря на холодный ночной воздух. – Там, в мужском отделе.
Он не сказал ничего. Мимо нас проследовала пара: женщина, чье лицо почти полностью скрывал капюшон, и шатающийся от выпитого мужчина. Феликс молча курил. Мы оба знали, что в следующие несколько минут будут раскрыты все тайны наших жизней.
Я спросила:
– Это там ты познакомился с Аланом?
Он попыхивал сигаретой, и все, даже не взглянул ни на что, кроме гидранта и цилиндра. Так он и стоял, прислонившись к зданию, уставившись в нью-йоркскую ночь, выпуская дым изо рта.
– Когда он тебя бросил? – спросила я.
Теперь это стало для меня очевидным. Феликс тяжело и яростно дышал, провожая взглядом полицейского на лоснящейся черной лошади, а затем, все так же молча, посмотрел на меня.
Я представляю себе «Блумингдейл»: они глядят друг на друга через прилавок с перчатками. Я представляю себе встречу в баре, в тщательно убранном номере отеля. Но в этом времени все по-другому. Сильный и осторожный Алан, с бородкой и в пенсне, постоянно волнуется, задергивает шторы, боясь малейшей щели, просит своего молодого любовника вести себя потише, объясняет ему, что это не может больше продолжаться. Феликс в овальном зеркале тоже другой: испуганный, очарованный, влюбленный. Потом очередная встреча, комнаты еще темнее, как и обещания, но почему Алан плачет? Он не горюет? Тайные поездки в дом Алана на Лонг-Айленде. Беспечные дни: их точно не застукают. Безрассудные ночи на пляже: седовласый Алан тащит моего длинноногого, длиннорукого брата в океан. Я представляю себе еще одну сцену в доме со ставнями, закрытыми из-за декабрьских бурь: Феликс приехал туда по ошибке в уик-энд, вся семья была в сборе, горничная впустила его, и им пришлось вытерпеть долгий ужин с прессованной уткой, прежде чем Алан отвел его в сторону и прошептал: это опасно, глупо, больше так продолжаться не может. Он говорил закрыв глаза – не хотел смотреть на человека, которого любил. Ему очень жаль. Лучше все забыть. Темная подъездная дорога, силуэт Алана в кабинете: сидит, обхватив голову руками. Феликс в карете, которая по холоду четыре часа везет его обратно на Манхэттен, и во время поездки он обдумывает все возможные способы самоубийства.
Все это я прочитала в его взгляде, когда он наконец на меня посмотрел. В этом взгляде были пистолет, веревка, бутылка с ядом.
– Тебе не надо жениться, – громко сказала я.
– Она – лучшее, что у меня есть, – сказал он, выпрямляясь во весь рост, и волосы его ярко запылали в свете уличных фонарей. – Мне очень жаль. Знаю, ты не поймешь того, что видела.
– Я прекрасно тебя понимаю, – возразила я. – Это мой брат, которого я знаю.
– Лучше тебе забыть все это.
Я повторила его слова, сказанные мне когда-то:
– Если бы только мы могли любить тех, кого следует…
Облака вдали засияли ярче. По узкой улице пробирались пожарные машины, с юга доносились крики и скрип ржавого насоса. Машины проехали, и мы снова остались на улице одни.
– Туристы все портят, – пожаловался он, бросая сигарету и мрачно улыбаясь. – Мы с тобой совершили ошибку. Рут была не права во всем.
Я плотнее закуталась в пальто: на улице было слишком холодно.
– Я люблю тебя, Феликс.
– Эта вечеринка. Все ее вечеринки, – сказал он, глядя на свой цилиндр. – Все ее разговоры о жизни. Жить одним днем.
Издалека все еще доносились вопли, на низкие облака легли тени.
Я шагнула к нему, чувствуя, насколько силен мороз.
– Ты понимаешь, что это такое – любить человека, состоящего в браке. Сам мне говорил.
– Жить одним днем. Это можно делать, только если нет никакого завтра, – сказал он, обращаясь к шляпе, и широко раскинул руки. – А вот уже и завтра.
Порыв нью-йоркского ветра пронесся вдоль улицы и чуть не сорвал цилиндр с гидранта. Феликс шагнул вперед, чтобы взять шляпу.
– Мы оба наделали ошибок, – сказал он. – Мне надо исправить свои.
– Я тоже ошибалась?
Он встряхнул цилиндр, глядя на него так, словно внутри содержался ответ.
– Что знает твой муж? И что он собирается делать? – Теперь в его голосе звучало сочувствие. – Завтра уже наступило, Грета.
Радостные крики невидимой толпы, тускнеющее зарево. Проскакала, цокая копытами, еще одна полицейская лошадь, черная и блестящая.
Он надел шляпу и выпрямился в полный рост.
– Я сам могу спасти себя, Грета. Я могу жениться и быть счастливым.
– Я повидала достаточно и знаю, что это невозможно.
В небе постепенно гасло зарево. Лицо брата было полно страдания.
– Грета, Грета, все это ложь, – устало произнес он. – Просто любитьлюдей нельзя. Нельзя выйти из дому и начать любить кого угодно.
– Можно! – торопливо сказала я. – Именно это ты и делаешь!
Услышав это, он посмотрел на меня с беспросветной мукой, а потом повернулся и побежал в сторону пожара, оставив меня одну, в Гринвич-Виллидже, зимней ночью.
Открыв дверь своей квартиры, я почувствовала резкий запах камфоры и не сразу различила чей-то силуэт в свете газового рожка, горевшего в коридоре. Человек в цилиндре был похож на шахматную фигуру – короля. Так мы стояли несколько секунд, и мое платье, расшитое бисером, тихонько позвякивало. Но я не замечала тишины, думая о нашем с Феликсом разговоре и о существе, что росло внутри меня.
– Грета… – услышала я.
Тут же зажглась спичка, осветив чашу курительной трубки.
– Натан? – откликнулась я, поскольку увидела его лицо, хотя за внешней оболочкой был совсем не он. – Натан, я думала, у тебя ночное дежурство в клинике.
Он не издал ни звука, только табак потрескивал в трубке. Запах камфоры, которым он пропитался в клинике, был почти непереносим. Я закрыла за собой дверь, чтобы в квартиру не забралась бродячая кошка. Обернувшись, я увидела, что он неподвижно стоит в тусклом свете рожка.
– Натан? – повторила я.
– Известно ли тебе, – наконец сказал он: тень и огонек трубки, – насколько плохи были дела? Перед Мёз-Аргонским наступлением [32]половину моих пациентов составляли больные гриппом.
Голос был прерывистым. Он что, плакал? Я пыталась разглядеть его в темноте.
– Ты слишком много выпил.
– Я поклялся никогда не рассказывать тебе о том, что видел. – Он наконец сдвинулся с места. – Хотел тебя уберечь… За это мы и боролись.
– Я никогда не смогу до конца понять, через что ты прошел.
– Но тебе надо знать, Грета. У меня лежал человек с подводной лодки, только что прибывший из Штатов. Случай пустяковый, через пару дней он должен был снова встать в строй, но он уже не мог сражаться. Испытал ужас от войны, прежде чем успел ее увидеть. Медсестра сказала, что на его субмарине эпидемия гриппа началась в день отплытия от Лонг-Айленда. Он проснулся на следующее утро, а рядом с ним в гамаке лежал мертвец.
– О боже, – сказала я, глядя на его надломленную тень.
– Ты знаешь, что есть приказ: не выбрасывать за борт отходы с подводных лодок? Но им пришлось это сделать. Было слишком много трупов, их сваливали в столовой. Распространялось зловоние. А этого человека научили заворачивать трупы в железный лист и выдавливать из них воздух, становясь коленями на грудь. Потом мертвецов стал отправлять в море кто-то другой. Почти все из той погребальной команды заболели и умерли.
– Мне очень жаль, Натан.
Нам трудно понять, насколько тяжела ноша, которую несет другой человек.
– Я знаю, что он делал. Я и сам делал то же самое. Сидишь у чьей-нибудь койки и пишешь письмо, последнее письмо. «Дорогие мои, я заболел гриппом. Чувствую себя лучше, скоро буду дома. Люблю вас всех». Он смотрит на тебя и спрашивает: «Я умру?» – и ты говоришь: «Нет-нет, держись, все будет в порядке». Он улыбается и засыпает. И умирает на закате.
– Мне очень жаль.
Это означало: «Я сожалею обо всем, что случилось здесь, в этом мире».
– Когда субмарина прибыла во Францию, в кают-компании лежали две сотни трупов. Похоронили только сотню. А у нас лежало в штабелях вдвое больше.
Я молчала и разглядывала его в профиль – согбенного под тяжестью воспоминаний.
– Знаешь, что я делаю ради тебя? – мягко спросил он.
– Знаю, знаю, – сказала я, держась рукой за стену. – Не будем больше об этом.
– Нет, ты не знаешь, – донесся его голос из тени, как будто он не слышал моих слов.
Потом, к моему облегчению, он вышел и встал под газовым рожком: длинное бородатое лицо норвежца было покрыто марлевой маской, от которой и шел камфорный запах. Лоб его блестел от пота. Был ли он пьян? Или болен? Взяв меня за руку, он сказал:
– Пойдем со мной.
Я уже бывала здесь прежде. Поездка в экипаже – напряженное молчание, стук дождя, почти уже снега, по крыше, люди, снующие по улицам черной эмали, – и темная тишина помещения, куда мы ворвались. Я бывала здесь столько раз, столько раз: не в этой клинике, а в другой, похожей на нее, пропахшей ладаном, который скрывает запахи болезней. Мне никогда не хотелось оказаться здесь снова.
Я уже видела эту длинную палату, ряды коек, разделенных белыми складными ширмами, маленькие алтари рядом с каждым пациентом: родственники складывали туда разные вещицы, а наутро медсестры в шапочках, бесшумно скользя в туфлях на мягкой подошве, забирали их и бросали в мусоросжигательные печи. Я видела неописуемо худых мужчин, которые широко открытыми глазами разглядывали ночной потолок, свесив руку с мокрых от пота простыней. Я видела праздничные открытки от пациентов, благодаривших за выздоровление, – они до сих пор были выставлены на сестринском посту. Некоторые из тех пациентов давно умерли. Я видела точно такие же койки, точно такие же симптомы лихорадки; шофера из Нью-Гемпшира, поздно ночью привезшего мужчину-скелета, – местная больница отказалась его принять и наняла эту машину; хористов в масках, что пели по окнами; венок возле приемного покоя с надписью: «Кевин, ты был самым милым». Как он мог догадаться, что я уже бывала здесь, только в другом мире?
– Положение все хуже и хуже, – прошептал ты мне. – Нам сказали, что скоро все закончится, но эпидемия лишь разрастается. Сегодня отмечено еще пятьдесят случаев. В Бруклине от этого умирают могильщики.
Я пыталась придумать какой-нибудь ответ. Что ты хочешь от меня услышать?
– Я вижу. Я все понимаю. Давай уйдем отсюда.
– Грета, ты должна увидеть своими глазами, что я делаю ради тебя.
На самом деле ты привел меня сюда не для этого, так? Не для того, чтобы я лучше узнала твою жизнь. Об этом говорили твои глаза.
Однажды я тебя любила, Натан. Даже дважды. Разве этого недостаточно для кого угодно? Я любила то, как ты притопываешь в такт музыке, не в силах удержаться, а потом заставляешь меня танцевать с тобой. Любила то, как ты смеялся, и слезы, которые собирались в уголках глаз, а потом скатывались и блестели на бороде. Любила твое ворчание, когда бессонница заставляла тебя красться прочь из спальни. Любила твою манеру, найдя что-нибудь на улице, поместить объявление в «Виллидж войс»: «Найдено детское ожерелье из троих розовых медвежат, сломанное». Никто по этим объявлениям не звонил, но почему-то они тебя успокаивали. «Найдены совиные очки в красной оправе, одна страза в уголке». Это была не только первая любовь, в которой нет ничего невозможного, но и все то, что приходит позже. Любовь; наверное, любовь. Видимо, так мы называем все, что приходит позже. Кажется, я любила тебя все эти годы, бо`льшую часть своей жизни. Я никогда не думала, что в тебе есть такое. Но я знала тебя в другое время и другим человеком. Я никогда не считала тебя убийцей.
– Я не дурак, – тихо проговорил ты. – Я не дурак, Грета.
– Никого нет, – сказала я. – Он умер.
– Нет. Он сейчас здесь.
И я поняла, что ты имеешь в виду ребенка.
Как ты узнал? Кто-то подсказал тебе – Черлетти или твоя собственная врачебная интуиция. А может, это я проболталась. Другие Греты вели эту жизнь вместе со мной. Кто знает, что они тебе наговорили.
Я была слишком слаба от потрясения и стыда, чтобы бороться с тобой, Натан. Я понимала, что ты задумал, и было ужасно сознавать, что в какой-то мере я заслужила это. Но кто заслуживает смерти за содеянное им? Кто заслуживает быть зараженным вместе с ребенком, живущим внутри его? Мы оба будем уничтожены легким движением руки, и никто не назовет это убийством.
Но нет – ты остановился совсем рядом с кроватями. Медсестры в белых масках уставились на нас, услышав, как ссорятся жена и муж. Ты остановился и тяжело задышал, затем отступил на шаг, озираясь вокруг, и наконец обернулся, чтобы посмотреть на меня. Я поняла: ты не ведаешь, что творишь. Тобой управляет лихорадка.
– О боже, – прошептал ты, и твои глаза наполнились тревогой. В первый раз я увидела знакомое мне лицо, глаза, устремленные на меня в больничном полумраке. Ты обнял меня и торопливо повел к двери. – О боже! Скорее пойдем отсюда.
Потом, дома, я чувствовала, какой ты горячий – горячий от стыда. Ты тяжело дышал, покрываясь по`том, несмотря на холодный зимний вечер. Раскрасневшийся, усталый, ты был потрясен тем, что едва не совершил, и содрогался от этого. «Я потерял себя, – шептал ты мне, – я потерял себя, извини». Что это такое: потерять себя? Кто мы тогда? Пустые, бредущие на ощупь существа, у которых есть один-единственный миг: вне времени. Но даже тогда, даже став бесформенным и вневременным, ты не смог этого сделать. Закрыв лицо руками, ты рыдал посреди коридора. «Я люблю тебя, Грета», – сказал ты. У нас почти получилось. Ты перешагнул через ненависть.
Я понимала твое горе той ночью, когда ты чуть не попытался убить меня, Натан. Держа тебя за руки, я слышала, что ты говоришь. Ты был горячим, как раскаленное железо.
Ты лег в гостевой спальне. Я не могла заснуть после этого странного вечера, после нашей странной совместной жизни. Не прошло и нескольких часов, как мне пришлось вызвать доктора Черлетти. Ты сбросил постельное белье на пол и лежал, сгорая от лихорадки.
Мой муж выжил. Несколько дней спустя я услышала, как у двери что-то говорит доктор Черлетти, а Милли отвечает ему. Я чувствовала, как внутри у меня растет ребенок, как он сооружается втайне, словно военная машина в обнесенном стенами городе. Двадцать процедур позади, после сегодняшней останется только четыре. Мне надо было кое-что сделать до появления здесь других Грет – то, что могла предпринять только я. Я перехватила лысого доктора на пороге комнаты, где лежал Натан.
– В болезни вашего мужа наступил перелом. Он выздоравливает. Теперь вы можете к нему зайти.
Натан лежал на кровати, поддерживаемый подушками: лицо белое и чистое, дыхание еще не избавилось от следов уходящей болезни. Специально нанятая медсестра стояла над ним, расчесывая жирные, влажные от пота волосы. Казалось, он морщится от боли при движении расчески сквозь жесткие волосы, так хорошо мне знакомые. Но он терпел расческу, словно бормашину. Когда медсестра закончила, он повернулся и увидел меня в дверях. Его взгляд вдруг оживился и скользнул от моего лица к животу, куда я уже бессознательно прикладывала руку.
Я кивнула медсестре; та остановилась, вытирая расческу о фартук. Сев в кресло рядом с Натаном, я коснулась его волос. На столе стоял стакан воды с опущенной в него ложкой, которая из-за преломления света казалась разделенной надвое.
– Я слышала, тебе уже лучше.
Он кивнул, не отрывая взгляда от моего лица:
– Не надо тебе приходить сюда. Может, я еще заразный.
– Уже нет. Так сказал доктор.
– Что знают доктора? – Он смотрел на меня с убитым видом. – Грета, прости. Это было… из-за болезни.
Я взяла его за руку. Он ответил сильным рукопожатием. Лежа в постели, бледный, измученный, он снова и снова говорил, что любит меня.
– Я тоже люблю тебя, Натан. Я любила тебя так долго…
– Так ты останешься? Будешь моей женой. Мы станем растить твоего… ребенка.