Мама, я люблю тебя Сароян Уильям
— Что? — спросила я.
— Новые ошибки. Новые разочарования, новая боль — и все больше такого, что хотелось бы видеть другим. О, оно становится другим, оно меняется, но всегда — от плохого к худшему и никогда — от хорошего к лучшему или от лучшего — к самому лучшему, если только ты не обманщик, если только ты не умеешь себя дурачить, что я без конца пыталась делать, но всегда безуспешно.
— А ну вас, вы сумасшедшие, — сказала я.
Глэдис и Мама Девочка весело засмеялись, и Глэдис сказала:
— Сама узнаешь, подожди.
— Нечего мне ждать. Мне нравится все как есть.
— Что ты говоришь! — сказала Мама Девочка. — Как есть?
— Да, как есть.
— Тебе нравится, что ты в Бостоне на гастролях?
— Нравится.
— Почему?
— Потому что я в Бостоне, на гастролях. Почему мне это должно не нравиться?
— А в Филадельфии тебе тоже нравилось?
— Нравилось.
— Хотя в вечер премьеры публике не понравились ни мы, ни пьеса? Хотя критики не написали, что ты великолепно сыграла свою роль, а так и было на самом деле?
— Все равно понравилось.
— Но почему, Лягушонок? Если только ты говоришь правду.
— Потому что я знаю: я не могу делать то, что мне хотелось бы.
— А чего тебе хотелось бы?
— Я все время вспоминаю Макарони-лейн и друзей, которые на ней живут, и мне хотелось бы там жить, но я не живу там и поэтому рада жить здесь. И все равно это я, а не кто-то другой.
— А еще чего хотелось бы?
— Больше всего мне хотелось бы быть в Париже, с отцом и братом.
— Зачем?
— Просто так.
— Без меня?
— Здесь я без отца, и мне это нравится. Значит, я могу быть с ним и без тебя и мне это тоже будет нравиться.
— Ненавижу тебя, — рассмеялась Мама Девочка, а потом повернулась к Глэдис: — Вот они, детки!
— Но больше всего, — сказала я, — мне хотелось бы, чтобы мы жили где-нибудь все вчетвером, в своем собственном доме, и мне хотелось бы, чтобы нас стало больше — чтобы у меня был еще братишка и сестренка.
— Ах, вот чего ты хочешь!
— Да, хочу.
— Ну, тогда извините, пожалуйста: все это было, и это не для меня.
— А что для тебя?
— Не ломай над этим голову, — ответила Мама Девочка. — Ты же знаешь, что я сама не знаю, так зачем об этом спрашивать? Что бы там ни было, но — не это. И по-моему, нам пора приниматься за работу.
Мы пошли на сцену, а Глэдис вернулась на свое место в зале. Эмерсон Талли еще раз посмотрел записи Глэдис, и мы снова начали репетировать.
Мы закончили оставшуюся часть пьесы, а в понедельник утром начали все сначала. Свою роль я знала так хорошо, что могла бы играть ее не думая, но не думать не могла, потому что все время видела, как работают над своими ролями самые опытные актеры в труппе — мистер Мунго и миссис Коул. Они придумывали что-нибудь новое и отрабатывали, сначала поодиночке, а потом вместе. В пьесе миссис Коул была дедушкина хорошая знакомая. Она хотела, чтобы он сделал ей предложение, потому что она была одинокая, и он тоже. Он был с ней всегда очень мил, но все никак не мог собраться предложить ей руку и сердце. Она все время говорила о его жене, умершей много лет назад, а он все время говорил о ее муже, который был его лучшим другом, но развелся с ней и куда-то уехал.
Понедельничная репетиция кончилась в четыре часа дня. Все были взволнованные, уверенные и счастливые.
Спектакль этим вечером мы давали при переполненном зале.
Никто не забыл своей роли, никто ни в чем не сплоховал, и публика была очень доброжелательная. Было много вызовов, и впервые нас с Мамой Девочкой вызывали отдельно — три раза.
После спектакля за кулисы пришло много зрителей, и все они говорили, что спектакль — прекрасный.
Все были как одна большая семья.
В нашу артистическую уборную пришел Майк Макклэтчи, а потом — Эмерсон Талли, и Кэйт Крэншоу, и Оскар Бейли, и Джо Трэпп, и мистер Мунго, и миссис Коул. И все говорили, что мы с Мамой Девочкой справились со своими ролями блестяще. Потому, говорили они, спектакль и понравился зрителям.
На другой день Мама Девочка прочитала рецензии в бостонских газетах. Все рецензии были хорошие. Во всех рецензиях говорилось, что Мама Девочка играла потрясающе. В них говорилось, что у меня большая и трудная роль, и эту роль я сыграла хорошо, а о Маме Девочке говорилось, что она на пути к тому, чтобы стать звездой и, в конце концов, великой актрисой.
Она была ошеломлена, и они с Глэдис долго проговорили, вспоминали свое раннее детство.
После этого мне уже было легко играть свою роль каждый вечер, а по средам и субботам — еще и днем. Это было проще простого. Даже если я говорила что-нибудь не так, как до этого, все равно получалось хорошо. Я как будто не могла ни в чем ошибиться. А однажды вечером, когда я думала, что наделала много ошибок, мистер Мунго сказал, что никогда еще я не играла так хорошо. Я больше не чувствовала себя скованной, как вначале, в Филадельфии, когда как будто надо было делать трудную работу, которую по-настоящему делать мне не хочется. Я почти забыла про пьесу и забыла, о чем она. Я уже сыграла свою роль столько раз и знала ее так хорошо, что играть ее было все равно как пойти гулять и, вернувшись, не запомнить ничего из того, что ты видела по дороге, не запомнить даже, что вообще ходила гулять — потому что я все время думала о другом.
Как-то вечером мы выходили на вызовы (занавес был опущен), и мистер Мунго сказал мне:
— Мне есть чему поучиться у тебя, Сверкунчик.
А когда занавес опустился снова, добавил:
— Ты играешь так, будто ты вовсе не в спектакле, и я тоже попробую этому научиться.
Он очень славный и со сцены уходит пританцовывая — так, как когда-то в водевиле, когда был звездой и его фамилию печатали на афишах крупными буквами. Он кажется совсем другим, гораздо моложе и живее, когда отбивает чечетку и поет. Я очень рада, что познакомилась с ним.
Гастроли в Бостоне прошли блестяще. Репортеры наперебой брали у нас с Мамой Девочкой интервью, и нас пригласили выступить несколько раз по радио и телевидению и рассказать о пьесе, о себе и о других людях, связанных с пьесой.
Когда нью-йоркские бекеры прочитали рецензии бостонских рецензентов, они сразу приехали и спросили Майка, нельзя ли им вложить в спектакль деньги. Он сказал им, чтобы они поговорили об этом с Глэдис, потому что после него она самый большой вкладчик. Глэдис спросила Маму Девочку, следует ли ей продать с прибылью часть своего вложения, и Мама Девочка сказала:
— Ты с ума сошла! Конечно нет. На твоем месте я бы даже разговаривать с ними не стала. Я возненавидела их еще на приеме у Майка, а сейчас ненавижу еще больше. Они не знают, что такое стыд. И хватило же наглости просить тебя, чтобы ты продала им часть своего вложения!
— В таком случае я и разговаривать с ними не стану, — сказала Глэдис.
В Бостон приехали журналисты и фотографы из «Лайфа», «Лука» и других больших журналов. Они со всеми беседовали и всех снимали.
Эмерсон Талли, работавший ужасно много, начал выпивать и теперь всегда казался немножко пьяным. И все равно работал он каждый день. Во все дни бостонских гастролей мы думали о том, как сделать наш спектакль еще лучше. Полных репетиций больше не было, но мы без конца работали над теми кусочками спектакля, которые, как считали мисс Крэншоу, Майк и Эмерсон, следовало отработать. Каждый новый спектакль обязательно чем-то отличался от последнего, и разница всегда была к лучшему.
Как-то в конце дня, работая с мистером Мунго и Мамой Девочкой, Эмерсон пошел через сцену и упал. Мистер Мунго и Мама Девочка хотели помочь ему встать, но не смогли. Майк Макклэтчи подбежал и поднял Эмерсона, и довел его до стула. Эмерсон был очень удивлен тем, что с ним приключилось.
Майк попросил:
— Кто-нибудь, позовите, пожалуйста, врача.
Но Эмерсон сказал:
— Да я просто пьян, Майк, вот и все.
Но Майк все равно не дал ему встать и снова приняться за работу. Глэдис побежала к телефону и вызвала Хобарта, который уже прилетел из Нью-Йорка, и минут через десять Хобарт уже был на сцене. Он сразу подошел к Эмерсону и начал его осматривать: послушал стетоскопом, проверил пульс и посветил маленьким фонариком в глаза. После этого он сказал Майку:
— Переутомление.
— Вы уверены? — спросил Майк. — Мне кажется, это было похоже на сердечный приступ.
— Я много пил в последнее время, вот и все, — сказал Эмерсон.
— А интересно, почему? — спросил Хобарт.
— Это моя первая пьеса. Я никак не думал, что мне же придется ее ставить. Я пил от усталости и тревоги.
— А не могли бы вы не переживать так из-за нее?
— Не раньше чем мы начнем в Нью-Йорке. А что такое, почему нельзя переживать? Мне двадцать семь лет. На карту поставлена вся моя репутация как драматурга. Я не хочу не переживать, пока у меня не будет на это права.
— Майк, — спросил Хобарт, — не достаточно ли хороша пьеса в ее нынешнем состоянии?
— Это решать Эмерсону, — ответил Майк. — Его пьеса, ему виднее. Он написал хорошую вещь и совершил режиссерский подвиг. Я не знаю никого, кто мог бы поставить ее так же хорошо, как он. И уж если он твердо решил продолжать, мне бы не хотелось просить его, чтобы он от своего решения отказался.
— Ну а сегодня можно больше не работать? — спросил Хобарт.
— Да нет, я уже в норме, — сказал Эмерсон.
— Лучше отдохните остаток дня, — посоветовал Хобарт. — Меня бы устроило, если бы вы отправились домой и на время о пьесе позабыли. Опрокиньте еще стаканчик, если есть желание, и ложитесь. Поспите, а когда проснетесь, съешьте суп и бифштекс. А завтра посмотрим.
— Какого дьявола, — сказал Эмерсон, — я же совсем здоров. Просто с тех пор, как вышли бостонские рецензии, я начал немного выпивать.
— Так: на сегодня — все, — объявил Майк. — Можете расходиться. Сегодня вечером я, как обычно, буду сидеть в первом ряду и смотреть спектакль. Уверен, что наш сегодняшний спектакль будет лучше всех прежних.
Все ушли, но Мама Девочка и я остались. Оскар Бейли сказал Эмерсону:
— В последнее время я тоже немного стал выпивать. Что ты скажешь, если мы пройдемся не спеша до «Рица» и выполним предписание доктора?
Они с Эмерсоном ушли, и тогда Майк спросил Хобарта:
— Так что же это было?
— Похоже, что самый настоящий сердечный приступ, — ответил Хобарт, — но, пожалуй, пока не стоит ему об этом говорить. Что он и переутомился — это факт, да и ел он, по-моему, в последнее время тоже маловато. Он слишком много на себя взвалил, слишком много даже для человека, который пробивает свою пьесу на нью-йоркскую сцену. Конечно, я еще его посмотрю.
— Вы вправду хотели, чтобы он опрокинул еще стаканчик?
— Нет — но я не хотел, чтобы он расхворался еще больше от всяких резких перемен. Надо, чтобы он пришел в норму постепенно. Мне кажется, если бы меня не позвали — меня или другого врача, — он бы отошел и сам. Легкие приступы такого рода случаются гораздо чаще, чем думает большинство из нас. У меня самого был один еще в колледже, но, конечно, тогда я этого не знал. Вообще-то здоровье у него крепкое, но из этого вовсе не следует, что он должен взваливать на свои плечи непосильное для себя бремя.
— Он захочет увидеть сегодняшний спектакль, — сказал Майк.
— Я бы предпочел, чтобы он не смотрел, но если обязательно нужно — то пусть.
— А успокаивающее вы ему давать будете?
— Еще чего! Это для истеричек.
Глэдис рассерженно посмотрела на Маму Девочку, но Мама Девочка только улыбнулась.
— Вы уверены, что он не был просто пьян? — спросил Майк.
— Абсолютно — но никто из нас, и никакой врач, не может здесь ничего поделать. Мы можем только надеяться, что Эмерсон сам последит за собой, сам постепенно узнает границы своих возможностей, как узнаем их все мы. Должен сказать, что после Филадельфии он творит с пьесой чудеса. Вчера вечером я смотрел ее снова, и у меня было впечатление, что она просто безупречна. Вы все творите с ней чудеса, но надо научиться также не убивать себя при этом.
— Вы хотите обследовать нас всех? — спросил Майк.
— О нет. Все вы в отличном состоянии, все абсолютно здоровы.
— В последнее время у меня болит макушка, — сказал Майк.
— Ну и что? Вы же работаете как проклятый. Не думайте об этих болях.
Потом мы вышли из театра и все вместе пошли пешком в «Риц». По дороге Глэдис немножко приставала к Хобарту насчет того, что успокаивающее нужно для истеричек, но была рада, что он приехал из Нью-Йорка и что он ее муж, а не личный доктор, которым так долго был. И он тоже был рад этому.
Только четыре спектакля оставалось нам дать в Бостоне: вечером того же дня, в пятницу вечером, и в субботу — днем и вечером. А потом — в Нью-Йорк!
В тот вечер, в четверг, Эмерсон Талли спектакля не видел, но в пятницу проработал целый день, с десяти утра до шести вечера. Мы повторили всю пьесу.
— Это наша последняя возможность порепетировать, — сказал нам Эмерсон в десять утра. — Начнем сначала и не будем спешить. С каждым новым спектаклем пьеса набирает силу, ее краски становятся все ярче и отчетливей — такими, какие они должны быть.
А в конце этой последней репетиции он сказал:
— Ну вот и все до десяти утра в понедельник в нью-йоркском зале «Беласко». В воскресенье мы отдыхаем, а в понедельник делаем упор на декорации, освещение и музыку, так что практически это наша последняя репетиция перед первым спектаклем в Нью-Йорке. Могу каждому из вас сказать одно: вы были великолепны. Вы много поработали. Видеть вас в своей пьесе и работать с вами я считаю для себя честью. Большое вам спасибо, леди и джентльмены.
В субботу утром Эмерсон и Майк вернулись в Нью-Йорк, а вечером, когда закончился последний спектакль, мы, остальные, прямо из театра поехали на вокзал и в воскресенье утром снова были в Нью-Йорке.
Большая игра
Мы с Мамой Девочкой снова вернулись в «Пьер», но не в 2109-й номер, а в другой, гораздо просторнее, в котором стояли две кровати. Мама Девочка говорила об этом с мисс Крэншоу еще в поезде. Мисс Крэншоу сказала:
— Тесная комнатка сослужила свою службу, и теперь вы должны поселиться в другой, попросторнее. А если пьеса будет иметь успех, то стоит, пожалуй, перебраться в номер люкс и зажить с комфортом.
— Если? — переспросила Мама Девочка. — Если будет иметь успех? А разве это не определенно?
— У нее великолепные перспективы, — ответила мисс Крэншоу, — но в Нью-Йорке до первого спектакля и рецензий ни про одну пьесу нельзя сказать, будет она иметь успех или нет. Все станет ясно после первого нью-йоркского спектакля. Если первый спектакль будет хороший, если публика, которая придет его смотреть, позволит нам сделать его хорошим, если она поможет нам добиться этого, тогда, я думаю, пьеса будет иметь успех. Я лично не могу себе представить, чтобы произошло иначе. Спектакль получился даже лучше, чем я ожидала. Эмерсон дал прекрасный образец творческой режиссуры.
— Надо мне поработать еще над чем-нибудь? — спросила Мама Девочка.
— Не надо ни над чем, а если бы что и было, я бы не хотела больше, чтобы вы старались. Конечно, стараться вы должны, но я старалась научить вас скрывать старание, и вы научились этому превосходно. Вы встревожены?
— Напугана до смерти, — ответила Мама Девочка. — Я сейчас вернусь, — сказала она вдруг. Она поднялась и вышла.
— А ты, Сверкунчик? — спросила мисс Крэншоу. — Ты встревожена?
— Я… хочу, чтобы пьеса имела успех.
— Почему?
— Почему? Странный вопрос.
— Нет, не странный. Разумеется, мы все хотим, чтобы она имела успех, но сейчас меня интересует, почему этого хочешь ты — именно ты.
— Потому что тогда все будут счастливые, а мне нравится, когда все люди счастливы.
— А еще почему?
— Ну, потому еще, что если пьеса будет иметь успех, то через некоторое время я, если захочу, смогу уйти из спектакля и это не будет нехорошо.
— О, так ты не хочешь поступать нехорошо?
— Не хочу.
— А может случиться, что ты захочешь уйти из пьесы?
— Я пока не знаю, но если пьеса будет иметь успех и я захочу уйти, то тогда я буду знать, что могу это сделать, — а мне это знать нужно.
— А что ты станешь делать, если уйдешь из пьесы?
— Ничего. Буду ходить в школу, играть, приходить из школы домой, ужинать, читать, смотреть телевизор. Вот и все. Я ведь смогу, если захочу, уйти из пьесы, если она пройдет с успехом?
— Я думаю, Сверкунчик. Роль уже будет создана, и играть ее можно будет научить кого-нибудь другого, но боюсь, что никто никогда не сумеет играть ее так, как играешь ты.
— Моя подруга Дебора Шломб может сыграть ее еще лучше.
— О, ты так думаешь? И кто же она, эта Дебора Шломб?
— Моя лучшая подруга в Калифорнии. Я знаю, что она может лучше, потому что мы всегда разыгрывали разные пьесы, и всегда лучше получалось у Деб. Она красивее меня и лучше играет.
— Какие же пьесы вы разыгрывали?
— Мы сочиняли их сами.
— Пьесы вроде нашей?
— Ну нет. Скорее, вроде Энни Оукли по телевизору, когда она стоит на лошади и стреляет из обоих пистолетов, а потом преступники ей сдаются.
— Что ж, если ты решишь уйти из пьесы, нам, может быть, действительно стоит взять Деб.
— Она не приедет.
— Не приедет?
— Нет. Ее мама не пустит.
— Почему?
— Ведь они там все вместе — отец Деб, и ее мать, и ее большой брат, и маленький, и маленькая сестренка. И скоро у них будет еще один. Да и вообще она не захотела бы расстаться с ними ради чужой пьесы, когда она и так все время играет в своих собственных.
— Да, это вполне возможно, — сказала мисс Крэншоу. — Но тогда, может, ты не захочешь уйти из пьесы?
— Я не знаю. Это интересно, и я познакомилась с очень многими славными людьми, о которых я не знала даже, что они существуют, — но мне не хочется быть актрисой, когда я вырасту.
— Не хочется? Почему же?
— Не хочется — и все.
— А кем же тебе хочется быть?
— Сначала, конечно, подающим. Я хочу побыть подающим один хороший сезон — так, чтобы набрать выигрышей двадцать на один-два проигрыша, а то и вовсе без проигрышей. А потом я хочу выйти замуж и иметь семью.
— Подавать тоже значит выступать, Сверкунчик.
— Но на бейсбольном поле, в игре. В игре, а она никогда не повторяется, и в ней не надо говорить, а просто выйти и подавать, или отбивать, или бросать. Бейсбол — замечательная игра.
— Но ведь наша пьеса тоже замечательная?
— Да, конечно, но ведь я никогда ее не видела, а когда ты играешь в ней, она всегда одинаковая.
— Зато меняются зрители.
— Меняются, и иногда одни совсем не похожи на других, как, например, несколько дней назад в Бостоне, когда один человек — помните его? — получал от спектакля огромное удовольствие. Он понимал все, что мы делали, и поэтому каждый из нас играл лучше обычного. Но на бейсболе все зрители такие, как этот человек в Бостоне, а сама игра каждый раз другая. Я хочу подавать у «Гигантов», подавать так, чтобы они наконец получили переходящий приз Национальной лиги, который они никак не получат вот уже несколько сезонов подряд. Ведь девушки-подающей нет ни в одной из команд первого класса.
— Девушек-подающих нет также ни в одной из команд второго класса — и не только подающих, а вообще девушек-игроков.
— Нет, так будут. Может, именно я стану первой девушкой в команде первого класса.
— Тебе придется подавать необыкновенно хорошо.
— Конечно! Мне придется подавать лучше любого мужчины, иначе меня не возьмут. Подавать так, чтобы они просто не смогли без меня обойтись.
— Ты тренируешься?
— Последнее время мало: ведь я занята в пьесе.
— Но как вообще ты тренируешься?
— О, я стою минутку и смотрю на отбивающего и принимающего, а еще раньше смотрю, не перебегает ли кто, а потом схватываю мяч крепко-крепко, размахиваюсь и подаю, и мяч летит так быстро, что они увидеть его не могут, не то что перехватить. И каждый раз я подаю по-разному — то выше, то ниже.
— Где же ты тренируешься?
— Везде, но когда мы с моим братом Питером Боливия Сельское Хозяйство жили на Макарони-лейн, мы чаще всего тренировались на заднем дворе.
— С кем, с кем?
— С моим братом. Мой отец всегда называет его Питер Боливия Сельское Хозяйство. Пит тоже хороший подающий, может, даже получше меня, но это, я думаю, потому что он старше. И ведь он в Париже все время следит за тем, чтобы быть в форме, а я не слежу. Там он научил бейсболу нескольких мальчиков.
— Ты знаешь, Сверкунчик, у меня нет ни малейшего сомнения в том, что в один прекрасный день ты и в самом деле будешь играть за «Гигантов». И я не сомневаюсь, что вскоре после этого ты выйдешь замуж и у тебя будет чудесная семья.
Тут вернулась Мама Девочка. Она сказала:
— Уже за полночь, Лягушонок, и я думаю, нам надо укладываться.
В воскресенье мы пробездельничали весь день в нашем новом номере в «Пьере» — 3132-м. Почти весь день Мама Девочка провисела на телефоне. Она позвонила даже Кларе Кулбо в Калифорнию. Клара сказала, что мои золотые рыбки живы-здоровы, а потом они с Мамой Девочкой стали говорить обо всем на свете. Мама Девочка заявила, что Кларе просто необходимо сесть на самолет и прилететь в Нью-Йорк. Клара попросила Маму Девочку не класть трубку и пошла спросить у своего мужа, можно ли ей лететь, и он сказал, что нельзя, но к концу дня Маме Девочке пришла от нее телеграмма, и в ней говорилось: «ПРИЕЗЖАЮ НЬЮ-ЙОРК ЧАС ДНЯ ПОНЕДЕЛЬНИК. БУДУ ПЬЕРЕ В ДВА ИЛИ ТРИ. ПРИВЕТ». Мама Девочка была в восторге оттого, что две ее лучшие подруги, Глэдис Дюбарри-Таппенс и Клара Макгуайр-Кулбо, будут смотреть из первого ряда, как она выступает в своем первом нью-йоркском спектакле.
— Ты обзвонила всех на свете, — сказала я. — Можно теперь мне позвонить?
— А кому бы ты хотела?
— Сама знаешь кому.
— Кому же?
— Моему отцу, вот кому!
— Хорошо, Лягушонок. Звони своему отцу.
Я взяла трубку и дала телефонистке номер моего отца в Париже, и примерно через полчаса она позвонила и сказала, что никто не отвечает, и не надо ли ей попробовать снова через двадцать минут. Я сказала — да, но и через двадцать минут ответа не было. Она пробовала звонить еще много раз, и в конце концов Мама Девочка сказала:
— Я думаю, они уехали куда-нибудь на уикэнд.
Уже к концу дня мы с Мамой Девочкой вышли подышать воздухом и наняли экипаж с лошадью, им правил старик в форменной одежде. Мы прокатились по всему Центральному парку. Это стоило очень дорого, но нам было не жалко.
— Теперь мы имеем право немножко пороскошествовать, — сказала Мама Девочка. — Мы хорошо поработали и завтра вечером должны показать лучший спектакль из всех.
— Ты боишься — ну, так, как боялась раньше, еще когда мы не читали для мисс Крэншоу?
— О нет. То есть боюсь, но другого.
— Чего?
— Я беспокоюсь о том, какая завтра будет публика, потому что, если не окажется хорошая, если не полюбит пьесу сразу же, как только поднимется занавес, нам придется туго и, может быть, будет провал. Пьеса удачная — вопрос в том, будет ли удачной также и публика. А ты боишься, Лягушонок? Скажи правду.
— Самую настоящую?
— Ну да.
— Самую-самую взаправдашнюю?
— Ну говори же, Лягушонок!
— Ни капли.
— И завтрашняя публика не беспокоит тебя?
— Не беспокоит.
— А что, если окажется ужасная? На нью-йоркские премьеры такая обычно и ходит. Приезжают с опозданием, многие — пьяные, почти все — переели и от этого не находят себе места. Фактически спектакль их даже и не интересует. Что, если будет такая?
— Ну и пусть. Мы сделаем свое дело и пойдем домой.
— Ты знаешь, завтра вечером после спектакля Глэдис устраивает у себя в доме роскошный прием для всей труппы. Никто из нас не ляжет, пока не выйдут утренние газеты, а это будет только в четвертом часу, и тогда, если рецензии будут хорошие и мы увидим, что спектакль стал сенсацией, — тогда тем более никому не захочется уходить. Все захотят отпраздновать такое событие.
— Ну и хорошо. А я после спектакля иду домой и ложусь спать. Мне не будет страшно одной.
— Да нет, Лягушонок, я хотела сказать вовсе не это. Глэдис хочет, чтобы мы обе были у нее, так что ты тоже там будешь, во всяком случае до полуночи, и даже позже, если у тебя будет желание. Если все будет в порядке — разбудить тебя и сказать?
— Разбуди, но только на секундочку. Скажи — да, и я пойму. Но если пьеса провалится, не буди меня совсем.
— Договорились — но как тебе кажется, Лягушонок, с пьесой будет хорошо?
— Хорошо.
— Ты этому рада?
— Очень.
— Почему?
— То же самое спрашивала меня мисс Крэншоу. Я буду рада успеху спектакля, потому что тогда ты будешь долго играть в замечательной пьесе, будешь зарабатывать много денег, будешь знаменитая, а я, если захочу, смогу не играть в ней.
— А ты захочешь?
— Еще не знаю, но через некоторое время, пожалуй, да.
— Чем же тогда ты займешься?