Мама, я люблю тебя Сароян Уильям
— Только предупреди меня, когда будет без пяти восемь, — попросила она.
Мама Девочка стала работать, а я смотрела и слушала. И еще я считала чашки. Шесть чашек черного кофе — но интересно, что ее они успокоили. И она курила один «Парламент» за другим.
— Я рада, что ты перестала бояться, — сказала я.
— Да вовсе не перестала, Лягушонок, — но я работаю, а когда я работаю, у меня нет времени помнить, что я боюсь. Я знаю только, что я делаю и зачем, и знаю, что должна сделать это лучше, чем самая великая актриса в мире.
— И сделаешь!
— Буду стараться, стараться, как девушка, которая плывет через Ла-Манш, или идет по натянутому канату в цирке, или только что вышла замуж.
— Как-как?
— Как девушка, которая только что вышла замуж.
— Разве ей тоже надо стараться?
— Как никому другому. Если, конечно, она не вышла замуж за такого, который вообще ничего от нее не ждет.
— Мама Девочка, неужели быть женщиной так трудно?
— Да, Лягушонок. Уж кто-кто, а я это знаю. Почему я и боюсь. Как жена я никуда не годилась: если бы театральных критиков пригласили оценить меня в роли жены, боюсь, что они устроили бы мне ужасный разгром — и, пожалуй, за дело.
— А почему, Мама Девочка? Что ты делала не так?
— О, то, что делала, я делала, по-моему, в общем правильно. Беда в том, что я делала не так уж много. Я становилась как неживая всегда, когда что-то было не для меня, не для меня единственно и исключительно!
— А мой отец?
— О, если бы критиков попросили оценить исполнение им своей роли, ему бы досталось тоже — но это уж меня не касается. В пьесе или где угодно дело каждого — сыграть свою роль. Я свою сыграла очень скверно, и оттого, что твой отец сыграл свою не лучше, положение не меняется.
— А что он делал не так?
— Кто знает? Я думаю, почти все, потому что брак — не пьеса в трех действиях.
— А что?
— Пьеса в трех миллионах действий. Если уж начнется, то нет ему конца — кроме разве смерти или развода. Смерть я ненавижу и потому предпочла развод.
— Мой отец разозлился?
— Еще бы! Рвал и метал.
— И сейчас еще злится?
— Злится. Не так сильно, может быть, зато глубже.
— А ты злишься?
— Конечно.
— На него?
— Да, Лягушонок, на него, но больше всего на себя.
— Не понимаю брака.
— Конечно, не понимаешь.
— Совсем не понимаю, потому что ты моя мать, а мой отец — мой отец, и ты любишь меня, и мой отец — тоже, но друг на друга вы злитесь.
— Это нелегко понять, Лягушонок. Я и сама это не очень хорошо понимаю, но зато я всегда могу сказать, когда я умираю сама или когда убиваю кого-то другого, и ни то ни другое мне не нравится.
— Век живи — век учись, — сказала я, потому что Деб всегда говорила так, когда мы видели в кино что-нибудь странное, — только Деб все, что мы видели, поднимала на смех.
Так мы болтали и работали, когда Рози подошла и сказала:
— Уже, девочки: без пяти восемь.
Мы сразу встали, Мама Девочка оплатила чек в кассе, и мы поднялись на лифте вверх и пошли прямо к мисс Крэншоу.
Глэдис Дюбарри — невеста
Когда мы в одиннадцать часов вечера в международном аэропорте Лос-Анджелеса сели на самолет, был первый день августа. А в последний день августа Глэдис Дюбарри вышла замуж за своего личного доктора, которого звали Хобарт Таппенс. До этого она пошла к психиатру, чья приемная была рядом с ее домом на Семьдесят седьмой улице, в Ист-Сайде, и под именем Глэдис Смайт (имя Смит казалось ей немножко менее выразительным, чем хотелось бы) рассказала ему историю своей жизни. Только ходить к нему потом она стала не раз в неделю, как большинство людей, а по разу или даже по два на день. Обо всем этом Глэдис говорила Маме Девочке перед приемом по случаю свадьбы, сразу после венчания.
— Я рассказывала и рассказывала — психиатрия в этом и состоит. Рассказываешь и рассказываешь, и постепенно начинаешь чувствовать, кем ты хочешь быть и что хочешь делать. И я почувствовала, что хочу быть Глэдис Дюбарри и хочу выйти замуж за Хо. Но разумеется, я не видела его ни разу после нашей ссоры в твоих апартаментах в «Пьере».
— В моей комнате в «Пьере», — поправила Мама Девочка.
— Ну да. Тогда я сказала Сигги (это психиатр): «Пожалуйста, позвоните за меня Хобарту Таппенсу», — но он не стал. Оказывается, психиатры никогда ничего за тебя не делают — только слушают. Считается, что они о тебе думают, что они все понимают, но поверь мне: все это чушь. По-моему, они не слушают даже, что ты там говоришь. Просто дают тебе час выговориться, и за это им полагается двадцать пять долларов. Но сами не делают ничего абсолютно: сидят около тебя, а ты рассказываешь и рассказываешь, и сам же за себя решаешь. Вот я и решила, что хочу стать женой Хо, и если Сигги не хочет позвонить ему, то это сделаю я. Я набрала номер Хо, и ответил, конечно, он сам, потому что у него нет ни медсестры, ни секретарши. А вообще красавчик он, правда?
— Да, но что ты ему сказала?
— О, знаешь, когда тебя проанализируют, ты уже не ходишь вокруг да около. Я сказала — о’кей.
— Как это понимать?
— Так и понимать: о’кей, я выхожу за него замуж.
— А он когда-нибудь тебя об этом просил?
— Ну, не словами — ведь он не анализировался, — но я всегда знала, что он этого хочет, и была права: ведь мы поженились, ты же видишь.
Прием она устроила в своем доме, у которого пять этажей и надстройка с выходом на крышу-террасу. Мы поднялись в надстройку, потому что Глэдис сидела там: ей хотелось минутку отдохнуть, прежде чем спуститься на пятый этаж приветствовать самых важных гостей; Хобарт Таппенс внизу, в вестибюле, тем временем приветствовал всех вообще. Мы с Мамой Девочкой увидели его, как только вошли в вестибюль.
— Поднимитесь в надстройку, — сказал он. — Глэдис там одна и ждет вас. Ее лифт в конце коридора налево.
— Я так рада за вас обоих, — сказала Мама Девочка и поцеловала Хо в щеку.
— Я ведь люблю ее, — ответил Хо, — но я просто не знаю, что мне с ней делать. Она хочет, чтобы все было по ее, и мне как-то не удается…
— Не сразу, — сказала Мама Девочка.
— Может, применить силу? — спросил Хо, очень быстро, потому что вошли еще несколько человек.
— Да, — ответила Мама Девочка, — и много силы, но — не сразу.
Когда Глэдис была наконец готова спуститься к гостям, она остановилась наверху закругленной мраморной лестницы, которая спускается на пятый этаж, остановилась — и стала ждать. Огромный зал внизу было полон разодетых гостей, они ели, пили и разговаривали. Потом кто-то из них посмотрел вверх и увидел ее, и тогда они все задрали головы, и Глэдис медленно и осторожно начала спускаться вниз по лестнице.
Я уже пошла было за ней следом, но Мама Девочка схватила меня за руку и потянула назад.
— Ради бога!
Там снимали сразу шесть или семь фотографов. У одного из них была большущая кинокамера.
— Пошли, — позвала меня Мама Девочка.
Мы вернулись в надстройку и снова вошли в лифт.
— Что случилось?
— Нам надо отсюда уйти.
— Нельзя, — сказала я. — Глэдис очень расстроится.
— Да ничего подобного! Она даже не заметит.
Мама Девочка нажала одну из кнопок, дверь закрылась, и лифт медленно пополз вниз. На каждом этаже за дверью слышался страшный шум. Лифт остановился, дверь отодвинулась, и мы вышли в вестибюль.
В вестибюле было полным-полно людей, незнакомых Маме Девочке, и она стала искать глазами другой выход, но его нигде не было видно. Мы решили пробиться как-нибудь к главному выходу, но, когда дошли до лестницы, которая вела на второй этаж, толпа понесла нас наверх. На втором этаже Мама Девочка тоже не увидела ни одного знакомого лица, нам и здесь не удалось выбраться из толпы, и нас потащило на третий этаж. Там тоже не оказалось ни одного знакомого лица. То же самое было и на четвертом. На каждом этаже, вероятно, было не меньше сотни гостей, а на пятом, наверное, даже две — и все они восхищались Глэдис. А она разговаривала и смеялась так, что ее было слышно на всех этажах, и флиртовала со всеми мужчинами, которые ей подвертывались.
— Надо отсюда смыться, — сказала Мама Девочка. — Лучших приемов я не видела, но пришла я только потому, что в своей телеграмме она писала: если я не приду, ее брак не состоится и виновата в этом буду я. А уж такой грех я на душу брать не хочу. Я хотела только, чтобы она узнала, как я за нее рада, а теперь нам надо идти приниматься за работу.
На мраморной лестнице, которая вела в надстройку, было страшно много народу, но мы кое-как протиснулись и опять оказались на самом верху. Мы уже собирались войти в надстройку и снова съехать на лифте, но Глэдис увидела нас и замахала рукой.
«Ой-ой, — подумала я, — теперь-то уж нам придется остаться». Но Глэдис перестала махать и снова начала флиртовать с мужчинами, так что мы быстренько прошли в надстройку. Мы были уже совсем недалеко от лифта, когда увидели, что в уголке, у маленького бара, кто-то стоит и пьет. Это был Хо.
— Вы-то почему здесь? — спросила Мама Девочка.
— Выпить. Ну и хлебнул же я за сегодняшний день! Ее друзья пришли сюда не для того, чтобы увидеть меня, — это я вам могу сказать точно. Они приняли меня за дворецкого. И не для того, чтобы видеть ее; зачем они пришли, я вообще не понимаю. И еще я не понимаю, зачем я ввязался в эту историю. Ну что это за женщина?
— Послушайте-ка, — сказала Мама Девочка, — поставьте стакан и возьмите себя в руки. Через каких-нибудь часа два прием кончится, и вы останетесь наедине с редкостной и привлекательной девушкой — вашей (а не чьей-нибудь) женой.
— Но для чего прием?
— Для веселья. А сейчас, пожалуйста, ступайте вниз и веселитесь вместе со всеми. Они все женатые, и каждый из них празднует в душе собственную свадьбу; ну а вы празднуйте свою.
— Почему тогда вы не внизу? — спросил Хо.
— О, я побывала на всех этажах по очереди. Уже шестой час, и полшестого у меня репетиция. Похоже, что я опоздаю, но я не могла не прийти хотя бы на часок пожелать счастья вам обоим.
— Моя мать — внизу, среди незнакомых людей. Она потеряла моего отца, я хочу сказать — здесь, на свадьбе, через две минуты после их прихода. Где он — я не знаю. Зато я знаю, где моя жена, и знаю, где я: нигде, вот где.
— Прошу вас, — сказала Мама Девочка, — возьмите себя в руки и не думайте о своей матери: она, вероятно, веселится больше любого из гостей. И о своем отце не думайте: здесь полным-полно красивых женщин и девушек. И по-моему, вам лучше не думать также и о себе. Это единственный способ начать семейную жизнь. Просто веселиться — с незнакомыми.
— Ничего не понимаю. Мне тридцать семь лет. Это мой первый брак. Я ждал так долго потому, что нужно страшно много времени для того, чтобы стать врачом. И еще потому, что брак всегда значил для меня больше, чем что-либо другое на свете. А это разве брак?
— Нет, всего лишь свадебный прием, — ответила Мама Девочка. — Поверьте мне, такое начало семейной жизни не хуже любого другого, если только вы можете его себе позволить. Перестаньте сторониться людей. Это — первое. Потерпите, скоро вы будете наедине с ней все время. Оглянуться не успеете, как останетесь с ней вдвоем. Мне пора идти, но перед этим позвольте проводить вас вниз к вашей жене.
— Я теряюсь там.
— Вот там и теряйтесь, а не здесь. Завтра поймете сами, как я была права.
— Не гожусь я в мужья сумасшедшей. Ведь она сумасшедшая?
— Конечно нет. Просто она потерянная и надеется, что вы ей поможете. Вы уже женаты…
Хо посмотрел на свои часы:
— …час тридцать пять минут.
— Да. И чем скорее вы начнете помогать ей — тем лучше.
— Но как?
— Постепенно, и начать лучше прямо сейчас. Ступайте вниз к своей жене и будьте ей мужем.
Хо поставил стакан и скорчил гримасу. Потом потряс головой, будто хотел из нее что-то вытряхнуть, а потом пошел к двери, отворил ее и вышел.
А мы с Мамой Девочкой поспешили в лифт. Когда мы вышли в вестибюль, там было уже не так много народу, и очень скоро мы выбрались на улицу. Мы прошли пешком до угла, и там оказалось такси, и мы поехали на нем в «Пьер». Мама Девочка позвонила из вестибюля мисс Крэншоу — объяснить, почему мы запоздали, а потом мы с ней поднялись. Мама Девочка и мисс Крэншоу поговорили минутку о приеме у Глэдис Дюбарри, а потом пора было приниматься за работу.
— Начнем с начала второго акта, — сказала мисс Крэншоу. — Ключ такой: мать говорит веселые вещи, но на самом деле ей вовсе не весело. Нас интересуют сейчас только интонации; позы, движения и жесты — потом. Начинайте читать.
— Мы, кажется, знаем свои реплики наизусть, — сказала Мама Девочка.
— Правда? Очень приятно, и вообще должна сказать, что пока вы делаете гораздо большие успехи, чем все мы от вас ожидали или имели право ожидать. Я знаю, что все это время вы жили одной пьесой — а только так и следует жить, когда играешь в пьесе.
Мы поработали около часа, а потом зазвонил телефон, и оказалось, что это Майк Макклэтчи. Он хотел, чтобы все мы сейчас же приехали к нему в контору. Так мы и сделали.
Увидев Маму Девочку, Хелен Гомес подмигнула и улыбнулась, и мы поняли: будет что-то интересное. Когда мы вошли к Майку, он тоже сиял улыбкой. На бюро лежала большая кипа нот, и я сразу увидела, что это ноты моего отца, потому что ноты моего отца — одна из самых первых вещей, которые я помню. Помню, как он писал их прямо у меня на глазах, и всегда могу отличить ноты или слова, написанные его рукой.
— Ну-с, — заговорил Майк, — ноты из Парижа пришли авиапочтой сегодня в середине дня.
Он приподнял кипу рукописей и показал ее нам.
— Уже! Прошло всего лишь две недели с тех пор, как он получил новый вариант пьесы, и когда я летал в Париж и говорил с ним, он сказал, что работает очень медленно; и, конечно, в ближайшие две-три недели, а то и дольше, я не ждал ничего. И когда я увидел все эти ноты, я подумал: очень хорошими они быть не могут. Я был ужасно огорчен. Я всегда стремлюсь добиться самого лучшего, хотя бы на это ушло очень много времени. Вот почему некоторые из своих пьес я не выпускаю на нью-йоркскую сцену по три-четыре месяца. Теперь: я не лучший пианист в мире, но читать ноты могу и немножко играть — тоже. И я сразу проиграл все это от начала до конца.
Мистер Макклэтчи улыбнулся мне и продолжал:
— Так вот, Сверкунчик: твой отец написал ту музыку, которая нужна этой пьесе. Кэйт, ты хотела бы послушать кусочек?
— Не задавай глупых вопросов, — ответила мисс Крэншоу. — Ты ведь прекрасно знаешь, что о музыке мы все думали с самого начала. Сомневаюсь, чтобы было что-то законченное, но давай послушаем.
— Музыки много, куда больше, чем я ему заказывал. В письме он говорит, что написал гораздо больше, чем мы сможем использовать, но считает, что так лучше. Нам придется немало поработать, выбирая лучшее.
Майк сел за пианино и сказал:
— Страница первая — начнем, пожалуй, сначала.
И Майк заиграл музыку, которую сочинил для пьесы мой отец. Сперва она была очень тихая и задумчивая, а потом вдруг стала такая веселая, что я не удержалась и затанцевала под нее, как будто я дома, еще маленькая, и мой отец специально для меня играет свою новую вещь.
Пока я танцевала, мисс Крэншоу обошла вокруг меня, и Майк тоже все время на меня смотрел. Потом он перестал играть, встал, подошел к Маме Девочке и спросил:
— Ну, как вам это нравится?
— Очень, — ответила Мама Девочка.
Тогда он подошел к мисс Крэншоу:
— А тебе, Кэйт?
— Как раз то, что нужно, — но для меня, конечно, это означает новую работу. Ты видел, как танцует Сверкунчик?
— Видел.
— Так вот: это станет частью моей работы. Без крайней необходимости привлекать хореографа я не хочу. Я хотела бы, чтобы в пьесе она танцевала точно так, как танцевала только что. Но сама она, конечно, не знает, что она делала и как. Или знаешь, Сверкунчик?
— Нет, но я всегда танцевала под музыку своего отца.
— Что-нибудь придумаю, — сказала мисс Крэншоу.
— Я послал за Оскаром Бейли, — сказал Майк. — Я попросил его проиграть нам ее всю, чтобы мы по-настоящему ее услышали. Я поручил ему подобрать небольшой оркестр и в исполнении этого оркестра записать все на пленку, чтобы мы смогли прослушать и решить, что нам делать с этой музыкой, какие ее части нам подходят. Эмерсон тоже скоро будет. А пока не хочет ли кто-нибудь поесть? Я лично умираю с голоду.
Он нажал кнопку, и вошла Хелен Гомес, и Майк попросил:
— Хелен, распорядитесь, пожалуйста, чтобы нам принесли немного поесть, а как только появятся Эмерсон и Оскар Бейли, пусть сразу идут сюда.
Пока мы ждали, Майк снова сыграл ту же музыку; и я снова танцевала, и мисс Крэншоу сказала:
— Так я и думала. Каждый раз она танцует немножко по-другому, но, мне кажется, это не беда. Пусть так и будет на каждом новом спектакле.
Оскар Бейли оказался страшно худой. У него все было худое — лицо, шея, руки, пальцы, — но глаза очень живые и, может, даже чуть-чуть колючие; так, по крайней мере, казалось до тех пор, пока ты не слышал его голоса — он у него был низкий и приятный. Он стал перелистывать ноты моего отца, а потом вошел Эмерсон Талли, и тогда Оскар оглядел всех и сказал:
— Если вы готовы — я готов.
— Я тут распорядился насчет еды, — сказал Майк.
— А вы ешьте, пока я играю. Я поем, когда кончу.
Он сел за рояль и с минутку сидел не двигаясь. А потом начал играть, играть по-настоящему — гораздо лучше Майка и даже гораздо лучше моего отца. Мисс Крэншоу не сводила с меня глаз. По-моему, она ждала, что я опять затанцую, но я не могла шевельнуться, мне не хотелось ничего — только слушать и слушать музыку, написанную для пьесы моим отцом. Оскар Бейли играл, и все переглядывались, улыбались и кивали, а когда он кончил — громко захлопали. Он встал и даже не улыбнулся.
— Блеск, — сказал он и через несколько минут повторил это снова.
Он играл почти что целый час, и за все это время никто с места не двинулся. Через несколько минут после того, как он кончил, Хелен Гомес вкатила в кабинет столик, уставленный всякой едой, и Майк спросил:
— Почему так долго?
— Неужели вы думаете, что я стала бы прерывать такую музыку?
— Так вы ее тоже слышали? — удивился Майк.
— Ну конечно — по селектору. Ешьте, вот вам еда.
Хелен сама взяла два или три маленьких сэндвича и начала есть, и мы, остальные, — тоже. Все ели и говорили о музыке, которую написал мой отец.
И я была очень горда тем, что он мой отец и что он написал такую музыку.
Воспоминания о Калифорнии и развлечения на Кони-Айленде
Весь наш первый месяц в Нью-Йорке стояла жара, но это ничего, потому что я жару люблю. Холод я тоже люблю. Но когда жара, я люблю жару. Я хожу тогда в летних платьях.
Снег я тоже люблю, но в Калифорнии мы его не видели. Мы там видели только солнце и изредка — небольшой дождик. Как-то раз пошел сильный-сильный дождь, и я отправилась в школу в плаще поверх летнего платья. Правда, в полдень дождь перестал, и когда мы с Деборой Шломб вместе возвращались домой, тротуары были сухие и все кругом тоже было сухое.
В Калифорнии живешь без снега, и даже без дождя. Без ничего, кроме самой Калифорнии, и так — каждый день, и должна сказать, что мне это нравится — потому что интересно. Нахальные дрозды слетают с деревьев на траву и что-то начинают там выискивать, и когда к ним подходишь, они не улетают, а просто отходят немножко в сторону и смотрят на тебя. Пересмешники на эвкалиптах распевают песни других птиц. Пересмешник может заливаться полчаса без перерыва и не повторить ни одной трели. Маленькие кроты, отдуваясь, выталкивают наверх мягкую землю, и, если вам повезет, вы увидите, как они высовывают наружу мордочки и тут же прячут их обратно. Целиком мне, правда, не удалось увидеть ни одного — они не любят, чтобы их видели. Белые бабочки носятся вверх-вниз везде, где только есть растения, а они есть повсюду: цветы, сорняки, кусты и деревья. А еще — коричневые бабочки и всякие мотыльки, которые похожи на бабочек, но летают по-другому, кружат, будто от дневного света они растерялись и нервничают. Еще — всякие жуки и ящерицы, а вечером, когда станет прохладнее, можно видеть, как высовываются из ракушек улитки с торчащими рожками. Если нагнуться и загородить ей пальцем дорогу, то рожки, как только они дотронутся до пальца, мигом прячутся, а потом и вся улитка втягивается в ракушку и перестает ползти. Всегда видно, сколько она проползла, потому что на тротуаре от нее остается тоненькая полоска. Еще есть ужи, но как только их увидит кто-нибудь, то тут же поднимает ужасный шум, потому что все их боятся. Услышав шум, они очень быстро уползают, и тогда, сколько ни ищи их, все равно не найдешь.
А на холме рядом с нашим домом на Макарони-лейн тоже всегда было что посмотреть. Там было имение в двадцать акров с большим домом для владельцев и маленьким — для сторожа. У них было шесть лошадей, они ездили на этих лошадях за оградой или вверх-вниз с холма на холм. Еще у них было стадо черномордых овец, а с овцами всегда ходили несколько ягнят. Можно было услышать, как они говорят: бэ-э-э. Еще у них были две собаки колли, они пролезали под проволочной загородкой и приходили в гости к ребятам на Макарони-лейн. Даже лошади подходили частенько к загородке, останавливались и смотрели на ребят, и мы тоже на них смотрели.
А еще у них было шесть коз, которых они привязывали пастись, где хорошая трава. Козы тоже переставали есть, чтобы посмотреть на ребят.
Еще был смешной и горластый мальчик, которого звали Нед Гейдж. Однажды он увидел, как козы стоят и смотрят на десять или одиннадцать индюшек (хозяева купили их ко Дню благодарения). Стоят себе и смотрят на индюшек и слушают, как те разговаривают и кулдычат. Нед Гейдж остановился у самого конца Макарони-лейн и стал смотреть, как козы смотрят на индюшек.
— Знаешь, что козы говорят про индюшек? — спросил он. — Они говорят: «Какие странные козы!»
А в другой раз, когда Гейл Донни, еще совсем малышка, завопила: «Змея, змея!» и все побежали, куда она показывала, и увидели червяка, Нед Гейдж подошел и сказал:
— Отойдите, она ядовитая.
Он поднял червяка с земли, и девочки завизжали и припустились бежать. И тогда Нед Гейдж сказал:
— Это если ее съесть — но я ее есть не буду.
Он сделал пальцем ямку в земле и положил туда червяка.
А как мы на Макарони-лейн катались на коньках! Как на велосипедах ездили! Как бегали! Как скакали через веревку! Как играли в классы!
Я всегда-всегда помню Калифорнию.
В середине августа в Нью-Йорке был ураган — не в самом Нью-Йорке, а рядом. Через день или два пошел дождь, кое-где он был такой сильный, что реки вышли из берегов и во многих городах на улицах бурлили потоки воды. Были большие убытки, и я слышала, что несколько человек утонули. Мне было жаль их, но я была рада, что утонула не я. Я бы страшно не хотела утонуть. Мне даже подумать страшно, что кто-нибудь может утонуть. Это так ужасно, и мне хотелось бы, чтобы это не случалось ни с кем живым.
В первую неделю сентября в Нью-Йорке стало чуть-чуть прохладнее.
Майк Макклэтчи начал просматривать актеров, которые хотели получить какую-нибудь из оставшихся ролей. Он их просмотрел сотни, потому что так всегда делается: когда актеры и актрисы слышат, что кто-то ставит новую пьесу, они идут к нему. Для пьесы нужно было девять человек, но Майк Макклэтчи сказал, что просмотрел больше девятисот.
Однажды утром, когда он просматривал актеров, мы с Мамой Девочкой побывали у него, и все помещение было переполнено людьми, самыми разными. Их вид меня очень расстроил. Не знаю почему, но я почувствовала себя почти больной. Они толпились там, некоторые сидели, но большинство стояли, и что-то было неладно. Они хотели чего-то, страшно хотели, но были почти уверены, что ничего не получат, и было очень грустно.
Когда я была маленькой, я заболела однажды, и я хотела чего-то, только сама не знала чего. Мой отец сидел у моей постели и разговаривал со мной.
— Я хочу, — сказала я.
— Знаю, Сверкунчик.
— А чего я хочу?
— Всего, Сверкунчик.
— А это можно?
— Можно.
— Когда?
— Как только ты выздоровеешь.
— Сейчас?
— Не сейчас, но скоро.
— Завтра?
— Завтра — обязательно.
— А что это — все?
— Ты сама. Ты получишь себя назад, как только выздоровеешь, и забудешь даже, что себя теряла. Это и будет все.
— Так все — это я сама?
— Да, Сверкунчик. А больше ничего и нет.
— Но ведь я у себя есть всегда.
— Только не сейчас, потому что сейчас ты больна. А когда человек болеет, он теряет себя — но очень ненадолго, тебе хочется всякой всячины, хочется всего, но по-настоящему нужна тебе только ты сама — и любовь. Ты и любовь — это и есть все, а ведь я люблю тебя, Сверкунчик.
Потому, наверное, я и почувствовала себя больной, когда увидала людей в приемной Майка Макклэтчи. Я видела, что они чего-то хотят, и не могла им дать этого. Терпеть не могу, когда кто-то чего-то хочет и не может этого получить. Мне стало стыдно, когда я увидела, как они сидят, стоят — и все ждут чего-то. Как больные в постели — но только не было отца, чтобы сесть рядом, взять их за руки и сказать, что скоро они будут здоровы.
Оттого, что чего-то хочешь, делается больно, так больно не бывает больше ни от чего. По мне, так лучше обойтись и не хотеть. Ведь все равно у меня есть я сама и много времени впереди.
Хелен Гомес сразу послала нас в кабинет к Майку, и Мама Девочка сказала ему:
— О, Майк, как бы мне хотелось, чтобы вы дали работу им всем.
— Мне бы тоже хотелось, — ответил Майк, — но ведь сделать это я не могу.
— Тогда хоть не заставляйте их ждать.
— Они скорее предпочтут ждать, чем увидеть, как я выйду из кабинета и сразу всем откажу. Кстати, Кэйт собирается на несколько дней уехать за город и считает, что вам обеим тоже не мешало бы отдохнуть. Куда бы вы хотели поехать — с тем, чтобы вернуться в воскресенье вечером? У вас будет почти четыре дня. В понедельник мы начинаем читать полной труппой — в девять утра, здесь. Так куда? В Атлантик-Сити? В Коннектикут?
— В Париж, — ответила я.
Майк Макклэтчи засмеялся и сказал:
— О нет, не так далеко, пожалуйста.
— Вообще говоря, — сказала Мама Девочка, — я хотела бы остаться в Нью-Йорке и походить по театрам.
— Не надо. От театров, пожалуйста, держитесь подальше. Я знаю, что говорю. Я хочу, чтобы ни вы, ни Сверкунчик ни на какие спектакли не ходили. У вас появятся разные мысли, а это совсем не нужно.
— Вы уверены, что появятся? — спросила Мама Девочка.
— Абсолютно. Кэйт очень довольна всем, как оно есть, и я тоже, так что в театр не ходите.
— Что я действительно люблю, — сказала Мама Девочка, — так это ездить, но ведь у меня нет машины.
— Найму, — сказал Майк. — Будет в гараже отеля. Шофер вам нужен?
— Я об этом не думала, но как упоительно было бы просто сидеть на заднем сиденье и ехать далеко-далеко, а вечером возвращаться домой.
— Значит, машину с шофером, — сказал Майк. — Позабудьте о пьесе, позабудьте обо всем на свете. Посвятите четыре дня отдыху и развлечениям.
— Тогда каждый день мы будем устраивать пикник.
— Прекрасно, — сказал Майк. — Что еще нужно?
— Еще? — Мама Девочка рассмеялась. — А что еще мыслимо?
Мы вернулись туда, где ждали люди. Хелен Гомес спросила нас:
— Так куда вы направитесь?
— На пикники, — сказала я, — каждый день.
— Поедемте с нами, — сказала Мама Девочка.
— Если бы я могла, — вздохнула Хелен.
— А в воскресенье?
— Воскресенья — мои самые загруженные дни. Вы же знаете, я не просто числюсь работающей в этой конторе. Желаю вам хорошо отдохнуть. До встречи в понедельник утром!