История моей грешной жизни Казанова Джованни
— Наилучший способ для меня выказать ему свое почтение — это не бывать у него вовсе.
— Надеюсь, теперь вы решите обосноваться у нас.
— Я могу только мечтать о таком счастье, но мне надобно покровительство. В вашей стране, я знаю, его оказывают единственно людям даровитым, и это приводит меня в уныние.
— Думаю, тревожиться вам не о чем — у вас есть добрые друзья. Рада буду при случае оказаться вам полезной.
Аббат де Лавиль принял меня отменно и, прощаясь, уверил, что вспомнит обо мне при первой возможности. Я отправился подкрепиться в трактир, там приблизился ко мне некий аббат и самым любезным образом осведомился, не угодно ли мне будет отобедать с ним. Учтивость не позволила мне отказаться. Садясь за стол, он поздравил меня с тем, какой прекрасный прием оказал мне аббат де Лавиль.
— Я сидел там и писал письмо, — сказал он, — но слышал почти все его любезные речи. Осмелюсь ли спросить, кто доставил вам расположение достойнейшего аббата?
— Если это вас так интересует, господин аббат, я не премину удовлетворить ваше любопытство.
— О, вовсе нет! Прошу меня извинить.
После сей выходки мы говорили лишь о делах посторонних и приятных. Отправившись вместе в наемной карете в Париж, мы прибыли туда в восемь и расстались, представившись друг другу и обещав обменяться визитами. Он вышел на улице Добрых детей, а я отправился ужинать к Сильвии на улицу Маленького Льва. Та, женщина основательная, поздравила меня с новыми знакомствами и посоветовала всячески поддерживать их.
Дома обнаружил я записку от г-на дю Верне, каковой просил меня быть завтра в одиннадцать часов в Военном училище. В девять явился ко мне Кальзабиджи и принес от брата большую таблицу с математическим обоснованием всей лотереи, дабы я мог доложить дело в Совете. То был расчет вероятностей, постоянных и переменных величин — доказательство того, что я пытался обосновать. Суть состояла в том, что, если б в лотерее тянули не пять, но шесть номеров, шансы на выигрыш и проигрыш были бы равны. Но тянули пять, а потому всякий шестой номер — то есть семнадцать из девяноста имеющихся номеров — непременно должен был принести доход устроителям. Из этого следовало, что проводить лотерею из шести номеров невозможно, ибо расходы на нее составляют сто тысяч экю.
Получив подобные наставления и убедившись, что должен в строгости им следовать, отправился я в Военное училище: заседание тотчас началось. На него приглашен был г. д’Аламбер[260] как величайший знаток всех областей математики. В его присутствии не было бы нужды, будь г. дю Верне один; но многие тугодумы не желали признавать действенность политических расчетов и отрицали очевидное. Заседание продолжалось три часа.
Мои рассуждения заняли всего полчаса; затем г. де Куртей подытожил сказанное мною, и следующий час прошел в пустых возражениях, которые я все с легкостью отклонил. Я изъяснил, что искусство расчетов состоит в нахождении одной-единственной формулы, выражающей взаимодействие нескольких величин, и что определение это равно справедливо и для морали, и для математики. Я убедил их, что в противном случае не было бы на свете страховых обществ, богатых и процветающих, каковые смеются над превратностями фортуны и над робкими душами, боящимися ее. Под конец я объявил, что нет в мире честного и сведущего человека, который мог бы обещать, что под началом его лотерея станет приносить доход каждый тираж, а коли найдется таковой смельчак, его следует прогнать — либо он не исполнит свои обещания, либо исполнит, но окажется плутом.
Г. дю Верне, поднявшись, заключил, что в крайнем случае всегда можно будет лотерею упразднить. Подписав бумагу, заготовленную г-ном дю Верне, господа эти удалились. Назавтра пришел ко мне Кальзабиджи и сказал, что дело сделано и остается только ждать указа. Я обещал ему наведываться всякий день к г-ну де Булоню и добиться для него должности управляющего лотереей, как только узнаю у г-на дю Верне, что причитается мне самому.
Предложили мне шесть контор по продаже билетов и пенсию в четыре тысячи франков от доходов с лотереи; я без колебаний согласился. То были проценты от ста тысяч франков, каковые я мог бы забрать, отказавшись от контор, — капитал этот служил мне залогом.
Указ Совета вышел неделю спустя. Управляющим назначен был Кальзабиджи; жалованья ему положили три тысячи франков за каждый тираж и еще годовую пенсию в четыре тысячи франков, как и мне, и предоставили главную лотерейную контору в особняке на улице Монмартр. Из шести своих контор пять я тотчас продал, по две тысячи франков за каждую, а шестую, на улице Сен-Дени, открыл, роскошно обставив, посадив в ней приказчиком своего камердинера. То был молодой смышленый итальянец, прежде служивший камердинером у принца де Ла Католика, неаполитанского посланника. Назначен был день первого тиража и объявлено, что уплата выигрышей будет производиться через неделю в главной конторе.
Не прошло и суток, как я вывесил объявление, что выигрыши по билетам, на коих стоит моя подпись, будут выплачиваться в конторе на улице Сен-Дени на другой день после тиража. В результате все пожелали играть в моей конторе. Доход мой составлял шесть процентов от сбора. Пятьдесят или шестьдесят приказчиков из других контор по глупости своей отправились жаловаться на меня Кальзабиджи. Тот отвечал, что они вольны отплатить мне тем же, но для этого надобны деньги.
В первый тираж[261] сбор мой составил 40 тысяч ливров. Через час после тиража приказчик принес мне расходную книгу и показал, что мы должны уплатить от семнадцати до восемнадцати тысяч ливров, причем все за «амбы»; я выдал ему деньги. Приказчик мой разбогател, ибо, хоть и не просил, а получал чаевые от каждого клиента, я отчета с него не требовал. Лотерея принесла дохода на 600 тысяч, при общем сборе в два миллиона. Один только Париж выложил 400 тысяч ливров. На другой день обедал я у г-на дю Верне вместе с Кальзабиджи, и мы с удовольствием слушали его сетования, что выигрыш слишком велик. На весь Париж выиграли всего 18–20 «терн» — ставки небольшие, но составившие тем не менее лотерее блестящую репутацию. Страсти разгорались, и мы поняли, что второй тираж даст двойной сбор. За столом, к немалому моему удовольствию, все стали в шутку бранить меня за проделанную мною операцию. Кальзабиджи уверял, что ловкий этот ход обеспечил мне ренту в 120 тысяч франков, разорив всех прочих сборщиков. Г. дю Верне отвечал, что частенько сам проделывал подобные штуки, и остальные сборщики вправе поступить так же — это только повысит престиж лотереи. Во второй раз «терна» на 40 тысяч ливров заставила меня одалживать деньги. Сбор принес 60 тысяч, но накануне тиража я обязан был сдавать кассу биржевому маклеру. В знатных домах, где я бывал, в фойе театров все, едва завидев меня, совали мне деньги и просили поставить за них как мне заблагорассудится и дать билеты, ибо они в том ничего не смыслят. Я носил с собой билеты на большие и малые суммы, предлагал их на выбор и возвращался домой с карманами, полными золота. Другие сборщики подобной привилегией не пользовались — то были не те люди, каких принимают в свете. Я один разъезжал в карете, это создавало мне имя и открывало кредит. В Париже всегда встречали, встречают и теперь по одежке; нет на свете другого места, где было бы так просто морочить людей. Но теперь, когда читатель вполне осведомлен о лотерее, я стану упоминать о ней только при случае.
Спустя месяц после приезда моего в Париж мой брат Франческо, художник, тот самый, с которым покинули мы этот город в 1752 году, прибыл из Дрездена с г-жою Сильвестр. Четыре года снимал он копии с лучших батальных полотен знаменитой Дрезденской галереи. Свиделись мы с радостью, но, когда я предложил ему использовать свои связи в высшем свете, дабы доставить ему место в Академии, он отвечал, что не нуждается в протекции. Он написал картину, изображающую битву, выставил ее в Лувре и был единогласно принят в Академию, каковая дала за его полотно 12 тысяч ливров. Став академиком[262], брат мой прославился и за двадцать шесть лет заработал почти миллион, но роскошества и два неудачных брака разорили его.
Глава III[263]
Граф Тирета из Тревизо. Аббат де Ла Кост. Ламбертини, лжеплемянница папы. Прозвище, коим награждает она Тирету. Тетка и племянница. Беседа у камина. Казнь Дамьена. Оплошность Тиреты. Гнев г-жи XXX, примирение. Я познаю счастье с м-ль де ла М-р. Дочь Сильвии. М-ль де ла М-р выходит замуж, я ревную и принимаю отчаянное решение. Счастливая перемена
В начале марта предстал передо мною красивый юноша в сюртуке, приветливого, честного и благородного вида и с письмом в руке. Однако ж по тому, как он мне его подает, я враз примечаю, что он венецианец. Я распечатываю письмо — о радость! Оно было от любимой моей и почтенной г-жи Мандзони. Она рекомендовала мне подателя сего, графа Тирету из Тревизо, каковой сам поведает печальную свою историю, и посылала шкатулку, в которой, писала она, найду я свои бумаги; она не сомневалась, что нам не суждено больше свидеться.
Я тотчас поднялся и сказал, что если он рассчитывает на мою помощь, то лучшей рекомендации ему не сыскать.
— Скажите же, господин граф, чем я могу быть вам полезен.
— Я нуждаюсь в вашей дружбе. В прошлом году городской совет доверил мне опасную должность. Вместе с двумя другими дворянами моих лет меня сделали хранителем ссудной казны. По причине карнавальных увеселений случилась у нас нужда в деньгах, и мы позаимствовали некую толику из кассы, надеясь вернуть все прежде, чем придется держать ответ. Надежды наши были напрасны. У двух моих товарищей отцы были побогаче моего[264] и, немедля уплатив, вызволили их, я же заплатить не мог и решился бежать. Г-жа Мандзони посоветовала мне броситься к вам в объятия и велела отвезти шкатулку: сегодня же она будет у вас. Прибыл я вчера, с лионским дилижансом; осталось у меня всего два луи, рубашки есть, а платье только то, что на мне. Мне двадцать пять лет, у меня железное здоровье, я полон решимости сделать все, чтобы жить, как подобает честному человеку; но я ничего не умею делать и нет у меня никаких дарований, разве что для своего удовольствия играю на флейтраверсе; других языков, кроме родного, я не знаю, о литературе не имею понятия. Что вам со мною делать? И еще скажу вам, что не тешу себя надеждой получить от кого-нибудь поддержку и менее всего от отца, каковой, дабы спасти честь семьи, распорядится моей долей наследства; о ней мне придется забыть.
Недолгая эта повесть подивила меня, но искренность понравилась. Я велел ему тотчас доставить свои пожитки в соседнюю со мной комнату, что была свободна, и сказать, чтобы принесли поесть.
— Платить вам за это не придется, дорогой граф, а я пока подумаю, что могу сделать для вас. Завтра поговорим. Я у себя никогда не обедаю. А теперь прощайте, у меня много дел; если же отправитесь гулять, берегитесь дурных знакомств, а главное, ничего о себе не рассказывайте. Полагаю, вы любите карты?
— Ненавижу, в них одна из причин моего разорения.
— А была и другая?
— Женщины.
— Женщины? Они для того и созданы, чтобы платить вам.
— Дай мне Бог встретить хоть одну такую. У нас там сплошь оборванки.
— Если вы не слишком щепетильны, в Париже вас ждет успех.
— Что значит щепетилен? Я никогда не стану сводником.
— Ну разумеется. Щепетильным я именую того, кто нежен только по любви, кому претит обнимать какую-нибудь старую развалину.
— Если дело только в этом, то я не щепетилен. Я готов полюбить богачку, и пусть она будет страшна, как смертный грех.
— Браво. Вы на верном пути. Собираетесь ли вы отправиться к послу?
— Боже меня сохрани.
— Весь Париж теперь в трауре[265]. Поднимитесь на третий этаж, там найдете портного. Закажите у него черный фрак и передайте от моего имени, что он вам нужен к завтрашнему утру. Прощайте.
Возвратившись к полуночи, я обнаружил в комнате шкатулку, где хранил письма и любезные сердцу миниатюры. Никогда во всю жизнь не отдал я в залог табакерки, не вынув из нее портрета. На другой день Тирета явился ко мне весь в черном.
— Вот видите, — сказал я, — как быстро все делается в Париже?
В эту минуту докладывают мне об аббате де ла Косте. Имени этого я не помнил, но велел звать. Предо мною тот самый аббат, что приметил меня у аббата де Лавиля. Я прошу извинить, что по недостатку времени не явился с визитом сам. Он хвалит мою лотерею и говорит, что слышал, будто бы я распродал в отели Келана билетов на две тысячи экю.
— Да, у меня в карманах их всегда на тысяч восемь иль десять.
— Я тоже возьму на тысячу экю.
— Когда вам будет угодно. В моей конторе вы можете выбрать номера.
— Да мне все равно. Дайте, какие есть.
— Охотно. Прошу вас, выбирайте.
Он выбирает и просит у меня бумаги и чернил, чтобы оставить расписку.
— О расписке не может быть и речи, — говорю я с улыбкой и отнимаю назад билеты, — я продаю только за наличные.
— Я вам принесу деньги завтра.
— Завтра же вам будут и билеты: они все записаны в конторе, и я не могу поступать иначе.
— Дайте тех, что нигде не записаны.
— Таких нет — ведь если они выиграют, мне придется платить из собственного кармана.
— Полагаю, вы могли бы рискнуть.
— А я так не полагаю.
Тут он заговаривает с Тиретой по-итальянски и предлагает представить его г-же де Ламбертини, вдове папского племянника. Я говорю, что поеду с ним, и мы отправляемся.
Мы выходим у дома ее на улице Кристин. Передо мною женщина на вид моложавая, но я даю ей лет сорок: худощавая, черноглазая, живая, взбалмошная, очень смешливая, в общем, вполне еще привлекательная. Разговорив ее, я тотчас понимаю, что никакая она не вдова[266] и не папская племянница, а искательница приключений из Модены. Тирете, как я вижу, она приглянулась. Она желает пригласить нас на обед, но мы просим нас извинить. Остается один Тирета. Высадив аббата на набережной Ферай, я отправляюсь обедать к Кальзабиджи.
После обеда он отвел меня в сторону и сказал, что г-н дю Верне велел предупредить меня, что распродавать билеты от себя не дозволено.
— Стало быть, он держит меня за дурака либо за мошенника. Я буду жаловаться г-ну де Булоню.
— И напрасно; предупредить еще не значит обидеть.
— Вы сами оскорбляете меня, передавая подобные вещи. Но больше этому не бывать!
Он успокаивает меня и убеждает пойти вместе с ним к г-ну дю Верне. Честный старик, увидав, что я в гневе, просит у меня прощения и говорит, что некий аббат де ла Кост сообщил, будто бы я позволяю себе подобные вольности. Больше мне не доводилось встречать этого аббата; он был тот самый, которого спустя три года отправили до конца его дней на галеры за то, что он продавал билеты лотереи Треву, никогда не существовавшей.
На другой день после аббатова визита зашел ко мне Тирета, только вернувшийся домой. Он сказал, что провел ночь с папской племянницей и что та, по всему судя, осталась им довольна, ибо предложила приютить его и содержать, при условии, что он скажет г-ну ле Нуару, ее любовнику, что доводится ей кузеном.
— Она уверяет, — прибавил он, — что господин этот найдет мне службу по откупам. Я отвечал, что я ваш близкий друг и не могу решиться, не испросив у вас совета. Она заклинала пригласить вас на обед в воскресенье к ней.
— Приду с удовольствием.
Я обнаружил, что женщина эта без ума от моего друга и окрестила его граф де Шестьраз; с тех пор в Париже его звали только так. Признав в нем господина подобного ленного имения, каковое слывет во Франции невероятным, она пожелала стать его госпожою. Живописав ночные его подвиги, как если б я был давнишний ее друг, она объявила, что хочет поместить юношу у себя и что г-н ле Нуар согласен и даже рад будет видеть ее кузена. Она ждала его к вечеру, и ей не терпелось представить Тирету.
После обеда она вновь завела разговор о достоинствах моего соотечественника, начала с ним заигрывать, и он, желая убедить меня в своей доблести, отдал ей должное в моем присутствии. Зрелище это не произвело на меня ни малейшего впечатления, но, увидав необычайное телосложение моего друга, я признал, что он может рассчитывать на успех повсюду, где только водятся любострастные женщины.
В три часа приехали две престарелые дамы, завзятые картежницы. Ламбертини представила им г. де Шестьраза, своего кузена. Знатное сие имя пробудило к нему особый интерес, тем паче, когда выяснилось, что бормочет он слова, какие никак нельзя разобрать. Хозяйка не преминула поведать на ушко подругам, каково происхождение сего прекрасного титула, и похвалиться необыкновенными богатствами его обладателя. «Невероятно!», восклицали матроны, лорнируя Тирету, а тот всем видом своим говорил: «Сударыни, и не сомневайтесь».
Подъезжает фиакр. Я вижу полную немолодую уже даму, племянницу, донельзя хорошенькую, и бледного человека в черном костюме и круглом парике. После объятьев и поцелуев Ламбертини представляет им своего кузена Шестьраза, они дивятся подобному имени, но от суждений воздерживаются; замечают только, что весьма редко увидишь человека, который осмеливается жить в Париже, не зная ни слова по-французски, да еще непрестанно что-то лопочет, хотя никто его не понимает и все смеются. Ламбертини усадила всех за брелан; меня она не слишком уговаривала, но пожелала, чтоб дорогой кузен сидел рядом и играл с ней на пару. В картах он ничего не смыслит, но не беда, научится, она будет его наставницей. Прелестная барышня ни во что играть не умеет, и я предлагаю составить ей компанию у камелька. Тетка, смеясь, говорит, что вряд ли я найду такой предмет для беседы, чтобы заинтересовать девушку, но я должен быть снисходителен — она только месяц, как покинула монастырь.
Итак, едва игра началась, я уселся напротив нее у камина. Она первой нарушила молчание, спросив, кто тот красивый господин, что не знает по-французски.
— Он дворянин, мой соотечественник и покинул родину из-за дела чести. По-французски он станет говорить, как только выучится, и тогда уже никто не станет над ним потешаться. Я сожалею, что привел его сюда, мне его испортили меньше чем за сутки.
— Каким образом?
— Не смею сказать, вашей тете это может не понравиться.
— Я не собираюсь ни о чем ей докладывать, но, верно, любопытство мое неуместно.
— Мадемуазель, я виноват перед вами, но раскаиваюсь и потому скажу вам все. Г-жа Ламбертини переспала с ним и наградила его дурацким именем Шестьраз. Вот так. Мне досадно, ибо прежде он шалопаем не был.
Мог ли я предполагать, что в доме Ламбертини встречу девицу честную, благородную и совсем неопытную? К моему удивлению, лицо ее покрылось краской стыда. Я не верил своим глазам. Спустя две минуты она задает мне поразительный вопрос — такого я никак не ожидал:
— А что общего между Шестьразом и тем, что он переспал с госпожой?
— Он проделал шесть раз подряд то, чего от честного мужа дождешься только раз в неделю.
— И вы думаете, я настолько глупа, что стану все это пересказывать тете?
— Но есть и другая причина моей досады.
— Подождите, я сейчас вернусь.
Выйдя на минутку — по всему судя, от милой этой истории ей приспичило, — она вернулась и постояла за тетиным стулом, разглядывая нашего героя, а потом, вся пылая, села на прежнее место.
— Так что еще, вы говорили, вас удручило?
— Смею ли я быть до конца откровенным?
— Вы уже столько сказали, что, мне кажется, вам нечего стесняться.
— Так знайте, что сегодня после обеда она принудила его проделать это в моем присутствии.
— Но раз вам это не понравилось, значит, вы приревновали.
— Отнюдь нет. Я почувствовал себя униженным из-за одного обстоятельства, о котором не смею упомянуть.
— Вы, верно, смеетесь надо мною, говоря «я не смею».
— Боже упаси, мадемуазель. Я увидал, что друг мой длинней меня на два дюйма.
— Мне кажется, совсем напротив, это вы выше его на два дюйма.
— Речь не о росте, а о совсем ином размере, каковой вы можете себе вообразить: у друга моего он чудовищный.
— Чудовищный! А вам какое дело? Что хорошего быть чудовищем?
— Истинная правда, однако ж многие женщины в этом отношении на вас не похожи, им по нраву чудовища.
— Я не вполне ясно представляю сей предмет и не могу взять в толк, какой размер называете вы чудовищным. К тому же мне странно, что вы могли из-за этого испытать унижение.
— Разве по мне скажешь?
— Когда я вошла и увидала вас, я ни о чем таком не думала. На вид вы сложены превосходно, но если вы сами знаете, что это не так, мне вас жаль.
— Пожалуйста, судите сами.
— Да это вы чудовище, я вас боюсь.
Тут она ушла и встала за тетиным стулом, но я не сомневался, что она вернется, — не хватало еще, чтобы я и впрямь почел ее дурочкой или невинной! Я полагал, что она только притворяется, и, не желая вникать, хорошо или скверно играет она свою роль, был в восторге, что так удачно этой ролью воспользовался. Она пыталась меня одурачить, я наказал ее и, поскольку она мне приглянулась, был доволен, что наказание мое, очевидно, пришлось ей по душе. Мог ли я сомневаться в ее уме? Весь наш разговор вела она, мои слова и поступки проистекали из внешне благовидных ее замечаний.
Пятью-шестью минутами позже толстуха тетка, проиграв, объявила племяннице, что та приносит ей несчастье и не умеет себя вести, раз оставила меня одного. Та ничего не отвечала и с улыбкою воротилась ко мне.
— Когда бы тетя знала, что вы натворили, — сказала она, — она бы не стала упрекать меня в невежливости.
— Если б вы знали, как я удручен! В знак своего раскаяния я даже готов покинуть вас. Вы довольны?
— Если вы уйдете, тетя скажет, что я дурочка, что я вам наскучила.
— Тогда остаюсь. Так вы и впрямь прежде не представляли себе того, что я решился вам показать?
— Только очень смутно. Всего месяц, как тетя забрала меня из Мелена, — я воспитывалась в монастыре с восьми лет, а теперь мне семнадцать. Меня уговаривали принять постриг, но я не согласилась.
— Вы не сердитесь на меня за то, что я сделал? Если я согрешил, то по простодушию.
— Мне не на что обижаться, я сама виновата. Прошу вас только никому ничего не рассказывать.
— В моей скромности вы можете не сомневаться, это в моих интересах.
— Ваш урок пригодится мне на будущее. Но вы опять за свое! Прекратите, или я уйду.
— Останьтесь, уже все. Глядите, здесь, на платке, верный знак моей услады.
— Что это?
— Вещество сие, попав в надлежащую печь, спустя девять месяцев выйдет из нее мальчиком либо девочкой.
— Понимаю. Вы отличный наставник. И излагаете все с таким видом, будто вы школьный учитель. Должна ли я благодарить вас за усердие?
— Вовсе нет. Вы должны простить меня, ибо я никогда бы не совершил ничего подобного, когда б не влюбился в вас с первого взгляда.
— Как мне это понимать — как объяснение в любви?
— Да, ангел мой. Пусть оно дерзко, зато не оставляет места сомнению. Когда б не страстная моя любовь к вам, я был бы негодяй и заслуживал смерти. Смею ли я надеяться на взаимность?
— Я ничего не знаю. Знаю только, что теперь должна ненавидеть вас. Менее чем в час заставили вы меня пройти путь, каковой, я думала, совершают лишь после замужества. Я стала как нельзя более сведущей в том, о чем прежде боялась и думать. И раскаиваюсь, что позволила себя соблазнить. А отчего случилось, что теперь вы покойны и благостны?
— Оттого, что мы ведем разумные беседы. Любовь же после буйства страсти успокаивается. Глядите.
— Опять! Урок продолжается? Но теперь вы совсем не такой страшный. Огонь сейчас потухнет.
Она подбрасывает полено в камин и становится на колени, дабы подгрести угли. Она слегка нагибается, я решительно протягиваю руку и под платьем немедля обнаруживаю, что дверь на запоре и придется взломать ее, чтоб обрести счастье. Но она в тот же миг поднимается, садится и говорит чувствительно и нежно, что она дочь благородных родителей и полагала, что может требовать уважения к себе. Тут я тысячу раз прошу у нее прощения и под конец успокаиваю ее. Я сказал, что дерзновенной рукою удостоверился, что она еще ни с кем не познала счастья. Она ответила, что один только законный муж может сделать ее счастливой, и в знак прощения позволила осыпать ее руку поцелуями. Я бы продолжил, если б кто-то не вошел. То был г. ле Нуар, каковой, получив записку, приехал узнать, чего хочет от него Ламбертини.
Я вижу мужчину средних лет, простого и скромного; самым учтивым образом он просит всех не вставать и продолжать игру. Ламбертини представила меня, и, услыхав мое имя, он осведомился, не художник ли я. Узнав, что я старший из братьев, он с похвалой отозвался о лотерее и сказал, что г. дю Верне весьма ценит мою особу, но особенное его внимание привлек кузен, которого Ламбертини на сей раз представила как графа де Тирету. Я объяснил, что его мне рекомендовали и что он принужден был покинуть отчизну из-за дела чести. Ламбертини добавила, что хотела устроить его у себя, но не осмелилась, не испросив дозволения. Г-н ле Нуар отвечал, что она в своем доме хозяйка и ему будет приятно общество кузена. Он совершенно изъяснялся по-итальянски, и Тирета вздохнул с облегчением. Он отстал от игры, и мы вчетвером уселись у камина; милая барышня в свой черед принялась весьма рассудительно беседовать с г-ном ле Нуаром. Он стал расспрашивать ее о монастыре, а когда она назвала свое имя, заговорил о почтенном ее отце, которого знавал когда-то. Отец ее был советник руанского парламента. Прелестная эта девица была высокого роста, белокурая от природы и с правильными чертами лица, на котором читалось чистосердечие и скромность. Большие голубые глаза навыкате, неизъяснимо нежные, светились огнем желаний, вспыхнувших в ее душе. Платье на пуговицах, подогнанное по фигуре, подчеркивало ее изящество и позволяло любоваться ее высокой грудью. Я видел, что г. ле Нуар, хотя и не говорил ничего, но, подобно мне, восхищался ее прелестями. Но у него не было случая выказать своего восхищения, как сделал это я. В восемь часов он уехал. Спустя полчаса удалилась и г-жа XXX со своею племянницей, каковую звали де ла М-р, и сопровождавшим их бледным мужчиной. Потом уехал и я вместе с Тиретой; он обещал перебраться сюда завтра же и сдержал слово.
Тремя или четырьмя днями позже переслали мне письмо, отправленное на адрес конторы. Оно было от м-ль де ла М-р. Вот список его:
«Г-жа XXX, моя тетка, сестра покойной моей матери, — ханжа, картежница, богачка, скряга и неправедница. Она не любит меня и, поскольку не сумела уговорить постричься в монахини, хочет выдать меня замуж за торговца из Дюнкерка, которого я совсем не знаю. Сама она, заметьте, тоже с ним не знакома: его расхваливал сват. Он готов получать от нее при жизни 1200 ливров в год, ибо уверен, что после ее смерти я унаследую пятьдесят тысяч экю. Но согласно завещанию моей матери она должна дать мне в приданое 25 т. Если после того, что случилось меж нами, вы не презираете меня, предлагаю вам свою руку и — 25 т. экю, а другие — 25 т. по смерти тетки. Не отвечайте мне, ибо я не знаю ни как, ни через кого, ни где получить ваше письмо. Ответ вы мне дадите сами в воскресенье у г-жи Ламбертини. Так у вас будет целых четыре дня на раздумье. Не знаю, люблю ли я вас, но знаю, что самолюбие велит предпочесть вас кому-либо другому. Я обязана снискать ваше уважение и заставить вас снискать мое. Впрочем, не сомневаюсь, с вами не будет мне жизнь в тягость. Если вы сочтете, что можете разделить счастье, о каком я мечтаю, то спешу уведомить — вам понадобится адвокат, ибо тетка моя скряга и сутяжница. Как только вы решитесь, вам надобно будет подыскать монастырь, где я укроюсь, прежде чем что-либо предпринять; иначе меня станут терзать всякую минуту, а я об этом даже думать не желаю. Если же предложение мое вам не подходит, я прошу оказать мне одну услугу и буду весьма признательна, если вы в ней не откажете. Потрудитесь не искать встреч со мною и избегать тех мест, где, по вашему разумению, я могу оказаться. Так вы поможете мне забыть вас. Знаете ли вы, что я могу обрести счастье, лишь выйдя за вас замуж или позабыв? Прощайте. Не сомневаюсь, что увижу вас в воскресенье».
Письмо растрогало меня. Я видел, что продиктовано оно добродетелью, гордостью и умом, что м-ль де ла М-р столь же рассудительна, сколь хороша собой. Мне было стыдно, что я соблазнил ее, я чувствовал, что достоин страшной кары, коли посмею отвергнуть ее столь благородно предложенную руку, понимал, что она дарит мне состояние, на какое я, находясь в здравом уме и твердой памяти, не мог и надеяться; но сама мысль о браке заставляла меня содрогнуться; я слишком хорошо знал себя и предвидел, что от размеренной семейной жизни сделаюсь несчастен, а значит, будет несчастна и моя половина. Четыре дня нерешительности и колебаний убедили меня в том, что я не люблю ее; однако ж я был не в силах отвергнуть ее предложение и тем более сказать ей об этом. Все четыре дня я беспрестанно думал о ней, проникся глубоким уважением, раскаялся, что оскорбил ее, но так и не смог решиться и поправить свою ошибку; мысль о том, что в противном случае я стану ей ненавистен, терзала меня; сколь жалок человек, когда он принужден сделать выбор — и не может!
Боясь, как бы черт не потащил меня в комедию или в оперу и не дал встретиться с м-ль де ла М-р, я отправился обедать к Ламбертини, так ничего и не решив. Она была в церкви. Тирета в своей комнате играл на флейте; увидав меня, он немедля отложил ее, дабы вернуть деньги за свой черный фрак.
— Так ты разбогател? Прими мои поздравления.
— Вернее, соболезнования, ибо деньги эти ворованные; правда, я всего лишь соучастник. Здесь плутуют в карты и меня выучили пособлять; приходится брать свою долю, иначе прослывешь глупцом. Хозяйка моя и еще три-четыре таких же бабенки разоряют простаков. Мне претит это занятие, сил нет. Рано или поздно меня убьют или я кого-нибудь прикончу и поплачусь за это жизнью; так что постараюсь выбраться скорей из этого вертепа.
— Настоятельно тебе это советую, друг мой, и лучше бы тебе уйти отсюда сегодня, а не откладывать на завтра.
— Я не хочу спешить, иначе достойнейший г. ле Нуар, мой друг, который считает меня кузеном этой стервы и не догадывается о ее гнусностях, что-нибудь заподозрит, а быть может, и бросит ее, узнав, какая причина понудила меня бежать. В пять-шесть дней я найду благовидный предлог и вернусь к тебе.
Ламбертини приметно обрадовалась, что я ненароком забрел пообедать; и объявила, что м-ль де ла М-р и ее тетка составят мне компанию. Я спросил, довольна ли она Шестьразом, и она отвечала, что он не всегда проживает в своем поместье, но она от того любит его не меньше.
Явилась г-жа XXX с племянницей; та старалась не показать, как приятно ей видеть меня. Она была в малом трауре и столь хороша, что я подивился собственной нерешительности. Спустился Тирета, и, поскольку ничто не мешало мне выказывать склонность к м-ль де ла М-р, я принялся за нею ухаживать. Я объявил тетке, что когда б сумел сыскать подобную супругу, то отказался бы от холостяцкой жизни.
— Племянница моя, милостивый государь, девица честная и ласковая, но нет в ней ни ума, ни истинной веры.
— Об уме спорить не берусь, милая тетя, но за безбожие в монастыре не попрекали.
— Еще бы — они же все иезуитки. Благодать должна снизойти, милая племянница, благодать, но хватит об этом. Я хочу одного — чтоб ты сумела понравиться своему суженому.
— Разве мадемуазель выходит замуж?
— Ее жених приедет в начале будущего месяца.
— Он из судейских?
— Нет. Он купец и весьма богат.
— Г. ле Нуар сказал, что барышня — дочь советника, я не мог предположить неравного брака.
— Это все глупости. Если он честен, так и знатен, а уж как счастье в дом привести, это от нее самой зависит.
Беседа наша была в тягость прелестнице, которая слушала, не переча, и я заговорил о том, какая толпа соберется на Гревской площади поглазеть на казнь Дамьена; приметив, что всем любопытно взглянуть на страшное зрелище, я предложил им просторное окно, откуда нам будет видно всем пятерым. Они согласились сразу, с первого захода. Я дал слово заехать за ними; но окна у меня не было, и, когда все поднялись из-за стола, я извинился неотложным делом, взял фиакр, помчался на Гревскую площадь и в четверть часа снял за три луидора прекрасное окно на антресоли, меж двух лестниц. Я уплатил и взял расписку, оговорив шестьсот франков неустойки. Окно было прямо напротив эшафота. Вернувшись к Ламбертини, я увидал, что она играет в записной пикет с Тиретой против г-жи XXX.
М-ль де ла М-р играла только в «комету», я предложил себя в партнеры, и мы уселись на другом конце залы, чтобы поговорить без помех. Я сказал, что, получив ее письмо, почел себя счастливейшим из смертных, восхитился ее умом и характером, каковы достойны обожания любого здравомыслящего мужчины.
— Вы станете моей женой, — сказал я, — и до последнего вздоха я буду благословлять ту счастливую смелость, с какой застал вашу невинность врасплох, ибо иначе вы никогда бы не отдали мне предпочтение перед сотней других мужчин, равных вам по рождению; никто из них не отверг бы вас и без приманки в 50 т. экю — они ничто в сравнении с вашими достоинствами и разумным образом мыслей. Теперь вам чувства мои известны, но не будем спешить; доверьтесь мне. Дайте мне время, чтобы купить дом, обставить его и завоевать такое положение, чтобы меня сочли достойным назвать вас своей женою. Вообразите, я до сих пор живу в меблированных комнатах, а у вас есть родные, и я не желаю выглядеть авантюристом в столь важном деле.
— Но вы слышали — жених мой вот-вот приедет, а когда он будет здесь, дело сладится быстро.
— Не настолько быстро, чтоб я не сумел в сутки избавить вас от всяческих притеснений, да так, что тетя и не догадается, что я тут замешан. Знайте, ангел мой, что министр иностранных дел, убедившись, что вы не желаете себе иного мужа, кроме меня, по первому моему ходатайству предоставит вам надежное убежище в одном из лучших парижских монастырей; он сам подыщет вам адвоката и, если завещание недвусмысленно, в считанные дни принудит вашу тетку выплатить вам приданое и внести залог за остаток наследства. Ни о чем не тревожьтесь, ждите дюнкеркского купца. Не сомневайтесь, я вас в беде не оставлю. В день подписания брачного договора вас в доме тетки не будет.
— Я уступаю и вверяю себя вам; но, прошу вас, не придавайте слишком большого значения тому, что так сильно ранит мою стыдливость. Вы сказали, что я никогда бы не предложила вам жениться на себе или не встречаться более, когда б вы не повели себя вольно в прошлое воскресенье. Отчасти это верно, ибо без веских оснований я бы не стала, как безумная, ни с того ни с сего предлагать вам свою руку; но мы могли вступить в брак и иным путем, ибо, по правде сказать, я бы в любом случае отдала вам предпочтение перед кем бы то ни было.
Услыхав столь благородное объяснение, я принялся целовать ей руки в таком исступлении, что, случись под рукой нотариус и священник, готовый нас обвенчать, женился бы на ней, не прождав и четверти часа. Поглощенные беседой, мы не обратили внимания на ужасный шум, что поднялся в другом конце залы; я почел, что должен вмешаться, хотя бы для того, чтобы успокоить Тирету.
Я увидел открытую шкатулку, полную всякого рода украшений, и двух мужчин, что спорили с Тиретой, державшим в руках книгу. Я сразу не подумал, что это лотерея, но отчего вышел спор? Тирета объяснил, что это мошенники, которые выиграли у них посредством сей книги тридцать или сорок луи, и протянул ее мне. Один из мужчин возразил, что это лотерея, притом самая что ни на есть честная.
— В книге, — сказал он, — тысяча двести страниц, двести призовых и тысяча пустых. Стало быть, одна страница выигрывает, а пять следующих проигрывают. Играющий ставит малый экю и сует наугад кончик иголки меж страниц закрытой книги. На том месте, куда попала игла, книгу раскрывают и смотрят. Если страница чистая, тот, кто ставил экю, проиграл, если призовая, ему выдают выигрыш, какой там написан, или его стоимость деньгами, она тоже там обозначена. Заметьте, самый малый приз стоит двенадцать франков, а есть выигрыши по шестьсот и один — в тысячу двести. Все эти дамы и господин играют уже час, получили немало призов, и госпожа вот эта выиграла кольцо за шесть луи, оно и сейчас было бы у нее, когда б она не предпочла взять приз деньгами, а их, решив продолжать, не проиграла.
— В конце концов, — сказала г-жа XXX, выигравшая кольцо, — нас тут шестеро, и эти господа со своей проклятой книгой выудили у нас все деньги. Конечно, мы все удивлены.
Тирета назвал мужчин мошенниками, и один из них отвечал, что в таком случае устроители лотереи Военного училища тоже мошенники. Тут Тирета закатил ему здоровенную оплеуху, а я, дабы покончить с этим делом, встал меж ними и приказал всем замолчать.
— Все лотереи, — сказал я, — выгодны их устроителям, но лотерея Военного училища принадлежит королю, а я ее главный сборщик. Поэтому я конфискую шкатулку, а вам предоставляю выбор. Либо вы возвращаете деньги, что выиграли у присутствующих, и я отпускаю вас вместе со шкатулкой, либо я посылаю за полицией и вас по моей жалобе препровождают в тюрьму, а завтра этим делом займется сам г. Берье, каковому я и отнесу завтра утром книгу. Вот тут и выяснится, должны ли мы почитать себя мошенниками, коли вы таковыми являетесь.
Увидав, что дело приняло скверный оборот, они решили возвратить деньги. Их заставили отдать сорок луи, хотя они клялись, что выиграли всего двадцать. Я в том не сомневался, но «vae victis»[267]; я был зол на них и велел платить. Они хотели забрать книгу, но я не отдал. Они были рады, что смогли унести хотя бы шкатулку. Растроганные дамы сказали мне после, что я мог бы вернуть бедолагам их чародейскую книгу.
Назавтра явились они ко мне в восемь утра и, прося прощения, поднесли большой футляр с двадцатью четырьмя статуэтками саксонского фарфора, величиною в восемь дюймов. Тогда я возвратил им книгу, пригрозив, что если они еще раз посмеют появиться в Париже со своей лотереей, то я велю арестовать их. В тот же день отнес я самолично двадцать четыре прелестные фигурки м-ль де ла М-р. То был весьма богатый подарок, и тетка долго меня благодарила[268].
Через несколько дней, двадцать восьмого марта, заехал я пораньше за дамами, что завтракали вместе с Тиретой у Ламбертини, и отвез их на Гревскую площадь; м-ль де ла М-р посадил я к себе на колени. Они встали втроем у окна, наклонившись вперед и опершись локтями на подоконник, чтоб не мешать нам смотреть. Перед окном были две ступеньки, они встали на вторую, а мы должны были примоститься на ней сзади, иначе ничего бы не увидели. Я не без причин уведомляю читателя об этих обстоятельствах.
Нам достало упорства битых четыре часа наблюдать сей страшный спектакль. Описывать его я не стану, это слишком долго, да к тому же всем ведомо. Дамьен был фанатик, что веря, будто вершит доброе дело, пытался убить Людовика XV. Он едва оцарапал ему кожу, но не все ли равно. Народ, собравшийся на казнь, кричал, что это чудовище, извергнутое адом, дабы погубить обожаемого монарха, лучшего из государей, какового по праву нарекли Возлюбленным[269]. А меж тем то был тот самый народ, что уничтожил всю королевскую семью, все французское дворянство, всех, кто составлял цвет нации, благодаря кому прочие народы уважали ее, любили, брали с нее пример. Нет народа гнуснее французов, говаривал сам г. де Вольтер. Это хамелеон, вечно меняющий цвет, способный содеять все, что только повелит ему вождь, и добро, и зло.
Во время казни Дамьена принужден я был отвести глаза, услыхав, как он возопил, лишившись половины тела, но Ламбертини и г-жа XXX отворачиваться не стали[270]; но не жестокосердие было тому причиной. Они объявили, а я сделал вид, что поверил, будто не питали ни малейшей жалости к сему исчадию, настолько они любили Людовика XV. Но, по правде сказать, Тирета так занимал г-жу XXX во время казни, что, быть может, она из-за него не смела ни пошевелиться, ни повернуть головы.
Стоя за ней вплотную, он приподнял ей платье, дабы не наступить на подол, и правильно сделал. Но потом, скосив глаза, я увидал, что задрал он его высоковато, и, решив не мешать предприятию моего друга и не смущать г-жу XXX, я так расположился за своей любимой, чтобы тетка не сомневалась, что ни я, ни племянница не можем увидать того, что делал Тирета. Битых два часа слышал я шуршание юбок и, изрядно веселясь, позы своей не переменял. В душе я больше восхищался отменным аппетитом Тиреты, нежели дерзостью его, ибо самому мне доводилось свершать не менее отважные деяния[271].
Когда церемония завершилась и г-жа XXX выпрямилась, я обернулся. Я увидал, что приятель мой весел, свеж и невозмутим, как если б ничего не произошло; зато дама показалась мне задумчивей и серьезней обыкновенного. Роковым образом принуждена она была терпеливо сносить, не подавая вида, все выходки нахала, дабы не вызвать насмешек Ламбертини и не открыть племяннице таинств, ей дотоле неведомых.
Я высадил Ламбертини у ворот, попросив оставить мне Тирету — у меня было до него дело. Затем у дома на улице Сент-Андре-дез-Ар высадил я г-жу XXX, каковая пригласила зайти к ней завтра: ей надо было со мною переговорить. Я приметил, что с моим другом она не попрощалась. Я повез его к Ланделю[272], торговцу вином из отели Бюсси; здесь за шесть франков с человека отменно кормили и постным и скоромным.
— Что ты там делал за г-жою XXX? — спросил я его.
— Но ведь ни ты, ни остальные ничего не видели, я точно знаю.
— Допустим, но я, приметив начало маневров и догадавшись, что ты намерен предпринять, встал так, чтобы закрыть тебя от м-ль де ла М-р и от Ламбертини. Представляю, что ты натворил, и восторгаюсь твоим аппетитом, но г-жа XXX рассердилась не на шутку.
— Она притворяется; ведь если она два часа подряд стояла смирно, значит, я доставил ей удовольствие.
— Я тоже так думаю; но самолюбие ей, должно быть, твердит, что ты отнесся к ней без должного уважения, и это правда! Ты же видишь — она на тебя дуется и хочет завтра со мной переговорить.
— Но не станет же она рассказывать тебе об этих глупостях? Она ведь не совсем спятила!
— Отчего же нет? Ты не знаешь святош. Им только дай исповедаться кому-нибудь да поплакать, — особенно если уродливые. Возможно г-жа XXX потребует удовлетворения, и я за нее охотно вступлюсь.
— Не знаю, какого еще удовлетворения ей надобно. Если б была не согласна, лягнула бы меня, и я бы упал с лестницы навзничь.
— Я заметил, что Ламбертини дуется на тебя. Быть может, она тоже что-нибудь заметила и считает, что ты обошелся с ней неуважительно.
— Ламбертини дуется по другой причине. Вчера ночью я там такого наговорил, что сегодня вечером переезжаю.
— В самом деле?
— В самом деле. А случилось вот что. Вчера вечером один юнец, служащий по откупам, — его привела к нам на ужин старая чертовка генуэзка — проиграл в тьерсет сорок луи и, швырнув карты хозяйке в лицо, обозвал ее воровкой. Я схватил подсвечник и загасил об его физиономию, по правде, я ему едва глаз не выбил, но мимо попал. Он с криком бросился к шпаге, и, когда б генуэзка его не перехватила, случилось бы смертоубийство, ибо я свою обнажил. Увидав в зеркале шрам, бедняга так рассвирепел, что нельзя было его утешить иначе, нежели вернув деньги. Они их отдали, хоть я и упирался; ведь вернуть деньги — значит признаться в плутовстве. Из-за этого, когда юнец ушел, началась у нас с Ламбертини до крайности язвительная перепалка. Она уверяла, что, когда б я не вмешался, ничего бы и не случилось, сорок луидоров остались при нас, что оскорбили ее, а не меня; при должном хладнокровии, добавила генуэзка, мы бы еще долго тянули с него, а теперь, с пятном на лице, что от свечки осталось, он может Бог знает что натворить. Бесчестные нравоучения этих мерзавок мне наскучили, я послал их подальше, и дражайшая хозяйка обозвала меня жалким оборванцем. Когда б ни пришел г. ле Нуар, я бы ее поколотил. Я объявил этому достойному человеку, что любовница его почитает меня за оборванца, что она б… и никакая мне не кузина и сегодня же я съеду. Сказав так, поднялся я в свою комнату и запер дверь. Через пару часов я отправлюсь за своими пожитками, а завтра утром приду к тебе пить кофе.
Тирета был прав. Получше узнав его натуру, я понял, что он не создан для того, чтобы пробавляться бесчестным ремеслом.
На другой день ближе к полудню отправился я пешком к г-же XXX и застал ее в обществе племянницы. Через четверть часа, велев девушке оставить нас одних, она повела речь так:
— Вы, конечно, удивитесь, сударь, услыхав, что я вам скажу. Я решилась обратиться к вам с неслыханной жалобой; у меня нет времени на размышления, ибо случай вопиющий и не терпит отлагательства. Дабы решиться, мне достаточно было утвердиться во мнении, что я составила о вас при первом знакомстве. Я почитаю вас за человека умного, осмотрительного, честного и добронравного, а главное, исполненного истинной веры; если я ошибаюсь, то быть беде, ибо я чувствую себя обесчещенной и найду способ отомстить; а вам, его другу, выйдет от того досада.
— Уж не на Тирету ли вы жалуетесь?
— На него самого. Мерзавец этот нанес мне беспримерное оскорбление.
— Никогда бы не подумал, что он на такое способен. Какого же рода оскорбление это, сударыня? Доверьтесь мне.
— Сударь, этого я вам сказать не могу, но, надеюсь, вы догадаетесь сами. Вчера во время казни треклятого Дамьена он два часа кряду злоупотреблял странным образом тем, что находился позади меня.
— Я все понял, ни слова более. Вы правы, он виноват, он обманул вас; но, позвольте вам заметить, случай сей не так уж беспримерен и редок; полагаю, он заслуживает прощения: им овладела страсть, положение необычное, дьявол-искуситель столь близок, а грешник так молод. Преступление сие можно загладить многими способами, при полном согласии сторон. Тирета холост, принадлежит к знатному дворянскому роду, и брак с ним вполне возможен; если же замужество противно вашему образу мыслей, он может искупить вину свою преданной дружбой, добиться снисхождения, на деле доказав свое раскаяние. Подумайте, сударыня, ведь он человек, и ничто человеческое ему не чуждо. Ваши прелести заставили его потерять голову. Полагаю, он может надеяться заслужить прощение.
— Прощение? Слова ваши продиктованы христианским смирением и мудростью, но рассуждение основано на ложной посылке. Вы не знаете главного. Но увы! Как можно об этом догадаться?
Г-жа XXX уронила слезу, и я в тревоге не знал, что и думать. Может, он вытащил у нее кошелек? — спрашивал я себя. Утирая слезы, она продолжала:
— Вы измыслили проступок, коему, признаюсь, возможно, хоть и с трудом, отыскать оправдания, найти способ загладить вину; но этот грубиян обесчестил меня столь мерзко, что мне страшно и вспоминать о том, дабы не сойти с ума.
— Великий Боже! Что я слышу? Я весь дрожу. Помилосердствуйте, скажите, верно ли я понял вас?
— Полагаю, что да, ибо не знаю, что еще можно вообразить столь ужасного. Я вижу, вы взволнованны. Но все именно так и было. Простите, я плачу, обида и стыд — источник моих слез.
— И еще вера.
— Конечно. Она даже главный. Я не назвала его, не зная, столь ли вы набожны, как и я.
— Насколько сие в силах моих, да пребудет с нами Господь.
— Тогда приготовьтесь к тому, что я погублю свою душу, ибо я намерена мстить.
— Оставьте замысел сей сударыня; никогда не смогу я стать вашим соучастником; если же вы не отринете его, то позвольте, по крайней мере, мне не знать о нем. Я обещаю, что ничего не скажу Тирете, хотя он живет у меня и законы гостеприимства требуют, чтобы я его предупредил.
— Я полагала, он живет у Ламбертини.
— Вчера он съехал. Там творились преступления. Я вытащил его из этого притона.
— Что вы говорите? Вы удивляете и наставляете меня. Я не желаю ему смерти, сударь, но согласитесь, он обязан дать удовлетворение.
— Согласен, но не вижу, какая кара могла бы соответствовать оскорблению. Я знаю один способ наказать его, который, ручаюсь, я мог бы доставить вам наверное.
— Объяснитесь же.
— Я застигну его врасплох, вручу вам и оставлю с вами наедине, пусть испытает силу справедливого вашего гнева; но при одном условии — втайне от него я буду находиться в соседней комнате, ибо я в ответе перед самим собою за его жизнь.
— Я согласна. Вы останетесь вот в этой комнате, а его препроводите в соседнюю, где я вас встречу, но он не должен ничего знать.
— Он не будет знать даже, куда я его веду. Я не скажу ему, что мне ведомо его злодеяние. Под каким-нибудь предлогом я оставлю вас вдвоем.
— Когда вы намерены привести его? Мне не терпится его пристыдить. Уж я нагоню на него страху. Даже и не знаю, что он будет лепетать в свое оправдание.
Она любезно пригласила меня отобедать с нею и аббатом де Форжем, что пришел в час дня. Он был ученик славного епископа Оксерского, каковой был еще жив. За столом я столько распространялся о благодати, столько ссылался на блаженного Августина, что аббат и святоша его приняли меня за ярого янсениста, хоть я нимало на него не походил. М-ль де ла М-р на меня даже не взглянула, и я, решив, что у нее есть на то причины, ни разу к ней не обратился.