Дневник одного тела Пеннак Даниэль
73 года, 7 месяцев, 14 дней
Суббота, 24 мая 1997 года
Ужин у сына Н. Запланирован давно. Мальчик хочет меня отблагодарить. За оказанную услугу. Один раз уже переносили. Откладывать снова уже нельзя даже по причине разбитой физиономии. Впрочем, о физиономии-то в течение всего вечера речь так и не зашла. А ведь она выглядит чертовски эффектно! Трехмерная радуга. Повреждения такого рода по мере заживления становятся только живописнее. Вся палитра красок и оттенков. Сейчас мы входим в период сочных фиолетовых и желчно-желтых тонов, а налившийся кровью глаз выглядит вообще черным. Но за столом никто ни словом, ни намеком не упомянул об этом шедевре. О роже мсье – ни-ни. Ладно, мне же лучше. Однако во второй половине вечера телесная тема пошла в контратаку в самой неожиданной форме. Юная Лиз, младшая дочка Н., страшная болтушка, по словам ее матери, которая быстро умеет завладеть симпатиями гостей, вывалив на них весь набор претензий, предъявляемых ею к собственным родителям («правда, милая?»), за ужином не проронила ни слова. И не съела ни крошки. Когда убрали со стола и девочка скрылась у себя в комнате, ее мать, поспешив со страшными выводами, зашептала: У малышки точно анорексия! Но ее диагноз был спокойно подкорректирован мужем – в сторону снижения опасности: Да нет же, дорогая, малышка просто нас специально изводит, и меня, и тебя, ничего страшного. Супруга задыхается от возмущения, дальше следует семейная перебранка, децибелы растут, и тут из своей комнаты выскакивает Лиз и вопит, что ее все это достало, достало, «достааааало»! И у нее во рту, раскрытом во всю ширь для этого выплеска эмоций, все видят пирсинг – маленький стальной шарик, подрагивающий, как капелька ртути, на опухшем языке. О, ужас! Что это такое, Лиз? Что у тебя во рту? Иди сюда сейчас же! Но Лиз закрывается на два оборота. Возмущенную мать волнует не столько язык дочери, сколько ее окружение. И тут в разговор вступает некто Д.Г., адвокат по профессии, принадлежащий к тому же поколению, что и хозяева дома. Он переводит разговор на тему влияния.
– Скажите, Женевьев, вы носите стринги?
– Простите, не поняла?
– Стринги, такие трусики в виде шнурка, которые Клодель назвал бы полуденным разделом, а бразильцы прозвали «зубной нитью».
Молчание тем более красноречивое, что хозяйка дома, судя по гладкости ее юбки в том месте, где она обтягивает ее безупречные полушария, стринги носит, да-да, и с успехом.
– А вы не задавались вопросом, кто это на вас так повлиял, коль скоро у вас такие безупречные связи?
Молчание.
– Потому что, если я не ошибаюсь, в самом начале стринги входили в гардероб шлюх, верно? Спецодежда, так сказать, униформа, вроде военной фуражки? Как же случилось, что сегодня они стали обычным делом в самых приличных семьях? Чье это влияние?
Когда разговор перешел на побочные эффекты глобализации, мы с Моной потихоньку смылись.
73 года, 7 месяцев, 15 дней
Воскресенье, 25 мая 1997 года
Сколько же их, мужчин с «трехдневной щетиной», на этой вечеринке сорокалетних! Странные все же времена: никаких приключений, кругом сплошь страховые агенты, адвокаты, банкиры, специалисты по коммуникациям, по информатике, биржевики, труженики виртуального мира, все – с лишним весом, все просиживают штаны в своих конторах, у всех мозги заштампованы профессиональным жаргоном, а выглядят – прямо какие-то отважные землепроходцы, не иначе, только-только вернулись из кругосветного плавания, или из пустыни Тенере, или, на худой конец, спустились с Аннапурны. Готов дать руку на отсечение, стринги молодой мадам Н. (которая, я уверен, более добродетельна, чем моя горько оплакиваемая тетушка Ноэми) – явление того же порядка. Короче говоря, мода. Что же касается их детей, этих татуированных и отпирсингованных ребятишек, все они несут на себе отметины (в прямом смысле слова) этого оторванного от жизни времени.
74 года, 4 месяца, 15 дней
Среда, 25 февраля 1998 года
Ужин у В. От жуткого вкуса чуть не выплюнул сразу же все, что было во рту. Помешал особый разговор, который вел со мной за столом хозяин дома. Пришлось проглотить все целиком, не вдаваясь в подробности. И тут мой собеседник выплевывает то, что было во рту у него, с криком: Дорогая, какой ужас! И дорогая соглашается: да, морские гребешки протухли.
74 года, 5 месяцев, 6 дней
Понедельник, 16 марта 1998 года
Конец моей лекции в Белене. Назаре, моя переводчица, накрывает мою руку своей и, просунув пальцы под рубашку, поглаживает запястье. Я рада была бы провести с вами ночь, говорит она, а если можно, и все три, оставшиеся до вашего отъезда. Ее предложение звучит так естественно, что я почти не удивлен. Польщен, но не удивлен. Ну и, конечно, взволнован. (Все же, после минутного размышления, еще и изрядно огорошен.) Мы с Назаре работали вместе над организацией этой лекции, она занималась созывом участников, их приемом, восполняя на всех направлениях неорганизованность, пусть и исполненной энтузиазма, принимающей стороны. В Сан-Паулу, Рио, Ресифи, Порту-Алегри, Сан-Луисе она спасала меня от большей части официальных ужинов, утаскивая за собой в свои любимые кварталы, водила по музыкальным и философским кружкам, и вот – ее ладонь на моей руке. Милая, маленькая Назаре, говорю я (ей двадцать пять лет), спасибо, я правда очень благодарен, но из этого бы ничего не вышло: годы, знаете ли… Это значит, что вы не верите в воскресение, возразила она. Это значит, что там поработал скальпель, что мое желание давно умерло, что я однолюб, что я втрое старше ее, что за все эти годы без практики я перестал рассматривать себя как сексуальную единицу, что ей в постели со мной будет скучно, а мне с ней – грустно. Все эти возражения были столь неубедительны, что я не успел закончить их перечень, как мы оказались в номере. Будем просто скользить, сказала она, снимая с нас одежду, это ведь скольжение, медленное скольжение – шелка по телу, обнаженной кожи по обнаженной коже, прикосновения, такие нежные, что время, тяжесть, страх – все улетучивается. Назаре, уныло говорю я. Мсье, шепчет она, покрывая мою шею мелкими, легкими поцелуями, мы уже не на конференции, тут больше нечего побеждать. И принимается целовать мне грудь, живот, член, который даже не дрогнул, идиот, ну и плевать, не хочешь играть вместе с нами – не надо, старьё! А мелкие легкие поцелуи уже добрались до внутренней поверхности бедер, куда Назаре прокладывает себе дорогу языком, в то время как ее руки соскальзывают с моих ягодиц, а я весь напрягаюсь, изгибаюсь, и мои пальцы путаются в пышных зарослях ее потрясающих волос, а ее язычок прикидывает меня на вес, а губы поглощают меня, и вот я уже весь у нее во рту, и язык ее принимается за работу, начиная свое медленное вращение, и губы, как рука скульптора, скользят туда-сюда, а я распускаюсь, как цветок, честное слово, конечно, скромненько так, но все же, о, Назаре, Назаре, и твердею, честное слово, потихоньку, полегоньку, но все больше и больше, о, Назаре, я притягиваю ее лицо к своим губам, и мы перекатываемся в обнимку по постели, и Назаре раскрывается и принимает меня внутрь себя, и я вхожу в нее, как возвращаются домой после долгого отсутствия, робко, стою какое-то время на пороге, сейчас все кончится, думаю я, только не думайте, что сейчас все кончится, шепчет мне на ухо Назаре, я люблю вас, мсье, и вот я уже весь, целиком внутри нее, нет, я у себя, в родном доме, скольжу в этом вновь обретенном, податливом, влажном тепле и становлюсь все больше, больше, доверившись ей, и время исчезает, и я издали замечаю приближение извержения и наслаждаюсь в полной мере этим нарастанием, я могу даже задержать его, насладиться предвкушением, почувствовать, как оно лезет вверх, и снова попридержать, и только потом взорваться. Ну вот, говорит Назаре, стискивая меня в объятьях, да – вот, вот он я, я – воскресший.
74 года, 5 месяцев, 7 дней
Вторник, 17 марта 1998 года
Перечитав то, что написал вчера, подумал о роли, которую играют в эротических описаниях местоимения: ее язычок прикидывает меня навес, губы поглощают меня , и вот я весь у нее во рту… Тут дело не в целомудрии (естественно, речь идет о моих яйцах и члене), не в погоне за каким-то стилем (если уж на то пошло, это еще одно подтверждение моей полной некомпетентности в этом вопросе), нет, это самый что ни на есть явный знак вновь обретенной сущности. Вот – совершенно живой мужчина, что бы он ни говорил потом, когда протрезвится: «меня», «мне» – это я. То же касается метафор, обозначающих интимные места Назаре, Назаре, в которую я вхожу, родной дом – это я говорю о ней, о ее женской сущности.
74 года, 5 месяцев, 9 дней
Четверг, 19 марта 1998 года
Черная кожа Назаре – бездна красок: коричневые тона, охристые, голубые, красные, пурпурно-лиловое окаймление ее лона, розовая мякоть языка, нежно-розовые ладони, не знаю, какой оттенок чудеснее, из какой глубины он восходит, глядя на обнаженное тело Назаре, с головой погружаешься в разноцветье ее кожи. Впервые в жизни замечаю, что моя кожа – это всего лишь нечто, прикрывающее меня сверху, она никакая. А у Назаре кожа гладкая, с такими плотными порами, что их и вовсе не видно, кожа, похожая на смоченную водой гальку, – обтягивающие ее платья танцуют с каждым ее шагом. Грудь, ягодицы, живот, бедра, спина Назаре – такие крепкие, что все тело выглядит сгустком энергии. Эротичная Назаре… Как жаль, что я воскресал не каждый раз (далеко не каждый!)… Мсье, замечает она, для вас секс – это обязательно… торжество. После чего следует демонстрация разнообразных видов ласки, огромного количества всевозможных объятий и сжиманий, которым рукоплещут оргазмы Назаре. Грудь Назаре – две горные вершины среди молочно-белых облаков нашей ванны: Вот мои острова в океане! Вкус Назаре – мед и перец, ее амбровый аромат, ее словно посыпанный песком голос, африканский взрыв ее гривы, в которой путаются мои пальцы. Философский ум Назаре: Неплохо, говорю я на вершине экстаза. Вы хотите сказать «очень хорошо»! – возражает она, – просто чудесно! И начинает объяснять, что литоты [38] и эвфемизмы [39] , которые мы, европейцы, так любим употреблять и которые считаются верхом образованности и воспитания, на самом деле снижают нашу способность радоваться, восхищаться чем-то, подавляют наши механизмы восприятия, что мы попали в кабалу стиля и гибнем от этого. Ласковый юмор Назаре: Ах! мсьееееее… – с глубоким сонным вздохом. И я не желаю иного имени, кроме этого насмешливого прозвища. Слезы Назаре в день моего отъезда – безмолвные слезы, струящиеся по неподвижному камню ее щек. От этого сокровища, так крепко прижимавшегося ко мне, в моей груди навсегда осталась вмятина.
74 года, 5 месяцев, 15 дней
Среда, 25 марта 1998 года
Я, проявивший на встрече с мэтром Р. такую чувствительность к контрасту между нашими лицами («Свежее яблочко, сморщенное яблочко»), я, радовавшийся своему угасшему желанию, когда мои раны перевязывала юная студентка со свободно болтающимися грудями, я, думавший, что операция спела отходную моей эрекции, я, переставший вести счет десятилетиям, – так вот, этот самый «я» не может теперь думать о себе и Назаре с точки зрения нашей разницы в возрасте. А что было бы, если бы по велению некоей нравственной инстанции я покинул бы тело и взглянул на свои мощи, лежащие рядом с ее юным телом? Гротеск? Неприличие? Мерзость? Но случилось чудо, опровергнувшее все эти рассуждения. Вы не верите в воскресение, прошептала Назаре. Теперь верю. Теперь я знаю, что чувствуют воскресшие из мертвых: второе пришествие ликующего тела, слияние всех возрастов.
74 года, 5 месяцев, 16 дней
Четверг, 26 марта 1998 года
Воскресшему и умирать будет приятнее.
74 года, 6 месяцев, 2 дня
Воскресенье, 12 апреля 1998 года
Ну да, говорит мне Тижо, лежа на больничной койке, ты начинал жизнь в теле старика, так что, по справедливости, должен закончить ее в теле мальчишки. И потом, засмеялся он и тут же закашлялся, из этих коллоквиумов всегда выходило больше рогоносцев, чем ученых! Мы смеемся, он задыхается, медсестра приносит таблетки и ругает его. Всё лечат , говорит он, когда она уходит.
75 лет, 1 месяц, 17 дней
Пятница, 27 ноября 1998 года
Сегодня вечером умер Тижо. Он попрощался со мной вчера, запретив приходить сегодня. Дай мне умереть спокойно… С каждым разом, как я приходил его навестить, я видел, как прогрессирует его болезнь и как сказывается на нем лечение. Из чернявого сухопарого южанина они сделали нечто бледное, лысое, обесцвеченное, раздувшееся, как бурдюк, с толстыми, как сардельки, пальцами, налитыми водой, которая уже не выводилась из организма отказавшими почками. В отличие от большинства умирающих, которые уменьшаются в размерах, он стал велик своему телу. Но ни болезнь (рак легких, расползшийся по всему организму), ни медицина с ее моралью (Если бы он не пил и не курил столько, мсье!) ничего не смогли поделать с насмешливым высокомерием, с которым он смотрел на смерть и на жизнь: первой сторонился, а вторую воспринимал такой, какая она есть, – занятной прогулкой. Я уже собрался уходить, но он знаком велел мне подойти. Прижавшись губами к моему уху, спросил: «Знаешь анекдот про кабана, который не хотел уходить из леса?» Его голос был не голос, а дуновение, но в нем по-прежнему слышался тот же веселый фатализм и – как бы это сказать? – обостренное чувство собеседника.
ПРО КАБАНА, КОТОРЫЙ НЕ ХОТЕЛ УХОДИТЬ ИЗ ЛЕСА
Кабан был старый, понимаешь? Скорее твоего возраста, чем моего, в общем, яйца пустые, клыки стертые. И молодняк попёр его из стада. Бедняга вдруг оказался в лесу один-одинешенек, как полный дурак. Слушает он, как молодые кабанчики трахают своих самок, и думает: Пойду-ка я отсюда, из леса, посмотрю, что делается в других местах. Только родился он под этими деревьями, здесь прошла вся его жизнь. А «другие места» ему на фиг не нужны, он их боится. Но тут он услышал, как молодые самки визжат от удовольствия, и это его доконало. Все, ухожу! – решает он. И вот, низко опустив голову, он пробирается через кусты, заросли, чащобу и выходит наконец на опушку. И что он там видит? Поле, залитое солнцем! Зеленое! Сверкающее! Просто чудо! А что он видит посреди поля? Загон! Квадратный. А в загоне что? ОГРОМНАЯ свинья! Такая толстая, жирная, что даже в загоне не помещается, выпирает, как тесто из кадки, представляешь? Огромная свинья, совершенно розовая, гладкая – прямо готовый окорок! Старый кабан, ошеломленный, окликает свинью.
– Эй, ты!
Окорок медленно поворачивает голову.
Старый кабан спрашивает:
– Ну как «химия»? Не слишком тяжело?
75 лет, 1 месяц, 28 дней
Вторник, 8 декабря 1998 года
За несколько дней до смерти Тижо я позвонил Ж.К., его «лучшему другу». (По части дружбы Тижо оперировал юношескими категориями.) Лучший друг сказал мне, что не пойдет в больницу к Тижо, поскольку предпочитает сохранить в душе образ его «несокрушимой жизненной силы». Гнуснейшая тонкость чувств, обрекающая каждого из нас на смерть в одиночестве. Ненавижу таких друзей «по духу». Предпочитаю друзей из плоти и крови.
75 лет, 9 месяцев, 6 дней
Пятница, 16 июля 1999 года
Развеял прах Тижо над Бриаком. Он так хотел. С высоты того самого бука, на котором он когда-то разорял вороньи гнезда. (Идея Грегуара.) Смотрел, как мой внук карабкается по стволу, ставшему втрое толще за эти годы, и на какой-то миг увидел себя – как я лезу туда на выручку Тижо. Тогда по веткам лез экорше из «Ларусса». Лез ловко, проворно, без всякого самодовольства, которое нападало на меня, когда я тренировал силу воли, и над которым Тижо всегда посмеивался. Ветер подхватил его пепел, он собрался в облачко, потом рассеялся, потом снова собрался, сделал вираж и стайкой скворцов окончательно рассыпался в небе. Прощай, Тижо…
75 лет, 10 месяцев, 5 дней
Воскресенье, 15 августа 1999 года
В два часа ночи меня разбудил мочевой пузырь. Долго боролся с ленью, но тут снизу раздался смех, и я решил все же встать. Грегуар, Фредерик и двойняшки играют в «гусёк». Фанни, которой все время не везет, так что она никак не может сдвинуться с одной клетки, возмущается, Фредерик, которого выпавшая ему двойная шестерка привела к верной победе, довольно посмеивается. Смотрите, пришел! – показывает на меня пальцем Грегуар, и все тут же ложатся на игру, делая вид, что прячут ее от меня. Это секрет, секрет! – пищит Маргерит, как будто она все еще маленькая девочка, не смотри! Сначала я подумал, что это наш «гусёк» про потерю девственности, который я подарил Грегуару, когда он из мальчика превратился в юношу, но все оказалось хуже: это был «гусёк» ипохондрика, придуманный им самим во время ночных дежурств. Переходя от страшных болезней к ужасным, игроки заканчивают смертью – последней клеткой, которая излечивает их от боязни заболеть. Не хочешь сыграть с нами? – спрашивает Фанни (А меня тем временем восхищает эта вопросительная форма, употребленная девушкой ее поколения.) Мне дают три хода форы. Я получаю атеросклероз, что дает мне право сделать еще один ход. (В этом состоит принцип игры – чем сильнее ты болен, тем быстрее продвигаешься вперед.) Завтра играем в «семь семей»! – приказывает Маргерит. «Семь семей» – это сорок две болезни, без которых вполне можно было бы обойтись. (В семье «Рак» я беру простату, в семье «Койка» – генитальный герпес, в семье «Врачи» – болезнь Паркинсона и т.д.) Вот так – дедраматизируем понемножку, улыбается Фредерик, в любом случае последняя клетка – общая для всех! Маленьким – которые уже давно большие – нравится.
75 лет, 11 месяцев, 2 дня
Воскресенье, 12 сентября 1999 года
Накануне смерти Тижо, который младше меня на десять лет, сказал: А я тебя даже в возрасте нагнал! Чем старше, тем ближе к выходу!
Тот же день, 17 часов
Пишу за чаем. От кофе после операции пришлось отказаться. Такое впечатление, что чай меня очищает. Как бы душ изнутри. Пьешь одну чашку, выписываешь три, говорила Виолетт. Может, в один прекрасный день я вообще перейду на кипяток, как тетя Гюгетт в конце жизни.
76 лет, 2 дня
Вторник, 12 октября 1999 года
Кстати, о тетушке Гюгетт, у которой была «изжога», и о маме, которая жаловалась на «повышенную кислотность», – интересно, эти выражения все еще в ходу? А еще та женщина, которая каждые пять минут поворачивалась на три четверти оборота, чтобы висмут равномерно покрывал ее внутренности… Как какой-то бочонок. Близкие посмеивались над ней. Тем не менее, если посмотреть, то чем мы лучше сосудов? Мона принимает лекарство от остеопороза – утром натощак, запивая стаканом воды. После чего она должна обязательно полчаса провести стоя, не ложиться и не садиться, иначе снадобье может повредить пищевод – как каустическая сода. Так что мы именно сосуды. Не более того. Между прочим, висмут сегодня считается ядом, и его применение в медицине строго запрещено.
77 лет, 2 месяца, 8 дней
Понедельник, 18 декабря 2000 года
Проснулся от боли в пястно-фаланговом суставе безымянного пальца, как будто всю ночь бил кулаком в стену. Это тот самый палец, который я вывихнул десять лет назад в саду мадам П. Пришло время платить по счетам.
77 лет, 6 месяцев, 17 дней
Пятница, 27 апреля 2001 года
Ночью то и дело просыпаюсь от острого, но малопродуктивного желания пописать. Миссия невыполнима. (Прекрасно.) Сколько? – спрашивал меня когда-то мой исповедник. Сколько? – спрашивает меня сегодня мой уролог. Первый грозился влепить мне в наказание многократное чтение «Отче наш» и «Богородицы», второй угрожает повторной операцией: Ничего не поделаешь – надо, значит, надо. Конечно, молодость это вам не вернет, но спать по ночам будете спокойно. Конечно, а как же минуты раздумий, которые я позволяю себе, сидя без толку на своем «троне»? В эти ночные часы, когда я просыпаюсь от желания писать, мочевой пузырь представляется мне не переполненным бурдюком, а какой-то окаменелостью – вроде панциря морского ежа; известковая скорлупа, которую я кое-как опорожняю, подставив под краник палец и пустив медленную струю без всякого напора. Печальный перпендикуляр. При этом мне видится старый осел, забытый посреди луга, и эта картина чуточку оживляет процесс. Или же я стараюсь думать о скандале вокруг того источника, который пересох из-за марсельцев, соседей Манеса. Под чистое журчанье этого источника я засыпал когда-то. На шкале успокаивающих звуков это журчание располагается где-то рядом с шорохом гравия, шуршанием ветра в виноградных лозах и шипением точильного круга Манеса… (Манес поздно ночью занимался заточкой своего инструмента на круге или на наковаленке, я любил и это стаккато, которое он выбивал на наковаленке, двойные ноты: тинь-тинь, тинь-тинь.) Так вот, источник марсельцев иссяк. Он покрылся пеной, и, возможно, где-то выше по течению на нем образовалась какая-то илистая аденома. Потом превратился в тонкую, бесшумную коричневатую струйку, потом – просто капал по капле, потом – всё. К великой ярости Манеса – который, возможно, сам его и засыпал.
78 лет
Среда, 10 октября 2001 года
Лизон, Грегуар и двойняшки подарили нам кинопроектор и дюжину фильмов, среди которых мои любимые: «Земляничная поляна» Ингмара Бергмана, «Призрак и Миссис Мьюр» Манкевича, «Мертвые» Хьюстона и еще «Пир Бабетты». Ах, «Пир Бабетты»! Кто же его снял? Габриэль Аксель, подсказывает мне Фанни. Ну так да здравствует Габриэль Аксель! Давно уже подарки не доставляли мне такого удовольствия. Я даже подумал: почему же я сам не сделал его себе раньше? Когда Мона открыла коробку, моя радость выскочила оттуда вместе с проектором – как чертик из шкатулки. И я поймал себя на том, что жду наступления вечера с поистине детским нетерпением. Когда мы натянули на стену белую простыню, я пережил то же возбуждение, в которое впадал, когда Виолетт устанавливала на столике в гостиной свой «волшебный фонарь». Мона и дети предоставили право выбора мне, и я остановился на «Земляничной поляне» – юбилее профессора Исака Борга (удивительно, что я вспомнил его имя!). Эберхард Исак Борг едет со своей невесткой Марианной в Лунд, где в кафедральном соборе должна состояться церемония присвоения ему звания почетного доктора. Ему семьдесят восемь лет, как мне! Это я, конечно, забыл, поскольку, когда смотрел фильм в первый раз, мне было только сорок. Значит, семьдесят восемь. Естественно, я стал вглядываться в лицо старика (который, как мне кажется, выглядит гораздо старше меня), выискивая те же, что у меня, морщины, узнавая некоторую замедленность движений или вот эти полуулыбки, которые с возрастом начинают выглядеть как безучастные, а еще вот этот внезапный смех – от нереализованных желаний (например, от желания отправиться на юбилей в машине, при том, что у него в кармане лежит билет на самолет), или это веселье – при встрече с тремя молодыми людьми, путешествующими автостопом, которых они с Марианной берут к себе в машину, точно такое же веселье я испытываю от неразберихи, царящей в доме, когда на время каникул тут собираются Грегуар, Маргерит и Фанни, от их шуток, ссор, веселых примирений… Я был полностью поглощен тем, что происходило на экране, когда внимание мое привлекло нечто другое, относящееся не к фильму, а к самому аппарату – проектору. Мы с Моной сидели рядом с ним. Это – черный ящик с щелью, куда вставляется DVD-диск, который ведает и всем остальным: проекцией, звуком, настройками, охлаждением мотора и т.д. И вот стоит эта машина посреди гостиной и проецирует на простыню, в четырех метрах от нас, черно-белую картинку, немного состарившуюся от прожитых лет, но все равно достаточно четкую, чтобы я не вспоминал о своей катаракте. Я слушал старого Исака и его невестку Марианну, внимательно вникая в их невеселый спор – конфликт характеров и поколений, как вдруг у меня возник вопрос: а откуда идет звук их голосов? Казалось, что с экрана, на котором персонажи беседовали. Но это было абсолютно невозможно, поскольку звуки воспроизводит видеопроектор, стоящий рядом со мной на журнальном столике. Я взглянул на аппарат: никакого сомнения, звуки доносятся из этого черного пластмассового ящичка, в пятидесяти сантиметрах от моего левого уха. И все же, как только я перевел глаза на старую простыню, слова снова совместились с произносящими их губами! Потрясенный мощью этой оптическо-звуковой иллюзии, я попытался смотреть на экран, а слушать проектор. Ничего не вышло, голоса по-прежнему лились из уст шведских актеров, с простыни, натянутой в четырех метрах передо мной. Это открытие повергло меня в состояние этакого примитивного экстаза, как будто я присутствую при чуде, наблюдаю вездесущность. Я закрыл глаза, и голоса вернулись в брюхо проектора. Я снова открыл их, и голоса вернулись на экран.
Уже в кровати я долго размышлял над этим несовпадением реального источника звука с персонажами, разговаривавшими на старой простыне. Я готов был уже увидеть в нем некую красноречивую метафору, но заснул. А сегодня утром от всего этого у меня осталось лишь впечатление… Как будто тело говорит мне что-то, но его слова звучат где-то далеко, впереди меня, я же сижу здесь, за столом, и молча пытаюсь записывать его речи.
78 лет, 4 месяца, 3 дня
Среда, 13 февраля 2002 года
«Почему зевающий человек вызывает зевоту у других?» Этот вопрос был задан в XVI веке Робертом Бёртоном [40] на странице 431 его «Анатомии меланхолии», наконец-то переведенной на французский язык и вышедшей у «Корти». Бёртон не дает удовлетворительного ответа (заразность зевоты он приписывает дэхам), но сам вопрос заставил меня вернуться на сорок лет назад, к опытам по забавной физиологии, которые я проводил от скуки на особо занудных совещаниях: я только притворялся, что зеваю, и сидевшие за столом люди тут же начинали зевать во весь рот. Я думал, что сделал открытие, оказывается, нет. В течение нашего физического существования нам приходится выкорчевывать целый лес, который миллион раз был выкорчеван до нас. Монтень или Бёртон оставили книги, а сколько было открытий, о которых ничего нигде не рассказано, сколько удивлений, которыми ни с кем не поделились, о которых умолчали? Как одиноко было этим людям в их молчании!
78 лет, 6 месяцев, 14 дней
Среда, 24 апреля 2002 года
Честно признаться, после слишком обильной еды пуканье, замаскированное под кашель, имеет тенденцию к превращению в настоящее анальное дыхание. Сначала в течение пяти-шести шагов газы втягиваются, потом за четыре-пять следующих шагов выходят с чисто легочной регулярностью. И эти «жемчужные россыпи» не всегда так бесшумны, как того желали бы мое социальное положение, моя утонченность и достоинство патриарха семьи. Поскольку для их сокрытия покашливания уже не хватает, я вынужден, когда не один, изрекать длиннющие фразы, притом с воодушевлением, призванным заглушить это малоприятное «музыкальное сопровождение».
78 лет, 11 месяцев, 29 дней
Среда, 9 октября 2002 года
Грегуар, сам напросившийся на мой день рождения, позвонил, чтобы сообщить, что лежит в постели с ветрянкой, которую подцепил в больнице. Ветрянка в двадцать пять лет, представляешь, дед? А ты всё говоришь, что я развит не по годам! Видел бы ты меня! Настоящий дуршлаг! Развитой и даже очень, согласен, но все равно дуршлаг. Голос у него тот же, несмотря на болезнь, разве что чуть поглуше, и мне вдруг подумалось: а может, в моей привязанности к этому мальчику виноват его голос, такой мелодичный, приятный, внушающий доверие? Еще до ломки, когда Грегуар был совсем мальчонкой, у него уже был особенный, какой-то мирный голос! Интересно, а видели мы его вообще когда-нибудь сердитым?
79 лет
Четверг, 10 октября 2002 года
Сердце мое, сердце, верный товарищ. Ты уже не такое крепкое, как раньше, но по-прежнему верно служишь мне! Прошлой ночью я занимался детской игрой – подсчитывал, сколько ударов сделало мое сердце с моего появления на свет. Берем среднюю величину – шестьдесят два удара в минуту, умножаем на шестьдесят (минут в часе), потом на двадцать четыре (часа в сутках), потом на триста шестьдесят пять (дней в году) и, наконец, на семьдесят девять лет. Черта с два сосчитаешь такое в уме. Значит, берем калькулятор. Получилось около трех миллиардов ударов! Это без учета високосных лет и всплесков эмоций! Я положил руку себе на грудь и почувствовал, как сердце спокойно, ровно отбивает оставшиеся мне удары. С днем рождения, сердце мое!
79 лет, 1 месяц, 2 дня
Вторник, 12 ноября 2002 года
Наш Грегуар умер. Через день после нашего последнего телефонного разговора он впал в кому. Фредерик сначала подумал, что у него энцефалит – как осложнение при ветрянке, который все же поддается лечению, но оказалось намного хуже – синдром Рейе. Он наложился на ветрянку и спровоцировал страшнейшую печеночную недостаточность. Фредерик говорит, что, вероятно, этот синдром мог возникнуть после приема аспирина (он нашел в кармане у Грегуара таблетки). Грегуар, видимо, решил сбить аспирином температуру, не зная о таком редчайшем побочном эффекте. Когда Фредерику удалось устроить его в реанимацию, делать уже было нечего. Мы с Моной сразу помчались туда. Сначала мы его даже не узнали. Несмотря на то что рядом были Сильви и Фредерик, у меня на какое-то мгновение мелькнула безумная надежда, что все это – ошибка. Желтое восковое тело, сплошь усыпанное гнойничками, – нет, это не мой внук. Мне вспомнился какой-то фильм, где пораженный проклятием египтолог превратился в мумию прямо перед оскверненной им гробницей. Прищурившись, я настроил глаза так, чтобы затушевать жуткий реализм этих болячек, и увидел своего Грегуара, его тело, всегда отличавшееся особой игривой грацией и сохранившее ее даже сейчас, в этом желтом тумане. Когда Грегуар играет в теннис, он сначала играет в игру, изображая чемпионов, которых мы видим по телевизору, а пока противник забавляется этим зрелищем, Грегуар забивает мячи и выигрывает сет за сетом. В результате вконец расстроенный противник либо требует от него более серьезного отношения, либо – черт! – уходит с корта, швырнув ракетку, как это было три года назад с сыном В. Именно так – ему было тогда лет десять-двенадцать – учил его играть я, ибо именно так, сказал я ему тогда, я сам в юности играл в теннис, в эту изысканную игру, превратившуюся благодаря телевидению в поединок демонстративных скотов. Мне не хотелось, чтобы Грегуар перенимал эти уродливые спортивные движения. Боже, как я любил этого мальчика! И как мое перо пытается сейчас спрятаться от этой смерти, но тщетно. Что за несправедливость: почему мы до такой степени предпочитаем одно существо другим? Обладал ли Грегуар действительно теми достоинствами, которыми наделяла его моя любовь? Ну хотя бы парочку недостатков в нем можно было отыскать? В какой мерзкой мании мог бы он погрязнуть, доживи он до моих лет? Лучшие становятся худшими – ведь так? Пишу невесть что, но это только чтобы хоть чем-то заглушить тишину, которой окутало меня скорбное молчание Моны. О чем она думает, Мона, на которую вдруг нашел хозяйственный раж? Может быть, как и я, о том, что Грегуар был бы жив, если бы Брюно согласился прислать нам его в то лето, когда в Мераке свирепствовала ветрянка? Если бы Брюно решился на эту естественную прививку? Но для этого надо быть чуточку игроком, а Брюно слишком рано перестал играть. Дети валялись голые, малейшее прикосновение рубашки было им невмоготу. Когда кто-то из них начинал слишком жаловаться на зуд, остальные все вместе дули на его прыщики с прозрачной головкой, а потом нежно их поглаживали. Думаю, это Лизон придумала такую игру. Дети как бы олицетворяли восемь ветров Венеции, правда, их было только семеро – недоставало Грегуара, который мог бы стать в этой игре буйным, веселым ветром и сегодня был бы жив! Брюно понадобилось два дня, чтобы прилететь из Австралии. Он приехал к самому погребению. Тело нельзя было держать дольше. Обнимая Брюно, я отметил, что он располнел. В бицепсах появился жирок. От разницы во времени и горя его щеки обвисли, лицо замкнулось. Он не поздоровался с Сильви, которая не хотела извещать его о церковных похоронах. Замешательство в семейных рядах. Никто почти не говорил друг с другом. После церемонии, дома у Лизон, двойняшки молча плакали, обнявшись, Сильви произносила длинные монологи о всякой ерунде, какой она была беспокойной матерью, как Грегуар подшучивал над ее беспокойством – помните, папа, вы ведь тоже посмеивались надо мной! – никчемные фразы, повисавшие в общем горе, Фредерик держался в стороне, погруженный в свое двойное одиночество – гея и неофициального вдовца, рядом с ним – Лизон, из принципа и по дружбе, и я заметил, что Фредерик и Лизон явно ровесники, иными словами, что Фредерик мог бы быть отцом Грегуару, чьи товарищи (все его товарищи-медики пришли на похороны) посмеивались над проповедью священника. Потому что церковные похороны нужны и для этого – они укрепляют верующих и маловеров в их вере и неверии, соответственно, обращают стрелы горя на священника, превращают всех и каждого в авторитетных критиков, которые высказывают свое мнение во имя усопшего, выносят свое суждение о правильности портрета усопшего, набросанного священником, а усопший, субъект этого теологического противостояния, усопший, про которого одни говорят, что его достойно проводили, а другие – что ему нанесли страшное оскорбление, мертв уже чуть меньше, и все это – как бы начало воскресения.
Нет, только Бог может создать нужное настроение.
79 лет, 5 месяцев, 6 дней
Воскресенье, 16 марта 2003 года
Что творит с нашим телом горе! За три месяца, прошедших со смерти Грегуара, я умудрился подвергнуть свое всевозможным опасностям. Получил по физиономии в метро (Мона настояла, чтобы мы остались на какое-то время в Париже – побыть подольше с Фанни и Маргерит), чуть не попал под машину на бульваре Сен-Марсель (шофер, чтобы избежать столкновения, даже опрокинул урну), вернувшись в Мерак, сам попал в аварию, меня дважды перевернуло и выбросило в кювет в долине Жаретьер, машина в хлам, бровь рассечена, и наконец, собирая грибы, скатился со склона в Бриаке, да так, что выкатился прямо на шоссе, по которому в обоих направлениях на хорошей скорости неслись машины. Если ты хочешь окончательно себя убить, сказала Мона, предупреди меня: мы либо сделаем это вместе, либо я куда-нибудь уеду на время. Однако в этом стечении обстоятельств не было и намека на самоубийство, лишь неверная оценка действительности: я как будто утратил чувство опасности, утратил страх, да и желания тоже, словно мое сознание оставило тело на волю случая. Что бы я ни делал, тело бездумно принимало это, проявляя, впрочем, удивительную выносливость, почти неуязвимость. Я выходил из нашего дома и пускал тело через бульвар, не глядя ни направо, ни налево, тому водителю пришлось ударить по тормозам, он даже снес урну, а мое тело пошло своей дорогой, и в голове у меня ничего даже не шевельнулось. В метро моя рука чисто автоматически оттолкнула руку молодого забулдыги, пристававшего к сидевшей рядом со мной молодой женщине, я не обратил внимания, что от него разило алкоголем и что вел он себя по отношению к моей соседке не так уж и агрессивно – это было скорее неловкое ухаживание, но моя рука оттолкнула его руку как сгоняют муху – согнал и забыл, – и только висок вдруг почувствовал, как на него обрушился кулак парня, а глаза поняли, что от удара с них слетели очки, которые моя соседка подняла и подала мне, как только громила был усмирен, мсье, у вас очки упали. Точно так же я не обратил внимания на то, что веду машину по дороге в долине Жаретьер: вдруг принялся искать список покупок в кармане пиджака, перегнулся на заднее сиденье, – просто забыл, что я за рулем, обернулся и искал этот список, а машина ехала фактически без водителя, естественно, дело кончилось в кювете, и я не помню, чтобы за это время испытал малейший страх, так же как и тогда, когда мое тело свалилось на шоссе в тот день, когда я пошел за грибами и когда я увидел, как моя сломанная левая рука болтается независимо от локтя, – ни удивления, ни боли, скорее констатация факта: ах вот оно как, ну-ну, словно жизнь утратила всякий смысл для моего убитого горем мозга, словно смерть Грегуара наложила отпечаток на все события, лишала их значимости, словно это Грегуар придавал смысл всему на свете, а с его уходом этот смысл пропал до такой степени, что мое тело влачилось по жизни в одиночку, без участия разума.
Венеция, сказала Мона, едем в Венецию, нам надо встряхнуться.
79 лет, 5 месяцев, 17 дней
Четверг, 27 марта 2003 года
Венеция. Маленький мальчик, сбежав от мамы, встал передо мной и, задрав голову, объявил: А мне четыре года! С половиной! Позже, днем, на тусовке в «Альянс Франсез» [41] пожилая местная благотворительница сообщает мне: Знаете, а мне, между прочим, девяносто два года! С какого возраста мы начинаем скрывать, сколько нам лет? И с какого возраста перестаем это делать? Что касается меня, я никогда не называю точно свой возраст, ограничиваясь расплывчатыми формулировками вроде «теперь, когда я уже старик», не могу удержаться, чтобы не сказать так, но, как только скажу – с отрешенной улыбочкой, – меня охватывают стыд и бешенство. Чего мне надо? Чтобы меня пожалели – что я теперь не тот, что раньше? Или чтобы мной восхищались – смотрите, какой я, несмотря ни на что, еще огурчик? Или указать собеседнику на его неопытность по сравнению со мной, старым мудрецом, – а потому я все равно знаю больше вас? Как бы то ни было, но эта жалоба (а это именно жалоба, черт подери!) попахивает трусливым бахвальством. Я убегаю от мамы, чтобы встать, задрав голову, перед этим солидным сорокалетним человеком: «А мне семьдесят девять лет! С половиной!»
79 лет, 5 месяцев, 20 дней
Воскресенье, 30 марта 2003 года
Два старика (у одного рука в гипсе) в Венеции играют в слепых, пытаясь возродить свои юношеские ощущения. Это бабушка и дедушка одного мертвого мальчика, которому понравилась бы такая игра. Посмотрите на них, послушайте, как они смеются посреди текучего города, – как пятьдесят лет назад, когда они праздновали здесь свою юную любовь. С тех пор они постарели на тысячу лет.
79 лет, 5 месяцев, 25 дней
Пятница, 4 апреля 2003 года
«Большая вода» – наводнение. Прилив слез. Мы с Моной в семимильных сапогах, доходящих нам чуть не до подмышек, бредем по нашему горю. Там и сям насосы откачивают из домов воду, и та изливается из них мощной струей – как из пасущейся на лугу коровы.
79 лет, 5 месяцев, 29 дней
Вторник, 8 апреля 2003 года
Да нет же, нам хорошо здесь, и мне, и Моне, мы счастливы, мы бесстыдно эксплуатируем это примитивное животное счастье – быть вдвоем, которое всегда и во всем было для нас утешением! Мы обходим укромные местечки, где в юности занимались любовью, и воспоминаниям о Грегуаре в этих прогулках нет места. Мона так глубоко запрятала его смерть, что ни одна черточка не выдает ее горя. Что до меня, я шагаю по мостам, площадям, докам, принюхиваясь, как старый щенок, к местным запахам.
79 лет, 6 месяцев
Четверг, 10 апреля 2003 года
Увы, наши пробуждения не лгут. Сдавленное горло говорит мне: Грегуар мертв. Грегуара нет больше здесь, где ты с таким упорством продолжаешь быть. Грегуар не ушел, Грегуар не покинул нас, Грегуар не умер, Грегуар – мертв. И нет другого слова.
79 лет, 6 месяцев, 3 дня
Воскресенье, 13 апреля 2003 года
Паста, ризотто, полента, суп дзукка, минестроне, шпинат, морские или растительные антипасти, ломтики ветчины не толще листа атласной бумаги, моцарелла, горгонцола, пана котта, тирамису, джелати – у итальянцев еда мягкая. И как следствие, у меня мягкий стул. Старички, поезжайте в Венецию и выбросьте ваши вставные челюсти в Канале Гранде, это место для вас!
79 лет, 6 месяцев, 8 дней
Пятница, 18 апреля 2003 года
Для передачи нежности во всех ее формах – психологической, чувственной, тактильной, пищевой, звуковой – итальянцы используют слово «морбидо» – «мягкий, нежный». Трудно представить себе более резкий контраст тому состоянию окаменелости, оледенения, в котором я просыпаюсь каждое утро!
9 Агония (2010)
Когда всю жизнь вел дневник своего тела, не описать агонию просто неприлично.
Милая Лизон!
Ну вот ты и дошла до очередного пропуска – в семь лет. После смерти Грегуара наблюдение за собственным телом потеряло для меня всякий интерес. Душа к этому уже не лежала. Мне стало не хватать моих мертвецов – всех! В сущности, думал я, мне так никогда и не удалось оправиться после смерти папы, смерти Виолетт, смерти Тижо, и после смерти Грегуара я тоже не оправлюсь. Оставив в своей жизни один траур, я предался одинокому, исступленному горю. Трудно определить, чего лишают нас, умирая, те, кого мы любим. Кроме привязанностей, чувств и радости взаимопонимания смерть лишает нас взаимности, да, но это кое-как компенсируется нашей памятью. (Помню, папа нашептывал мне иногда… Виолетт, когда хотела меня подбодрить, обычно говорила… Тижо, рассказывая свои анекдоты… Когда мы вместе жили в пансионе, Этьен… Когда Грегуар смеялся…) Пока их тела еще живы, наши мертвецы заготавливают для нас воспоминания, но мне этих воспоминаний было мало: мне недоставало именно их тел! Материальность их тел, их совершенная несхожесть – вот чего я лишился! Этих тел нет больше в моих пейзажах! Они – как вывезенная мебель, создававшая некогда уют в доме. Мне вдруг стало недоставать их физического присутствия, и как недоставать! А еще без них мне стало недоставать самого себя! Видеть их, ощущать, слышать – здесь, сейчас! – как мне этого не хватало! Не хватало пряного пота Виолетт. Не хватало хрипотцы Тижо. Не хватало еле слышного, бестелесного шепота папы и такого живого, радостного Грегуара. В минуты просветления я задумывался, о каких телах я говорю. Да о каких же телах ты болтаешь, черт тебя подери? Прежде чем стать крепким, смуглым зубоскалом с прокуренным голосом, Тижо был пятилетним писклявым паучком – так о каком же Тижо ты говоришь? Грегуар в детстве был тяжелым как чугунная тумба, тогда, в ванне, и лишь потом приобрел это мускулистое изящество и грацию движений! И тем не менее я ощущал нехватку их тел – Тижо, Грегуара, Виолетт, нехватку их физического присутствия. И папиного тела тоже, его костлявой руки, выпирающей углом щеки. У каждого из моих мертвецов было тело, теперь его нет, в этом все и дело, и этих единственных и неповторимых тел мне и недоставало. Я так мало трогал их при жизни! Считалось, что я неласковый, что не люблю физические контакты. А теперь мне нужны были их тела! За этим последовали приступы тихого помешательства, когда я становился их призраком: протянутая мною к сахарнице рука, два пальца, которые я опускал туда, в точности повторяли жест Грегуара, когда тот клал сахар себе в кофе, то самое его движение, которым он выуживал кусочек сахара, зажав его между указательным и средним пальцами, большим он никогда не пользовался (ты замечала это?). Эти припадки одержимости были кратки: на какое-то мгновенье я перевоплощался в Грегуара, достающего сахар из сахарницы, в смеющегося Тижо, в Виолетт, неуклюже переваливающуюся по гальке. Но как бы я хотел сам увидеть этот жест! И услышать этот смех! И придвинуть Виолетт ее складной стульчик! Господи, как же мне было плохо без них, без всей этой компании! И как я вдруг понял смысл этого слова – компания! Несколько месяцев носился я по волнам своего горя. Твоя мама ничего не могла с этим поделать, думаю, она чувствовала себя еще более одинокой, чем я. Я продолжал следить за собой, но только по привычке. Душ, бритье, одевание – сплошной автоматизм. Меня ни для кого не было. Отсутствующий вид и постоянно дурное настроение. В конце концов это стало заметно. Ты встревожилась. Папа впадает в маразм, приступы бешенства – это явно старческое! Смерть Грегуара окончательно сломила его. Ты упросила Мону, чтобы мы переехали в Париж. Это было сделано как ради меня, так и ради нее. Фанни и Маргерит вбили себе в голову, что я должен отвлечься. Они потащили меня в кино. Ты же не станешь останавливаться на одной «Земляничной поляне», дедушка? Ты что, хочешь умереть идиотом? А «Часы» Стивена Долдри ты видел? Не волнуйся, это как раз для твоего возраста, там говорится о Вирджинии Вулф! Мона посоветовала послушаться их. Нехватка молодости – такой она поставила мне диагноз. Почему нет? Я очень люблю твоих двойняшек, Лизон, – Маргерит с твоей рыжей гривой и востроносую Фанни с точно такими же, как у тебя, сдвинутыми бровями. Девочки-близняшки, ставшие женщинами. Молодыми и роскошными. И такими живыми! Когда в метро к ним клеился какой-нибудь парень, они разыгрывали дурочек: Не-е-е, нельзя, мы с дедушкой! – трещали они слаженным хором. Дедушка, правда, мы с тобой? Он ведет нас в кино! Две двадцатипятилетние потрясающие красавицы! Мне оставалось только печально кивать в знак согласия. Это всегда срабатывало, и парень выскакивал из вагона на ближайшей станции. Двойняшки проявили редкое постоянство: два-три фильма в неделю. Тем не менее мне пришлось прекратить эти киносеансы. Меня одолевали образы. И мои мертвецы страдали от этого. Актеры крали моих призраков. К примеру, после «Часов» тощее тело Эда Харриса заслонило мне всё. Для Грегуара уже не находилось места. Я видел одного Эда Харриса, его хилый торс, горящие глаза, его двусмысленную улыбку в сцене, где он выбрасывается из окна, чтобы покончить наконец со своей неистовой жизнью. Я был одержим этим образом! Грегуара вытеснил первый попавшийся актер! «Часы» стали моим последним фильмом. Двойняшки неправильно истолковали мой отказ. Я слышал, как они спорили: Я же говорила, что ты дура, эта история про пожелтевшего от СПИДа педика наверняка напомнила ему про Грегуара!
В течение следующих месяцев я таскал мертвецов за собой в Люксембургский сад. Садился в одно из этих наклонных кресел, специально придуманных для того, чтобы старикам с них было не встать. Глядя поверх газеты, блуждал взглядом среди прохожих, которые были мне никем. Знаешь, это ведь не шутки – стариковское безразличие! Мне хотелось крикнуть молодежи: Дети мои, мне начхать на ваши такие современные жизни! И на этих мамаш с колясками тоже! И содержимое их колясок мне абсолютно безразлично, как и содержимое этой статьи, автор которой в очередной раз пытается просветить меня относительно будущего человечества. На которое мне глубоко наплевать – и на человечество, и на его будущее, если бы вы только знали, как глубоко мне наплевать на них! Я – эпицентр циклонического безразличия!
Так вот я и жил одними воспоминаниями, когда в один прекрасный весенний день (зачем такая точность? какая разница, какое было время года?) в мою жизнь вдруг снова ворвалось настоящее. И привело меня в чувство! В одну секунду! Воскресило к жизни! Прощайте, мои мертвецы. Так вот мы и живем – гибнем и воскресаем вновь. Так и вы с двойняшками оправитесь после моей смерти. Так вот, в тот день в Люксембургском саду, когда я сидел в этом немыслимом кресле, развернув по привычке газету (будь осторожна, Лизон, покупать каждый день «Ле Монд», чтобы потом не читать, – это явный признак старости), мой взгляд вдруг остановился на прогуливавшейся неподалеку женщине, и я ее тотчас узнал. Меня словно отбросило назад, в прошлое! Женщина моего возраста с тяжелой, но в то же время решительной походкой, голова втянута в плечи, не женщина – кремень, крепко стоящая на земле! Таких ничем не остановишь. И эта фигура была мне до боли знакома. Как будто все было вчера. Я видел ее только со спины, но все же окликнул по имени.
– Фанш!
Она обернулась с сигаретой в зубах, без удивления взглянула на меня и спросила:
– Как твой локоть, фугасик?
Фанш, сестренка моя военная! Здесь, жива-здорова и совсем не изменилась, несмотря на прошедшие годы. Движения замедлились, но она все та же! Голос охрип от курева, но она все та же! Растолстела вдвое, но все та же! Для меня – все та же! Я узнал ее, как только увидел, несмотря на никудышную память. Когда же я видел ее в последний раз? Думаю, на похоронах Манеса. Сорок восемь лет тому назад! И вот она снова передо мной, так неожиданно, и абсолютно похожа на саму себя. Неизменная Фанш! Она сразу склонилась над моей газетой, спросила, что я читаю, и гаркнула во весь голос название статьи: «Сельское хозяйство без крестьян». Двое-трое прохожих обернулись. Но она уже распалилась. Она орала во все горло. Да уж, эти мелкие фермеры с семейных ферм, они пополняют городские трущобы по всему миру и многие кончают самоубийством, а все из-за инвесторов, представляешь, фугасик?! В Африке, в Индии, в Латинской Америке, в Юго-Восточной Азии, даже в Австралии! Даже в Австралии! И везде при попустительстве со стороны государства! Планета без крестьян! Она была в курсе этой темы, знала ее как свои пять пальцев, сыпала аббревиатурами всех этих агролюдоедских фирм, в том числе огромного французского консорциума, административный совет которого был ей знаком поименно. И она громовым голосом стала перечислять эти имена, и среди них – имя одного сенатора, который, должно быть, слышал ее через открытое окно своего кабинета. Тебя это тоже возмущает, фугасик? Вот и правильно, узнаю тебя прежнего! Знаешь, а я читала тебя и слушала! И она принялась перечислять мои лекции – все! – а также большинство моих статей и интервью. Я за тобой все время слежу, издали, но очень внимательно, ну, понимаешь, что я хочу сказать. Знаешь, это здурово, все, что ты говоришь! Я почти всегда с тобой согласна! Я слушал, как она перебирает случаи, когда мне приходилось отстаивать свои позиции по тому или по иному вопросу, – редкие всплески моей способности возмущаться, которые она принимала за ежесекундную бдительность. Я не знала, что ты еще и биоэтикой интересуешься. Меня так тронуло то, что ты говорил о правах женщин в связи с суррогатным материнством! Удивило и тронуло! Глаза ее блестели, она смотрела на меня так, будто я всю жизнь борюсь с несправедливостью. Я тщетно пытался убедить ее в том, что она преувеличивает мои заслуги, что и партизаном-то в юности я стал случайно, что вот уже много лет, как я не воюю ни на одном фронте, что моя способность к бунту совершенно сникла, что я потонул в горе, она не слушала, пропускала мимо ушей, как будто и вовсе не слышала, продолжая называть возмутительные ситуации, которые мы просто обязаны вскрыть в самом срочном порядке. И не в память о старых добрых временах, фугасик, а именно как в старые добрые времена, как при Национальном совете Сопротивления, когда право каждого обеспечивать потребности своей семьи было поднято до уровня конституционной ценности! Так вот, это право, именно это право сегодня под угрозой, и больше, чем когда бы то ни было! Она ораторствовала, я слушал и чувствовал, что вот-вот дрогну, настолько будоражили мой разум ее горящие глаза! Короче говоря, Лизон, как ты уже знаешь, я дрогнул. Я вскочил, как молодой, оторвал зад от этого чертова кресла и пошел за ней. Она открыла какие-то заслонки и пустила в мои жилы новую кровь. Мы с тобой еще устроим такую бучу, мой мальчик! И нас будут слушать, поверь мне! Особенно молодежь! Молодежи нужны вожди! Родители их не вдохновляют. Они взывают к Великим Старейшинам. Вот еще одна причина, почему никогда не надо давать слово старым придуркам.
Я пошел за ней. Я предоставил в ее распоряжение все свои материалы, я обновлял ее картотеку, подправлял ее расследования, носил ее портфель, и все последние годы состояние ее тела беспокоило меня гораздо больше моего собственного. В наше время, когда все кругом только и поют, что про гигиену жизни, когда предусмотрительность стала нашим единственным знаменем, Фанш курила за четверых, пила за десятерых, питалась как попало, работала до упаду; я говорил ей: осторожно, Фанш, осади, в таком темпе до ста лет не доживешь. Да ну, фугасик, если уж конец, то на полной скорости, на самом крутом подъеме, это начинать надо потихоньку, согласна, поначалу все хорошенько обдумывать, все верно, но заканчивать надо на всех парах, не думая о своей шкуре, по принципу ускорения, вот так, мы же не в свободном падении парим, нет, мы – сгустки совести, пушечные ядра, и наши кручи – самые крутые! А что будет с нашими шкурами – это их дело!
Итак, мы оставили наши шкуры на произвол судьбы, а сами занялись оздоровлением мира. Продолжение тебе известно, моя милая: лекции, симпозиумы, «свободные трибуны», митинги, лицеи, коллежи, самолет, поезд, бесконечные выступления двух старых перечниц в здравом уме и твердой памяти. Мое дело – подготовка материалов (никаких провалов памяти!), ее – дебаты. С ума сойти, как мы были популярны! Нашим противникам оставалось только уповать на наш неминуемый конец. Не будет же это старье доставать нас вечно! По вашему лицу видно, что вам бы хотелось, чтобы я умерла, не успев ответить на ваш вопрос, отвечала Фанш смельчакам, отважившимся сразиться с ней один на один. Люди думающие и веселые переходили на ее сторону. Холерики обнаруживали в ней больше желчи, чем было в них самих, а сангвиники считали ее кровожадной. Я заставлял ее упражняться, чтобы не кричать слишком громко, это мешало восприятию ее выступлений. Ее привычка орать имела две причины: темперамент и тугоухость. Со второй бороться было легче. Мы с Моной начинили ее уши слуховыми аппаратами, которые не только улучшили ее слух, но и удесятерили огневую мощь, поскольку теперь она слышала все перешептывания на стороне противника, и никто больше не мог судачить у нее за спиной. Она увлекла за собой в водоворот целое поколение. Двойняшки, обеспечивавшие нам материально-техническую базу, упрекали меня, что я так долго прятал от них эту боевую бабусю. Тем временем Маргерит успела произвести на свет маленького Стефано, а Фанни – думаю, по принципу подобия – снабдила его маленьким двоюродным братиком Луи, оба они – мои правнуки, а ты, следовательно, им бабушка, а Мона – прабабушка! Вот так, одно на смену другому, к моему списку добавилось еще несколько мертвецов, в том числе и Фанш, распростившаяся с жизнью в больнице Питье-Сальпетриер три недели назад.
Ее последние слова: Не смотри так, фугасик, ты же знаешь, мы все в конце концов оказываемся в большинстве.
86 лет, 2 месяца, 28 дней
Четверг 7 января 2010 года
Не раскрывал этот дневник со смерти Грегуара. То есть семь лет. Мое тело стало мне так же безразлично, как было в раннем детстве, когда для «воплощения» я довольствовался тем, что копировал папу. Его сюрпризы больше меня не удивляют. Укоротившиеся шаги, головокружения при вставании с постели, негнущееся колено, вздувшаяся вена, еще разок подрезанная простата, хрипотца в голосе, удаленная катаракта, искры в глазах (фосфены [42] ), появившиеся в дополнение к шуму в ушах, засохший в уголке рта яичный желток, все бульшие трудности с натягиванием брюк, незастегнутая по забывчивости ширинка, внезапные приступы усталости, желание прикорнуть, посещающее меня все чаще и чаще, – все это теперь рутина. Мы с телом доживаем свой срок как равнодушные друг к другу соседи. Никто ни о чем больше не заботится, вот и ладно. Результаты моих последних анализов, однако, подсказывают мне, что пришла пора в последний раз взяться за перо. Когда всю жизнь вел дневник своего тела, не описать агонию просто неприлично.
86 лет, 2 месяца, 29 дней
Пятница, 8 января 2010 года
С тех пор как Фредерик взял на себя контроль за моим состоянием и я каждые полгода сдаю кровь на анализ, момент открытия конверта утратил для меня бульшую часть своего драматизма. Фредерик расшифровывает результаты, и мы вместе констатируем, что если такой-то и такой показатели у меня чуть завышены, то все в целом все равно находится в пределах возрастной нормы. Весьма неплохо для такой старой развалины, как вы! Правда, позавчера одна цифра меня встревожила: А вот тут, гемоглобин пониженный, это не?.. Ничего особенного, отрезал Фредерик, просто усталость, вы чувствуете себя как сорокалетний, который немного перебрал накануне. Ваша подружка Фанш совсем загоняла вас, а ее смерть вообще подкосила, вот и все. Давайте, проваливайте, чтоб я еще полгода вас не видел, конечно, если Мона не позовет меня к вам на ужин. Вот такие у нас отношения с овдовевшим любовником Грегуара. Мона и правда время от времени зовет его на ужин. Ей нравится его грубоватый юмор. Когда она спросила его, почему гетеросексуалы становятся геями, а наоборот бывает очень редко, он холодно ответил: Зачем жить в аду, когда можно попасть в рай?
86 лет, 5 месяцев, 8 дней
Четверг, 18 марта 2010 года
Нет сил. Когда настало время идти спать, наша лестница показалась мне каким-то утесом. Зачем мы устроили спальню так высоко? Вот уже несколько дней я восхожу на эту вершину исключительно благодаря правой руке. На каждой ступеньке я тяну перила на себя, шепча: «Раз-два, взяли!» Как тянут рыбачью сеть. Сеть – это я, и я сам себя вытаскиваю на борт. С каждым вечером все тяжелее. Удачной рыбалки. Главное, не останавливаться. Снизу за мной следят. Не волновать детей. Они всегда видели, как я бодро взбираюсь по этой лестнице. Добравшись до площадки, уже вне зоны видимости, я прислоняюсь к стене, чтобы перевести дух. Кровь стучит в висках, в груди, даже в подошвах. Я – одно большое сердце.
86 лет, 8 месяцев, 22 дня
Пятница, 2 июля 2010 года
Похоже, я был прав, и к понизившемуся гемоглобину следовало отнестись серьезнее. Я прочел это в глазах Фредерика после разбора очередных анализов. Вы чувствуете какую-то особую усталость в последнее время? У меня одышка, особенно, когда я поднимаюсь по нашей лестнице. Неудивительно. У вас гемоглобин упал до 9,8. Кровотечений нет? Насколько я знаю, нет. Ни из носа, ни в каких-нибудь других местах? Он говорит о дополнительном обследовании. А стоит ли эта старая калоша таких усилий? Не болтайте глупостей, делайте что я говорю! Повторный анализ крови. Тут же. Результат тот же. С новой подробностью: дефицита витамина В12 нет. Вот и хорошо, говорю я. Что – хорошо? Ничего хорошего! Это говорит о том, что у вас, возможно, рефрактерная анемия. Рефрактерная? Что это? Не поддающаяся лечению, раздраженно отвечает Фредерик. На секунду он забыл, что перед ним пациент, и отчитывает меня, как нерадивого студента. Как это я в моем возрасте могу не знать, что такое рефрактерная анемия? Сердитое молчание. Видно, что он думает о чем-то крайне неприятном. Наконец он говорит: Сделаем миелограмму. А это что такое? Пункция, анализ костного мозга. Моего спинного мозга? Это что, мне засадят иглу в позвоночник? Ни за что! Он смотрит на меня в изумлении. Кто говорит про спинной мозг? Никто никогда не трогает спинной мозг! Что это вы там напридумывали? Что мы полезем через грудину, средостение, сердце, аорту, чтобы выкачать у вас спинной мозг? Фредерик, так вы сами только что сказали про пункцию спинного мозга. Не спинного, а костного! Костного мозга! Ему никак не прийти в себя. Он просто задохнулся от такого невежества. Невежества, которое в его педагогическом понимании (Грегуар говорил, что он замечательный преподаватель) равно равнодушию. Вы что, совсем ничего не знаете о своем теле? Вам это не интересно? Для вас это терра инкогнита? Носимся по всей земле ради оздоровления мира, а нашим здоровьем пусть врачи занимаются? Это я о вас говорю, черт побери, не о себе! О вашем собственном теле! Я молчу. Простите, буркает он. И все же добавляет: Вот оно, ваше долбаное воспитание!
86 лет, 8 месяцев, 26 дней
Вторник, 6 июля 2010 года
Жду миелограмму. Послезавтра. Попросил Фредерика подробнее описать процедуру. В грудную кость пациента вводится троакар, через который откачивается немного костного мозга для анализа. Ну вот, теперь я – это мой костный мозг. Я попросил показать мне троакар. Это оказалась стальная полая игла длиной в несколько сантиметров с перекладиной вроде сабельной гарды, которая не позволяет ей проникать слишком глубоко. Похоже на стилет, вроде тех, которыми пыряли друг друга придворные эпохи Возрождения. Сама операция заставляет вспомнить о бесконечных умерщвлениях Дракулы. Значит, мне собираются забить кол в грудь, ни больше ни меньше. Точное название это кола – «троакар Малларме». Какое отношение он имеет к поэту? Все, что я знаю о Малларме с медицинской точки зрения, это что он умер, изображая перед врачом симптомы заболевания, из-за которого и пришел к нему на консультацию. Нелепая смерть. Все равно что убийство, совершенное во время следственного эксперимента.
Рассуждения Фредерика о моем равнодушии к проблемам тела меня, естественно, развеселили. Забавно было бы подсунуть ему этот дневник! Хотя в чем-то он прав. Я никогда не рассматривал свое тело как предмет научного интереса. Не пытался разбираться в его загадках по книгам. Не делал его объектом медицинского наблюдения. Я позволил ему удивлять меня, как ему хочется. А этот дневник дал мне возможность собирать его сюрпризы. С этой точки зрения, да, согласен: по части медицины я – невежда. Впрочем, могу себе представить, с какой физиономией врачи встречали бы у себя пациентов, вооруженных медицинскими знаниями и умением поставить любой диагноз.
86 лет, 8 месяцев, 28 дней
Четверг, 8 июля 2010 года
Итак, миелограмма. Местная анестезия. Уверившись более-менее, что мой остов выдержит это испытание, мне всаживают в грудь тот самый троакар Малларме. Как долото. Грудную кость не сломайте! Грудная клетка прогибается, но держится. Ладно. Хирург – бывший ученик Фредерика – любезно поясняет мне, что «гарда» не дает троакару пройти слишком глубоко. Значит, можно не бояться, что меня пригвоздят к операционному столу, что ж, тем лучше. (Бабочки Этьена… Его бесценная коллекция бабочек… Я всегда хмурился, когда он накалывал их на булавки. Но ведь они мертвые! – говорил Этьен. И все равно я каждый раз сжимался. Атавистический страх перед крестом и колом.) А теперь соберем немного костномозгового вещества. Начали, говорит хирург. Поршень пошел вверх. Будет немного неприятно, предупреждал меня Фредерик, но в восемьдесят шесть лет, добавил он с подозрительным весельем, уже и видишь не так, и слышишь не так, и писаешь не так, и у мышц тонус слабее, все процессы замедляются, соответственно, и боль чувствуется меньше. Вот молодежи на этой процедуре несладко приходится. Он ошибался, эта боль сохранила всю свою молодость – просто кошмар. Как будто из тебя вырывают кусок. Костный мозг вопит всеми своими фибрами. Он не желает покидать свою кость. Ну как? – спрашивает меня палач. Ничего, отвечаю я, а по щеке тем временем скатывается слеза. Тогда продолжим.
86 лет, 8 месяцев, 29 дней
Пятница, 9 июля 2010 года
Утром проснулся от ощущения, что у меня пробита грудь. Дышу прерывисто. Чуть живой. Наша душа – в костях. Из меня вырвали часть меня самого, и боль не проходит. Остался в постели, пишу на подносе. Размышляю над этим эвфемизмом – «неприятно», врачи говорят так, когда речь идет о боли. Не о той боли, от которой нет средства, которая исторгается из глубины нашего тела, всегда неожиданная, всегда страшной силы, всегда наша, а о боли прогнозируемой, обычной, той, которую они сами причиняют пациентам в ходе операций. Дренаж, зондирование, удаление зондов, троакар Малларме… Больно будет? – спрашивает пациент. Немного «неприятно», отвечает врач… Попробовали бы они на себе хоть раз, как это «неприятно» (такую малость), но они этого никогда не делают, потому что их учителя никогда не делали этого, и учителя учителей, никто никогда не учил врача той боли, которую он причиняет. А стоит только заговорить об этом, как тебя сразу же определят в неженки.
86 лет, 9 месяцев, 6 дней
Пятница, 16 июля 2010 года
Как и следовало ожидать, результаты получились неважные. Гемоглобин еще снизился, к тому же в костном мозге обнаружилось много миелобластов, незрелых клеток, неспособных к производству кровяных шариков, как красных, так и белых. Незрелых, значит. (Все имеет свое название.) У меня в костном мозге много незрелых клеток. Они там все заполонили. Завод останавливается. Продукции больше не будет. Не будет кровяных шариков. Не будет топлива. Не будет кислорода. Энергии не будет. Я живу только за счет кровяных накоплений. Которые тают на глазах. А с ними и мои силы. Сегодня вечером я застрял на середине лестницы. Мона решила устроить нам постель внизу, в библиотеке. На время, сказала она как бы про себя. И мы бодро улыбнулись друг другу.
ЗАМЕТКА ДЛЯ ЛИЗОН
Твоя мама выходит из библиотеки: ее тело изгибается волной между створкой двери и стенкой книжного шкафа. Сегодня могу признаться честно: я никогда не хотел передвигать этот шкаф, чтобы наслаждаться этим ее кошачьим движением. (Восьмидесятишестилетняя кошка, а? Теперь ты понимаешь, дочка, как загипнотизировала меня твоя мать?!) Я вдруг понял, что личный дневник дал бы совершенно иное представление о нашей паре. Возможно, там преобладали бы наши ссоры, домыслы, которые я строил по поводу ее молчания, та таинственная дистанция, которую она старалась сохранять между нами, в сущности, ее скрытность, непрозрачность. И тебе пришлось бы читать толстый «кирпич», посвященный ужасам «коммуникации». Здесь – ничего подобного. С точки зрения тела все выглядит иначе. Ее тело я любил до полного восторга, до поклонения. Годы в конце концов положили конец нашим сексуальным отношениям, но то, что осталось в Моне от Моны, не перестает меня восхищать. С самого ее появления в моей жизни я оттачивал искусство ее созерцания. Вызвать ее улыбку, чтобы насладиться ее ослепительной внезапностью, незаметно пройтись за ней по улице, чтобы полюбоваться неуловимой легкостью ее походки, смотреть, как она задумывается, надрываясь на какой-нибудь однообразной домашней работе, любоваться ее лежащей на подлокотнике рукой, линией ее затылка, склонившегося над книгой, белизной ее кожи, чуть порозовевшей после горячей ванны, первыми морщинками, процарапавшими уголки ее глаз, даже этими вертикальными бороздами, появившимися с возрастом, – это как будто несколькими штрихами набросать по памяти шедевр. Короче говоря, когда я сыграю в ящик, можете расширить проход между дверью и книжным шкафом.
86 лет, 9 месяцев, 8 дней
Воскресенье, 18 июля 2010 года
Бедный Фредерик! Он пришел сегодня утром (праздник!), чтобы у моего изголовья исполнить самую невыносимую часть своей работы: объявить прогноз на будущее. Как к этому ни подойди, после определенного возраста это всегда – смертный приговор. Я упростил ему задачу: Ну, так что, Фредерик? Сколько нам осталось? Это было ассоциативное «мы»: все же он – мой врач. С химиотерапией год, без – полгода. Плюс-минус. Мы обсудили с ним химиотерапию – ее положительные и отрицательные стороны. В сущности, это – продукт потребления, как любой другой. Лишних полгода жизни, что ценно само по себе, но при этом изнурительная анемия, потеря последних волос (это пускай!), возможная рвота и более или менее гарантированная возможность того, что моя старая кровь найдет силы для восстановления без тех незрелых клеток. Рвота, которую, по мнению Фредерика, можно в расчет не принимать, решила всё. Рвота повергает меня в ужас. Это выворачивание наизнанку, когда ты превращаешься в какую-то кроличью шкурку, всегда вызывало у меня стыд и приводило в бешенство. Не стоит рисковать. Мона не заслужила, чтобы я покинул ее в дурном расположении духа. Значит, обойдемся без химии. Есть еще одно решение проблемы – переливание крови. Оно подхлестнет меня. Его действие длится до следующей процедуры, пока можно будет продолжать. Что касается конца – окончательного, – то, что бы я ни выбрал, химию или переливание, главное уже выбрано, а что это будет конкретно – кровотечение, спровоцированное отрывом бляшек, какая-нибудь инфекция, вызванная несостоятельностью белых кровяных шариков, пневмония например («Pneumonia is the old man’s friend» [43] , как говорят англичане), или медленная смерть от истощения с полным набором пролежней, при этом на больничной койке, что лишит меня компании моей Моны, – это дело случая. Я предпочел бы банальную ночную остановку сердца. Умереть во сне – мечта для того, кто всю свою жизнь совершенствовался в искусстве засыпания.
86 лет, 9 месяцев, 10 дней
Вторник, 19 июля 2010 года
Это колдовство, которое ничто не в силах развеять (движение Моны, когда она проходит между дверью и книжным шкафом), я смог снова ощутить благодаря удаленной катаракте. Операция сделана уже много лет назад, но я до сих пор ощущаю ее благотворное действие. Почему я ничего не написал о ней здесь? Потому что встал тогда под знамена Фанш, и у меня были занятия посерьезнее, чем этот дневник.
Жизнь меркнет, думал я, живя за занавесом своей катаракты. Свет незаметно угасал. Теряя очертания, мир вокруг меня терял и свою реальность. Постепенно исчезала четкость. Существа с неясными очертаниями превращались в идеи. Глаза обо всем составляли свое мнение. Я считал, что вижу, как мы считаем, что понимаем. После смерти Грегуара серый туман сгустился еще больше. Я блуждал в мутном, все более непроницаемом облаке и дожидался слепоты, как дожидаются сна. Но Фанш рассудила иначе. С этими птичьими пленками на глазах ты похож на старого слепого пса! Давай, шевелись, фугасик! Катаракта! Подумаешь! Операция! Быстро! В наши дни это ерунда!
Так я снова оказался на операционном столе с обездвиживающей уздечкой на голове, и чей-то скальпель стал копаться в моем глазу, как в яйце, сваренном всмятку. На следующий день, когда мне сняли повязку, я проникся жалостью к врачу: за ночь он постарел лет на двадцать! Потом настала очередь другого глаза, и все то, что я переставал видеть в течение целого ряда лет, вернулось ко мне в одно мгновенье. Свет! Мельчайшие детали! И далекое, и близкое! И четкость, и богатство оттенков! И линии, и вибрация! А разнообразие красок! Безграничное богатство цвета! Ах, как велик мир! Как только я мог позволить угаснуть этим небесам и этим лицам? Не упустить ни капли.
86 лет, 9 месяцев, 12 дней
Четверг, 22 июля 2010 года
Переливание крови прекрасно сочетается с образом Дракулы. Я лежу на больничной койке, и в меня по капле вливают чужую кровь. Я бы, конечно, предпочел улететь в ночь, напившись допьяна крови трех дежурных медсестер, досуха выжатых мною, но после легализации вампиризм потерял все свое очарование. И потом, у меня больше нет зубов. Так что по капле, и точка. Маргерит предложила вставить мне в уши свой айпод – чтобы не так было скучно лежать. Она предварительно начинила его Шекспиром и Малером. Нет-нет, малышка, не хочу отвлекаться, мне никогда не делали переливания крови, я хочу слышать, как падают капли, и отмечать каждое улучшение. А у нас для тебя сюрприз, объявляет Фанни, за тобой приедет мама! Только не говори ей, что мы тебе это сказали, ладно? Сюрпризы радуют главным образом тех, кто их готовит. Мама? Ах, Лизон! Лизон вернулась из поездки? Раньше срока? Может, и Брюно тоже придет? Попахивает концом.
Переливание оказалось долгой историей. Кровь капает медленно, усыпляюще. Мое воскресение наступит не сразу. Даже лучшему из нас на это дело понадобилось три дня. В полусонной голове вертятся всякие глупости, мозг вяло играет сам с собой. На память приходит слово «миелобласт». Я думал, что «бласт» – это ударная волна. Нет, это смертоносные клетки, бласты, миелобласты… На книжных полках – полчища тараканов… Они смазывают крылышки книжной кровью и выставляют антенны… Видишь, видишь? Это бласты…
86 лет, 9 месяцев, 15 дней
Воскресенье, 25 июля 2010 года
Мне вспоминается фраза того музыканта, мимолетного ухажера Лизон, он вусмерть накачивался наркотиками, и Мона как-то попросила его описать «в подробностях», что он чувствует после дозы героина. Тот долго думал, а потом нежным голоском (я никогда не встречал парня, настолько чуждого всякой агрессивности) ответил: После дозы? Ах, все сразу становится ясно и понятно! Как будто сам Господь Бог держит тебя на руках и баюкает. Так вот переливание крови производит на меня точно такое же действие. Я как новорожденный на руках у Господа Бога! Как иначе описать этот приток жизненных сил в бескровное тело? Самое настоящее воскресение. И все как-то… не знаю… невинно, все ново. Не ожидал такого эффекта, ну да мы и рождения своего не ожидаем! Сказать «улучшение» – это ничего не сказать. Улучшение… Они говорят: после переливания вам станет лучше, но я не «лучше» себя чувствую, я заново родился! Живой, ясно мыслящий, уверенный в себе, мудрый – вот каким я себя чувствую! На руках у Господа Бога. С которых мне все же хочется слезть, чтобы взобраться по лестнице к себе в спальню. Что я снова стал делать со вчерашнего вечера. Наша спальня, мой кабинет, мои тетради… Надо еще позаниматься бумагомарательством, написать заметки для Лизон. Потому что в последние дни у меня не было сил и двух слов связать. Только сделал кое-какие пометки. А теперь – воскресение! Скажем честно, на двадцать лет я, конечно, себя не чувствую. Тех двадцати лет уже нет, а вместе с ними ушли в небытие и шестьдесят следующих. Нет, я воскрес таким, каким и был, сегодняшним, восьмидесятишестилетним, и все же я – как новенький. Исцеление без долгого выздоровления, без нового привыкания к жизни. В общем, допинг. Доза.
86 лет, 9 месяцев, 16 дней
Понедельник, 26 июля 2010 года
До самого конца мы остаемся детьми нашего тела. Растерянными детьми.
86 лет, 9 месяцев, 19 дней
Четверг, 29 июля 2010
Сегодня утром, когда я брился, разглядывая в зеркале торчащее ухо, которое мне так и не удалось исправить и о котором я упоминаю здесь впервые, откуда-то из детства всплыл смешной эпизод. Я пожаловался на ухо папе. Он спросил, что в нем меня не устраивает. Оно не такое, как другое! И что же в нем такого необычного по сравнению с другим? Этот ответ меня и рассмешил. А потом папа принялся рассуждать о симметрии: Природа терпеть не может симметрии, мой мальчик, она никогда не допускает этой вкусовой ошибки. Ты был бы поражен невыразительностью абсолютно симметричного лица, если бы, конечно, тебе такое встретилось! И тут в разговор вступила Виолетт, которая, слушая нас, ставила цветы в вазу на камине: Ты что, хочешь быть похожим на камин? На этот раз рассмеялся папа. Свистящим смехом, какой был у него в последние недели жизни… Ему оставалось жить столько, сколько сегодня остается мне.
86 лет, 9 месяцев, 21 день
Суббота, 31 июля 2010 года
В ресторане, где мы отмечаем мое воскресение, я поздравляю Фредерика с удачным выбором донора: Кровь свеженькая, как молодое вино! Он переглядывается с Лизон. Мы с Моной улавливаем мысль, что кроется в молчании этих двух любящих умниц: пусть порадуется, это ведь ненадолго, действие переливания скоро кончится.
86 лет, 9 месяцев, 22 дня
Воскресенье, 1 августа 2010 года
Из душа голышом выскочила Фанни. Ох, прошу прощения! – воскликнула она. Придя в себя от этого чудного зрелища, я подумал об ужасе, охватившем меня как-то вечером (мне было тогда десять лет), когда, войдя в ванную комнату, чтобы почистить зубы, я застал там маму, совершенно голую, вылезавшую из ванны. От удивления, а может быть, от испуга она обернулась и стояла прямо передо мной, нагая, расплывчатым силуэтом в облаке пара. Я как сейчас вижу ее стройное тело с тяжелыми грудями (сейчас оно кажется мне телом очень молодой женщины), с порозовевшей от горячей воды кожей, ее приоткрытый от изумления рот, широко раскрытые глаза, а за ней – запотевшее от пара зеркало умывальника. Я вскрикнул и быстро снова захлопнул дверь. И лег спать, не почистив зубы, охваченный поистине священным ужасом. Хотя в то время мне еще ничего не было известно ни о застигнутой во время купания Диане, ни об Актеоне, разорванном его же собаками. В тот вечер мама не удовольствовалась обычной проверкой издали, хорошо ли я улегся, она пришла ко мне и поцеловала в лоб, а потом дважды повторила: «Ах ты, мой мальчуган», – и погладила по голове.
86 лет, 9 месяцев, 23 дня
Понедельник, 2 августа 2010 года
И все же, все же, как можно считать скелет символом смерти, когда кости – это основа жизни! Мозг мыслит, сердце качает кровь, легкие проветривают, желудок переваривает, печень и почки фильтруют, яички предвидят, но по сравнению с костями все они – второстепенные элементы. Сама жизнь – кровь, кровяные шарики, то живое, что в нас есть, создается в мозге наших костей!
86 лет, 9 месяцев, 29 дней
Воскресенье, 8 августа 2010 года
Страшное дело. Мальчик Фабьен, семи или восьми лет, лучший друг Луи и Стефано, пукнул во время мессы. Во время возношения Святых Даров, среди всеобщей тишины, что еще хуже. Дети стоят на ушах. Я застал их за спором, вызванным попытками решить детскую проблему номер один: понять причинно-следственную связь между причинами, порожденными их маленьким детским мирком, и их последствиями в мире взрослых. Конечно, Фабьен «не должен был так поступать», выпускать из себя дурной дух там, где витает Дух Святой, – «так не делается». Но «он же не нарочно», и его папа «не должен был ругать его при всех, а то, как он его наказал, вообще ужасно». Бедного Фабьена посадили под арест на все воскресенье, в то время как он должен был идти на день рождения к Луи. (Вообще-то, надо сказать, что отец у Фабьена – молодой кретин, исповедующий веру такую же иррациональную, как мой атеизм. А сын у него прозрачный, как сколопендра, выросшая в ризнице. Чудо, что он вообще еще пукает.) Заметив, что я их слушаю, Стефано и Луи спросили, что я, как всезнающий прадедушка, думаю по поводу пуканья. Нелегко ответить на такой вопрос, когда ты сам уже много лет погряз в проблеме пуканья и его маскировки под кашель. Тем не менее я решительно вступил в разговор. Я сказал, что удерживать газы опасно для здоровья. Почему? Потому что, если наше тело наполнится газами, дорогие дети, мы взлетим, как воздушные шары, вот почему! Взлетим? Взлетим, а если уже в воздухе с нами случится такое несчастье и мы все же пукнем – а такое обязательно случится, потому что нельзя же сдерживаться до бесконечности, – газы выйдут из нас, и мы упадем вниз и разобьемся о скалы, как динозавры. Да?! А что, они так и погибли, динозавры? Да, им столько твердили со всех сторон, что пукать неприлично, что они сдерживались, сдерживались, сдерживались, раздувались, раздувались, раздувались и в конце концов взлетели в воздух, а когда им все же пришлось пукнуть, беднягам, они сдулись и разбились о скалы, все до последнего! (Скалы их очень впечатлили.)
86 лет, 9 месяцев, 30 дней
Понедельник, 9 августа 2010 года
Пока я перечитывал этот дневник, на левом локте у меня выросло яйцо. Фредерик сказал, что это гигрома – наполненный жидкостью мешок, образующийся после удара или долгого трения локтем обо что-то жесткое. Вы стукнулись? Да вроде не помню такого. Значит, дело в трении, как вы читаете? Подперев голову руками, локти – на столе. Ну так читайте в кресле, это даст отдых вашим локтям! Вот так. Никаких сомнений в диагнозе и раздраженный тон при назначении лечения – с Фредериком всегда так. Выходит, это из-за чтения дневника моего тела и внесения в него кое-каких пояснений между костью и кожей на моем левом локте образовалась вода. Такой маленький бурдючок, который так противненько болтается на локте. У Манеса такая штука периодически выскакивала на правом колене. Когда она ему сильно надоедала, он протыкал «это яйцо» перочинным ножом и сливал из него жидкость. Не лучший способ, говорит Фредерик, лучше предоставить времени самому разобраться, добавляет он, но тут же замечает допущенную бестактность и, надувшись, уходит.
Время…
Ну да, одна из особенностей агонии в том и состоит, что она уносит нашу жизнь, не дожидаясь выздоровления.
В конце концов, я совсем не против, чтобы уйти, высиживая яйцо динозавра.
86 лет, 10 месяцев, 6 дней
Понедельник, 16 августа 2010 года
Накануне моего второго переливания ребятня разъехалась. До свидания, бабушка! До свидания, дедушка! Эти дети не сомневаются, что мы снова увидимся, а все потому, что они знали нас всегда. В детстве мы не замечаем, как стареют взрослые, нас интересует, как растем мы сами, а взрослые не растут, они застыли в своей зрелости. Старики тоже не растут, они старые с рождения – с нашего. Морщины на их лицах для нас – гарантия их бессмертия. Для наших правнуков мы с Моной были всегда, а следовательно, и жить нам вечно. Тем сильнее поразит их наша смерть. Первый опыт эфемерности существования.
86 лет, 10 месяцев, 9 дней
Четверг, 19 августа 2010 года
Второе переливание оказалось совсем не то, что первое. Его действие, такое же тонизирующее, будет короче. Одно сознание этого портит мне всю радость опьянения.
86 лет, 10 месяцев, 13 дней
Понедельник, 23 августа 2010 года
Глядя, как Лизон перестилает нам кровать, а Фредерик выписывает мне рецепт после анализа крови, я подумал, что надо быть очень и очень старым, чтобы наблюдать, как стареют другие. Печальный дар – видеть, как время уродует тела наших детей и внуков. Сорок последних лет я наблюдал за тем, как меняются мои дети и внуки. Этот шестидесятилетний старик с пожелтевшими волосами, пятнистыми руками и тощей шеей, уже начинающий отделяться от своей кожи, мало похож на того Фредерика с крепким загривком и гибкими пальцами, в которого был влюблен Грегуар. И в Лизон уже мало чего осталось от Фанни и Маргерит, которые сбегают вниз по лестнице, обещая через месяц приехать меня «понянчить». Да и эти две чудесницы, какими бы роскошными красавицами они ни были, утратили уже свою воздушную упругость, которая заставляет Луи и Стефано скакать и носиться по всему дому.
Джинсы, которые все они носят, давно уже ставшие универсальной одеждой, без различия полов и возрастов, являются ужасающим показателем проходящего времени. На мужчинах джинсы с возрастом пустеют, на женщинах – наоборот, наполняются. Задние карманы полощутся, как паруса, на истаявших мужских ягодицах, между ног пузырятся складки, ширинка болтается, молодой человек, живший некогда в своих любимых джинсах, исчез, его заменил старик, выпирающий из них поверх ремня. Женщина же в возрасте трогательно заполняет собой все джинсы. Ах, эта ширинка – будто вздувшийся шрам! В мое время мы и наша одежда были ровесниками. В младенчестве мы носили шаровары, в раннем детстве – матроску и короткие штанишки, в подростковом возрасте – брюки-гольф, первая юность – первый костюм (из мягкой фланели или твидовый с подкладными плечами), и наконец – костюм-тройка, униформа социальной зрелости, в котором меня и в гроб положат – уже скоро. После тридцатника вы в этих костюмах все выглядите стариками, говорил Брюно. Это правда, костюм-тройка старил нас раньше времени, или, вернее, он старел за нас, а теперь и мужчины, и женщины стареют в джинсах.