Мой взгляд на литературу Лем Станислав
В реальности явлений, противоречащих известным ранее знаниям о природе, таких, как чтение мыслей или ясновидение, твердой уверенности у нас уже нет. Если же мы сопоставим твердую уверенность с шаткой, то будем вынуждены склониться на сторону первой. Именно поэтому никакие воспоминания не могут считаться в точных науках действительными фактами. Такого права наука никому не дает, в том числе, разумеется, и ученым. Если какой-нибудь физик сообщит, что провел эксперимент, в котором был нарушен закон сохранения энергии, то другие физики не станут изучать ни ученых степеней, ни диплома этого физика, а просто попробуют повторить эксперимент, и это вовсе не значит, что ученого подозревают в жульничестве, — такова лишь обычная в науке процедура. Если же опыт по каким-либо причинам повторить не удается, то он просто не будет принят во внимание. Это необходимо подчеркнуть: невоспроизводимые явления не являются субстратом науки. Поэтому я был удивлен, прочитав недавно в прессе запись дискуссии по парапсихологии, в ходе которой некий ученый приводил свои необычайные переживания в доказательство того, что «что-то в этом есть». Воистину необычайная беззаботность. Поскольку законы физики выполняются только статистически, то, например, проникновение карандаша через лист бумаги при полном отсутствии следа (дыры) в высшей степени невероятно, но не абсолютно невозможно. Другое дело, что вероятность такого события, то есть проявления квантовотуннельного эффекта в макроскопическом масштабе, неслыханно мала. Космос должен был бы существовать в миллиард раз дольше, чем в действительности, для того чтобы один такой случай мог произойти. Все же речь идет о вероятности, хотя и микроскопической, но не нулевой. Однако физик, которому довелось бы наблюдать такое проникновение, не отважился бы рассказать о нем коллегам как о факте, потому что его высмеяли бы.
Нужно понять, что существует огромное множество, объединяющее случайные события, происходящие чрезвычайно редко, множество, состоящее как бы из одних исключений, а нам приходится решать, нет ли в этом множестве явлений качественно совершенно отличных, то есть вызванных таким причинно-следственным механизмом, который до сих пор не распознан наукой и поэтому не признан ею официально. А из попыток ученых конструировать — как в рамках своей специальности, так и вне этих рамок — гипотезы, которые должны рационально объяснить механизм чтения мыслей, ясновидения и т. п., до сих пор не вышло ничего такого, что удовлетворило бы всех экспертов. Я лично считаю все, что говорится об электромагнитной (мозг как передатчик) нейтринной или же квантово-волновой основе телепатии, не соответствующим реальным фактам.
Всякое излучение подчиняется своим законам, которые никому не позволено менять для подкрепления угодной ему концепции, а если так, то, к примеру, результаты приема передаваемых мыслей должны быть тем лучше, чем больше количество принимающих телепатов (которые могли бы совместно корректировать принятые поодиночке мысли). Это очевидно даже для профана. При высоком уровне шумов в канале связи и низкой избирательности приемников прием сообщения большим количеством аппаратов одновременно увеличивает шансы воссоздания оригинала сообщения, ведь, кроме шумов в канале связи, существуют собственные шумы приемника, причем в каждом аппарате они искажают разные фрагменты сообщения. Между тем такого кумулятивного эффекта в телепатии вовсе не наблюдается. Здравый смысл подсказывает провести эксперимент, в котором зеркальце, помещенное на кварцевой нити гальванометра, мы просили бы сдвинуть усилием воли не одного человека, а ста или ста тысяч. Если они попробуют объединенными усилиями сдвинуть зеркальце влево, то, казалось бы, оно должно двигаться тем заметнее, чем больше «телекинетических атлетов» участвует в эксперименте. Однако зеркальце и не думает двигаться.
V
Я в общих чертах представил две закономерности, которые проявляются в истории сверхчувственных явлений: их подчиненность духу времени и неуловимость. В соответствии с духом нашего времени иррациональное тайное знание превратилось в рационализированную психотронику, ибо явления эти всегда попадают под опеку области знания, которой в данную эпоху присваивается наивысший социальный статус. Genius temporis[216] облачал эти явления в одежды не по росту, взятые у других явлений, которые потом неизбежно с них спадали. Так было, например, с магией sensu stricto[217], так было потом с «животным магнетизмом» или гипнозом. «Магнетизм» скончался естественной смертью, а гипноз унаследовала медицина. Из-за неуловимости всех этих феноменов мы не в состоянии так их сгустить, сконцентрировать, усилить, чтобы они удовлетворяли хотя бы минимуму исследовательских критериев, чтобы их можно было воспроизвести и выделить среди случайных отклонений длинных серий хаотических по своей сути событий.
Из всего этого следует удручающий вывод, который ранее был обещан как нечто вроде прогноза на будущее. Я считаю, хотя и не мог бы этого доказать, что в ближайшие пятьдесят или восемьдесят лет ничего принципиально важного в рассматриваемой нами области не произойдет. Это значит, что интерес к этим явлениям будет по-прежнему осциллировать — то усиливаться, то ослабевать, что новые методы исследования, возникающие по мере развития естественных наук, будут и далее вторгаться в эту область, но по-прежнему будут получаться неоднозначные результаты, возбуждающие то большие надежды, то скептицизм, но ничего не будет решено окончательно, и вся эта гора экспериментов сможет родить только мышь. Иначе говоря, практические эффекты исследований окажутся близкими к нулю и немногим лучше будут обстоять дела в области теории. Все по-прежнему останется в полумраке на границе принятия наукой и изгнания из нее, и вместе с тем по-прежнему будут даваться самоуверенные обещания быстрого успеха, решающего перелома, который уже близок, обещания необычайных открытий, весьма полезных для различных областей жизни, и по-прежнему они будут завершаться положением, которое, не будучи ни полным разгромом, ни победой, носит в шахматах название пата.
Но это предсказание выглядит как увертка, потому что из него не ясно, что означает такое топтание на месте — трудность в доказательстве истинности парапсихологии или в доказательстве ее ложности? Оно может означать и то и другое. Ибо неслыханно трудно решительно доказать, что явление происходит или не происходит, в том случае, если оно — а именно так обстоит дело с парапсихологией — противоречит почти всему комплексу наших фундаментальных знаний. При доказательстве ложности парапсихологии нам мешает то, что научные законы всегда являются лишь приближением к реальности, хотя порой они достаточно точно соответствуют ей. Но и тогда нельзя утверждать, что это «почти полное соответствие» в формулировке сегодняшнего дня означает абсолютное и окончательное тождество теории и фактов. Это следует как из самой природы наших теорий, так и из подбора фактов, на которых они основываются. Это значит — здесь мы уже совершенно отвлекаемся от конкретной проблемы парапсихологии, — что если мы когда-нибудь и достигнем «вершины познания», то есть построим такие теории, точнее и истиннее которых уже не может быть ничего, то не будет и никакого метода, которым этот факт — наступившей кульминации познания — можно было бы доказать.
Не менее плачевно обстоит дело при доказательстве истинности парапсихологии, ибо эта задача — согласовать существование парапсихологических явлений с нашими естественнонаучными знаниями — наталкивается на непреодолимые противоречия.
Я попытаюсь показать, что эти противоречия не только не ослабевают, но, напротив, усиливаются, и сейчас они гораздо острее, чем 30–40 лет назад. Парапсихологические явления можно расположить по степени их несоответствия с положениями науки.
Этот перечень — впрочем, не претендующий на полноту, — выглядит следующим образом.
1. Телепатия означает сверхчувственную передачу информации от одного интеллекта к другому. В передаче могут участвовать и несколько интеллектов. Поскольку такая передача предполагает существование межмозговой связи и способности одного мозга находить в другом существенную информацию, то а priori представляется невероятным, чтобы такая связь и такое получение информации («information retrieval» — в терминологии информатики) у разных телепатов могли осуществляться различными способами.
Задача создания сверхчувственной связи, мгновенно выхватывающей нужные данные из соответствующего мозга, настолько трудна, что мы не можем даже приблизительно наметить хотя бы один способ ее реализации, между тем из данных наблюдений следует, что разные телепаты решают эту задачу по-разному. В одном случае связь осуществляется на языковом уровне, а в другом — на внеязыковом (например, на уровне символов, образов или же глубинных телесных ощущений); в одном случае телепат контактирует с сознанием человека, близкого ему, а в другом — с незнакомым человеком; в одном случае информация передается на малые расстояния, а в другом расстояние не имеет значения. Таким образом, здесь мы имеем не одну задачу, а множество. Ведь прочитать мысли человека, стоящего перед нами, — это все равно что читать, держа в руках закрытую книгу, а если неизвестно, кто знает интересующие нас сведения, то это равносильно чтению книги, стоящей на полке в одной из миллиона земных библиотек.
Как можно отождествлять такие задачи? Получается так, как если бы все люди вообще не умели летать, а некоторые люди не только бы умели, но, кроме того, каждый из них делал бы это по-своему: один словно птица, другой как ракета, третий как вертолет, четвертый как реактивный самолет и т. п. Известно, что, чем труднее задание, тем меньше способов его решения. А по данным парапсихологии, то, что мы считаем невозможным, не только можно исполнить, но и многими разнообразными способами, причем каждый из них противоречит нашим знаниям иначе, чем все остальные! Это значило бы, что наши знания основаны не на одном заблуждении, а на огромном их комплексе, что их ошибочность тем самым является многосторонней, прямо-таки универсальной!
Следует уяснить себе разницу между тем, что кажется необычайным и невозможным необразованному рассудку — и науке. Для профана самопроизвольное «срастание» на его глазах разбитого стакана было бы чем-то необычайным, но все же не таким чудом, каким он считает воскресение Лазаря. А для ученого нет принципиальной разницы между обоими этими явлениями: и то и другое как грубое нарушение законов термодинамики одинаково недопустимо. В тридцатые годы исследователям парапсихологии, которые ничего не знали о термодинамических ограничениях передачи информации, чтение мыслей живущего человека представлялось задачей в любом случае значительно более легкой, чем чтение того, что мог знать умерший. Первую задачу они (например, Макс Дессуар) считали явлением, в принципе объяснимым научно, причем во всех случаях, в то время как решение второй, по их мнению, должно было свидетельствовать о существовании загробного мира. Поэтому они старались в каждом случае убедиться, могли ли данные, полученные от телепата, быть известны хотя бы одному живущему человеку, или же их мог знать только умерший. В свете же современных знаний трудность первой и второй задач при определенных обстоятельствах одинакова. Предположим, что кто-то из живущих знает факт, о котором мы спросили телепата. Дессуару казалось, что если искомая информация заключена в мозгу живущего человека, то получить ее телепатическим путем несравненно легче, чем сведения, унесенные кем-то в могилу. Однако это вовсе не обязательно так. Дело выглядит следующим образом: телепат должен разыскать конкретное воспоминание, заключенное в памяти неизвестного человека. Сначала он должен при помощи своего сверхчувственного дара найти этого человека среди миллиардов людей на Земле, а потом перетрясти его память, чтобы обнаружить информацию и передать ее исследователю. Между вопросом экспериментатора и ответом телепата иногда не проходит и одной минуты.
Так вот с точки зрения теории информации такое достижение представляется чудом. Сканирование миллиардов мозгов, даже проводимое со скоростью света, потребовало бы многих часов, ведь каждый мозг должен быть прозондирован в отдельности. Если же скорость причинно-следственного процесса (а именно таков этот зондаж) превышает скорость света (если световая скорость в данном случае недостаточна), то это чудо не меньшее, чем чтение мыслей мертвеца. О том, что телепат способен сканировать миллиард мозгов сразу, не может быть и речи, поскольку психические процессы независимо от того, как они протекают, подчиняются законам теории информации. Психика — это канал связи с определенной предельной пропускной способностью, с определенным, выраженном в битах пределом переработки данных в единицу времени и т. п. На это могут возразить, что телепату вовсе не обязательно решать задачу наведения разума на другой разум, то есть идентификации разыскиваемого, а также проблему селекции данных (information retrieval), потому что телепатическая связь возникает как бы путем короткого замыкания, в котором ограничения, накладываемые теорией информации, не действуют. Правда, это аргумент вчерашнего дня, потому что, как уже говорилось, мы знаем, что психические процессы точно так же подчинены законам термодинамики, как и нервные (в контурах, проводящих ощущения к мозгу). Однако забудем на минуту то, что нам известно. Люди, приводящие такие аргументы, не дают себе отчета в том, что перед нами по крайней мере две загадки, а не одна; первая — это механизм типичного телепатического акта, вторая — его чрезвычайная редкость. Это два отдельных вопроса, ведь мы все могли бы быть телепатами и все-таки не знать механизма этого явления так же, как сейчас.
Если психика у некоторых людей может устанавливать контакт, освобождаясь от всеобщих законов природы, то почему не у всех? На это, в свою очередь, иногда отвечают, что речь идет об индивидуальных различиях, аналогичных разнице в интеллектуальных способностях, в таланте и т. п. Но каждый нормальный человек располагает умственными способностями, которые в усиленной степени у некоторых людей составляют основу творческого таланта или даже гениальности. А телепатические способности у нормального человека всегда равны нулю.
Различие между телепатом и обыкновенными людьми имеет либо физическую, либо сверхфизическую природу. Если это физическое различие, различие в строении мозга, то физической должна быть и природа телепатической связи, следовательно, она должна подчиняться законам передачи информации. Как же иначе? Может ли то, что по природе является физическим («мозговой орган» телепата), не подчиняться законам физики? Если же допустить, что это различие не физическое, то тем самым мы вторгаемся из реального мира туда, где уже все возможно. Но тогда надо навсегда отказаться от научного объяснения телепатии, подобно тому как мы воздерживаемся от информационных замеров явления святых. Таково reductio ad absurdum[218] слишком сильного постулата.
Мои рассуждения приводят к следующему положению: если что-либо и происходит, то, во всяком случае, не в рамках указанного выше противоречия, то есть телепат не может одновременно подчиняться и не подчиняться законам Природы. Если он этим законам подчиняется, то не может моментально найти необходимые данные независимо от того, скрыты ли они в живом мозгу или в мертвом, обратившемся в прах. Не может, потому что с точки зрения физики и то и другое одинаково невозможно. Невозможности не различаются по степеням. Воскресение из мертвых столь же невозможно, как и нарушение законов термодинамики или действие со скоростью, произвольно превышающей световую. То, что никогда не происходит, не происходит никогда — и все тут.
Телепатию следует поэтому признать явлением природным и тем самым признать, что большинство высказываний об обстоятельствах получения телепатами информации основано на ошибках опыта и наблюдений. Я утверждаю, что хотя бы часть тех задач, которые — по данным парапсихологических протоколов — решали телепаты, является фикцией; в действительности этому не соответствует ничего, кроме ошибочной интерпретации явлений. Так, моментальное нахождение определенного человека среди миллиардов других людей невозможно физически, тем более невозможно «выудить» у него из головы конкретные сведения так, словно кто-то, водя магнитом по миллиардам пылинок, выхватил бы оттуда несколько железных опилок. Минимальное время таких поисков можно сегодня приближенно вычислить, каков бы ни был механизм мозговой деятельности телепата, потому что нам известны граничные возможности всякой передачи информации и всякой ее переработки так же, как известна граничная производительность энергетических машин, которую не перешагнут никогда никакие машины будущего. Хотя мы по-прежнему не знаем механизмов кодирования памяти, которым пользуется мозг, это не имеет существенного значения: ведь речь идет об определении верхней границы его эффективности, а не о конкретной схеме функционирования мозга, логического автомата или другого информационного устройства.
Таким образом, мы знаем, что в телепатии наверняка невозможно, если подвергнуть ее рациональному рассмотрению. Но даже при таком ограничении сфера телепатии содержит множество задач, которые нам не по зубам. Однако из всех задач парапсихологии эти задачи легче всего реконструировать и понять.
2. На втором месте по степени нарастающего расхождения между сверхчувственными феноменами и научными знаниями я поместил бы телекинез. Передатчик любого типа энергии не может осуществлять воздействие, превышающее его собственную мощность, установленную мощность, как выразился бы инженер. Если же он производит воздействие большее, чем его установленная мощность, то действует либо как спусковой механизм (то есть пускает в ход данный процесс, а энергию для его осуществления доставляет особый источник), либо нарушает законы сохранения энергии. Но на законах сохранения основываются все наши знания. Ни на Земле, ни в космосе мы не открыли ничего, что их нарушало бы. В таком случае более вероятен вариант спускового механизма. Но откуда в таком случае берется используемая энергия? Каков бы ни был ее конкретный источник, в опытах можно обнаружить перетекание этой энергии как «убыток» ее в каком-то месте. Ни о чем подобном я не слышал. Никто в парапсихологии до сих пор не высказывал утверждения, что телекинез действует по принципу спускового механизма, как если бы «духовный атлет» усилием воли спустил взрыватель ядерной бомбы. Впрочем, и это представляется невероятным, поскольку собственная мощность мозга порядка нескольких ватт, ее не хватило бы даже на то, чтобы согнуть шпильку, а между тем некий израильтянин[219] на Западе демонстрирует сгибание вилок волевым актом. Это представляется абсолютно невозможным, такие сеансы должны оказаться мошенничеством[220].
Остается еще микротелекинез — дистанционное воздействие собственной мощности мозга. Об эксперименте, который заключается в попытке сдвинуть с места нить гальванометра, мы уже говорили: такие опыты не дали никакого положительного эффекта. В то же время можно было слышать об изменении динамики элементарных частиц, вызванном усилием воли наблюдателя. И это я считаю невозможным по следующим соображениям. Если бы это было так, то следовало бы ожидать неумышленной фальсификации экспериментальных данных, полученных в лабораториях такими физиками-атомщиками, для которых очень многое зависит от определенных результатов проводимого ими эксперимента. Сторонники одной теории получали бы одни результаты, а противники этой теории — другие, поскольку каждая из сторон по-своему перемещала бы траектории двигающихся в зоне эксперимента элементарных частиц. Правда, не все физики одарены талантом телекинеза, но трудно допустить, чтобы все множество физиков не пересекалось бы с множеством «духовных атлетов». Тем не менее ничего подобного не происходит. А значит, и «микротелекинез», скорее всего, реально не существует.
3. Еще больше противоречит данным науки ясновидение, по крайней мере в некоторых запротоколированных случаях. Поскольку невозможно рассмотреть весь репертуар действий, входящих в область ясновидения, поговорим конкретно о способности устанавливать местонахождение человека, фотографию которого показывают ясновидцу. Этот человек может находиться в соседней комнате или на другом конце света, он может быть жив или мертв, переодет или подвергнут пластической операции, которая изменила его до неузнаваемости, может быть старцем, в то время как на фотографии изображен ребенком и т. д. Уже отсюда видно, что речь опять-таки идет не об одной задаче, а о целом множестве несводимых друг к другу задач, не допускающих существования одной и той же методики, которая позволяла бы решать их все. Однако указанные различия как будто не доставляют истинному ясновидцу особых трудностей. Как же он это делает? Только ради бога не говорите о «психической энергии», которую испускает фотография, потому что это сказки для детей младшего возраста. Рациональное истолкование таких явлений предполагает ошибочность наших фундаментальных взглядов на природу причинности, на отношение времени и пространства, на характер всех реальных процессов, как физических, так и биологических, одним словом, чтобы принять и включить в себя ясновидение, науке пришлось бы переиначить себя, начиная с самых основ, так что от нее не осталось бы камня на камне. Печально, но ничего не поделаешь: ясновидение предполагает не только другую науку, отличную от той, которой мы располагаем, но и другой, очень сильно детерминированный мир, в котором не пропадает ни один след, не происходит диссипация энергии и не действуют законы сохранения, где не действует правило возрастания принципиальной невосстановимости событий по мере их удаленности во времени. В соответствии со всей совокупностью наших знаний на небе и на Земле не существует ничего материально обнаружимого, что связывало бы между собой старую фотографию младенца с закопанными в лесу под деревом останками старца, который 70 лет назад был этим младенцем. Все следы, нити, связи должны давно и необратимо распасться до полной невосстановимости. Здесь мы имеем дело с заведомо необратимыми процессами, подчиняющимися второму закону термодинамики и множеству других законов, которые составляют костяк наших знаний.
Закрывая на этом перечень, я должен пояснить, что не ожидаю никакого перелома в парапсихологии даже через восемьдесят лет, потому что в течение этого времени маловероятно не появление какого-нибудь одного революционного открытия, но такая коренная перестройка всей науки, которая абсолютно необходима для освоения сверхчувственных феноменов (или хотя бы только телепатии) методами рационального познания. Я считаю, что для этого будет мало и ста лет. Попросту говоря, нет никаких соответствий, никаких точек соприкосновения между знаниями, которые накоплены многовековым трудом и подтверждены бесчисленными открытиями в технике, доказавшими свою практическую эффективность, и теми знаниями, которые необходимы, чтобы наука ассимилировала парапсихологию. Вот почему я считаю нынешнюю и будущую ситуацию соответствующей пату в шахматах.
Альтернатива сказанному выше сводится к признанию: все, что выдается за парапсихологические явления, есть следствие жульнического сговора, фальсификации протоколов, статистических таблиц, наблюдений и тому подобных недостойных деяний, в которых участвуют заинтересовавшиеся этими вопросами люди с безупречной репутацией и солидными научными достижениями. Перед нами ситуация нелегкого выбора между всеобщим мошенничеством в науке или чудесами в науке. Это все равно как если бы нам сказали, что мы должны сделать выбор между утверждениями, что солнце сделано из свеклы или что оно сделано из соломы, причем tertium non datur[221]. Мы должны либо отказаться от всякого доверия, которое питаем к работающим на этом фронте людям науки, либо — почти целиком — от самой науки. Так вкратце выглядит реконструированная логически главная дилемма парапсихологии.
Как я уже сказал, в настоящее время наука вовсе не относится к парапсихологии безразлично. Главным аргументом против той природы парапсихологических явлений, которую им приписывают их сторонники, является эволюционный принцип. Об огромной полезности дара ясновидения для выживания вида не может быть двух мнений. Зачем нужны чувства, когда можно путем ясновидения мгновенно приспосабливаться к условиям окружающей среды? Польза телепатии тоже была бы громадной, хотя, несомненно, меньшей.
Здесь следовало бы рассуждать таким образом. Главным требованием для двуполого размножения является взаимное отыскивание самцов и самок данного вида. Для облегчения и обеспечения такого поиска эволюция за миллиарды лет создала богатый арсенал специальных сигналов и способов привлечения, снабдив животных предназначенными для этого органами, внешним видом и т. п., что было бы совершенно излишним, если бы они имели возможность телепатического контакта. А значит, само неслыханное богатство сигнальных органов, присущее миру животных, от насекомых до антропоидов, свидетельствует против наличия у них телепатической связи. Она не может проявляться в животном мире даже частично, потому что, какой бы микроскопической ни была эта способность, естественный отбор усилил бы ее, сконцентрировал и закрепил в течение сотен миллионов лет эволюции. Эволюционный аргумент поэтому заставляет предположить, что телепатия, если она существует, является функцией только высокоразвитого мозга. Но если бы она была коррелятом предчеловеческого или человеческого интеллекта, то и в этом случае было достаточно времени для ее усиления путем положительного отбора. Телепатия на антропологическом уровне дает особые выгоды для выживания только при наличии языка: что это за передача мыслей, когда нечего передавать, ведь без языка нет логически упорядоченного мышления. Но опять-таки язык сформировался по меньшей мере несколько десятков тысяч лет назад, так что и в этом случае времени на проявление результатов естественного отбора было достаточно. Даже за историческое время порядка 10–13 тысяч лет прогресс этих способностей должен быть заметен, о чем, однако, нам абсолютно ничего не известно. Похоже на то, что хотя мы и имеем дело с наследственной чертой, однако с такой, которая не подвержена естественному отбору. Что это может быть за черта? Разве только такая, которая не означает ни телепатии, то есть передачи мыслей на расстояние, ни ясновидения, то есть сверхчувственного познания. Отсюда напрашивается вывод: те свойства парапсихологических явлений, которые вызывают у нас наибольший интерес, являются в них чем-то побочным, посторонним. Я попытаюсь показать это на следующем примере.
Гипотеза о существовании гравитационных волн пока еще не доказана и не опровергнута. Но здесь существует следующая дихотомия: либо эти волны существуют реально, либо не существуют, и это будет решено в будущем. Но подобная дихотомия обязательна не в любом загадочном случае. Неандертальский философ, получив от путешественника во времени радиоприемник, сказал бы: «Либо в этом ящике сидят маленькие люди, либо никто не говорит из него со мной, потому что это только голос, сохраненный колдовским способом». Но ни то ни другое не будет верно: людей в ящичке действительно нет, но они говорят оттуда, находятся в другом месте.
Вот вам простой пример неприменимой, а значит, ложной дихотомии. Если бы этот неандерталец и его соплеменники не делали ничего другого, как только гонялись за этим голосом, ставили на него капканы, ловили бы его ореховыми скорлупками и т. п., то и за тысячу лет они на волос не сдвинулись бы в решении этой загадки.
Поэтому вполне вероятно, что мы беремся за проблему парапсихологии не с той стороны. Мы гоняемся за какими-то вторичными, побочными явлениями, ищем средоточия тайны там, где ничего нет.
Где же ее искать? Вне этих явлений, которые суть следствие, а не причина, в соответствии со следующей аналогией. Чтобы разгадать загадку радио, нужна теория, но ведь это теория электромагнетизма Максвелла, а не теория акустических волн. Изучая голос, исходящий из динамика, вы никогда не дойдете до теории Максвелла. Исследуя же явления электромагнетизма, вы как бы побочно дойдете и до техники радиопередач. С точки зрения одной лишь теории акустики звучание радио выглядит чистым чудом. «Акустические» теории ни в коей мере не подходят для объяснения механизмов рассматриваемых нами явлений. Но, может быть, стоит несколько отдалиться от них, заняться общей теорией систем — ее разделом, посвященным системам, которые частично изолированы от окружения, но способны к информационным сцеплениям. Может быть, нужно заняться базовыми категориями теории игр, такими, как случайность, стохастика, эргодика, потому что именно из этой области мы черпаем статистические меры для сравнения и выявления парапсихологических явлений. Может быть, следует рассчитывать на помощь только того поколения компьютеров, которые смогут разносторонне моделировать функции человеческого мозга. Может быть, тогда падут наши основные, ненарушимые до сих пор противопоставления и вместе с ними противоположность абсолютной случайности и абсолютной казуальности. Может быть, этим путем мы выйдем на такой уровень явлений, на котором эти категории придется заменить какими-то совершенно другими, которые не допускают взаимного исключения порядка и случайности. Примерно так (хотя и в значительно меньшей степени) произошло в физике, когда она из классической перешла в квантовую.
Подведем итоги. Я считаю, что если парапсихологические явления реальны, то для освоения этой реальности наука должна коренным образом перестроиться. Но все, что происходит и будет происходить в этой области, всегда будет недостаточным побудительным импульсом для возведения на совершенно новом фундаменте всего здания науки. Практические и теоретические соображения указывают на то, что если эти феномены и будут включены в область науки, то лишь благодаря такому переустройству ее, которое будет проистекать из достижений, не инспирированных самой парапсихологией и теми, кто ее фронтально атакует.
Наука, образно говоря, в своем неустанном восхождении достигнет наконец такой высоты, с которой природа сверхчувственных явлений выяснится как бы мимоходом, побочно, как открытие случайное, но не единственное и не главное, не то, ради которого развивается по восходящей линии процесс познания. Таковы по крайней мере мои убеждения в этом вопросе. Sed tamen potest esse totaliter aliter[222].
Тридцать лет спустя
Перевод Язневича В.И.
История футурологии как деятельности, претендующей на звание точной науки и посвященной предвидению будущего, пока еще (насколько я знаю, а знаю я довольно мало) не написана. Она будет поучительна и, одновременно, печальна и забавна, так как окажется, что самозванные прогнозисты (других не было) почти всегда ошибались, за исключением горстки специалистов, объединенных вокруг Римского клуба, видящих будущее в черном цвете.
Расцвет футурологии, породивший множество бестселлеров и осыпавший авторов золотом и славой ввиду надежд (иллюзорных) на то, что, в конце концов, будущее УДАСТСЯ предвидеть, надежд, подпитываемых политиками и широкой общественностью, быстро перешел в фазу увядания. Разочарование, вызванное неверными прогнозами, было большим, а обстоятельства возникновения и распространения известности главных футурологов — скорее забавными. Так, например, Герман Кан, умерший несколько лет назад (можно сказать, что себе на пользу, ибо ошибся в целом ряде футурологических бестселлеров значительно сильнее, чем менее крупные его соратники и антагонисты), соучредитель Rand Corporation и Hudson Institute, сперва ввязался в предсказания ужасов водородной войны, а когда мода поменялась — стрелял прогнозами в даль будущего на веки веков (по крайней мере на двести лет в «The next two handred Years»[223]). При этом он плодил сценарные пророчества, и хотя с помощью штабов породил их великое множество, как-то ничто не желало осуществляться. Названные институты пережили крупное фиаско направленных в futurum[224] прогнозов, а также смерть всеошибающегося мастера, но свойством институтов является то, что они легче возникают, чем гибнут, ибо главным гарантом их прочности являются не положительные результаты работы, а собственная структурная твердость. Поэтому когда на них обрушились миллионы долларов субсидий и дотаций, то факт, что пошли они напрасно, нисколько не повредил работающим в них.
Но футурология вышла из моды. Продолжая действовать, она функционирует как бы вполсилы и тише, причем железным или, скорее, золотым правилом ее сторонников и деятелей является правило тотальной амнезии. Никто из них к своим прогнозам, когда они не сбываются, не возвращается, а просто пишут ворох новых и представляют их со спокойной совестью, ибо именно так зарабатывают на хлеб с маслом. Таких очень много, но я не берусь указывать на них, ведь nomina sunt odiosa[225]. Зато я хочу писать pro domo sua[226], или о моем скромном вкладе в футурологию. Он двойственен. Когда я писал сорок с небольшим лет назад, я чувствовал себя все сильнее охваченным обычным любопытством — каким же этот человеческий мир будет в будущем, и многое из того, что я написал как science fiction именно под директивой моего любопытства, действительно возникло. Однако же трактовать даже полностью сбывшиеся прогнозы как часть прогностических исследований не следует, ибо они были родом из беллетристики. Не стоит также и потому, что покровительствующая всякой беллетристике licentia poetica[227] (вместе с привилегией, основанной на праве высказываний с преувеличениями, то есть таких, которые истинными быть не обязаны) придает высказываниям необязательность достоверности.
Возможно, будет так, как описано в романе, а возможно — совсем иначе, потому что как одно, так и другое беллетристам позволено. И потому, желая избавиться от удобного укрытия для предсказаний, в 1961–1963 годах я написал небеллетристическую книгу под названием «Сумма технологии» (но и не полностью футурологическую, поскольку этот вид писательского творчества, который должен зондировать будущее время, еще не распространился, и поэтому, хотя это и удивительно, я писал сам точно не зная, что делаю). Эта книга вышла тиражом в 3000 экземпляров и без шума, с единственным исключением — профессор Лешек Колаковский[228] в ноябрьском номере журнала «Tworczos» за 1964 год поместил критическую статью под названием «Информация и утопия». То, что как собрание прогнозов составляло суть «Суммы», Колаковский пожелал раскритиковать, говоря, что читатель с трудом сможет отличить в ней сказки от информации. Он, правда, полил автора ложкой меда комплиментов, но очернил его же бочкой дегтя, в заключении обвинив в «ликвидаторских намерениях» относительно королевства философии и, в частности, счел с моей стороны крайне неблаговидным поступком предположение, что в будущем может наступить вторжение технических устройств на территорию этого королевства. И пригвоздил это словами: «Отсюда на вопрос Мерло-Понти: „Что стало с философией в результате достижений современной науки?“ — вслед за ним можно ответить только следующее: „Все то, что было до этого“».
Утверждение, сказал бы я, столь же категоричное, сколь и оригинальное для философа, который сначала утверждал марксизм (как определенную философию) против христианства (которое марксизм отвергает), а затем утверждал христианство против марксизма. Как и многие, я ценю определенные труды профессора Колаковского, и, возможно, больше всего — его работу «Религиозное сознание и церковные узы», на огромном историческом материале доказывающую, что чем искреннее какой-то верующий ищет Бога, тем скорее он разбивается в кровь о догматы Церкви, и именно так возникают проявления вероотступничества, ренегатства и сектантства. Трилогия о марксизме[229] привлекала меня меньше потому, что она настолько же интересна, насколько была бы занимательной «История создания perpetuum mobile»[230]. Построить его невозможно, но, несмотря на это, люди веками с этой целью затрачивали огромные усилия и немеренно наплодили оригинальных и удивительных проектов. Никто не дрогнул, когда с бумаги с большим усердием их пытались перевести в реальную конструкцию, но точно также можно ведь говорить и о теории построения рая на земле, проекты которого предоставил нам, несчастным, марксизм, который стремлением к тому вечному движению во все более светлое будущее привел к гигантским массовым человеческим захоронениям и руинам, из развалин которых приходится выкарабкиваться с большим трудом и самопожертвованием.
Зачем я здесь об этом вспоминаю? Тридцать лет назад я должен был критику философа, уничижающую все мои прогнозы, принять в молчании по той довольно простой причине, что прогноз — это только описание чего-то еще не существующего. Если чего-то нет, как же защищать его описания, если известный мыслитель называет это сказками и сравнивает автора с мальчиком, который, как в упомянутой рецензии, копается в песочнице лопаткой и рассказывает (ребенок), что докопается через весь земной шар до его обратной стороны.
Однако как-то так получилось, что мои прогнозы, фантазии родом из science fiction, называемые Колаковским сказками, начали понемногу осуществляться. Мысль о переиздании «Суммы технологии», дополненной комментариями, показывающими, что осуществилось или находится на первых этапах исполнения, а что было моим заблуждением, преследует меня несколько лет. Но здесь я хочу заняться исключительно одним разделом «Суммы», носящим название «Фантомология», причем по двум разным причинам. Primo[231], поскольку эта, выдуманная мною ветвь информационной технологии, уже существует; secundo[232], потому что ее абсолютно не сказочное существование ничем не изменило позицию Колаковского. Я понимаю, что он не сделал этого, то есть не забрал своих слов, необоснованно и ошибочно порочащих мою способность предсказаний, поскольку не потрудился почитать в научной литературе о CYBERSPACE[233], o VIRTUAL REALITY[234], о прейскурантах, предлагающих комплекты этих выдуманных когда-то мною аппаратов, называемых ныне Eye-Phone, Data-Glove и т. п., а не потрудился потому, что по-прежнему infallibilitas philosophica[235] осталась краеугольным камнем его позиции и ничто, где-либо происходящее, предвзятых утверждений Колаковского поколебать не может. Это несколько удивительно для философа, мировоззрение которого менялось зигзагообразно, но я не намерен писать какую-нибудь диатрибу, нацеленную в него, ибо — повторю verba magistri[236] из «Информации и утопии» — «критика моя — скромна».
Я представлю то, что писал о технике, вступающей в королевство философии, и сравню с тем, что полностью сбылось, о чем СЕЙЧАС пишут как научные и специализированные, так и популярные книги. У нас в стране, разумеется, их не пишут, но я не сомневаюсь, что соответствующие переводы скоро появятся. Как сказал один американец, предсказатель, являющийся за год или два до события, достигает «fame and fortune»[237]. Кто объявляется на тридцать лет раньше, в лучшем случае остается непризнанным, а в худшем — осмеянным. Это второе и выпало на мою долю.
Анализ собственных книг не очень-то подобает автору, но поскольку никто как следует не взялся за детальное обсуждение «Суммы», то в нескольких словах почти через тридцать лет после появления я рассмотрю ее содержание, тем более, что сейчас мне это сделать легче, чем когда я ее писал, ибо тогда сам не очень понимал, чем занимаюсь. Я даже как-то не заботился о ее целостности — она «у меня получилась» такой, как «написалась». Сейчас я даже вижу причину попадания в цель многих моих предсказаний, причину не случайную и не следующую из каких-то данных мне особенных даров. Просто было широко распространено убеждение, что жизнь своими процессами, изученными биологическими науками, станет источником изобретений для будущих конструкторов во всех поддающихся инженерному заимствованию явлениях. Таким образом, удивительное в глазах единственного критика Колаковского «выращивание информации» как автоматизированная гностика — это ничто иное, как плагиат естественной эволюции животных и растений, так как эволюция БЫЛА, собственно говоря, выращиванием информации, служащей появлению очередных и разнообразных видов всего живого из всеобщего древа информации — наследственного кода. В свою очередь, для того, чтобы выживать в неблагоприятной среде, мы обладаем органами чувств. Проблема, которой в книге я посвятил раздел о фантомологии, а также настоящее эссе, базируется на решении задачи: как создавать действительность, которая для живущих в ней разумных существ была бы неотличимой от обычной действительности? «Можно ли, — спрашивал я в книге, — создать искусственную действительность как маску для лица, надетую на все чувства человека, чтобы тот не смог сориентироваться, что этой „маской-фантоматикой“ он отрезан от реального мира?».
Основой этой задачи, которую, как я считал, знание осилит только когда-нибудь в следующем тысячелетии, была доктрина Джорджа Беркли, английского епископа, субъективного идеалиста. Его концепцию сжато излагает лозунг «esse est percipi», то есть «существовать — значит быть воспринимаемым». В самом деле, нечто мы считаем существующим благодаря восприятию его, и так считали во времена этого философа (1685–1753). Бертран Рассел в своей «A history of western philosophy»[238], которую я высоко оцениваю за оригинальность и преднамеренный субъективизм взглядов (Гегеля он считал дураком), полагал, что материя — это то, что подчиняется законам теоретической физики, — взгляд, с которым нельзя согласиться просто потому, что именно в современной физике существуют альтернативные теории, а материя, поскольку существует (а я так думаю), — одна.
Здесь я открою скобки, чтобы признаться, что хотя вскользь или просто по необходимости я любительски занимался философией, считаю ее работы в довольно большой части бессодержательными. Дело в том, что заниматься ею иначе, чем в языковой среде, нельзя (я, правда, предлагал «экспериментальную философию», выведенную из философии науки вообще и из фантомологии в частности, но эта гипотеза никого не наполнила энтузиазмом). Язык же парадоксально напоминает, когда исследуется все скрупулезнее, именно материю. Особенно, когда мы рассматриваем материю под все большими увеличивающими стеклами экспериментов и теорий, и тогда задним числом оказывается, что мы вступаем в circulus vitiosus[239] — в порочный круг, поскольку то, что «наименьшее», как «элементарные частицы», не является элементарным, поскольку состоит (например) из кварков, которых никто еще не открыл и поэтому не наблюдал, потому что в свободном состоянии их можно было бы выделить из материи только при использовании чудовищных давлений или температур, но так или иначе кварки не могут быть наименьшими кирпичиками, складывающими «элементарные частицы», ибо кажутся достаточно большими, и теперь уже делаются попытки «просверлить» кварки, чтобы проникнуть «дальше». С языком почти то же самое, так как отдельные слова не являются самостоятельными носителями значений, но отсылают нас к большим понятиям и, в конце концов, оказывается, что язык действительно состоит из слов, но слова приобретают значения в совокупности, в процессе работы в языке как системе. Учитывая эту путаницу, которая втягивает философов в споры и дилеммы лингвистов, чем проворнее философ насверливает структуры высказываний, тем легче происходит подобное тому, как исследователь, который используя супер-микроскоп хочет раскрыть, из чего составлен конкретный рисунок, видит, что возникшие перед ним в увеличении пятна краски исчезают с глаз, и он уже замечает лохматую поверхность целлюлозы, которая является составной частью бумаги, затем — молекулы, атомы, и наконец, оказывается там, где действительно речь идет о кварках, но их никто, стало быть и он, не видит. Иначе и проще говоря: излишек точности, то есть желание добраться до абсолютно точного языкового описания понятий, ведет в формальные системы, после чего мы падаем в страшную бездну, открытую Куртом Геделем. Однако на этом, по крайней мере здесь, я должен скобки закрыть.
Фантоматикой я назвал метод, с помощью которого мы подключаем человека его органами чувств, или всем сенсориумом, к компьютеру (я назвал его просто машиной или фантоматом), причем этот компьютер вводит в органы чувств, такие как глаза, уши, кожа тела и т. д., импульсы, точно имитирующие те импульсы, которые непрерывно нам доставляет мир, то есть обычное окружение. При этом компьютер подключен к сенсориуму с обратной связью, что значит, что он функционально зависим от активности восприятия фантоматизированным. Благодаря этому ему обеспечены ощущения, что подвергаемый этой процедуре якобы находится там, где он вовсе не был, якобы он переживает то, что является только иллюзией, якобы он поступает таким образом, как в действительности не поступал. Этот человек получает ощущения (зрительные образы, запахи, осязательные импульсы и т. д.), неотличимые от тех, которые он получает в реальности, а похожесть не является здесь вымыслом, произвольным воздействием, а преднамеренностью; прогнозируя фантоматику, я предполагал, что получение раздражителей, неотличимых от тех, которые управляют нашими чувствами, то есть зрением, слухом, обонянием, будет возможно. И это уже произошло, но и Краков не сразу построили, поэтому пока еще имеются недостатки. Если, однако, фантоматизатор точен, постановка диагноза («я фантоматизирован» или «я не фантоматизирован») оказывается все труднее, а граница — неразличимее. Так эта «сказка Лема» потихоньку становится неоспоримым фактом.
Рассматривая уже инженерно воплощенные технологии, благодаря которым вторжение техники в домену философских доктрин уже стало фактом, я процитирую отрывок из статьи Пауля Маркса из журнала «New Scientist» за 6 апреля 1991 г. Программы для машин, разработанные специалистом по компьютерам Джонатаном Уолдерном, представляют всем, подключенным к виртуальной (или по-моему — фантоматической) реальности столь интенсивные ощущения, что эта реальность является в большой степени подлинной, что (цитирую) «неписанное, хотя и безусловно соблюдаемое правило в фирмах „W-Industries“, которые активно занимаются рассматриваемой технологией, категорически запрещает тем, кто пользовался (а стало быть — испытывал) фиктивной ездой на автомобиле (в фантоматизаторе), вождение автомобиля ПО МЕНЬШЕЙ МЕРЕ в течение получаса после того». Несмотря на то, что все аварии и столкновения, которые могут произойти в «фантоматическом видении», когда человек подчиняется программе управления машиной, не имеют для него, естественно, никаких опасных последствий, но пересев из кресла фантоматизатора в обычный автомобиль можно легко спровоцировать аварию.
Таким образом иллюзия, созданная компьютерной программой, охватывающей все чувства и ограждающей их от обычной для смертных реальности, в наивысшей степени затрудняет переход от искусственной яви к яви подлинной. Названные фирмы выпустили пока что небольшое количество программ: имитации управления самолетами, космических полетов, полетов над произвольным пространством (например, над высотными зданиями в Сиэттле), уже упоминаемого управления наземным экипажем. Они могут применяться и применяются для тестирования, для обучения летчиков, для приема экзаменов у кандидатов в водители, но будут предоставлять также и несравнимо более широкую гамму возможностей. О них я скажу несколько слов, ссылаясь уже не на достижения существующих технологий, а на мои прогнозы тридцатилетней давности.
В «Беседах со Станиславом Лемом» С. Береся, книге, вышедшей в издательстве «Wydawnictwo Literackie» в 1987 г., но возникшей, как подтверждает во вступлении мой тогдашний собеседник, в 1981–1982 годах[240], я сказал (на стр. 93), что «если я писал, например, об интересной с точки зрения экспериментальной философии, хотя и малоправдоподобной фантоматике, то все-таки подчеркивал, что ее социальные результаты будут, скорее всего, кошмарными». В этом контексте вновь шла речь (к сожалению) о профессоре Колаковском, который назвал меня «известным идеологом научной технократии», что я парировал в «Беседах» замечанием, что с такой же справедливостью следует называть профессора патологии инфекционных болезней, таких как холера и чума, «известным идеологом смертельных эпидемий». И в самом деле, меня не занимало то, что вследствие своей немилой природы потребительская цивилизация сделает с плодами технологии, а только то, какие это могут быть плоды, поскольку (и это, скорее, банальность) надо располагать средствами массового уничтожения, чтобы ее разрушить, и потому знание характеристик таких средств не может быть безразлично для того, кто заинтересован в судьбах человечества, а уж для философа — особенно важно.
Как сообщает журнал «Der Spiegel» в номере за 11 марта этого года, в Англии можно уже приобрести фантоматизатор за 50 000 фунтов, предложение же адресуется «лабораториям, залам игровых автоматов, архитекторам и военной промышленности». К разработке этой технологии приступили также японские концерны Toshiba, Mitsubishi, Matsushita, Sharp, Sanyo, Fuji-Xerox и Nintendo, не говоря уже об американцах и немцах, которые в этом году организовали симпозиум, посвященный перспективам новой отрасли промышленности, продуктом которой является фиктивная действительность (они придерживаются названия «Virtual Reality»). И французы не остаются позади. Принц Альберт из Монако путешествовал — благодаря соответствующей программе — по несуществующему английскому саду, другие летали над морями и горами.
20 августа 1990 г. «Der Spiegel» сообщил, что ньюйоркское издательство «Simon and Schuster» выплатило Горварду Реинголду 75 000 долларов в качестве аванса за написание книги о фантоматике, причем освещен должен быть, ясное дело, наиважнейший вопрос: «Можно ли иметь секс с компьютером?». Имея это и не только это в виду, я вспомнил, как говорили выше, о «кошмарных социальных результатах» новой информационной технологии. Уже можно услышать, что многие люди мечтают только о том, чтобы «вскочить в свой компьютер» — в мир фикции, предоставляющий безнаказанное потребление всевозможных запретных плодов!
Как же я себе представлял это тридцать лет назад? Пора привести выбранные цитаты. «В искусстве, — писал я („Сумма технологии“, первое издание 1964 года, страница 211 и следующие[241]), — передача информации идет лишь в одном направлении. Мы являемся лишь адресатами, лишь получателями этой информации, мы только воспринимаем кинофильм или театральное представление, причем пассивно, а не являемся участниками действия. Иллюзии, присущей театральному представлению, книга не дает, ведь можно, сразу же ознакомиться с эпилогом, убедиться, что он предопределен. (…) В произведениях научной фантастики иногда описывают развлечения будущего, которые основаны на воздействии, аналогичном воздействию в нашем эксперименте. Герой такого произведения надевает себе на голову надлежащие электроды и тут же оказывается в центре Сахары или на поверхности Марса. Авторы подобных описаний не отдают себе отчета в том, что этот „новый“ вид искусства отличается от нынешних лишь малосущественным способом „подключения“ к заранее жестко запрограммированной фабуле, что и без электродов столь же полная иллюзия возможна в стереоскопической циркораме, в которой в дополнение к стереозвуку введен „канал для запахов“. (…) Фантоматика предполагает создание двусторонних связей между „искусственной действительностью“ и воспринимающим ее человеком. Другими словами, фантоматика является искусством с обратной связью. Можно, разумеется, нанять артистов, одеть их в костюмы придворных XVII века, а себя — в костюм французского короля той эпохи и с этими артистами в соответствующей обстановке (например, в арендованном старинном замке) разыгрывать свое „царствование на троне Бурбонов“. Такая игра не была бы даже примитивной фантоматикой хотя бы уже потому, что из нее можно легко выйти.
Фантоматика предполагает создание такой ситуации, когда никаких „выходов“ из созданного фиктивного мира в реальную действительность нет. Рассмотрим теперь один за другим способы, при помощи которых такой мир можно создать. Затронем также интересный вопрос, может ли человек, подвергнутый „фантоматизации“, вообще каким-либо мыслимым способом убедиться, что все им испытываемое — лишь иллюзия, отделяющая его от временно утраченной действительности».
Желая процитировать следующий раздел «Суммы», сначала отмечу, что аспект проблематики par excellence[242] я преимущественно опускал, поскольку тогда, а книгу я писал, как говорилось, в 1961–1963 годах, анализ квази-берклиевых последствий технологии, которая не существовала, я считал слишком абстрактным занятием. Со мной было почти так, как было бы с человеком, который еще при отсутствии первой старой пролетки с одноцилиндровым двигателем, встроенным господами Фордом или Бенцем, принялся бы рассуждать, какие страшные проблемы повлечет за собой общемировой рост моторизации, какие отравления окружающей среды она вызовет продуктами сгорания, какие возникнут транспортные пробки-инфаркты, какие проблемы с парковкой будут иметь городские власти и обладатели автомобилей и, в связи с этим, окупится ли людям вообще взрыв моторизации, принесет ли им пользу в туристическом и зрелищном (автомобильные гонки) смысле, или скорее принесет опасности, неизвестные до сих пор в истории? А если бы еще этот провидец из середины XIX века захотел бы порассуждать о психосоциальных последствиях автомобильных заторов и пробок, его пророчества неизбежно посчитали бы странным черновидением! Так, собственно, и я не стремился переусердствовать в этой моей «фантомологии» эксплуатированием онтологических эффектов ее ВНЕДРЕНИЯ НА РЫНКЕ в рамках спроса и предложения (а как одно, так и другое находится уже СЕЙЧАС в фазе колоссального ускорения, миллиардных инвестиций и «технологически» возбужденных новых аппетитов, видимых пока хотя бы только в шокирующем нас лозунге — «иметь секс с компьютером…»).
Название очередного раздела «Суммы» — «Фантоматическая машина». А это цитаты из текста. «Что может испытывать человек, подключенный к фантоматическому генератору? Все, что угодно. Он может взбираться по отвесным альпийским скалам, бродить без скафандра и кислородной маски по Луне, во главе преданной дружины в звенящих доспехах брать штурмом средневековые замки или покорять Северный полюс. Его могут славить толпы народа как победителя при Марафоне или как величайшего поэта всех времен; он может принимать Нобелевскую премию из рук короля Швеции, любить со взаимностью мадам де Помпадур, драться на поединке с Яго, чтобы отомстить за Отелло, или погибнуть от ножа наемных убийц мафии. Он может также почувствовать, что у него выросли громадные орлиные крылья, и летать; или же превратиться в рыбу и жить среди коралловых рифов; быть громадной акулой и с раскрытой пастью устремляться за своими жертвами, похищать купающихся людей, с наслаждением пожирать их и затем переваривать в спокойном уголке своей подводной пещеры. Он может быть негром двухметрового роста, или фараоном Аменхотепом, или Аттилой, или, наоборот, святым; он может быть пророком с гарантией, что все его пророчества в точности исполнятся; может умереть, может воскреснуть, и все может повторяться много, много раз.
Как можно создать такие ощущения? Задача эта отнюдь не простая. Мозг человека необходимо подключить к машине, которая будет вызывать в нем определенные комбинации обонятельных, зрительных, осязательных и других раздражений. И человек этот будет стоять на вершинах пирамид, или лежать в объятиях первой красавицы мира 2500 года, или нести на острие своего меча смерть закованным в броню врагам. В то же время импульсы, которые его мозг будет вырабатывать в ответ на поступающие в него раздражения, должны тут же, в долю секунды, передаваться машиной в ее подсистемы, и вот в результате корректирующей игры обратных связей и цепочек раздражений, которые формируются самоорганизующимися устройствами, соответственно спроектированными, первая красавица мира будет отвечать на его слова и поцелуи, стебли цветов, которые он возьмет в руку, будут упруго изгибаться, а из груди врага, которую ему захочется пронзить мечом, хлынет кровь. Прошу простить мне этот мелодраматический тон, но я хотел, не затрачивая слишком много места и времени, показать, в чем заключается действие фантоматики как „искусства с обратной связью“ — искусства, которое превращает пассивного зрителя в активного участника, героя, в основное действующее лицо запрограммированных событий. Пожалуй, лучше прибегнуть к языку таких патетических образов, чем использовать язык техники: это не только придало бы сказанному тяжеловесность, но было бы и бесполезным, так как пока ни фантоматической машины, ни программ для нее не существует».
Это слова Лема из 1962 года. Поскольку машина есть, и программа также существует, я могу предвиденное незначительно дополнить, обращаясь к уже всеобщедоступным, ибо опубликованным, текстам (книги о Virtual Reality сейчас множатся на Западе, будто кролики, а то и быстрее). Так, например, «кибернавт» при помощи программы, имитирующей полет на истребителе, может, надев на голову шлем, на тело — одежду с датчиками, а на руки — перчатки, оснащенные сенсорами, ощутить себя внутри кабины истребителя в кресле пилота. Он может открыть «окно», может нажимать находящиеся перед ним кнопки и двигать рычагами, в результате чего, например, запустит двигатель, изменит угол атаки истребителя, будет на своей «машине», то есть «геликоптере», взлетать или приземляться, восхищаться через окна «пейзажем», а при этом его перчатки, или «data-gloves», так устроены, что имеют внутри элементы подстилки, способные надуваться, благодаря чему «пилот» получает неотразимое впечатление, что держит в руках «руль» своего «истребителя», а когда он им двигает, то имитируемая летательная машина и все внешнее окружение изменяются таким образом, что великолепно имитируют настоящий полет вместе с его всевозможными изменениями.
Причем это уже не является какими-то «сказками Лема», так как для осуществления этого нужен или найм соответствующей аппаратуры, или приобретение ее вместе с соответствующей программой. Можно даже получить болезнь вестибулярного аппарата от впечатлений, типичных для полета, и отправиться не только в Сиэттл, но и «в Ригу». Не точно ли предсказано? И не следует ли думать, что орды программистов бросились уже, чтобы охватить симуляцией упомянутый выше «секс с компьютером», которому, охотно признаю, я уделил очень мало внимания в «Сумме технологии» много лет назад, поскольку мои главные интересы не охватывали ни гаремную, ни каким-либо другим способом развращенную компьютеризацию. Однако то, что я упустил, живо станет почвой для фантоматиков-проектантов, и даже можно опасаться, что эротически сориентированное производство окажется доходнее, чем предлагающее прогулки по планете.
Вернусь вновь к «Сумме» тридцатилетней давности. Я писал: «Машина не может иметь программу, которая заранее предусматривает всевозможные поступки зрителя и героя, объединенных в одном лице. Это невозможно. Но несмотря на это, сложность машины не должна равняться суммарной сложности всех персонажей фантоматического действа (враги, придворные, победительница всемирного конкурса красоты и т. д.). Как известно, во сне мы попадаем в различные необычайные ситуации, встречаемся со множеством людей, подчас весьма своеобразных, ведущих себя эксцентрично, говорящих удивительные слова; мы можем разговаривать даже с целой толпой, причем все это, то есть самые различные ситуации и люди, с которыми мы общаемся во сне, — продукт деятельности одного только мозга, испытывающего сновидения. Ввиду этого программа фантоматического сеанса может быть лишь весьма общей, например „Египет периода XI династии“ или „подводная жизнь в бассейне Средиземного моря“, а блоки памяти должны хранить весь запас фактов, относящихся к такой общей теме, — мертвый груз этих фактов становится подвижным и подвергается пластическому видоизменению по мере необходимости. Очевидно, что эта необходимость определяется самим „поведением“ человека, подвергаемого фантоматизации, тем, например, что он поворачивает голову, желая посмотреть на ту часть тронного зала фараонов, которая находится у него „за спиной“. На импульсы, направляемые мозгом в этот момент к мышцам затылка и шеи, должна последовать немедленная „реакция“, а именно: зрительный образ, поступающий в мозг, должен изменяться так, чтобы в поле зрения человека и в самом деле возникла „задняя часть зала“. На каждое, пусть самое незначительное, изменение потока импульсов, генерируемых человеческим мозгом, фантоматическая машина должна реагировать без малейшего промедления и адекватно такому изменению.
Конечно, это лишь азы. Законы физиологической оптики, закон тяготения и т. д. и т. п. должны точно воспроизводиться (исключая разве что случаи, когда это противоречит содержанию фантоматического действа, например, когда кто-нибудь захочет „раскинув руки воспарить“, то есть нарушить закон тяготения). Однако наряду с упомянутыми строго детерминированными цепочками причин и следствий в фантоматическом представлении должны быть предусмотрены группы процессов, развивающихся „внутри“ этого представления и обладающих в этом развитии относительной свободой. Это, попросту говоря, означает, что участвующие в нем персонажи, фантоматические партнеры основного героя представления, должны проявлять человеческие черты и, значит, их речь и поступки должны быть относительно независимы от действий и слов основного героя. Этим персонажам нельзя быть марионетками, разве что и этого пожелает любитель фантоматизации перед началом „сеанса“.
Конечно, сложность действующей аппаратуры будет в каждом отдельном случае различной: легче имитировать красавицу, занявшую первое место на всемирном конкурсе, чем Эйнштейна. В последнем случае машина должна была бы по сложности своей структуры и, значит, по разуму сравняться с разумом гения. Можно лишь надеяться, что любителей поболтать с подобными красавицами будет несравненно больше, чем людей, жаждущих побеседовать с создателем теории относительности». Здесь для читателей я должен дать комментарий 1991 года. В представленных предсказаниях при их довольно большой точности дошло ведь до явления, которое я назвал бы неким «сглаживанием» различий в связи с большими трудностями программирования фантоматических видений. Мисс мира или какую-нибудь молчащую эротическую партнершу несравнимо легче запрограммировать, чем какой-нибудь (только не ничего незначащий, как с телефонисткой) диалог, потому что колоссальные преграды на пути «искусственного разума», причем человекоподобного, тридцать лет назад я не мог представить так хорошо, как сейчас.
В ранней, а была и ранняя, фазе конструирования компьютеров господствовал чрезмерный оптимизм по поводу возможностей «достижения компьютером человека». Сегодня известно, что легче создать программу, которой Каспаров может проиграть в шахматы, чем такую, которая будет успешно моделировать разговор пятилетнего ребенка. Вычислительная мощность в распоряжении шахматной программы — гигантская, но, к сожалению, гигантской является и та информационная сложность, которая присуща организму хотя бы и маленького ребенка, который, в противоположность компьютеру, понимает с первого слова, что это значит «засорить глаза», «чихнуть от пыли», «подвернуть ногу в косточке», «обжечься крапивой», и такие, собственно говоря, предязыковые понятия ребенок приобретает в изобилии очень рано, в то время как компьютер «ничего не понимает», поэтому ему нужно «все разъяснить».
Следовательно, на пути контактов с людьми при фантоматизации возникает значительно больше трудностей для преодоления, чем я был склонен думать, хотя различие между прекрасной девицей и Эйнштейном я осознавал. Зато я переоценивал трудности, связанные с совокупными трансформациями визуальных картин (поля зрения), зависящими от положения фантоматизированного, поскольку ошибочно считал обязательным получение функциональных импульсов из нервной системы тела, хотя достаточно просто «грубого» восприятия человека, учитывающего только существенные движения головы и конечностей. Разумеется, я был прав, когда писал в дальнейшей части цитируемого раздела: «Машине подчинен только фактический материал, который поступает в мозг, но не подчинены непосредственно сами мозговые процессы. Так, например, человек не может потребовать, чтобы он испытал в фантомате раздвоение личности или острый приступ шизофрении».
Важным я считал «вопрос о том, как можно распознать фиктивность фонтоматологического видения». Прежде чем я вновь продолжу цитирование «Суммы» тридцатилетней давности, я отмечу, что конструирование фантоматизированного шлема делает возможным действительно стереоскопическое видение, то есть трехмерное, но четкость картин зависит, как и на экране телевизора или мониторе компьютера, от плотности сетки (растра), а из-за того, что картинки разбиты на точки, резкость, даже при микроскопическом разбиении картин, своим отличием от действительности раскрывает сегодня свою искусственную природу. Однако прогресс в области визуализации, видимый, например, в «high definition television»[243], позволяет считать настоящее, несовершенное состояние изображений переходным, а в будущем даже и сильная лупа не позволит рассмотреть картинку, разоблачая ее растровую и, тем самым, неподлинную характеристику. Мерседес первого поколения был, как известно, тележкой с отпиленным дышлом и кроме того, что двигался (но медленно), ничем не напоминал современные машины этой марки.
Однако я старался в выяснении различий между реальностью и ее имитацией зайти так далеко, как это было возможно интеллектуально, а не только визуально. Поэтому писал: «Вопрос о том, как можно распознать фиктивность фантоматического действа, prima facie[244] аналогичен вопросу, который иногда задает себе человек, видящий сон. Бывают сны с очень острым ощущением реальности того, что в них происходит. Но здесь следует заметить, что мозг спящего никогда не обладает такой активностью, способностью к анализу и мышлению, как мозг человека бодрствующего. В нормальных условиях сон можно принять за действительность, но не наоборот (то есть нельзя принять действительность за сон), разве что в исключительных случаях, да и то если человек находится в особом состоянии (сразу после пробуждения, при болезни или в ходе нарастающей умственной усталости). Но именно в этих случаях сознание является затемненным и потому позволяет себя „обмануть“.
В отличие от сновидения фантоматическое действо происходит наяву. „Других людей“ и „другие миры“ создает не мозг человека, подвергающегося фантоматизации, — их создает машина. С точки зрения объема и содержания принимаемой им информации такой человек становится рабом машины. Никакая другая информация извне к нему не поступает. Однако с полученной информацией он может обращаться как угодно, то есть интерпретировать, анализировать ее, как ему только заблагорассудится, насколько хватит, конечно, ему пытливости и сообразительности. Возникает вопрос: может ли человек, находящийся в полном сознании, обнаружить фантоматический „обман“?
Можно ответить, что если фантоматика станет чем-то вроде современного кинематографа, то сам факт прихода в ее святилище, приобретение билета и другие предварительные действия, воспоминание о которых фантомизируемый сохранит и во время сеанса, а также знание того, кем он на самом деле является в обычной жизни, позволят ему относиться достаточно „недоверчиво“ к своим ощущениям. Это имело бы два аспекта: с одной стороны, зная об условности ситуации, в которой он находится, человек мог бы, в точности как во сне, позволять себе гораздо больше, чем в действительности (то есть его смелость в бою, в общении с другими людьми или в любовных делах не отвечала бы его обычному поведению). Этому аспекту, субъективно, пожалуй, приятному, так как он дает полную свободу действий, как бы противостоит другой фактор: сознание того, что ни его действия, ни участвующие в фантоматическом представлении персонажи не являются материальными, и, следовательно, они не настоящие. Таким образом, даже самый совершенный фантоматический сеанс не мог бы удовлетворить жажду подлинности».
Повторяя это в 1991 году, я вставляю все же комментарий, основанный на фактах: если даже специалистам, занятым в фирме, программирующей «фантоматизаторы», запрещается управлять автомобилем минимум в течение получаса после имитированной поездки, хотя кто как не они должны хуже поддаваться воздействию иллюзии, значит «давление оригинала», формируемое цифровым обманом, значительно сильнее, чем я себе когда-то представлял. Впрочем, на стыке яви и иллюзии можно осуществлять различные трюки.
Возвращаюсь к «Сумме» из прошлого. «Предположим, что какой-нибудь человек приходит в фантомат и делает заказ на экскурсию в Скалистые горы. Экскурсия эта оказывается очень интересной и приятной, после чего человек „пробуждается“, то есть спектакль окончен, техник фантомата снимает с клиента электроды и вежливо с ним прощается. Клиента провожают до дверей, он выходит на улицу и вдруг оказывается в самом центре ужасного катаклизма: дома рушатся, сотрясается земля, а сверху стремительно спускается громадная „тарелка“, полная марсиан. Что произошло? „Пробуждением, снятие электродов, выход из фантомата — все это также входило в спектакль, который начался с невинной туристской экскурсии.
Даже если бы таких „фокусов“ никто не устраивал, то и в этом случае в приемных врачей-психиатров толпилось бы множество больных, преследуемых новой манией — страхом, что их ощущения вовсе не соответствуют действительности, что „кто-то“ заключил их в „фантоматический мир“. Я говорю об этой стороне дела, поскольку она выразительно показывает, как техника формирует не только здоровое сознание, она проникает даже в комплексы симптомов психического заболевания, к возникновению которых сама же и привела.
Мы упомянули только один из многих возможных способов маскировки „фантоматичности“ ситуаций. Можно представить себе еще много других, не менее эффективных, не говоря уже о том, что фантоматический спектакль может иметь любое количество „уровней“ — так, как это бывает во сне, когда человеку снится, что он проснулся, а в действительности он видит следующий сон, как бы включенный в первый.
„Землетрясение“ вдруг прекращается, „тарелка“ исчезает, клиент фантомата обнаруживает, что он по-прежнему сидит в кресле с проводами, которые соединяют его голову с аппаратурой. Любезно улыбающийся техник объясняет ему, что это все было „сверх программы“, клиент выходит, возвращается домой, ложится спать, на следующий день идет на работу и там вдруг видит, что учреждения, в котором он работал, нет: оно разрушено взрывом бомбы, которая незамеченной лежала под зданием со времени последней войны.
Конечно, все это тоже может быть лишь продолжением спектакля. Но как в этом убедиться?
Прежде всего существует один очень простой способ. Выше было указано, что машина служит единственным источником информации о внешнем мире. Это действительно так. Напротив, машина не является единственным источником информации о состоянии самого организма. Она является таким источником лишь частично, так как подменяет невральные механизмы тела, информирующие о положении рук, ног, головы, о движениях глазных яблок и т. д. Зато биохимическая информация, создаваемая организмом, не поддается контролю, по крайней мере в фантоматах, о которых речь шла выше. Человеку достаточно сделать приседаний эдак сто, и, если он вспотеет, начнет слегка задыхаться, если его сердце начнет биться учащенно, а мышцы устанут, то ясно, что он ощущает все наяву, а не в фантомате; усталость мышц вызвала концентрацию в них молочной кислоты; машина же ни на содержание сахара в крови, ни на количество углекислого газа в ней, ни на накопление молочной кислоты в мышцах влиять не может. В фантоматическом спектакле можно проделать и тысячу приседаний без малейших признаков усталости. Однако и эту проблему можно было бы решить, если бы, конечно, кто-нибудь был заинтересован в дальнейшем совершенствовании фантоматики“.
Дописываю здесь в 1991 году: это уже делается, и наблюдатели считают поведение лиц, подвергнутых таким иллюзиям, довольно забавным. Речь идет о том, о чем я писал в „Сумме“: „Если бы подвергнутый фантоматизации брал в руки меч, то, с точки зрения внешнего наблюдателя, подлинным было бы только само движение: ладонь человека сжимала бы не рукоятку меча, а пустоту“».
Это с точностью до йоты, только что ладонь должна находиться в оснащенной сенсорами и надуваемыми подушечками рукавице.
Опять возвращаюсь к книге: «Тогда остается только „интеллектуальная игра с машиной“. Возможности человека отличить фантоматический спектакль от действительности зависят от „фантоматического потенциала“ аппаратуры. Допустим, что вы оказались в описанной выше ситуации и пытались определить, является ли она настоящей действительностью. Допустим также, что вы знакомы с каким-нибудь известным философом или психологом, приходите к нему и вступаете с ним в беседу. Конечно, и эта беседа может быть иллюзией, но машина, которая имитирует разумного собеседника, значительно более сложна, чем машина, которая воссоздает сцены из „soap opera“[245], вроде посадки на Землю корабля с марсианами. В действительности, „экскурсионный“ фантомат и фантомат, „создающий людей“, — это два различных устройства. Создать второй несравненно труднее, чем первый.
Подлинность ситуации можно определить и другим путем. У каждого человека есть свои секреты. Эти секреты могут быть и пустяковыми, но они сугубо личные. Машина не может „читать мысли“ (это невозможно, так как невральный „код“ памяти является индивидуальной особенностью данного человека и „вскрытие“ кода одного индивидуума не дает никаких сведений о коде других людей). Поэтому ни машина, ни кто-либо другой не знают, что в вашем письменном столе один из ящиков открывается с трудом. Вы бежите домой и проверяете этот ящик. Если он открывается туго, то реальность ситуации, в которой вы находитесь, становится весьма правдоподобной. Как же должен был бы следить за вами создатель спектакля, чтобы, еще до того как вы пойдете в фантомат, обнаружить и записать на своих лентах даже такой пустяк, как этот перекошенный ящик! При помощи таких деталей все еще можно наиболее легко разоблачить спектакль. Однако у машины всегда остается возможность тактического маневра. Ящик не заедает. Вы осознаете, что по-прежнему находитесь в „спектакле“. Появляется ваша жена, вы заявляете ей, что она всего лишь иллюзия. В доказательство вы размахиваете вынутым ящиком. Жена с состраданием улыбается и объясняет, что ящик утром подстругал столяр, которого она вызвала. И опять ничего не известно: либо вы находитесь в реальной действительности, либо же машина совершила ловкий маневр, парируя им ваши действия».
Очередной комментарий в 1991 году. Я так пространно цитирую книгу с прогнозами тридцатилетней давности, поскольку вес этим прогнозам придает сегодняшняя ситуация, когда наиболее ясно виден старт множества больших фирм и множества специалистов для начала необычайно широко задуманного производства «фантоматов», как также и для поиска областей их применения, и обо всем этом свидетельствует прямо-таки всемирный, ибо от США до Японии идущий, инвестиционный поток. После можно будет надеяться в грядущем, последнем десятилетии нашего тысячелетия, что наступит настоящее насыщение рынков продуктом, создающим искусственную действительность. Это составит конкуренцию необычайно вредным с общественной точки зрения (как и целебным) предложениям различных наркотиков. Это будет, прежде всего, первая, приравнивающая впечатлениями и ощущениями к действительности, суррогатная технология удовлетворения всяческих, а следовательно (к сожалению) и наиболее непристойных и садистских устремлений, так как с трудом верится в существование очень многих, жаждущих стать участниками церемонии награждения Нобелевской премией, особенно когда премию они должны получить, не зная за что. А так как я не знаю ни одной работы, посвященной рассматриваемому предмету (я не имею в виду сказки science fiction, а информацию, опирающуюся на факты и на экстраполяции из фактов), кроме нескольких статей из научной и близкой к ней прессы, ограничусь собственными концепциями. Возможно, сегодня такие более познавательные и более технически достоверные работы возникают, но, как пишут мне из Соединенных Штатов, именно техническая сторона имеет первенство в противоположность результатам более далеким по времени и вместе с тем расположенным в направлении философствования, ибо речь идет (и так тоже можно утверждать) о технологии реализации солипсизма: совокупность переживаний, почерпнутых из «информационно конденсированных и запущенных» миров, является исключительно собственностью подключающегося к этим источникам индивидуума. Вероятно, «фантоматическое похищение» — сегодня это только возможность, но и о ней надо подумать. Так об этом я писал в 1962 году:
«Однако здесь не следует впадать в преувеличения: в мире, где существует фантоматика, каждое хотя бы немного необычное явление вызывает подозрение, что оно является фикцией, но ведь и в реальной жизни иногда взрываются долго пролежавшие в земле бомбы и жены вызывают столяров. Поэтому можно констатировать только следующее: убеждение, что лицо Х находится в реальном, а не в фантоматическом мире, всегда может быть лишь вероятным, иногда весьма вероятным, но никогда оно не является вполне достоверным. Игра с машиной — это как бы игра в шахматы: современная электронная машина проигрывает умелому игроку и выигрывает у посредственного; в будущем она будет выигрывать у любого шахматиста. То же самое можно сказать и о фантоматах. Основная трудность при любой попытке установить истинное положение вещей коренится в том, что человек, который подозревает, что мир вокруг него является ненастоящим, вынужден действовать в одиночку. Ведь любое обращение к другим лицам за помощью приводит, а вернее может привести, к передаче машине такой информации, которая стратегически важна в этой игре. Если мир вокруг вас является иллюзией, то, делясь со „старым другом“ опасениями по поводу недостоверности бытия, вы даете машине дополнительную информацию, которую она использует, чтобы укрепить вашу убежденность в реальности ваших ощущений».
Приписка, сделанная в 1991 году: основой этой машинной стратегии не была моя идея параноидальной мании преследования, а просто те же идеи, которые позволяют программистам реализовывать шахматные стратегии, успешно побеждающие даже гроссмейстеров: это та, в общем говоря, способность, которой хочется приравняться к созидательной способности Природы, настолько человеческая, что не требуется специальных приспособлений.
«Ввиду этого (Лем, 1962 год) человек, испытывающий такие ощущения, не может доверять никому, кроме самого себя, что существенно ограничивает его инициативу. Такой человек как бы занимает оборону, потому что окружен со всех сторон. Отсюда следует, что фантоматический мир является миром полного одиночества. В нем не может в одно и то же время находиться более чем один человек, так же как невозможно, чтобы два реальных человека пребывали в одном и том же сне.
Никакая цивилизация не может „полностью фантоматизироваться“. Если бы все живущие в ней люди начали с определенного момента участвовать в фантоматических спектаклях, то реальный мир этой цивилизации остановился бы в своем развитии и замер. Поскольку же самые изысканные фантоматические блюда не могут поддерживать жизненных функций человека (хотя, вводя в нервы соответствующие импульсы, можно вызвать ощущение сытости), человек, который в течение длительного времени подвергается фантоматизации, должен получать настоящую пищу.
Можно, конечно, представить себе некий всепланетный „суперфантомат“, к которому „раз и навсегда“, то есть до конца жизни, подключены жители данной планеты, причем жизненные процессы в их организмах поддерживаются автоматическими устройствами (например, вводящими в кровь питательные вещества и т. п.). Такая цивилизация, конечно, кажется кошмаром. Однако подобные критерии не могут решать вопроса о ее возможности. Этот вопрос решает нечто другое. Дело в том, что такая цивилизация существовала бы только в течение жизни одного поколения, подключенного к „суперфантомату“. Это была бы своего рода эвтаназия — разновидность самоубийства цивилизации. Поэтому существование ее следует считать невозможным».
Рассуждения о «суперфантомате» должны были продемонстрировать пограничное состояние, к которому производство искусственной действительности наверняка привести не сможет. Тем не менее, речь идет о возникающей отрасли промышленности, которая обещаниями суррогатных ощущений может соблазнять людей, уводя их также по ложному пути. В очередном разделе «Суммы» я писал:
«В нашей системе классификации периферическая фантоматика определяется как опосредствованное воздействие на мозг — в том смысле, что фантоматические раздражители сообщают мозгу только информацию о фактах, аналогичным образом на него воздействует окружающая среда, фантоматика всегда определяет состояния внешней среды, но не внутренние состояния человека, потому что чувственная констатация одних и тех же фактов (например, того, что началась буря, что мы находимся на пирамиде) независимо от реальности или искусственности этих фактов вызывает у различных людей неодинаковые ощущения, эмоции и реакции. Возможна также „центральная фантоматика“, то есть непосредственное возбуждение определенных центров мозга, вызывающее приятные ощущения или чувство наслаждения. (…)
Представляется, что фантоматика является своеобразной вершиной, к которой стремятся многочисленные виды современных развлечений. К ним относятся „луна-парки“, „иллюзионы“, „дворцы духов“. Наконец, громадным примитивным фантоматом является весь Диснейлэнд. Кроме таких вполне законных видов развлечений, существуют и незаконные (один из них изображен Ж. Жене в „Балконе“, где „псевдофантоматизация“ осуществляется в доме терпимости). Фантоматика располагает всеми данными, чтобы стать искусством, по крайней мере так кажется на первый взгляд. Поэтому продукция фантоматики может разделиться, как это произошло в кинематографе и в других видах искусства, на художественно ценную и дешевую рыночную продукцию.
Однако фантоматика может иметь несравненно более опасные последствия, чем извращенный или даже выходящий за нормы морали (например, порнографический) фильм. Ввиду своих особых качеств фантоматика позволяет человеку испытывать ощущения, которые по своей „интимности“ сравнимы только со снами».
Добавлено в 1991 году: из программы иллюзии, записанной на носителе, который установлен в компьютере, не обязательно и не наверняка можно сделать вывод о том, что конкретный пользователь фантомата в рамках этой программы может совершить. Точно так же из плана лабиринта нельзя сделать вывод, какой конкретной дорогой двигался в нем тот, кто вошел во внутрь. И это потому, что программа должна быть общей, и это происходит уже сегодня, хотя и в малом, невинном масштабе: ведь кто в иллюзии полета на истребителе не откроет псевдоокошко, тот не увидит панорамы, предоставляемой в этом полете; кто на имитаторе гоночной машины не въедет на препятствие, тот не попадет в выдуманную аварию. Приватность видения, которая в таких условиях означала бы просто, что реакции фантоматизированного не будут систематически контролируемы и записаны, может быть гарантирована по закону везде там, где фантоматизация не представляет никакого рода тестов, например, не приравнивается к исследованию умения летчика, ни к экзамену кандидата в хирурги или водителя автомобиля и т. п.
«Итак (1962), фантоматика — это техника суррогатного удовлетворения желаний, которой можно легко злоупотреблять, нарушая общественно допустимые нормы. Нам могут возразить, что „фантоматическая распущенность“ не представит опасности для общества, так как будет чем-то вроде выпускания „дурной крови“. Ведь „сотворение зла ближнему“ в фантоматических спектаклях никому не принесет вреда. Разве кого-нибудь привлекают к ответственности даже за самые кошмарные сны? Разве не лучше, если человек изобьет или даже убьет своего недруга в фантомате, чем сделает это в действительности? Или „пожелает жены ближнего своего“, что могло бы легко разрушить чью-нибудь безоблачную семейную жизнь?
Короче говоря, не может ли фантоматика отвлечь на себя без ущерба для кого-либо разрушительные силы, скрытые в человеке? Такая трактовка может наткнуться на возражения. Ее противник будет утверждать, что преступные действия в фантоматическом спектакле будут лишь побуждать человека к повторению их в реальной ситуации. Как известно, человек больше всего стремится к тому, что для него недоступно. С такой „извращенностью“ мы встречаемся на каждом шагу, хотя она лишена какого-либо рационального основания. К чему, собственно, стремится любитель искусства, готовый все отдать за подлинного Ван Гога, отличить которого от мастерски выполненной копии он может, лишь прибегнув к услугам целой армии экспертов? К „подлинности“. Следовательно, неподлинность фантоматических ситуаций лишила бы их „буферных“ свойств, и, вместо того чтобы стать „амортизатором“ общественно недопустимых действий, они превратились бы в своего рода тренировку, систему упражнений для подготовки к таким действиям. С другой стороны, неотличимость фантоматического спектакля от действительности привела бы к непоправимым последствиям. Может быть совершено убийство, после которого убийца в оправдание станет утверждать, что он был глубоко убежден, будто все это лишь „фантоматический спектакль“. Кроме того, многие люди до такой степени запутаются в неотличимых друг от друга подлинных и фиктивных жизненных ситуациях, в субъективно едином мире реальных вещей и призраков, что не смогут найти выхода из этого лабиринта. Фантоматы оказались бы попросту мощными генераторами фрустрации, психического надлома.
Таким образом, по ряду веских причин можно отрицать право фантоматики на полную, как в сновидениях, свободу действий, действий, при которых лишь фантазия, а отнюдь не моральные устои, ставила бы предел самой крайней нигилистической разнузданности. Несомненно, могут возникнуть нелегальные фантоматы, однако это будет относиться к компетенции скорее полиции, чем кибернетики. От кибернетиков могли бы потребовать, чтобы они встроили в аппаратуру нечто вроде „цензуры“ (аналога фрейдовской „цензуры снов“), которая приостанавливала бы ход фантоматического спектакля, как только клиент проявит агрессивные, садистские и тому подобные наклонности.
Эта проблема на первый взгляд является чисто технической: для того, кто может создать фантомат, ввод в него таких ограничений не будет, пожалуй, очень трудной задачей. Однако здесь мы встречаемся с двумя совершенно неожиданными следствиями этих ограничений. Рассмотрим сначала более простое из них. Фантоматизация громадного большинства произведений искусства была бы невозможной, так как, несомненно, вышла бы за границы дозволенного. Если герой фантоматического спектакля выразит даже такое благочестивое желание, как стать Подбипентой[246], то и здесь не удастся избежать зла: он будет одним ударом рубить трех турков; став, например, Гамлетом, он проткнет Полония шпагой, как крысу. Ну а если бы — я прошу простить мне этот пример — такой человек пожелал пройти тернистый путь святого, то и в этом случае дело приняло бы весьма сомнительный оборот. И не в том только суть, что произведений, в которых никто никого не убивает и никому не чинит зла, почти нет (даже среди сказок для детей, ведь сколько же крови льется в сказках братьев Гримм!). Суть в том, что сама область переживаний клиента вообще находится за пределами регуляции раздражителей, то есть „цензуры“ фантоматизатора. Неясно, почему клиент стремится к бичеванию — то ли он жаждет умерщвления плоти, то ли он заурядный мазохист? Контролировать можно только воздействия на мозг, а не работу самого мозга и не то, что он испытывает. Сама мозговая деятельность не контролируется (в данном случае это, пожалуй, недостаток, но в принципе можно сказать, что это большое благо). Даже тот скупой экспериментальный материал, который получен при возбуждении различных участков человеческого мозга (при операциях), показывает, что в мозгу каждого человека одни и те же или подобные явления фиксируются сугубо индивидуально.
Язык, на котором наши нервы говорят с нашим мозгом, почти тождествен у всех людей, но язык или, вернее, способ кодирования воспоминаний и ассоциативных связей является сугубо индивидуальным. В этом легко убедиться, так как у каждого индивидуума воспоминания формируются сугубо специфическим образом. Так, например, чувство боли у одного человека может ассоциироваться со страданием во имя благородных целей или с наказанием за грехи, а другому оно может доставлять извращенное удовольствие. Таким образом, мы пришли к границам фантоматики: для прямого формирования взглядов, суждений, убеждений или эмоций использовать ее невозможно. Можно сформировать квазиматериальную основу переживания, но не сопутствующие ему суждения, мысли, опыт и ассоциации. По этим-то соображениям мы и назвали такую фантоматику периферической. В фантоматике, так же как и в реальной жизни, два человека в двух тождественных ситуациях могут сделать абсолютно разные, диаметрально противоположные выводы (в эмоциональном и мировоззренческом плане, а не с точки зрения научного обобщения). И хотя nihil est in intellectu, quod non fuerit prius in sensu[247] (для фантоматики было бы правильнее сказать: in nervo[248]), характер нервных возбуждений все же не определяет однозначно содержания эмоций и мыслей. Кибернетик сказал бы, что ни состояния „входов“, ни состояния „выходов“ системы не определяют однозначно состояний самой системы.
Нас могут спросить: как же так не определяют, ведь выше было сказано, что фантоматика позволяет испытать „все“, даже почувствовать себя крокодилом или рыбой!
Да, фантоматика действительно позволяет человеку почувствовать себя крокодилом или акулой, но только „как бы“ почувствовать. Во-первых, такое состояние — лишь иллюзия, о чем мы уже знаем; во-вторых, чтобы по-настоящему быть крокодилом, нужно иметь мозг крокодила, а не человека. В действительности человек может быть только самим собой. Однако это нужно правильно понимать. Если служащий Национального банка мечтает о том, чтобы стать служащим Кредитного банка, то его желание является в принципе вполне осуществимым. Если же он захочет стать на два часа Наполеоном Бонапартом, то будет им (во время фантоматического спектакля) только внешне: посмотрев в зеркало, он увидит в нем лицо Бонапарта, вокруг него будет „старая гвардия“, его верные маршалы и т. д., но он не сможет с ними разговаривать по-французски, если раньше не знал этого языка. Кроме того, в такой „бонапартовой“ ситуации он будет проявлять черты собственного характера, а не личности Наполеона, каким мы его знаем из истории. В лучшем случае он будет стараться играть Наполеона, то есть более или менее удачно ему подражать. То же самое касается и крокодила.
Фантоматика может сделать так, чтобы графоман получил Нобелевскую премию. Весь мир она может (конечно, только в фантоматическом сеансе) бросить к его ногам, все будут славить его поэтический дар, но даже во время сеанса он не сможет создать ни единой поэмы, если не согласится, чтобы ему их подбрасывали в ящик письменного стола.
Можно сказать следующее: чем сильнее будет отличаться по складу характера персонаж, в который кто-то хочет воплотиться, от него самого и чем дальше отстоит желаемая историческая эпоха от времени, когда он сам живет, тем более условные, наивные и даже примитивные формы будет принимать его поведение и весь ход спектакля. Чтобы венчаться на царство или принимать папских послов, нужно знать дворцовый церемониал; персонажи, созданные фантоматом, могут делать вид, будто не замечают идиотских поступков облаченного в горностаевую мантию служащего Национального банка. Эти ляпсусы, возможно, не нанесут ущерба его собственной удовлетворенности, но вместе с тем видно, какой примитивизм и шутовство стоят за всем этим. По этой причине трудно думать, что фантоматика станет полноценным искусством. Прежде всего, для нее нельзя писать сценарии — в лучшем случае можно создавать только общие сюжетные планы; во-вторых, в искусстве характеры определены, то есть для персонажей они заранее заданы, тогда как клиент фантомата имеет собственную индивидуальность и не мог бы сыграть требуемую по сценарию роль, потому что не является профессиональным актером. Поэтому фантоматика может быть прежде всего видом развлечения. Она может стать как своеобразный „Super Cook“[249] для путешествий по существующему и несуществующему Космосу и, конечно, найти множество других очень ценных применений, не имеющих, однако, ничего общего ни с искусством, ни с развлечением.
С помощью фантоматики можно создавать в высшей степени реалистичные учебные и тренировочные ситуации; следовательно, она может использоваться для обучения любых специалистов: врачей, летчиков, инженеров и т. д. При этом исключается опасность авиационной катастрофы, неудачной хирургической операции или аварии, вызванной неправильно рассчитанной конструкцией. Кроме того, она позволяет исследовать психологические реакции, что особенно важно при отборе кандидатов в космонавты и т. д. Маскировка фантоматического спектакля позволит создать условия, когда испытуемый не будет знать, действительно ли он летит на Луну, или это ему только кажется. Такая маскировка необходима, ведь нужно определить подлинные реакции человека в реальной аварийной обстановке, а не при ее имитации, когда каждому легко проявить „личное мужество“.
„Фантоматические тесты“ позволят психологам лучше изучить самые разные реакции людей, исследовать природу возникновения паники и т. д. Они позволят ускорить отбор абитуриентов в различные учебные заведения и для различных профессий. Фантоматика может оказаться незаменимой для всех тех, кого условия вынуждают долго находиться в одиночестве и относительно ограниченном замкнутом пространстве (на научной арктической станции, в кабине космического корабля, на внеземной обсерватории или даже в помещениях звездолета). Благодаря фантоматике годы полета до звезды можно заполнить нормальной деятельностью, какой члены экипажа занимались бы на Земле, — это могут быть годы путешествий по материкам и морям нашей планеты или даже годы учебы (потому что в фантематическом сеансе можно также слушать лекции знаменитых профессоров)». (Благодаря экспертным программным системам уровень науки может быть существенно повышен — приписка 1991 года, Лем).
«Фантоматика будет истинным благословением для слепых (кроме тех, у кого слепота центрального происхождения, то есть у кого поврежден зрительный центр коры головного мозга), им она откроет огромный мир зрительных впечатлений. Таким же благословением будет она и для инвалидов, больных, выздоравливающих и т. д., а также для стариков, желающих еще раз пережить молодость, — одним словом, для миллионов людей. Мы видим, что ее развлекательные функции могут отойти на второй план.
Фантоматика, конечно, понравится не всем. Появятся группы ее ярых противников, обожателей подлинного, которые будут презирать немедленность исполнения желаний в фантоматике. Я думаю (в 1962 году), однако, что будет достигнут разумный компромисс, так как в конечном счете любая цивилизация является облегчением жизни человека, а прогресс в значительной мере сводится к дальнейшему расширению области этих облегчений. Несомненно, что фантоматика может стать и настоящей опасностью, общественным бедствием, однако такая же возможность существует (хотя и не в одинаковой степени) и для любых достижений технического прогресса. Общеизвестно, сколь опасные последствия по сравнению с техникой пара и электричества может иметь злонамеренное использование атомной энергии. Однако эта проблема касается уже общественных систем и господствующих политических отношений и не имеет ничего общего ни с фантоматикой, ни с какой-либо областью техники».
Фантоматика будет их зависимой величиной, хотя не обязательно функцией (в математическом понимании).
Последние предложения я дописываю в мае 1991 года, чтобы добавить в заключение еще одно замечание. В прейскурантах фирм, производящих системы приспособлений для «виртуальной реальности», я вижу такие позиции, как Eye-Phone — цена 9400 долларов, Data-Glove (8800 долларов), пакет VPL (комплект за 220 000 долларов, в который входит два компьютера типа Apple Mac II), причем реклама уверяет, что тяжелые надеваемые Eye-Phone имеют по 86 000 образоформирующих точек, а Data-Glove вдоль каждого пальца подключена синхронно к аппаратуре так, что все в совокупности работает в реальном времени, то есть «фантоматизированный» не замечает малейших задержек между своими движениями и изменениями адекватного восприятия и т. д. Я не могу и не хочу изменять конец этого текста в рекламном проспекте фирмы VPL Research из калифорнийского Редвуд-Сити. Вышеприведенные сведения, датированные летом прошлого (1990) года, подтверждают, что существование зачатков того, что я назвал фантоматикой, уже не является ни утопией, ошибочно принимаемой как точный прогноз, ни фантастической сказкой. Что же делает философ, который в такое время публикует свои избранные эссе за тридцать прошедших лет? В соответствии с названием антологии переизданий «Похвала непоследовательности» («Pochwala niekonsekwencji». — London: «Puls», tom III, pp. 42–51) спокойно повторяет, что все, что в 1963/64 годах выдумал Лем о фантоматике, является сказкой.
Послесловие
Яжембский Е
Сцилла методологии и Харибда политики
В море текстов, составляющих эссеистику Лема, настоящая книга занимает особое и сохраняющее свою уникальность место, хотя и представляет собой только сборник из множества текстов, подвергающийся на протяжении лет как исключениям, так и дополнениям. Из первого издания «Размышлений и очерков»[250] 1975 года в ней осталось разделение на три части: первая часть посвящена литературно-теоретическим вопросам, вторая — обсуждению избранных произведений прозы, третья — науке и технологии. В теперешней версии исключения коснулись, прежде всего, этой последней части, из которой автор убрал целых пять текстов, добавив только один, и ничего удивительного: в этой области предмет размышлений теряет актуальность быстрей всего. Несмотря на это, для нас могут быть интересными суждения Лема на тему сверхчувственного познания или подведения итогов развития информационных технологий, книга в своей основной части рассуждает о литературе, и о ней мы будем здесь говорить. Впрочем, знаменателен уже сам факт, что в этой области сборник статей увеличился на несколько важных очерков, выпал же из них только один — посвященный Иредыньскому, писателю, произведениям которого автор отказывает сегодня в соответствующем весе.
Таким образом, литература — более, чем технология — выдерживает испытание временем; однако при условии, что пишущие будут на высоте положения, которое автору очерков видится так: «Речь идет не о том, чтобы спасать литературу от „конкуренции“ других искусств или новых технологий, а о том, чтобы выковать такие понятийно-художественные доспехи, следовательно, такие интеллектуальные, этические и эстетические меры, которые не рассыплются в прах на ближайшем повороте истории. Значит, ситуация требует не спасения литературы, а сохранения универсализма человеческой мысли — мысли, художественное писательство которой является только одной мелкой фасеткой». Возможно сегодня лучше видна проницательность этого высказывания, ибо если литература — так или иначе читаемая в соответствии со все новыми методами и стандартами — как-нибудь с течением времени справится, то именно универсализм человеческой мысли (понимаемый как прочность культурных и аксиологических норм) сегодня может быть серьезно подвержен опасности. Итак, присмотримся, за какие нормы в своей книге борется Лем, каких тем косвенно касается его борьба в вопросах литературы.
Начинается эта часть с работы на вид деструктивной, а именно с критического анализа притязаний литературоведения 60-х и 70-х годов. В то время имел место длительный флирт литературоведения с точными науками, оно само хотело обязательно выполнять всяческие стандарты точности и научности. Одни теоретики литературы черпали вдохновение из ученых диспутов в области феноменологии или структурной антропологии, другие охотно призывали на помощь понятия семиотики или математики и математической логики. Все эти подходы Лем достаточно бесцеремонно критикует, доказывая, что предмет анализа — литература — слишком сложен, чтобы применяемые к нему научные понятия могли с этой сложностью справиться. Тем временем в погоне за проверяемым и бесспорным знанием литературоведы как бы сокращают предмет исследований, упрощают его, или абсолютизируют — как феноменологи — якобы объективные черты произведения, или — как структуралисты — располагают его в тесных, не выдерживающих эмпирических тестов классификациях, или, наконец, как семиотики, абстрагируются от почти нескончаемой смысло-творческой силы, которая есть в литературе. Хотя еще хуже ведут себя любители математических моделей сочинения, которые мало того, что упрощают по необходимости предмет исследований, но и математики в достаточной степени не знают, только эпатируют читателей своих трудов «мудро» выглядящими примерами, из которых, по сути дела, вытекает немного. Таким образом, можно сказать, что с точки зрения точного знания Лем бичует только теоретиков — защищает же решительно саму литературу, ее сложность, многозначность, семантическое богатство, приходящее в движение только в свободной процедуре отбора неоднородными читательскими кругами, зато гибнущее в научно ориентированном анализе, который то, что могло бы создать проблему, тихонько убирает из поля зрения.
Среди помещенных здесь текстов наибольшую известность имела полемика Лема с Цветаном Тодоровым, корифеем французской теории литературы болгарского происхождения, типологию фантастики которого польский писатель высмеял без церемоний, сопоставляя ее несколько абстрактные концепции с живой теорией литературы. Этот удар, направленный в структурализм, попал болезненно и метко: хотя я знаю множество высказываний теоретиков, защищающих в этом споре Тодорова, но не было среди них ни одного, которое представило бы убедительные аргументы, опровергающие доводы Лема.
Что интересно, расправившись с чужими попытками объединения языка науки с языком литературоведения, Лем представляет собственную в «Маркизе в графе»: он объединяет там именно теорию литературы с теорией игр. Женитьба этих двух идиом издавна, впрочем, увлекала писателя; в этой статье он разбирает только фрагмент открывающейся проблематики и одновременно демонстрирует мощь теоретической модели, которая — проектируя произведение выполняющее смоделированные в абстракции параметры — машинально описывает черты сочинения, существующего на самом деле, а именно творчества маркиза де Сада. Впрочем, этот флирт с теорией игр не кажется отказом от ранее сформулированных скептических тезисов. Дело в том, что теория игр значительно лучше, чем применяемые обычно литературоведами научные языки, описывает процессуальный характер литературы, ее внедрение в контексты, в диалог между издателем и потребителем, мерцающий и неокончательный характер создаваемых ею смыслов, и, в конце концов — личный интерес, который имеет писатель и читатель в самом процессе объяснения через написанное/читаемое произведение.
Даже разрабатывая языки описания литературы, Лем всегда находится на ее стороне, а не на стороне теории. Просто потому, что больше всего поражает его опыт чтения как эмпирический процесс, столкновение индивидуальности читателя с текстом, рождающиеся на этом поле соглашения — и неизбежные недоразумения. Таким читателем, внимательно приглядывающимся к автору в процессе писания, к себе самому над книгой, к другим читателям, к институтам литературной жизни как к инстанциям потребительским, решающим зачастую судьбу сочинения, будет Лем как литературный критик. Отсюда горячий тон полемики с Мацкевичем-Цатом по творчеству Достоевского, творческий метод которого (а потому и величину гения) тот расшифровывает, по мнению Лема, слишком просто. Отсюда также рассуждения об удивительных судьбах шедевров при первичном отборе, о чем Лем говорит в начале эссе о «Лолите» Набокова:
«О „предыстории“ выдающихся книг, которые в читательский мир входили как камень в топкую грязь, говорят невнятно и неохотно. Но разве не такова была судьба романов Пруста, прежде чем они стали Библией рафинированных эстетов? Разве острого ума, проницательности, вкуса французов оказалось достаточно, чтобы сразу оценить его творчество? Почему огромный роман Музиля был „открыт“ и признан достойным называться классическим лишь через много лет после смерти писателя? Что могла сказать критика основательных и объективных англичан о первых романах Конрада? Мне могли бы возразить, что все это, возможно, и правда, но говорить тут особенно не о чем, коль скоро каждый из этих авторов в конце концов получил признание, которого он заслуживал, а его книги — успех у читателей. […] Мне с этим трудно согласиться. Ведь чуткому и умному читателю (речь как-никак о знатоках!) книга открывается сразу, говорит ему все, что может сказать, и какие еще таинственные процессы должны произойти, чтобы месяцы или годы спустя из его уст вырвался возглас восхищения?»
В литературно-критических текстах Лема есть и зерно неверия в «вневременную» ценность его суждений, ибо мы высказываемся всегда только в некоем здесь и сейчас, в такой, а не другой, ситуации и контекстах. В критике нет непоколебимой веры в «объективность» свойств сочинения и его эстетических ценностей, что проповедовали ученики Ингардена. Лем всегда говорит с позиции частной точки зрения и хотя свои суждения доносит решительно, и даже аподиктически, никогда не признает за собой права на высказывания с какой-то божественной перспективы, охотно признается в незнании тех или иных подробностей, то есть он всегда говорит от имени конкретного «я», погруженного в историю и личный или общественный опыт, никогда — от имени безличной методологии. И еще одно: когда он пишет о книге, он охотно показывает читателю процесс отбора, его последовательность, изменения отношения критика к тексту, происходящие в процессе чтения или в процессе самой формулировки на бумаге замечаний о книге.
Все это будет очевидно для читателя «Философии случая», в которой были очень широко и глубоко рассмотрена идея эмпирической теории литературы и вытекающие из нее советы для исследователя. В настоящей книге Лем теоретические указания применил на практике. Это не книга профессионального критика, и потому подбор обсуждаемых в ней произведений зависел исключительно от предпочтений и симпатий автора. Это хорошая рекомендация, ибо гарантирует высшую степень личного участия. Таким образом, Лем пишет о классиках, пишет об особенно его трогающих явлениях новейшей литературы, помещает наконец пять отдельных текстов, сопровождавших когда-то любимые его книги из области фантастики. Своеобразная экумения этих сопоставлений (Грабинский рядом с Уэллсом, Дик рядом с братьями Стругацкими) свидетельствует о том, что Лем в своем выборе руководствовался только критерием литературной оригинальности. Послесловия к книгам из области фантастики одновременно являются упоминанием серии «Станислав Лем рекомендует», быстро, к сожалению, прекращенной — по политическим причинам (см. «Мой взгляд на литературу»).
Это поучительный для писателя опыт — быть читаемым Лемом. Потому что это великолепный критик, из немногих, кто осознает тайны лаборатории, осознает вместе с тем, как в форме произведения отражается его интеллектуальное послание, диагноз мира. Сам мир, который представляет произведение, события романа, рисунок персонажей Лемом-читателем глубоко вывернуты наизнанку, исследованы под углом логической, психологической, социологической последовательности. Операция эта порою безжалостная, хотя всегда честная — ибо рядом со слабыми местами или логическими ошибками автор всегда с охотой подчеркивает то, что в тексте оригинально, отлично увидено или выполнено с художественным мастерством. Поэтому неоценим урон, что среди книг, рекомендуемых (и снабженных послесловием) Лемом, не оказалось романов Урсулы Ле Гуин, Олафа Стэплдона и других ценимых им фантастов. Тогда появилась бы единственная в своем роде библиотека шедевров фантастики — и шедевральных к ним комментариев. Пока мы имеем только ее зачаток — и рядом очень критическое обсуждение целого явления Science Fiction, предназначенное первоначально для немецкого читателя. Также на немецком появился автокомментарий к процессу написания «Осмотра на месте». Эти две последние работы здесь впервые представлены на польском.
Из «литературных» очерков остается этот заглавный: это особенный текст, потому что формировался в три этапа, в 1977, 1980 и 1990 годах, когда автору приходилось разбираться с проблемами литературы и культуры в Польше. Эти три зонда, погруженные в польскую действительность и ставящие диагноз состояния дел, являются сегодня неоценимой записью перемен, и одновременно текстом, свидетельствующим о том, как автор воспринимал культуру эпохи конца коммунизма и что о ней говорил, когда имел возможность высказываться вне цензуры. Потому что литература является не только собранием лучших или худших текстов, но также и социальным институтом, состояние которого свидетельствует о состоянии всей культуры, а цензурные или другие ограничения косвенно влияют на все другие области жизни. Следовательно, следует не только добиваться как можно более высокого уровня пишущихся произведений и их познавательной добросовестности, но также и того, чтобы они могли быть напечатаны и читаемы без препятствий. Говорит Лем:
«Книга — это не средоточие ценностей, предназначенных для потомков. Появляющаяся в современную эпоху, она должна служить современникам. Если ее нельзя издать, надо ее как-то сохранить, но следует также понимать, что это выход довольно рискованный и исключительный, он просто лучше, чем полная потеря. Так обстоит дело с книгой, написанной с намерением нормальной публикации. Произведения внецензурные из принципа находятся как бы в бунтарской позиции, и вообще им это не идет на пользу. Они становятся элементами борьбы с противником, который главным аргументом считает то, что он сильнее. Абсолютная правота не изменяет ничего, так как полемический характер таким произведениям задает противник, ибо он определяет территорию и правила. Трудно при таких обстоятельствах высечь нечто, что получит универсальное измерение. Если такая форма сопротивления в литературе была обязательна, то лишь, как реакция организма на вторжение болезни. Такая защитная реакция спасает жизнь, но к этому сводится весь ее смысл. Следует выздороветь и в здоровом состоянии сделать нечто полезное, что не ограничивается только удовлетворением от собственной непреклонности».
Таким образом, следует выздороветь, то есть добиться открытости и свободы высказывания. Также и для того, чтобы недостаток свободы не стал со временем единственной проблемой, занимающей писателя. Это программа минимум Лема, обязывающая как в сфере реалистического писательства, так и в области фантастики.
Дополнение
Часть 1
Письма, или Сопротивление материи
Владиславу Капущинскому[251]
Краков, 25 декабря 1968 года
Дорогой, уважаемый пан профессор,
я получил в сочельник ваше сердечное письмо, которое навело меня на некоторые раздумья упоминанием о «благодарности» в дарственной надписи на «Фил[ософии][252] случая». Если бы это слово оказалось в ней лишь потому, что я не пытался бы фактически выразить обозначаемое им чувство, а хотел лишь сделать некий вежливый жест, подсказанный уже не вежливостью, а настоящей симпатией, то и в этом случае все было бы, я думаю, на своем месте. Но именно этого НЕ было, а потому я позволю себе в этом письме довольно далеко продвинутую искренность откровений, в убеждении, что вам это как «лемологу» нужно.
Вскоре после издания перевода «Соляриса» я стал в России объектом поклонения как обычных читателей, так и титанов духа. Я солгал бы, говоря, что проявления такого интереса меня не радовали. Вполне естественно удовлетворение, которые вызывали во мне эти контакты, столь активно искомые той стороной, что каждый раз я бывал «вылущен» из круга членов СПП[253] (ибо обычно пребывал в качестве делегата именно этого союза), — причем, как правило, по инициативе весьма уважаемых представителей мира науки. Ибо меня «сам» Капица выкрал к себе (о необычности интереса, например, свидетельствовал тот факт, что он закрылся со мной в своем кабинете и оставил за дверью множество своих сотрудников, которых я затем, чтобы как-то поправить ситуацию, пригласил в гостиницу). Ибо проф. Добрушин появился у меня после 10 вечера с множеством математиков и кибернетиков, и мы провели полночи, разговаривая de omnis rebus et quibusdam aliis[254], ибо Шкловский представил меня своим людям как интеллектуального суперзверя, ибо один палеонтолог[255] назвал «сепульками» открытые им новые виды ископаемых насекомых (s. mirabilis и s. syricta), а на посвященной им монографии, присланной мне, коллектив инс[титута] палеонтологии поставил вассальные подписи, наконец, во время моего пребывания в Москве стихийный порыв тамошних научных сотрудников привел к тому, что наше одуревшее, не готовое к этому, ошеломленное посольство устроило прием, на котором различные знаменитости меня чествовали.
В нашей стране ничего подобного со мной никогда не происходило. Можно, конечно, утверждать, что после таких (повторяющихся) случаев мне в голову ударила газированная вода, и я как самодур тщетно и смешно ожидал доморощенной родимой похвалы и апофеоза. Однако все не так просто. Сколько раз западные издатели обращались ко мне с просьбой прислать рецензии на мои произведения, прежде всего серьезные, а я не мог им ничего выдать, потому что рецензий не было, даже таких, которые, пусть бы оспаривая меня, свидетельствовали о том, что затрагиваемая мной проблематика значительна и оригинальна (то есть, даже если бы они утверждали, что я неправ, но не подвергали сомнению калибр этих вещей). Единственным исключением была когда-то рецензия Колаковского на «Сумму» в журнале «Tworczos», которая настолько книгу «уничтожала», что ее автор потом вдруг прислал мне частное письмо, где пояснял, что на самом деле книга замечательная, а некоторый запал его критики вызван огромной разницей меж нашими стилями мышления. Конечно, это было частное письмо, то есть такое, которое публично использовать невозможно. Но, во всяком случае, это был факт хоть какого-то интереса, больше похожего, правда, на раздражение, — но все-таки интереса, что для меня, совершенно изолированного в стране, было явлением. Сколько раз меня спрашивали за границей, как мои концепции восприняты нашими учеными, какие коллективные обсуждения проходили, как я воспитываю свою «школу», есть ли у меня хотя бы последователи среди талантливой литературной молодежи. Неприятные вопросы для моей пустыни! Помню, как во время пребывания в Дубне я столкнулся с особым феноменом — группа польских физиков, работавших там, сначала в некотором отдалении как бы присматривались, может быть, даже с удивлением, к тому азарту, с которым русские стремились к общению со мной, и в результате, вдохновленные этим массовым явлением, соотечественники присоединились — не к овациям, бога ради, а к нетрадиционной, очень ценной в умственном отношении беседе. У нас в стране никогда бы им, голову даю, такая мысль не пришла, потому что — здесь я уже пытаюсь найти этому объяснение — у нас другие традиции, выработалось иное отношение к интеллектуалам. Из России я получаю огромное количество писем, даже философские трактаты, рисунки к моим произведениям, стихи, тексты для оценки, книги с «посвящениями», выражения благодарности — от наших, должен сказать, до последнего времени ничего такого не приходило.
Мне кажется, я четко демонстрирую разницу между тем, что могло бы быть чисто амбициозной сладостью похвал, и элементами интеллектуального излучения, создания новых категорий обмена мыслями, нестандартного подхода к некоторым фундаментальным проблемам. «Философию случая» заканчивает эссе о Т. Манне: я излагал его «из головы» в ленинградском отделении ак[адемии] наук, когда меня туда пригласили, но я не могу представить себе, чтобы меня кто-нибудь пригласил, например, в институт литературных исследований, чтобы я рассказал там что-нибудь подобное. А ведь в силу обстоятельств человек всегда лучше объясняется на родном языке, и я не мог выразить на чужом то, что хотел сказать на самом деле. У нас ни один читатель, ни массовый, ни тот, с интеллектуальных высот, вообще не пишет автору; видимо, это представляется ему «дикостью». Вероятно, случаются исключения, именно они ценны — необычайно. Я всегда ощущал свою невостребованность, хотя бы частично; о том, что речь не идет о желании постоянной самоапологии, свидетельствует хотя бы то, что я с давних пор крайне редко и лишь в исключительных случаях соглашаюсь выступать на так называемых авторских встречах, потому что публика там обычно собирается весьма случайная, я хотел бы общаться в более однородной среде, в которую меня — за исключением «Философской Студии»[256] — никогда не приглашали и никаким иным образом интереса ко мне не проявляли. Одним словом, проблемами, которые меня занимают, я по необходимости могу в 99 % обременять лишь зарубежных корреспондентов — например, в Австрии или России, — но именно там мои тексты по этим проблемам до сих пор не переведены, значит, и там все делается не совсем правильным образом.
Вероятно, все это накладывает вину и на МЕНЯ. Например, мое умственное развитие, серьезно говоря, было довольно медленным, — об этом свидетельствует хотя бы путь от «Сезама» до «Суммы». О нашем безымянном читателе я не имел бы права сказать ни одного плохого слова, он все-таки добросовестно шел за мной по мере того, как я сам рос интеллектуально — об этом опосредованно, но выразительно свидетельствует исчезновение тиражей моих книг. Но хотя такая неконкретность одобрения автора и мыслителя и ценна, она ни в коей мере не может заменить человеческого, личного, персонального контакта, которого мне всегда недоставало. В определенной мере и это было причиной некоторого моего одиночества в том плане, что представленный мной стиль как в литературе, так и в философии является у нас чем-то тотально обособленным. Все это я понимаю, со всем давно уже смирился, просто как с жизненной необходимостью. Но именно по контрасту с моей «молодецкой славой» в России осознание положения в родной стране наполняет меня иногда горечью, а иногда даже смущением, потому что я ведь прежде всего пишу для поляков, а для других — лишь во вторую очередь. Все это можно было бы подвергнуть настоящему социопсихологическому анализу. Наука и прилегающие к ней сферы в России — что-то совсем иное, нежели у нас, потому что там ученых и всяческих «менеджеров» сплачивает сознание того, что они являются аутентичными творцами имперской мощи и ее энергии развития, так как фактически от открытий и сегодняшних лабораторных исследований зависит вид завтрашней России, чего у нас нет: поскольку у нас, к сожалению, господствует широкая неаутентичность, которая подобно питательной среде плодит так называемый карьеризм, проявляющийся в том, что людей науки проблемы интересуют гораздо меньше, чем совершенно другие дела. Я помню, что когда доктор Егоров, российский космонавт, приехал в Варшаву и пожелал (вновь) со мной увидеться, меня позвали в Варшаву, и во время нашего совместного посещения инст[итута] авиационной медицины все очень растерялись, потому что он, получив книгу для почетных гостей, хотел передать ее мне (чтобы я расписался в ней перед ним), а это вообще не входило в планы, ведь я был несчастным литераторишкой для молодежи (понятно, что в том инст[итуте] никто никогда не читал никаких моих книг: эти люди, желая сделать мне комплимент, говорили: «У моего сына есть все ваши книги» и делали это из лучших намерений). Я, как и прежде, далек от идеализирования среды и российской науки, но в ней все-таки существуют достаточно мощные преобразующие течения, чтобы излечиться от собственных болезней (типа лысенковской, скажем). Впрочем, какой там анализ. Думаю, я сказал достаточно, чтобы вы могли понять, сколь ценным был и остается для меня в этой ситуации любой голос, опровергающий ее. На самом деле ведь речь не обо мне, а скорее о тех, кому и для кого я пишу. О дальнейшем и прошедшем смысле моей работы, об опровержении ее сизифовости. Между тем нашу и так не слишком богатую в умственном отношении жизнь потрепала буря. В сопоставлении с ней эти мои заметки могут показаться эготизмом: и в этом я отдаю себе отчет. Поэтому скорее говорю о том, что БЫЛО, нежели о том, что есть. Но по крайней мере я сообщил вам, сколь малоучтивые слова написал на книге. Сердечно поздравляю вас с наступающим Новым Годом — преданный
С. Лем
Виргилиусу Чепайтису[257]
Краков, 29 декабря 1969 года
Дорогой пан!
В нотариальном бюро я побывал уже Три Раза. В первый раз я не знал имен п. Риты и вашего. Во второй раз не было нотариуса. В третий — не было тех специальных бланков, на которых пишут эти приглашения. Мне обещали, что бланки появятся в январе, так что после Нового Года поеду попробовать еще раз. Через какое-то время меня там все узнают, так что в конце концов все получится. Применяясь к обстоятельствам, вышлю приглашения отдельно, как только оформлю. Swad’ba na wsiu Jewropu произвела фурор. Великое дело. Вы получили мою открытку из Зап. Берлина, с мерзким изображением, то есть с прекрасным изображением этого мерзкого местечка? Я посылал вам еще одну открытку, уже из Кракова. В Берлине капиталистические кровопийцы были ко мне нечеловечески милы, как всегда, когда хотят присвоить себе исключительные права, залапать, чтобы потом высосать до дна. Заплатили мне большие деньги; на них я купил себе Автомобиль (для Томаша, детский), перочинным ножичком разобрал его в отеле, купил в этом проклятом городе самый большой чемодан и упаковал детали, а в Кракове собрал заново — я ведь был автомехаником во время II мировой войны! Пустые места между деталями автомобиля я заполнил туалетной бумагой розового, голубого, желтого и золотистого цвета — ну не МЕРЗОСТЬ? Хищные рыбы капиталистического мира приглашали меня на обеды (суп из ласточкиных гнезд; пулярка; старое божоле; эти вещи я должен был есть и пить, хотя и знал, что это в чистом виде материализованная прибавочная стоимость, результат сдирания седьмых шкур с масс). Чтобы пустить мне пыль в глаза, эти бандиты заполнили магазины и универмаги разным дешевым добром, поэтому, желая отыграться на них за войну, за оккупацию, а особенно за то, что сожгли Варшаву, я со своей стороны награбил что смог; много добра не увез, потому что уже не такой крепкий, как во времена работы механиком, но все-таки нахапал этих марципанов, этих швейцарских шоколадок, этих кальсон (кальсоны эти военные преступники делают цветными: предрассветное небо, заходящее солнце, полная луна, пробивающаяся через серебряные облака; и тому подобное), этих чудовищных носков, рубашек и прочих таких вещей; а также познакомился с бандой тамошних интеллектуалов, купил чудовищно тяжелый, оправленный в фальшивый золотой переплет альбом репродукций Сальвадора Дали — 47 долларов! — ух! — эх! — произведения Л. Виттгенштейна, и еще кое-что эти мошенники сами мне добавили, и даже влезли в купе поезда и насильно всучили бутыль французского бургундского. Негодяи! Вообще там ужасно. Господствует жуткий секс. Там продают искусственные гениталии для женщин и мужчин, какие-то резинки, прутья, ручки для ласкания и щекотания, кремы MEGAPEN (он должен увеличить пенис), MEGanoklit (этот должен доставить приятность дамам, то есть женам поджигателей). Порнография страшная; из научного интереса я приобрел и то, и это, даже «Жюстину» маркиза де Сада издали, и ее я купил, чтобы изучать их преступные вожделения, ведь они издают, чтобы заработать и отвлечь внимание народа от серьезных вещей; впрочем, чудовищные эти описания половых актов и другие, еще более худшие, я подарил на память о пребывании там двум моим родственникам, они же охотно взяли, чтобы узнать способы, которыми оперирует враг. Так что мне только «Жюстина» осталась, в которой ничего такого уж нового нет, все-таки она устарела.
С целью обольщения разместили меня в номере люкс, в котором ванная выглядела точь-в-точь как в фильмах о миллионерах; давали специальный крем для умащения членов, чтобы были более эластичными для разврата; несознательная в классовом отношении обслуга скакала вокруг меня так, что становилось противно. Один безобразный акул[258] пытался приобрести все права на мои книжки на территории Германии и клал мне 1000 долларов на стол, и поил меня, и приглашал, но я, чтобы его растоптать, потребовал значительно Больше, и он пока размышляет, стоит ли так разоряться. (Все это святая правда.) Сейчас я пишу «Абсолютную пустоту» — это рецензии на несуществующие книжки — mirowaja wieszcz budiet, kazetsa[259]. Во всяком случае, пишется она забавно. С Блоньским[260] видимся редко, потому что наступил период праздников, человек жрет как скотина, валится на кровать и, раскрыв глаза, apiac жрет. Я знал, знал, что вам будет недоставать Наташи! Компьютер, словарь, ха! Нельзя в этом мире иметь сразу все.
Ваш замысел — о написании антропологически-исторического этюда из 2500 года о наших днях — многие пытались реализовать, и в определенном смысле, если бы вы прочли ту машинопись, которую я вам послал, ВНИМАТЕЛЬНО, то вы даже заметили бы, что я там пишу о таких книжках; но ХОРОШО этого никто не сделал. Замысел книги — это как замысел влюбиться, жениться, ласкать, целовать: ЗАМЫСЕЛ САМ ПО СЕБЕ НЕПЛОХОЙ, НО ВСЕ ЗАВИСИТ ОТ ИСПОЛНЕНИЯ. Пробовать можно, а вдруг снесет в сторону тех рифов, на которые налетели некоторые братья? Потому что в голову разные такие финтифлюшки приходят. Но писать можно, почему бы и нет, это разрабатывает мышцы, а иногда и стиль. Пудинг познается при съедении — вы должны попробовать, тогда и посмотрим. Одна девушка, интеллектуалка, после окончания школы, такая 18-летняя, просила меня во время высоких бесед, где-то в 1948 году, чтобы я ей ТЕОРЕТИЧЕСКИ растолковал, что чувствуют люди разного пола, когда вступают в половую связь. Так вот, этого не рассказать; tolko konkrietno, иначе не получится.
Блоньский, как мне кажется, вообще не почувствовал, что вы ему якобы мало внимания уделяли. Пани Рита, насколько я могу догадываться, весьма позитивно его растрогала (если бы это имело какое-нибудь значение для вашего Бытия и для ваших Чувств, что себе думает какой-то Блоньский о Вашей Новой Жене, кой черт, какое ему до этого дело). Олег в Ереване? Nu, nu, eto wam wsio-taki nie Onassisow Krit. У нас тоже уже было 25 градусов, а снега даже и переизбыток, в этом отношении — мороза, снега, wjugi, заносов, — piereszagnuli uze wtoruju stadiju — wsiakomu po potrebnosti, a toze skolko ugodno[261]. В Берлине познакомился с милой слависткой и болтал с нею почти все время по-русски, в гостиничном ресторане, над крабом и над мокко этот язык Пушкина звучал великолепно, доложу я Вам! «Солярис», замечательно переведенный на английский, пошел в печать. Я читал перевод. Prielest’. Прошу не унывать — priglaszenija budut. S nowym godom! Mit dem neuen Jahr! A Happy New Year! E pericoloso sporgersi! Ne pas se pencher au dehors! Multos Annos! Dolce Vita[262] и т. д.
Преданный
Станислав Лем
Антонию Слонимскому[263]
Краков, 21 февраля 1970 года
Многоуважаемый и дорогой пан,
очень лестно было получить ваше письмо. Я действительно очень ценю его, а особенно приглашение, которым я хотел бы воспользоваться в ближайшее пребывание в Варшаве, — наверное, весной, — но должен заметить, что вы слишком большими силами атаковали мои замечания в «Философии случая», тем более, что речь шла о замечаниях второстепенных, поспешных и просто опрометчивых.
Это не значит, что я не готов защищать написанное там, а значит лишь, что речь идет об одной маленькой фасетке многоаспектных проблем, с которыми наверняка невозможно «расправиться» лаконичными примечаниями. То, что «Тувим ссыхается», не является совершенной неправдой, если только взвешивать все его работы, поскольку среди них действительно имеются крепкие произведения. Рискнув два года назад произвести на свет сына, я теперь на собственной шкуре, старого коня, но совершенно молодого отца, убеждаюсь в том, что, пожалуй, никто не сумел так, как Тувим, обучать детей элементам мира с помощью поэзии, а это немало, если принять во внимание вес этих наипервейших опытов, этих элементарных контактов с миром — именно с помощью стихов, — которые участвуют в выстраивании всей структуры познания и формирования личности. Несмотря на это, можно, пожалуй, утверждать, что Тувим, при написании своей поэзии, не смог оставаться на таком же уровне во всех своих «низших» творениях для кабаре, и от этого в его стихах возникли потеки, при чтении которых все внутри сжимается и выворачивает наизнанку. Тувим разменял на мелочи слишком много сил и творческой энергии, и это теперь сказывается на значительном пространстве его поэзии. Однако, если Тувим при таких аберрациях становился попросту плохим и мелким поставщиком банальных сутей, всегда искусно изложенных стихами, то Лесьмян, в его аберрациях, становился невыносимо диковинным мучителем языка (я много лет не принимаю во внимание его стихотворение о марсианах, потому что мне стыдно за Лесьмяна). При всем этом мне представляется, что Лесьмян в своих лучших стихах заключил собственную философию Существования, внутренне противоречивую и одновременно совершенно замечательную. Другое дело, что точно такую же философию можно было бы изложить совсем графоманским бормотанием. Поскольку есть в стихах что-то такое, чего невыразительная критика не в состоянии заметить. Чисто интуитивно отдавая себе в этом отчет, я совершенно сознательно обошел в «Философии случая» вопросы поэзии, и только мое разогнавшееся легкомыслие виной тому, что я был не до конца последователем в этом. Но я вовсе не намеревался критиковать «имманентность» стихов хоть Тувима, хоть Лесьмяна, а вел речь лишь о явлениях массового восприятия литературы. Замечательные произведения, одновременно бывшие долгое время непризнанными, вроде вещей Норвида, почти всегда имели тем не менее своих единичных почитателей, иногда эти люди занимали высокое литературное положение, но единичные хвалебные голоса нисколько не помогали, не могли сломать безучастное, всеобщее молчание, глухое, холодное равнодушие читателей. Тувим этого time lag[264] в признании вообще не испытал; а на меня произвели огромное впечатление статьи Заводзиньского, который именно Лесьмяну, что называется, почти отказывал зваться поэтом. Это свидетельствовало не только о том, что он сам, то есть Заводзиньский, был глух к этой поэзии, но о том, что можно было, обладая значительной литературной культурой, быть к ней глухим до такой степени. Оригинальность творения, произведения искусства, прозы или стиха и его «красота», а также его «коммуникативность», или легкая усваиваемость, — это, как видно, совершенно различные свойства, так как может возникнуть произведение необычайно оригинальное И красивое, но из-за своей оригинальности, высокой степени отличия от всего прежнего, — весьма неудобоваримое для всех, а может возникнуть произведение красивое И совсем легкое, которое воспринимается без сопротивления.
Но в поэзии есть дьявольская тайна, которую пока никакими аналитическими средствами невозможно раскусить. Прежде всего это «что-то», что пульсирует, например, в последнем томике Гроховяка чувствуется, как одни строфы совершенно пусты («Церковь без Бога!» — это не так глупо в качестве определения), а в каком-то месте вдруг появляется этот блеск и треск — ЭТО поэзия. Л. Виттгенштейн утверждал, что все то, чем занимаются философы — специалисты по этике, с самой этикой не имеет ничего общего. Не хочу задаваться здесь вопросом о том, прав ли он был, говоря об этике и философах, но думаю, что то, чем занимаются различные структуралисты, «разбирая» стихи, не имеет ничего общего с поэзией.
Я, однако, не касаясь имманентности произведений, хотел лишь подчеркнуть разные типы поэзии — той, которая довольно поздно добивается ВСЕОБЩЕГО признания, и той, которая «поражает» сразу, сразу захватывает, чтобы быстро «ссыхаться». Когда я учился в 47–48 годах, Галчинским болела почти вся студенческая молодежь, а теперь он из той среды почти полностью выветрился. Эти долгосрочные явления, — что один поэт «держится», его читают, а другой «выветривается», — недоступны аналитическим средствам критики. Но, несмотря на это, я думаю, стоит это констатировать. Пожалуй, то, что я пишу, совсем не противоречит вашим замечаниям, — об уважении, которым пользовался при жизни Лесьмян, так как у меня была речь прежде всего о размерах читательского резонанса. Но хочу подчеркнуть, что я готов защищать эти — я уже признался, что они рискованные — формулировки из моей книги вовсе не до упаду. Если бы в ней были ТОЛЬКО ЭТИ глупости и промахи, — такой диагноз необычайно радовал бы мое сердце!
Изредка добирающиеся до Кракова вести о вас, например, о ваших различных поговорках, иногда принимающие уже мифический характер, как далекое эхо, свидетельствующие о вашем существовании в нашем кошмарном литературном и нелитературном мирке, принадлежат к тем факторам, которые фармакопея называет прекрасным лаконичным словом roborantia[265]. Благодарю вас и за письмо, и за приглашение, и за эти отдаленные отзвуки — очень важные.
Со словами истинного глубокого уважения
Станислав Лем
Даниэлю Мрузу[266]
Закопане, 12 июля 1971 года
Дорогой пан Даниэль,
это пишет Лем из Закопане, по поводу «Кибериады». До сих пор я вам не писал о том, чем будет дополнена эта книга, потому что сам не знал, что у меня напишется, а теперь уже знаю и поэтому могу вам пересказать содержание историй, к которым, я думаю, можно Придумать Забавные Рисунки.
Во двор Трурля, робота-конструктора, с неба упали три ледяных глыбы, в каждой Кто-то сидел, он отморозил этих Типов, отсюда возник «Рассказ Первого Размороженца, Второго и Третьего». Первым[267] была Машина-Преследовательница, которую некий Гроль приказал Коронным Оружейникам построить и отправить, чтобы она убила некоего Конструктора, который изобрел Идиотрон, или Быстромер, аппарат для измерения разумности. Машина эта немного паук, немного робот, немного скорпион, немного танк, немного удав, и ничего не умеет, только искать, выслеживать и преследовать, а в животе у нее Жало, или Динамит, и когда она настигнет преследуемого, то подорвет его вместе с собой. Однако за время долгого преследования все переменилось, и она уже не хотела Убивать, а преследовала По Привычке. Тем временем у того Конструктора, который годами убегал и скрывался от Нее, кто-то Голову Открутил и Украл (напоминаю, все они — роботы). Машина, узнав об этом, устремилась по следу Злодея, который Украл Голову, намереваясь таким образом из Палача преобразиться в Спасительницу и Освободительницу, хотя ее и пожирала неуверенность, сможет ли она фактически удержаться от Взрыва, когда найдет Голову, ведь запрограммирована она на Казнь, а не на Помощь. Гналась она за тем Злодеем с Головой по Скалам, Пропастям, Водопадам аж до Замка из больших Валунов, и ключевой момент такой. Ночь машина провела на Крыше Дома, сложенного из Валунов, в котором находился Злодей с Головой. Утром она как Паук спускается по стене, заглядывает в узенькое оконце в толстенной стене и видит, как Злодей (робот) разговаривает с Головой, которая стоит на перевернутой вверх дном на столе каменной чаше. Я думаю, что-нибудь в этом роде можно изобразить довольно мило. Это напомнило мне Ваш известный рисунок к «Превращению» Кафки, когда этот Замза уже стал Червяком[268], но моя Машина-Преследовательница должна быть более Жестокой и более Стальной с виду.
Вторую историю[269] рассказывает робот, который был Ударником, искал наилучший космический оркестр и нашел его в Гролевстве, в котором нет ничего, кроме Консерватории с гигантской Музыкой. Там есть одна-единственная Гролевская Ложа, и в ней король не только слушает Симфоннии Бытия, или Гармоннии Сфер, которые ему должен играть оркестр, но также лежит в постели, спит, озорничает, так как вообще проводит всю Жизнь в этой великолепной Консерватории. Однако, оказывается, что прекрасный оркестр не может играть Гармоннии Сфер. А) Инструменты искусные, из гипса, глазури, сахара, прекрасные, но Молчат. Б) Над каждым музыкантом стоит два Звукоцианта, и как кто-нибудь возьмет ноту на полтона выше, по башке бьет первый, а если на полтона ниже, то лупцует палкой другой. В) В углу зала стоит Шкаф, а в шкафу живет Углан Шкафач, он же Гориллиум, и время от времени он оттуда вылезает и Музыкантов Дегустирует или Потчуется, чтобы был порядок и ни у кого в Голове не Переворачивалось. Кроме того, постоянно меняются капельмейстеры. Все это в полном барокковом великолепии фантастических одеяний и мундиров, Секретари и Подсекретари Состояния Звуков, и Тромбона, и Валторны, и Треугольника и т. д., и т. д. Думаю, что прекрасная Архитектура интерьера этой суперфилармонической Консерватории содержит некоторые возможности, а что касается самой музыки, то есть оркестра, то припоминаю забавные рисунки Гранвиля, но, конечно, с моей стороны это никакие не намеки, а только ассоциации. Гориллиум — это обычная чудовищная четырехметровая обезьяна, которая обычно сидит в шкафу и Мокрым Горячим Оком наблюдает за оркестрантами через маленькую решеточку в шкафу. Король обычно лежит в Коронной Пижаме и только Пятку Ноги Босую, Голую, но Королевскую, из-под занавеса показывает, а Капельмейстер дирижирует у пюпитра с балдахином, напоминающим переносный алтарик. Как Вам это?
Третий рассказ[270] — это история Робота-Гуманиста, который занимается Белковыми существами, то есть Члеками, Чляками, Блядавцами, Клеентами, Хлюпнями, Лепняками, Липнями и прочими полужидкими. Среди прочего случились с ним такие приключения: он был атакован некоторым Космическим Зондом, с антеннами, радарами, ногами и руками, который искал Смысл своего Бытия, потому что уже не помнил, кто его создал и зачем. Потом он встречался с Королем или Властелином многих Зондов, Маринером XXVI. И наконец, принимал участие в экспедиции, которая охотилась на некоего Раба-Кита. С ним было так. В некотором государстве строили Драконов, чтобы иметь центральное отопление и промышленность, поскольку, как известно, драконы извергают высококалорийный огонь. Но драконий дым вызвал экологическое загрязнение среды. Ученые там выдумали Теорию Концентрации Драконов, будто бы пара больших не будет дымить так сильно, как много маленьких. Но один колоссальный Концентрат стал угрожать всему государству, и чтобы его обезвредить, из жителей построили так называемого Раба-Кита, что-то вроде Контрдракона. Этот Раба-Кит дракона фактически прикончил, но потом сам не захотел разъединяться, а наоборот, провозгласил себя Государством, у Которого Выросли Ноги, и постановил Аннексировать то государство, которое его создало. И вот мой Робот приехал и принял участие в исследовательской экспедиции, которая должна была наблюдать Обыкновения и Привычки Раба-Кита, но он ночью съел экспедицию вместе с палатками, прицепами, амфибиями, вездеходами, полевой кухней и стоянкой. С этого момента они проживают в его Желудке, огромном, как Морское Око, и плавают по поверхности Желудочного Сока на амфибиях, а когда пищеварение заканчивается, сходят на сушу, то есть на дно желудка, и находят там много предыдущих экспедиций, которые ведут друг с другом затяжные схватки, ученые подсиживают друг друга, а поскольку Раба-Кит сожрал их уже великое множество, то там возникла почти административная структура местной науки, а значит, есть авансы, отпуска и т. п. Мой Робот в одиночку отправляется к Голове Раба-Кита и там находит Пьяное Руководство, которое Наукой вообще не интересуется, потому что и так замечательно развлекается. Ну и там разные интриги, кто будет сидеть в желудке, кто пойдет в голову, а кто, может быть, будет сослан в ж…
Как Вам это нравится? Хотя в деталях эти вещи при чистописании могут подвергнуться мелким изменениям, скелетно будут такими, как я написал. Мне видится тут много возможностей. Желудок Раба-Кита и тому подобные кусочки. (Раба-Кит — это как бы гигантский макет, передвигаемый десятками тысяч маленьких человечков, которые исполняют функции мышц, как галерные каторжники, более-менее.) Что скажете? Мне кажется, тут множество путей. Можно, например, спародировать некоторые ксилографические техники, типичные для девятнадцатого века. Или можно взять из палеонтологического атласа какого-нибудь Бронтозавра и сделать его Разрез, а в центре расположить Научно-Исследовательские Институты, также рассеченные. Людей можно трактовать в духе Теста, Недотеп, Непропеков (они так и называются Непропеки), то есть можно тянуть с разных сторон. Дома у меня есть серьезная немецкая Книга о роботах разных времен, и я охотно бы ее Вам подбросил, но только когда вернусь, а вернусь я 1 июля, а если раньше вернусь, то сразу же постараюсь Вас найти, потому что я очень заинтересован в Ваших рисунках к этому изданию. А поскольку Вы уже не раз обещали мне тщательную замечательную работу к чему-нибудь такому, как «Кибериада», то я рассчитываю на выполнение обещания. Добавлю также, в качестве Импульса, что «Кибериада» наверняка должна быть полностью издана в ФРГ и также будет издана в США. Эти два издания будут железно, а американское автоматически связано с лицензионным английским изданием в Faber&Faber, так что если, Пан, проиллюстрируешь книжку, то сразу даже и не скажу, как далеко понесутся иллюстрации, кто знает, не облетят ли Планету как Спутник.
Рассчитывая на то, что Вы находитесь в Добром Здравии, прошу меня не забывать и сердечно приветствую из этого невероятного Закопане, где ежедневно льет от 3 до 6 раз, чертовски холодно, ночью или замерзаем, или гремит, потому что буря, и вообще толпы, сезон почти в разгаре и можно свихнуться.
Сердечно
Станислав Лем
Владиславу Капущинскому
Краков, 19 июля 1971 года
Дорогой пан профессор,
благодарю за письмо. А поскольку слишком совершенная гармония, царящая в нашей переписке в виде сходства взглядов, не может пойти на пользу этой переписке, я осмелюсь начать с того, что не является нашим общим согласием. Итак, такие выражения, как «специальная сатисфакция», вы считаете «ненужными чужими выражениями»? Дорогой пан профессор, я сдавал экзамен блаженной памяти профессору микробиологии ЯУ[271], который был таким яростным пуристом, что нельзя было при нем называть калории иначе, как «теплостки», и даже на «термометр» он гневался. Я считаю такое поведение крайностью, в общем случае даже вредной в культурном отношении. Одним из наиболее гибких языков считают английский, который присваивает чужие выражения с чрезвычайной легкостью, так что не имеет «собственных» названий, к примеру, для 90 процентов телесных органов: и именно этим языком англосаксы завоевали мир. Что касается польского, то, что он веками проходил латинскую школу, ни капельки ему не повредило, это видно хотя бы в памятниках нашей литературы: кто — мало кто! — пишет сейчас так же прекрасно, как писал Пасек[272], хотя, конечно, свойственное тому времени употребление макаронизмов и включение целых латинских периодов в польский текст было лишь исторически обусловленной претенциозностью. Ну и что с того, если для определений мы будем использовать исконно польские или славянские слова, «давая отпор» всем чужеземным? Загаживание, засорение и тягостное обеднение современного польского языка возникает не от того, что мы включаем в него слишком много чужих слов, это результат главным образом окостенения мысли, идиоматического склероза, слогановости и навязчивого господства банальностей. Я согласен с вами, когда вы говорите об излишней сложности моих небеллетристических текстов — настолько, что я сам при более позднем чтении вижу непропеченные фрагменты, но зачастую это возникало потому, что когда я воевал с языком, у меня довольно часто еще не была сформирована выразительная мысль, я сам запутывался; но я никогда не стремился сделать написанное излишне «ученым» и высокопарным.
За критические замечания с конкретными адресами спасибо. То, что можно будет, как ляпсус с Пирксом, я когда-нибудь поправлю, может быть. «Возвращение со звезд» трогать не буду, и меня там раздражает даже не столько психологическое неправдоподобие эротических реакций героя, сколько его общая сентиментальность и та крепость так называемых «сорвиголов», как когда-то говорили во Львове. Чтобы это исправить, нужно было бы переписать книгу от начала до конца. «Астронавтов» и «Облако» даже не думаю защищать, и вы хорошо знаете об этом. В то же время против космонавтики со сверхсветовыми скоростями попросту не имеет смысла возражать, это нужно проглотить, как дьявола в «Докторе Фаусте», иначе каждое такое произведение как бы автоматически проваливается в эмпирическую недействительность. — Хердер, который в США будет издавать серию моих книг, весьма разумный издатель, присылает мне фрагменты переводов, которые получает от разных переводчиков. Знаменитостей среди этих спецов пока не обнаружилось, но то, что издатель проявляет добрую волю и желание, уже хорошо.
«Голем» — это разговоры ученых с гениальным (коэффициент интеллекта — 600) компьютером, поэтому такой тип не может говорить что попало. Пока что того, что он сказал о математике, никто понять не может, так что это крепкий орешек. Впрочем, я пока отложил эту книжку, как и вообще все, потому что тут на меня свалилась куча жизненных хлопот. Приехал к нам 17-летний милый хлопец из США, племянник жены, ненадолго в Польшу, и LOT[273] где-то потерял его багаж, мы набегались, пока нашли эти чемоданы, потом за ними пришлось съездить в Катовице, потому что сам LOT пальцем не шевельнул, а на следующий день по прибытии гостя у моей жены выскочил диск, и 10 дней она провела парализованная в постели, а когда я повез хлопца до Ойцува на новом польском «фиате», только что купленном, то столкнулся с «варшавой», и лишь благодаря мощному заступничеству и взяткам удалось отремонтировать автомобиль через шесть дней, я уж не вспоминаю, во что это мне обошлось, так как хоть в столкновении и не было моей вины, но та машина не была (!!) застрахована и требовать возврата издержек можно было лишь через судебное разбирательство. Этого мне только не хватало. Вдобавок ко всему у меня заболел последний коренной зуб, щека распухла от флюса, честно вам признаюсь, я напугался, антибиотики, к этому еще кошмарный насморк, а тут двух наших соседей и близких друзей на вертолете привезли с Бещад, они пережили лобовое столкновение на «сиренке» с 8-тонным ЗИЛом, «сиренка» вдребезги, у женщины перелом основания черепа, а у него «только» сотрясение мозга, трещина в кости скулы и перелом ноги; машины у нас как раз не было, зато гость в доме. Жена лежала доской с этим диском, я от веронала, аспирина, пирамидона света не видел, все замечательные друзья-врачи (коллеги жены) как раз в отпусках, одним словом, могила. Теперь, чтобы не сглазить, из всего этого потихоньку выбираемся, череп той пани скрепили, жена уже ходит, хотя по-прежнему на больничном, щека моя опала, машину отремонтировали, чемоданы нашли, гостя вожу и экранирую от недостатков ПНР насколько могу… но, естественно, ни работать, ни даже отвечать на письма (хотя это уже менее важно) не могу. Отложил все до осени, выступления отменил, и надо было только того еще, что именно сейчас нам начали долбить стены, чтобы проложить газовые трубы, а когда они уже были проложены, оказалось, что у нас вообще нет дымоходов в ванной комнате, хотя на плане дома они нарисованы черным по белому, тем более что дом был построен много лет назад с газовой установкой, теперь эти трубы вынимают, дыры нужно будет затыкать, а всю установку укладывать как-то иначе, потому что я не разрешил трогать мою комнату — как выяснилось, только через стену моей комнаты можно провести дымоходные каналы, и для этого надо развалить мою библиотеку, которая «навсегда» вогнана полками в стены — 4000 книг выносить, и все это при госте в доме — вы представляете? Но, как уже сказал, как-то по-другому это будут делать. Вот только много работы, труб (ну и моих денег тоже) пошло псу под хвост.
«Mies[icznik] Literacki» присудил мне премию за 70 год за «Фантаст[ику] и футурологию». Что касается рецензий на «Абс[олютную] пустоту», то меня разбирает неудержимый смех, фактически кроме странной этой «ни к селу, ни к городу» г. Кжечк[овского] в «Tyg[odnik] Pow[szechny]» вообще ни одной не было, впрочем, это меня нисколько не удивило. Зато я получил пару ксерокопий весьма доброжелательных рецензий из США («Солярис»), даже называющих роман неотъемлимой частью мировой классики в области всемирной фантастики (Джеймс Блиш так написал[274]).
То, что я писал о нашей культ[урной] прессе, по-прежнему поддерживаю в полном объеме (несогласие № 2), но только по отношению к действительно культурным и литературным вопросам, так как в критической публицистике, признаю честно, в течение последних недель МНОГОЕ изменилось в положительную сторону. Если я правильно понял ваши слова, то большой процент моей души является женским? Ну-ну, такого меня еще никто не удостоивал! Конечно, я беру pars pro toto[275], поскольку три четверти наших еженед[ельников] не читаю, а именно: ничего, кроме «Tworczos», «Mies[icznik] Lit[eracki]» (хотя это именно ежемесячники), «Kultura», и только иногда «Zycie Lit[erackie]». Но я читаю западные аналоги и разницу, к сожалению, вижу. Слепой бы ее заметил. Впрочем, я повторяю в этом случае мнение таких компетентных и ученых полонистов, как доц. доктор наук Ян Блоньский, который является моим соседом, живет на Клинах (а сейчас после экз[аменационной] сессии проклинает молодежь, то есть уровень подготовки к вступительным экз[аменам] по полонистике).
Коллапс. Ну да, эффект Шварцшильда теоретически известен издавна, но сейчас появились интересные концепции (модели) внутреннего строения ядра очень плотных звезд. Странно, как меня всегда занимали эти звезды, немецкий во время оккупации я учил по книге «Innerer Aufbau der Sterne»[276] Эддингтона, ибо в такой версии достал эту вовсе не научно-популярную работу. Если гравитация — это попросту волны, то здесь в самом деле есть загвоздка, ибо звезда в принципе может быть тотально «ослеплена», — но во всем этом столько неизвестного! Мне кажется, если спросить пару известнейших физиков-теоретиков, ответы были бы совершенно разными. Альгирдас Будрис написал, что «Солярис» бессмысленный, нудный, скучный и т. п. в том же духе. Пани Возьницкая с паном Гженевским прикончила «Астронавтов» в 51 году, сразу после выхода книги, в «Nowa Kultura» (идейно фальшивые, полит[ически] вредные и вообще ненужные). Где-то я сохранил этот номер на память. Это был «Диалог об „Астронавтах“» — каждый из них колотил меня разной палкой[277].
Жена моя благодарит вас за память и за поздравления. Я вчера получил приглашение ак[адемии] наук на междунар[одную] конф[еренцию] о космических цив[илизациях] в Бюракане, Армения, на 5 IX, из Польши я единственный приглашенный, а там цвет мировой науки — Фейнманы, Саганы, Дайсон и т. п. — и вообще я единственный непрофессор. Приглашение подписал Шкловский. Только хук: просят, чтобы меня послал през[идиум] польской АН. Как же я с этим пойду в АН? Уж лучше промолчу, а русским пошлю дипломатичный отказ. (Представляете, как бы обиделись наши специалисты?) Так же «уладил отказом» пригл[ашения] в Индию и в Будапешт… А о лотерейной проблеме очень прошу бедному мне, темному, написать.
Сердечно приветствую и шлю поклоны
Станислав Лем
Адресат неизвестен
Краков, 16 ноября 1971 года
Дорогой пан,
примите мое сочувствие в св[язи] с несчастным случаем. Если я правильно понимаю, выбрались вы из этого — после долгих больничных возлежаний — целым умом и телом? И то хорошо. «Бессонница»[278] как название относится скорее не к поре возникновения книги, сплю я не так уж плохо, а к состоянию, в которое могут ввести размышления о неожиданностях будущего. Что касается определения музыки, то: а) я в музыке не разбираюсь; б) главным недостатком Вашей идеи является ее неустойчивость, потому что каким экспериментом можно было бы проверить, действительно ли музыка «поддерживает» в «переходе» от человека «естественного» к такому, который преображается в кого-то иного? Прошу заметить, кроме того, что такой тип мышления, пусть и широко распространенный, отмечен фатальной ошибкой, приводящей к импликации, якобы то, что, МОЖЕТ БЫТЬ, когда-нибудь будет, каким-то образом придает смысл, ценность тому, что теперь ЕСТЬ фактически. Эта импликация лежит в основе пагубных концепций, типа «посвятим живущее поколение добру будущих», или проявлялась в некоторых заключениях Маркса, типа, что «империализм действительно натворил в Индии много плохого, тем не менее, проникнув туда, уже тем, что свалил феодализм и установил капитализм, ПРИБЛИЗИЛ райское состояние социализма, ergo, в исторической перспективе это было ХОРОШО». Такое мышление, prima face, рационалистское, secunda face, просто бессмысленное, даже убийственное, поскольку таким способом можно в диахронии все всем «оправдывать». Конечно, говоря о музыке, Вы не подразумевали такие аберрации, но направление обобщения приближено к этому, отсюда и мое предостережение. Ведь автобус ни в каком смысле не является «вознаграждением» за то, что испытывали поколения, ходя пешком или передвигаясь на ослах, как не является вакцина «рекомпенсацией» за то, что веками раньше люди без эффективного лечения гибли от холеры и прочих тифов. Впрочем, возможно, я сел на слишком высокого коня.
Г. Клоппер не является моим porte parole[279] в чистом виде, потому что культура кроме адаптационных исполняет и антиадаптационные функции, напр., взаимные самоистязания людей. Поэтому я не могу всерьез считать себя приверженцем тезисов этого типа без существенных оговорок.
И далее я не согласен с вами. Стрессы сегодня сильнейшие, дорогой пан, побойтесь Бога, а во времена смертельных танцев, когда половина Европы была обречена на разные черные смерти, оспы, чумы, когда люди буквально сходили с ума, о чем свидетельствуют воспоминания тогдашних современников, стрессы были слабее, чем нынче? Представление, что мы живем в наипаскуднейшие из всех возможных времена, является заблуждением, фальсификацией перспективы по принципу «своя рубашка ближе к телу»… Причин пресыщенности, повышения порога восприимчивости к Произведениям — огромное количество, самых различных, и только разум всегда пытается поймать за хвост ту одну-единственную релевантную, словно других одновременно и быть не может. (Запад: рост предложения, чисто количественный потоп, обескураживающее обилие, взаимное гашение сосуществующих звезд, слишком много мод, слишком быстрая их смена, падение нормативных эстетик трансцендентальной санкции, коммерциализация, прагматизация, падение цензурных барьеров и 100 других факторов. Восток: преобладание социотехнических методов полицейского, провокационного типа, манипуляция сознанием, падение веры в автономию высших и неинструментальных ценностей, знание о легкости слома суверенных качеств духа и опять 100 подобных.)
Тяжелее обстоит дело, когда вы касаетесь вопроса якобы ультимативных ограничений гностики и онтичного горизонта. Способность вербального формулирования якобы — новых — истин и озарений, если такая имеется, разочаровывает при строгом самоанализе, поскольку богато одаренная интеллектуально личность поймет в конце концов, что нет ограничителя ее собственной продуктивности, что она могла бы бесконечно размножать различные альтернативные структуры, улавливающие и понимающие мир, — и что не может быть в их пределах иного критерия правды, кроме эмпиричного (таково мое маньяческое credo). Потому что окончательным мерилом определенной теории функций мозга будет лишь мозг, построенный на основе такой теории, а не только интерпретируемый схемами или толкованиями. Тогда, после изготовления, можно по крайней мере быть уверенным, что теория проверена предиктивно. Никто ничего более солидного еще не придумал, но это касается только гностики. В онтологии вообще ничего доказательного не найдешь.
Гений. Видите ли, в экспедиции моего Одиссея серьезных мыслей, может быть, больше, чем в других частях «Абсолютной пустоты»[280].
Гений является общественным, а не сингулярным фактом, подобно тому, как выстрел из пушки является результатом нескольких процессов, а не одним сингулярным процессом, при этом личность в этом образе следует сравнить с капсюлем. Ничем более, как капсюлем, гений быть не может. В этом смысле собственно гениальность является функцией темпа происходящих перемен и может быть определена дифференциалом: ибо в ситуации медленно протекающего развития (доктрин, систем, понятий, техник, знания и т. п.) ретардация распознания, а тем самым социальной амплификации и утилизации «гениальных» идей, не ликвидирует ценности таковых до нуля. Потому что и через двадцать, а то и через сорок лет после публикации «потенциально гениальной» работы, когда она наконец занимает высокое положение и облучает мозги, и создает новое направление, школу, какое-либо движение, происходит хоть и запоздавшее, но все-таки эффективное распознание. А когда темп перемен возрастает так, что и за 15 лет идея не подхвачена одновременно с ее появлением, не усилена обществом и попросту бесполезно состарилась, так как ее шанс культурного расцвета угас безвозвратно, поскольку развитие уже проложило себе другое русло, тогда и гением вообще невозможно стать, разве что в исключительном случае. Кроме того, огромно влияние количества живущих… слишком большое количество возникающих одновременно оригинальных помыслов, приемов, идей, образцов взаимно уничтожается, ликвидируется, поскольку нет условий для усиливающей кристаллизации, глубокой вспашки, разрастания мысленных молний в большие системы в любой области. (Это, опять же, не единственная причина, их гораздо больше.) Что касается машин, то я стал скептиком, — пока нам еще далеко до по-настоящему разумных, а то, что машина может побить сильного шахматиста, несущественно, способность играть в шахматы не коррелируется положительно и четко с исключительным интеллектом, скорее, это род узкого умения, вот, типа умения нумерологической акробатики гениальных счетчиков, которые могут быть чуть ли не идиотами, то есть акробатики и эквилибристики умственной, эквивалента ловкости циркачей. Наверняка когда-нибудь это изменится, но не следует принимать за чистую монету направленное в далекое будущее предвидение по отношению к сегодняшнему дню.
Аксиология и деонтология, дорогой пан, по-видимому, не могут быть спасены специальной скорой помощью, составленной, например, из гуманистов, да и не о такой самаритянско-благотворительной акции идет речь. Мне кажется, что все-таки очень многое можно сделать, и многое бы делалось, если бы не толпы профессиональных преградителей и тормозов из полицейских кланов. Ибо разум, как и раньше, преследуем, часто неумышленно, то есть даже не впрямую, а косвенно, что бывает и результатом обычных политических конъюнктур. Не столько сама стрессовость времен приходит в столкновение с разумными намерениями, сколько, скорее, имеем времена внезапного вторжения различных информационных технологий, и то, что попадает на вход каналов связи, эти предпочтительные помет, китч или вранье, вся эта дешевка ревет из гигантских громкоговорителей эпохи, атакует глаза, мозги, ликвидирует зародыши самостоятельного мышления, и это, по разным причинам, на Востоке и на Западе, получает вполне подобное в результативной параллельности развитие. Что здесь можно сделать? Я — не улучшатель-психопат, который носит за пазухой план спасения человечества. Могу, что делаю, а делаю аккурат то, что могу, знаю, удается, с переменным успехом, но всегда с полной выкладкой, так, чтобы сделать как можно лучше, поскольку именно в качестве продукта нахожу награду для себя («добродетель — твоя награда» — это в данном случае хорошо соответствует). А поскольку патроны в моем магазине еще не закончились, nil desperandum[281], конечно, это личный девиз, для собственного употребления. Панацеи, к сожалению, у меня нет, образцов не знаю, рецептов не скрываю, потому что у меня их нет. А вы, как мне видится, попали как бы в какую-то яму или депрессию. В принципе, то, что можно сделать интеллектом, зависит от оправы этого интеллекта, от состояния, капризов и настроения нашего духа — таков наш механизм. Неисследованный!
Благодарю за теплые слова, желаю всего доброго и прошу написать мне, если что-то вас духовно подвигнет — в декабре должны выйти мои новые «Звездные дневники», которые рекомендую Вашему вниманию.
Станислав Лем
Майклу Канделю[282]
Краков, 8 мая 1972 года
Дорогой пан,
я получил ваше письмо и одновременно письмо от миссис Реди[283], в котором она рассказывает, как вам приходится двоиться и троиться, чтобы сделать одновременно столько хорошего моим книгам, истерзанным разными личностями. А кроме этой терапевтической, редакторской, стилистической и т. п. деятельности вы еще и намерены перевести «Кибериаду». Я хотел бы в меру моих малых возможностей помочь вам в этом. Прежде всего хочу сказать, что мое знание того, как делается нечто такое, как «Кибериада», это знание a posteriori, то есть я сначала написал книжку, а уж потом задумался, откуда все это взялось. В «Фантастике и футурологии» об этом говорится очень мало, поскольку парадигматикой и синтагматикой литературного словотворчества я несколько шире занимался в «Философии случая» /…/ и там есть несколько замечаний общего характера. Дело, однако, представляется мне необычайно трудным прежде всего потому, что английский представляет совершенно иные возможности играть языком, нежели польский. Я думаю, что главная трудность состоит в том, чтобы для каждой истории найти некоторую главную парадигму, или стилистический прием. В принципе, этот прием, этот языковый план, который господствует в большинстве рассказов «Кибериады», это Пасек, пропущенный через Сенкевича и высмеянный Гомбровичем. Это определенный период истории языка, который нашел потрясающе великолепную эпохальную репетицию в произведениях Сенкевича — в «Трилогии»; при этом Сенкевичу удалось сделать воистину неслыханную вещь, а именно: его язык («Трилогии») все образованные поляки (за исключением несущественной горстки языковедов) невольно принимают за «более аутентично» соответствующий второй половине XVII века, нежели язык тогдашних источников. Гомбрович набросился на это и, вывернув наизнанку памятник, сделал из этого свой «Трансатлантик» — видимо, единственный (в значительной мере именно поэтому!) роман, который невозможно перевести на другие языки.
Поэтому я думаю, что какой-то цельный план условной архаизации, как налета, скорее, даже как грунтовой краски, при переводе необходим, но мое невежество в области английской литературы не позволяет предложить конкретного автора, к которому можно было бы обратиться. Так как важнейшей вещью является наличие в общественном сознании (по крайней мере, у образованных людей) — именно этой парадигмы, исполняющей функцию почтенного образца (Как Отцы Говорили). Но ясно, что моя архаизация, хоть и условная, и скудная, одновременно является и отказом, с некоторым прищуром, от таких имеющихся в польском языке уважаемых традиций. Отсюда иногда возвращение к эпитетам, взятым из латинского языка, давно уже полонизированным и вышедшим из оборота, но все-таки понятным, и при этом своей понятностью указывающим на источник. На этом об общем плане умолкаю, чтобы не скатиться во вредный академизм (ибо все это НЕВОЗМОЖНО, КОНЕЧНО ЖЕ, реализовывать с какой-либо «железной настойчивостью»).
Затем приходит фатальный вопрос низших уровней лексики, синтаксиса. Не все тут безнадежно, поскольку английский язык содержит в себе довольно много латыни (что не удивительно, если учесть, сколь долго англичан давили римляне), но тут все сложно, ведь большинство говорящих по-английски не отдает себе отчета об этой «латинизации» собственного языка. Создание неологизмов кажется легким делом, но в сущности это противная работа. Неологизм должен иметь смысл, хотя и не должен иметь собственного смысла: это смысл должен в него вносить контекст. Но очень существенным является вопрос: можно ли, имея перед собой неологизм, выйти на пути тех ассоциаций, которые имел в виду автор? Вот, если бы я захотел вместо «публичного дома» использовать неологизм, мог бы ввести термин «любежня». Но потребовалось бы, чувствую, недалеко от этого слова разместить такое, которое может с ним ассоциироваться, слово «беготня». Если «беготня» не появится, могут пропасть ассоциации комического характера (сексуальная беготня — половой марафон — etc.). Этот пример пришел мне в голову ad hoc. Конечно, он служит экземплификацией того, о чем идет речь, но ни в коей мере не помогает при переводе. Отход от оригинального текста во всех таких случаях является требованием, а не только дозволенным приемом.
Таким образом, возникает впечатление (потому что наверняка я этого не знаю), что некоторые качества «Кибериады» возникают из явления, которое я назвал бы контрапунктностью, размещенной в языке, — контрапунктностью, основанной на противопоставлении разных уровней языка и различных стилей. А именно: в слегка архаизированных стилистически рассуждениях появляются термины stricte физические, причем, самые свежайшие (берейторы, — но держат в руках лазеры; лазеры — но у них есть приклад; etc.). Стиль в известной мере противостоит словам: слова удивляются архаичному окружению; вообще-то это принцип поэтической деятельности («слова, удивляющиеся друг другу»). Речь идет о том, чтобы «ни одна сторона» определенно не могла победить. Чтобы произведение не было перетянуто ни в направлении физики, ни в направлении архаики — таким образом, чтобы был баланс, чтобы тут держалось какое-то колебание. Это вызывает некоторое «раздразнивание» читателя, результатом которого должно быть ощущение комизма, а не раздражение, конечно…
«Послушайте, милостивые государи, историю Запрориха, короля вендров, дейтонов и недоготов, которого похоть до гибели довела».
A) Запев взят из «Тристана и Изольды».B) Запрорих является Теодорихом, скрещенным с прорехой и запором. C) Из остроготов я сделал недоготов; видимо, потому, что «недоготов» наверняка ассоциировалось у меня с чем-то недоГОТовленным. D) Дейтоны — это просто из физики, — дейтроны, etc. E) Вендры — это венды, древнее наименование славянских племен («р» добавилось, чтобы приблизить к ВЕДРУ)[284].
Конечно, если бы я писал аналитически, следуя словарям, то в жизни ни одной книжки бы не написал, — все само перемешивалось в моей страшной башке.
Что я могу Вам предложить? A) идиоматику современной стратегии, любовницы Пентагона (откуда пошло MOUSE — Minimal Orbital Satellite, Earth[285], всяческие Эниаки, Гениаки[286] etc.) — MIRVы (Multiple Independently Targeted Reentry Vehicle[287]), ICPM (это уже я: Intercontinental Philosophical Missile[288]); second strike capability[289] etc. Вы сведущи в этой прекрасной лексике? Она скрывает в себе великие гротескные возможности. B) Сленг, конечно. C) Кто-то, достаточно широко известный для читателей, но, как я уже говорил, не знаю, кто: какой-то исторический писатель, соотвествующий Дюма во Франции, Сенкевичу в Польше (но Дюма был намного беднее в языковом отношении). D) Кибернетическо-физическая лексика (ее можно разбивать, или освежать идиоматические слепки — feedback — feed him back[290] — не знаю в эту минуту, что бы можно было с этим сделать, но представляю себе контекст, в котором это можно было бы использовать для намека на обыденность, основанного на кибернетическом термине). E) Ну и ЮРИДИЧЕСКИЙ язык! — язык дипломатических нот, языков правовых кодексов, язык написанных конституций etc. Прошу не бояться бессмыслицы! (В «Сталеглазых» присутствует Комета-Бабета; конечно, исключительно из-за аллитерационной рифмы, а ни из-за какого смысла; аналогично можно сделать planet Janet, cometary commentary etc.) Даже совершенно «дико» всаженное слово обычно подвергается переработке в контексте и исполняет тогда функцию локального орнамента или «остраннителя». Затем — контаминации (strange-estrangement[291] — если удастся в это вбить strangulation[292], может из этого получиться что-нибудь забавное). Впрочем, разве я знаю!
Nb, заметка на полях — в некоторых частях «Рукопись, найденная в ванне» была написана белым ритмичным стихом (разговор священника с героем после оргии). Ритм иногда очень увлекает, но слишком злоупотреблять этим не следует, это я уже знаю.
Недостатки при умышленном их увеличении могут стать достоинствами (cometary commentary about a weary cemetery). Пишу это Вам, поскольку смелость не приходит сразу. Даже наглость, нахальство тут необходимы (в языковом отношении, разумеется). Это можно заметить, сопоставляя довольно несмелые «Сказки роботов» с «Кибериадой», или первую часть «Киб[ериады]» со второй, в которой разнузданность уже господствует. (Nb, я составлял тогда длинные списки слов, начинающихся с «ceb-ceber-ceber» — и искал корни с «ber», — чтобы создавать кибербарисов и т. п. Можно бы: Cyberserker, cyberhyme; но это не звучит так хорошо, как в польском. (Впрочем, вам должно быть виднее.) Можно также строить фразы из «мусора» (обрывков модных «шлягеров», детских стишков, поговорок, смешивая все это без малейшей жалости).